Деревня на Краю Мира

Анастасия, 2021

На реке Тьмаше стоит заброшенная деревня, из жителей в ней всего трое – старуха Иванна, её больная внучка и пьяница Санёк. Казалось, в жизни деревни всё предопределено, как вдруг череда загадочных событий врывается в этот тихий омут… Впрочем, всё это вовсе не просто так, это прошлое, настигнувшее всех героев. Содержит нецензурную брань.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Деревня на Краю Мира предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

В этой деревне почитай никого не осталось. Только три человека и было: старая бабка, её глупая, недалёкая внучка и Санёк — местный пьяница.

В деревне раньше было много крестьян. При царе неплохо жили, потом появилась советская власть, “освободила” крестьян, забрав паспорта, а потом те остатки, которых не добили войны, революции и геноцид, окончательно канули в лету. Последние спились, те, кто хоть что-то мог, с трудом, но выбрались в города. Потом появились дачники. Это были те диссидентствующие дети крупных (и не очень, но льнувшие к первым) партийцев. Так как родители занимали большие посты, дети могли позволить себе быть “не такими, как все“. Они слушали бардовские песни, носили особого рода, особым образом неряшливые тряпки и пели прокуренными, нестройными голосами под одинаковые, независимые от нот, дурные аккорды расстроенных гитар. Они засыпали прямо в садах и старых непротопленных, неубранных, пыльных домах, занимались сексом в крапиве и ели падавшие на землю яблоки. Они нарочно делали всё не по правилам, потому что могли эти правила игнорировать — папа и мама всегда спасут. Но потом и эти вечные студенты ушли. Россию потрясла очередная революция, дети оказались у разбитого родительского корыта, их партийные отцы и матери отошли от власти, и кто как доживали последние годы.

В той деревне остались последние люди. Всего трое… Старуха Александра, которую звали “Иванна”, хотя её отчество было “Владленовна”, а фамилия — Егорова, ещё её была внучка — Валентина, девица с отставанием в развитии, — последнее напоминание от сбежавшей дочери с недеревенским именем Диана. Дочь убежала в город, там одно время работала проституткой, родила Валю, сбросила матери (и то не сама) и убежала в другой город — побольше, чтобы там замести следы и выйти замуж. Там она, говорили, от мужа завела двоих детей. Но у матери больше она не появлялась. И, наконец, был пьяница Санёк. Саня был наполовину чуваш (это по маме, — и этой половиной он, если не гордился, то любил её), а ещё одна половина его крови была мутного происхождения… Иногда он говорил, что отец его бурят или русский, украинец, белорус, татарин, а один раз Сашка даже заявил, что папка его — турок. Правда, это случилось после просмотра очередного популярного семейного шоу из разряда “говорим и показываем исключительно правду”. На самом деле, отец бросил сына с, как сейчас говорят, гражданской женой ещё до рождения ребёнка. Потом он появился в жизни маленького Сашеньки только, когда последнему исполнилось одиннадцать лет. Саня помнил папу смутно. Это был какой-то смурной мужик, который ворвался в их с матерью размеренную жизнь словно зловонный порыв. Уже взрослый Сашка-алкоголик помнил, как в кухне раздавался хриплый голос этого чужого для него мужика, и плачущий, словно чаячий голос матери. Она оправдывалась перед человеком, который бросил её. Мужчина рычал и настаивал. Полный разговор Саня не помнил, но главное было то, что его недоотец рассказал сказку, что пропадал все эти годы, прячась от врагов. А сейчас ему нужны деньги, чтобы всех спасти и победить… Деньги отец в итоге получил и исчез уже навсегда.

Впрочем, от груши не родятся яблоки, от пальмы картошка, а от клубники ананасы… В общем, Саня не сильно далеко ушёл от отца, он вроде бы и пытался (хотя не особо), но в итоге, говоря: “Жизнь такая”, эту самую свою жизнь Саня пропил. Да и человек из него вышел нехороший. Баб у него было немного, но ни одна из них от Сани ничего хорошего не видела: ни ласки, ни оргазма, зато доставались побои и унижения… Но шло время и, наконец, в деревне не осталось ни одной завалящей бабы, кроме двух совершенно негодных: бабульки Иванны и её шибко странной внучки.

Внучка Иванны — глупая Валенька страдала странным неопределяемым недугом. Тупой её звать язык не поднимался, она, временами, была умнее, чем от неё можно было ожидать, даже умела читать. Но и умом она не блистала. Могла часами сидеть, глядя в одну точку. Возможно, довези бабка её до столицы, её бы и продиагностировали, и недуг бы определили и, быть может, если бы очень повезло, даже назначили бы лечение. Но у бабки еле хватало денег, чтобы изредка возить внучку в местный, самый ближний городок, на который на один весь был один фельдшер, временами консультирующий и фермеров по вопросам их коров. Он выписывал Вале фенибут и глицин, на том и весь рецепт.

Владленовна-Иванна варила самогон. В её случае это была именно варка, и то, что клубилось в её кухне было самым непосредственно колдовским варевом, не хватало только чугунного котла на трёх ножках и чёрного кота. Клубы испарений струились словно туман, а грязные, запотелые окна, которые у Александры просто не было сил мыть, только добавляли мрачности антуражу. В деревне, естественно, был только один потребитель алкоголя — Санёк. Но и из других деревень порой наезжали дачные, охотники, рыбаки, которые искали какую-то местную чудо-рыбу, якобы занесённую ледником; бывало, что и заглядывали из местного полудеревенского города, но эти реже. Сама Александра ни капли в рот не брала, естественно к алкоголю не допускалась и Валька. Но несчастная дурочка и сама не подходила к “котлу” — она боялась, ей вообще не нравились никакие громкие звуки. А в заслышав грозу или ураган, больная выла и раскачивалась, вцепившись в волосы. Иногда, бывало, в её вое, временами переходившем в шёпот, слышались отрывки слов:

— Ух-ход-дит-те, осс-ставь-те, за, что м-мне эт-то, — выла как-то совсем не по-детски глупая девчонка.

А иногда, в самые жуткие моменты, глаза её закатывались и тогда уже совсем не человеческим, не ребячьим голосом, а тяжёлым и раскатистым рыком орала она:

— От-тпус-сти! Дай! Дай!

Иванна старательно закрывала на это и глаза, и уши, и самое сознание.

В том году Вальке исполнялось пятнадцать. Раньше, лет до пяти, она, Шура дарила маленькой Валечке плохоньких кукол из местного магазина, у них были волосы из лески и яркий макияж, который облупливался от первого прикосновения. Впрочем, конечности — плохого пластика руки и ноги с неразделяемыми пальцами, отлетали и того раньше… Но когда Валечке исполнилось пять, стало невозможно закрывать глаза на странности этого ребёнка. На взгляд смотрящий в никуда, на агрессию, совершенно необычайную для такого маленького ребёнка, на её реакции и на их неожиданное отсутствие, на странную молчаливость и наоборот, на странный говор… И тогда бабка повезла ребёнка. Сначала в местный город, что побольше. Денег было мало, но Александра собралась с силами, пообещала пол-литра Саньку после доставки, приодела безучастную внучку, повела её к машине, прилагая силы, потому что Валя вдруг не стала ходить, не то что упиралась, но и вовсе не делала никаких шагов, взяла заначку и, молясь неясно каким богам, немолодая коммунистка отправилась в путь.

Врач была злая. Она сказала противным голосом: “У вас отставание в развитии”, написала в справке “отстОвание” и бросила её Александре так, словно была больше больна та, а не внучка, злобно буравившая взглядом врачиху и прижимавшая к себе какую-то обгрызенную, обслюнявленную игрушку в виде синего, из колючей шерсти зайца.

Обойдя все инстанции, поговорив со всеми, с кем только можно, Александра сначала билась-билась, а потом заразилась злой апатией от своей маленькой внучки и забросила всё…

Потом стало хуже, и, вот, тогда Иванна как бы стала не замечать, не видеть, даже забывать, словно неведомая сила отвела ей глаза…

Итак, в том году Вале должно было исполниться пятнадцать. Она была мелкой и худой не по возрасту — ведь, Иванна — бабка её была небогата, чтобы потчевать её разносолами. Личико у неё было маленькое. С одной стороны, из-за отсутствия каких-то эмоций, лицо её было каким-то младенческим, не от мира сего. С другой стороны, на лице порой мелькала злость — злость хитрая и расчётливая. Казалось, что лицо её озеро, тихое-тихое озеро, на глубине которого кто-то злой живёт и иногда выныривает — показывает миру свою бесовскую сущность.

Иванна считала, что пятнадцать лет — это своего рода юбилей и точка перехода из состояния девочки в состояние девушки. Бабка понимала, что её внучке не быть женой и невестой, да и перед кем невеститься-то, если в деревне всего один мужик, да и тот сам себе даже не нужен.

Александра купила цветастое платье на рынке, когда ездила туда торговать. Несколько велико будет Валюшке, но всё равно, красота! Она одела свою глупышку со слезами на глазах, вытащила старые коралловые бусы, кажется ещё Иванниной бабки, заплела косы. Валя стояла и напряжённо глядела в отражение в зеркале. Но что-то явно понимала, не двигалась, молчала. Пока Иванна отвлеклась на кухне, дурочка тихо выплыла на двор. Казалось, она ступала по воздуху, ни одна из старых половиц не скрипнула под босыми стопами. Далеко Валя не ушла, она, как обычно, села на старую скамейку, прямо под окнами дома. От наблюдателей, если бы таковые были в заброшенной деревне с коротким, но жутковатым названием Сычи, её закрывали кусты дельфиниумов, мальвы и жуткие коричневые лапы-листья клещевины. Но во двор решил ввалиться не помнивший никаких дат Санёк. Он давно (целых два дня) не пил и трубы у него горели. Зайдя за калитку, которая, как и весь остальной забор спереди, держалась на одном честном слове, Сашка вдруг остановился. Он увидел женщину. Ну, как женщину? Конечно, Валя была мелковатой, костлявой и умственно отсталой. Ни один настоящий, здоровый мужчина на Валю бы не поглядел. Но Сашку сложно было назвать здоровым, да и человеком он был нехорошим.

Сашка пошёл к Вале, которая молча сидела, уставясь в одну точку, не то на дельфиниумы, не то куда-то мимо них. А в глазах Сашки зажёгся нехороший огонь. Он как-то весь закачался, не то где-то в бёдрах, не то с пятки на носок, но было ясно, куда уже ведёт его подсознание. Валя вдруг резко обернулась на него, втянула голову в плечи, насупилась, но это не было похоже на испуг. Наоборот, она напоминала изготовившуюся к нападению дикую кошку. Но Сашка ничего не понимал.

— Тише, Тиш-ш-ше, милая, — заверещал он, словно, разговаривал со скотиной. А рука его потянулась к брюкам, к ширинке.

Но тут произошло совершенно неожиданное. Набычившаяся Валентина вдруг завыла-зарычала и бросилась на Сашку. На страшный, звериный звук бросилась Иванна. Во дворе она увидела яростно бившую и царапавшуюся Валю, а затем и Сашку, который прикрывал причинное место — под штанами у него не было трусов.

— Я ничо, ничо я, — верещал Сашка и от этого было только хуже. Александре Владленовне и без этих слов всё было ясно, но оправдательное Санино блеяние только добавило уверенности в понимании произошедшего.

Сашка, которого, наконец, оставила Валентина, успокоенная пряником, приходил в себя. Ещё не до конца пропитое подсознание верещало от ужаса: “Чо ты сказал, зачем говорил, что ты ничо? А?! Теперь они на тебя всё точно знают!” От ужаса пережитого, Саня раскачивался из стороны в сторону. Так как он не знал, что спасать, он уцепился одной рукой в ширинку, а другой крепко держал голову.

— Санечка, милый, — появилась Иванна, губы её кривились в противоестественной, сведённой судорогой от усилия, улыбке, — Вот, тебе! — Она принесла стакан, наполненный до краёв, трясшийся и проливавшийся в её дрожащих руках.

Саня засомневался на долю момента, но стакан хлопнул. Рядом была большая бутылища, быть может, даже на два литра. Сашка таких бутылок прежде не видал и точно определить объём не мог. “Отравить хочет, точно!”, — возопил внутренний голос. Но Сашка решил, что хоть помрёт счастливым.

Тогда он квасил два или три дня подряд. Не умер и решил, что во всём виновата Валентина. А Иванна перед ним самогонкой кается. Александра же решила Санька споить так, чтобы у него последние остатки мужской силы ушли, чтобы больше он никогда на её Валечку не глядел. Да и вообще, чтобы сдох, выблядок!

Санька исправно получал самогон, правда, не наглел. Потому как Александра его один раз так обругала, что он побоялся требовать. Дают просто так — и то хорошо. А Александра, хоть и старая, но научилась водить Санину буханку.

В тот день, когда всё изменилось, Александра собрала свою Валю и поехала к врачу и на рынок, выручать копейку на лекарства, да и на жизнь вообще. Валя поначалу, как обычно, закапризничала, громкие звуки буханки ей не нравились, но зато, когда машина набирала ход и полчаса тряслась по дорогам и весям, Валя вдруг успокаивалась и, словно загипнотизированная дорогой, сидела тихо и смирно, увлечённо разглядывая мелькание бегущего дорожного полотна.

Врач тоскливо глядел на своих посетительниц. В его взгляде читались вымученный стыд за то, что кроме фенибута и глицина он ничего больше дать не может, вымученная обида за то, что пациентки эти регулярно ходят терзать его совесть своим состоянием, пьяная тоска со вчерашнего перепою и усталость вообще. Он подмахнул рецепт, и бабка собралась вниз, самый низ, в подвал больницы, где тучная, мрачная женщина, выполнявшая в больнице все функции от уборщицы до фармацевта, выдавала лекарства. Делала она это, надо сказать, неохотно, всячески унижая пациентов, изо всех своих пролетарских сил отбивая у них охоту к делу этому — получению бесплатных лекарств. Так как в свободное время “излишки” она продавала своей двоюродной сестре подешевле. Последняя же работала в одной из двух местных аптек. Иванну провизорша не любила. У Александры Владленовны характер был как у Вассы Железновой, если уж она приходила за лекарствами, то получала все. И наматывала любые, самые крепкие нервы на свой железный кулак. Людка, так звали вороватую мультифункциональную работницу больницы, лекарства отдала сразу и без писка. Она мысленно даже молилась, только чтобы Александра быстрее ушла. С неё сталось бы и проследить за тем, как Людка отпускает препараты и прочим больным. Александра, как на зло не торопилась, медленно пересчитала лекарства, проверила каждый блистер, сверилась с записями врача и ещё медленнее уложила лекарства в кошелёчек во внутреннем кармане старой, но добротной сумки. Только тогда она, ведя под руку свою внучку, ушла. А Люда решила поставить свечу за своё здравие, на всякий случай.

Следующим этапом был поход на рынок. Рынка Валя не любила — громко. Но, дай ей мороженое или ещё какую сладость, и Валя будет тихо сидеть, посасывать угощение и вести себя хорошо. Александра разложила на перевёрнутой дном вверх коробке картошку, редис, кабачки, зелень и поделки — эти, бывало, брали туристы-дачники. Иногда жалостливо раскошеливались и уходили с чувством собственной величины. Помогли, уважили, очистили душу.

— Здрасьте, тёть Шур, — подошёл один из милиционеров-полицейских и поприветствовал старуху. Они жалели её и её внучку, порой защищали, иногда закупали алкоголь. А ещё все гаишники города негласно пропускали буханку со старушкой и Валей, пусть и знали, что буханка Санькина.

— Здравствуй, здравствуй, — сощурилась Александра, которая видела всё хуже и хуже, — Красивый сегодня такой.

— Да у меня, тёть Шур, день рождения сегодня, — неловко заложив руку за фуражку, словно бы оправдывался парень.

— Держи, — Иванна ловко запустила руку в тряпичную сумку-мешок и достала оттуда бутылку с мутноватой жидкостью, — Денег не надо. Подарок.

В этой старухе, древней и усталой от жизни, сохранилась гордость. И молодой полицейский, сунувший было руку в карман за деньгами, молча и даже с каким-то неловким, кособоким поклоном взял бутылку и, пятясь и оглядываясь, отошёл к своим.

Но добрые дела не остаются “безнаказанными”, молодые и не очень полицейские поговорили и, разбредаясь, кто куда, направили целый поток покупателей к тёть Шуре Иванне, туристов они ориентировали за народным ремеслом, хозяйкам посоветовали брать зелень у бабки, мол их собственные милицейско-полицеские жёны только у той старушки зелень и берут, местами устраивали проверки у лавок. Словом, Александра распродала всё, включая остатки самогона меньше, чем за час. Кое-кто завистливо на неё поглядывал, но вид Вали, сосредоточенно посасывавшей палочку от мороженного, охлаждал даже самые жестокие, распалённые жаром зависти и злости сердца.

На выходе с рынка стояла и то сюда, то туда совалась мелкая старушонка, на вид помоложе и пободрее, чем Александра. Она вроде ничего не брала, но всюду шныряла, принюхивалась, трогала что-то своими старушечьими пальцами, вылезала всюду, словно паучок, и тут же отскакивала в другое место, как юла, крутясь то тут, то там. Полицейские приглядывались к ней, но потом поняли — бабка безобидная, настоящая, видно, бедная, ждёт остатков. Когда же на центральном выходе показались Александра и Валентина, бабка та словно вся напряглась, глаза сощурились, а рука, удерживавшая мешок, сжалась на его истрёпанной ручке.

— Здравствуй, — старуха оказалась в поле зрения Шуры неожиданно, — Болеет внучка твоя?

Шура от неожиданности кивнула и позволила взять себя под локоть. И буквально через пару секунд осознала неправильность ситуации, стукнула локтем попутчицу вбок и отошла-отбежала, насколько позволяли ещё её ноги. В молодости она неплохо бегала и даже занимала какие-то места в “трудовых” соревнованиях, те дни, конечно, давно канули в лету, но оставили после себя небольшую добрую память — ноги более сильные и здоровые, чем у других стариков.

— Ты что за шалава?! — воскликнула Шура не особо вдаваясь ни в вежливость, ни, тем более, в смысл слов. Она была в том яростном состоянии, когда единственное, что имеет смысл, — уничтожение противника.

— Я могу помочь, — бабка-оппонентка не согнулась, не испугалась, а насмешливо улыбалась фаянсовыми зубами.

— Ха! — только и ответила Шура, прижимая к себе внучку.

Пока Валя стояла за спиной своей могучей бабки и продолжала возиться с мороженным, всё было относительно тихо. Но в тот момент, когда Иванна отпихнула от себя странную, приставучую бабульку, взгляд бедной девочки попал на последнюю. Она закричала, забилась в конвульсиях, похожих на эпилептический припадок и швырнула любимое мороженое в незнакомку. Цель оправдала средства, и полурастаявшая начинка некрасивой сладкой лужей потекла по лицу и волосам вражины.

— Уууу-йди, — завыла по-бабьи, по-матерински вдруг Александра. В ней проснулось что-то древнее, неуловимое, то, что заставляет лисиц рыть обманные норы в земле, а медведиц нападать на каждого кроме медвежонка в её поле зрения.

Но неизвестная старуха не испугалась. Более того, рынок, на котором ещё оставались припозднившиеся продавцы, надеющиеся на выручку от сонливых дачников и давно выехавших туристов, всё ещё гудел. Одна женщина вынесла совсем маленьких утят и цыплят. И тех и других вместе было всего штук пять. Их, бывало, изредка брали, любившие всякую “милоту” городские. Но обычно брали свои, конечно, на хозяйство брали, менялись порой. Другая баба с намерением выручить с дачников за красоту продавала белых котят. Котята были непоседливые, всё шуршали и пищали в своей коробке. Они недолго сидели в ней, высовывались наружу, вытаскивали розовые носы и смотрели своими нечеловечески-синими глазами на окружающий мир. Толстая баба, которая их продавала, периодически шугала-заталкивала их полной рукой обратно в коробку. Котята мяукали своими маленькими, пронзительными голосами, а их меланхоличная продавщица возвращалась к семечкам. Рядом сидел мужик, он продавал всякие железки кучками и тоскливо глядел на народ. Взгляд его требовал опохмела, но ни его товар, ни взгляд навару не приносили. Рядом сидел ещё один мужик, толстый и хитроватый на вид. У него на коробке лежали жемчужные луковицы с длинными ярко-зелёными перьями лука. Лук он периодически побрызгивал из особой бутылки с дырками. Напротив всё ещё торговали армяне. Им принадлежала большая лавка с фруктами и овощами, а ещё у них был магазин, где они продавали всякие готовые блюда. У них так получалось, что в продаже был и хумус, и лобио, и хинкали. Армяне не торговали в одиночку, собралось их трое, мужик-армянин, его брат и сын. Они смотрели на всех окружающих своими огромными оленьими глазами и с полным южного нектара акцентом взывали к покупателям, предлагая арбузы, и даже уже “несезонные” абрикосы и персики.

Рынок жил своей жизнью. И рынок совершенно не обратил внимания на двух воинствующих старух и больную девочку. Даже те, кто заходил в полуразрушенные, скрипящие ворота рынка, по неясной причине не видели драмы. С полусонными, полусосредоточенными на покупке глазами, они, продолжая не глядеть и не видеть, огибали странную троицу. Куда-то отвлеклись и знакомые милиционеры-полицейские. Все они как-то заскучали, ускользнули на перекур или смотрели всюду, кроме места происшествия.

— Па-ма-и-и — закричала было Иванна, надеясь вызвать бравых молодцев. Но голос её потонул словно в тумане, слова не слушались, да и закончить не получилось. И хотя крик вышел довольно громким, ни один из людей не повернулся. К Шуре, к Иванне вдруг пришло мрачное и яркое в своей откровенности осознание — инсульт. Это слово промелькнуло своим значением, словно яркая неоновая вывеска в темноте ночного города. Оно отпечаталось в сознании Шуры, заставляя все её конечности испугаться не меньше сходящего с ума от страха разума. И только одна её верная рука — левая, продолжала сжимать руку её уставшей от припадка внучки.

— Это не инсульт, — улыбнулись совсем рядом фаянсовые зубы.

— Ч-ч-что ж-же? — простучал вопрос по зубам Иванны.

— Пойдём со мной, — ласково и убаюкивающе звучал голос неизвестной. И хотя он был скрипуч, хитроват и не слишком приятен, он всё равно был заряжен какой-то колыбельной силой. Так что и бабка, и крепко упиравшаяся, трясшаяся, словно её бил мощный озноб, внучка последовали за старушкой.

В таких провинциальных городах всегда бывает как-то сумрачно и смутно, одновременно с тем солнечно и радостно. А всё зависит всего лишь от того, какие избы перед вами. Бывает, на центральную дорогу глядят красивые срубы, с жёлтыми, голубыми, розовыми, салатовыми яркими стенами и красивыми белыми резными рамами. Где-то в саду приютился лебедь, сделанный из старой автомобильной резины, цветут флоксы, золотые шары. Дом, словно старинная красавица, обряжается и в бусы, и в мониста, и в браслеты, и в серьги, и в лучший, с вышивкой сарафан. Бывают, однако, и другие дома, коричневые, чёрные и серые. Чувствуется, что давно никто за домом не следил, не белил, не красил, не топил. Дом нависает своей громадой, словно скала, грозящаяся упасть на одинокого путника в момент шторма. У таких домов рядом обычно засыпанные мелким камнем дорожки, по которым ни в коем случае не пройдёшь в открытой обуви. Хоть маленький камень, но вредно, даже как-то зловредно заскочит в обувку и оставит после себя хоть пару, да царапин.

Валя и Иванна шли по яркой улице, на которой уже собрались местные. На них, если и смотрели, то косо, не замечая или пропуская сквозь взгляд. Их суетливая, мелкая проводница продолжала идти, виляя своими мослами, словно лисица хвостом. Быть может, и был у неё этот хвост, невидимый простым смертным, но обладавший собственной силой, потому что следы за нею затирались, а вокруг ступней вилась мелкая дымка, как от метлы. Но кто знает? Это мог быть и ветер-позёмка, решивший погулять по красивой улице.

Возле заборов стояли толстые, большие бабы. Их цветастые платья как будто подчёркивали дородность и особую леность, с которой они поглядывали друг на друга. Мимо них прошла молодая парочка, оба, в каком-то роде противопоставлялись этой полноте и дородности зрелых, оба были худые и везли худую, позвякивавшую коляску с младенцем по улице. Каждая хозяйка проводила их особым собственным взглядом с уникальным прищуром. В голове у них что-то срабатывало: звеньк-звоньк, тик-так, наконец, зрительный образ превращался в слова. Выходила фраза, а из неё новая сплетня. Мужики не отставали, единственное, что могло их отвратить от примера жён и сожительниц, — живительная белая влага. Они любили собираться подле местного сельпо, играя на остатках столов бывшего кафе, не то в нарды, не то в карты, не то ещё в какую непонятную игру. В основном ходы определялись стопками или стаканами. Продавщицы сельпо, у которых среди пьяниц были и свои мужики, выходили из душного магазина, смотрели злобно на “своих”, временами орали, временами взмахами красивых жемчужно-полных рук показывали своё бессилие перед пьянством, а потом снова уходили на работу.

Но никто из них не замечал, не останавливал быстрого, юлящего хода мелкой старухи и её пленниц.

За красивой улицей был поворот, едва они прошли нарядный бок голубой избы, как показалась другая. Она была чёрно-бурая, стояла криво, но была вполне опрятна. Белые ставни и рамы смотрелись на ней, как белая глазурь-узор на тёмном прянике. Изба была длинной, и на пешехода обращалось сразу шесть мутных, тёмных окон. Стоило отвести от них взгляд, как стоящего напротив окон тут же одолевали жуткие, дикие мысли, что за ним кто-то следит, кто-то смотрит. Повернёшь голову — никого, только твоё собственное напуганное отражение пялится на тебя своими округлыми от страха и тревоги глазами. Но стоит снова повернуть голову куда-то в сторону, снова скачет в окнах белёсая тень. Отвернёшься же совсем, тогда не того мира, в котором ты есть, взгляд вперится в тебя, станет жутко. Даже бывалые мужики, даже не пившие и капли, едва ли не с криками бросались прочь от этого дома. На небольших лужайках-клумбах (как никак это место застряло где-то между селом, городом и посёлком городского типа) здесь развернула свои тёмные листья крапива. И никто не пытался через эту лужайку пролезть ближе к дому. За косым, но крепко и верно державшимся за свой собственный уникальный угол наклона, заборчиком росли какие-то неясные растения. Не то дельфиниумы, не то наперстянка. Всё это было так аккуратно рассажено, но вместе с тем так похоронено в густой тьме сада, что даже опытный ботаник не смог бы с ходу определить, что за растения таятся там в этой тёмной тайне. А близко могли подойти только те, кому было позволено…

Александра Владленовна очнулась в избе. Сама она сидела за небольшим столиком на кухне, подле одного из окон. Внутри окна были не мутными, вся картина тёмного, загадочного окружающего сада словно нарочно ясно и чётко простиралась перед глазами. Её внучка сидела в самой глуби избы на каком-то крепком стуле, вся связанная, голова её поникла, Валя не вертелась, не пыталась сбросить путы, а значит, — была без сознания.

— Пей, — услышала ненавистный скрипучий голос Александра.

С удивлением поняла она, что не связана, и ничто, кроме дикой, непреодолимой тяжести, от которой даже дышать хотелось меньше, не мешает ей взять, поднялся и отвесить тяжёлую оплеуху по бесившим её керамическим зубам. Но тяжесть заставила её взять в руки кружку, еле открывая тяжёлые, желавшие сна веки, приложиться губами к краю кружки. И, скорее, на ощупь, чем понимая, где кружка, где её край, а где вода, начать пить холодную, студёную, чуть кислую воду.

И она очнулась. Лицо старухи, быть может даже младше неё, Иванны, с удивительной чёткостью предстало перед ней. Александра, во-первых, давно так ясно не видела, во-вторых, все черты врезались в память Александры. Она вдруг поняла, что, если ей придётся рисовать портрет, это можно будет сделать с закрытыми глазами.

— Мне нужно твоё согласие, твоё кровное согласие, — забормотала старуха. Каждый её слог, каждый вдох в этой просьбе вплетались в едва ощутимый ритм шепотка.

— Что за согласие?! — Иванна почуяла свою власть и встрепенулась, — Ты, давай, отпускай нас, — и зачем-то добавила, — Дура!

— Ты, ведь, — не слушая Иванну, сказала незнакомка — Хочешь, чтобы твоя внучка стала здорова?

— Не стыдно тебе! — бабка Шура разозлилась, — Ты не знаешь, сколько слёз я выплакала, куда только ни пыталась выбраться с моими нищенскими деньгами!!! Ты не знаешь, что я выслушивала от врачей!!! Ты не знаешь, как я жила!!! Как я растила её!!!

Все те годы, что Шура растила Валю со знанием о болезни внучки, она не плакала. В ней включился какой-то дикий механизм выживания. Она молча, сцепив зубы, растила и тащила внучку. У неё не было никаких надежд, но своя кровь — не та ноша, которую Александра смогла бы бросить. И, вот, внутренний барьер сломался, и все те горести, вся боль, скрываемые за стеной строгости и правильности, хлынули наружу. Александре в тот момент было всё равно, что она когда-то была комсомолкой, отличницей, чемпионкой и ударницей. Ей стало всё равно, что она всю свою семью перехоронила и пережила. Ей было всё равно, что внучка может проснуться и испугаться. Сейчас было её время, время её отчаяния, время её собственной жалости к себе за все те тяготы, что она так надрывно молча, сильно переживала.

Тихая, хитрая старушонка потеряла весь свой странный ореол и глазами, не менее больными, чем внутреннее переживание Шуры, смотрела на ту. Время шло. Шура продолжала что-то говорить, по второму, третьему… пятому кругу, а безымянная хозяйка избы, покачиваясь, словно маятник, — слушать.

Смеркалось. В избе было тихо. Шура пила большими глотками воду, и гулкие глотки её били набат в голове.

— Я — Вера, — вдруг произнесла хозяйка избы.

“Верка, значит”, — с мрачным удовлетворением подумала Шура. Изба вокруг гуляла, а от слёз перед глазами скакали тёмные “зайчики”. Врач как-то говорил ей, что это какая-то аура, но у Шуры всегда было других забот полно, чтобы вникать.

— А я Иванна, но вообще — Александра Владленовна, — не зная зачем, стала представляться Шура. Может, ей хотелось ответить как можно более жестоко этой женщине. Хоть чем-то её ударить, хоть своим именем.

— Знаю-знаю, — ответила Вера, ничуть не потревоженная тоном Иванны, — А по фамилии ты — Егорова.

Шура Иванна решила, что Вера каким-то образом всё выведала у Санька. Злость с новой силой проснулась в этой мощной, крепкой старухе.

— Не торопись со своей злобой, Иванна, — чувствовалось, что эта женщина с кротким именем Вера, смеётся над ней, — Так, помочь мне твоей внучке или нет?

Иванна тут же вспомнила все статьи про экстрасенсов и разных колдунов и колодок, предлагавших свои “золотые” и “платиновые” услуги всем наивным людям.

— Денег нет! — злорадно объявила Шура Иванна. У неё даже что-то истерично клокотнуло в горле.

— Мне они не нужны, — Вера пожала плечами. И с этим пожатием вдруг что-то поменялось. С одной стороны, Шуре виделась всё та же Вера. Вера с кучей морщин, сгорбленная и старая. С другой стороны, поверх Веры, прямо как в фильмах или когда телевизор плохо работал, появилась другая женщина, совсем молодая, с покатыми молочно-белыми плечами. И на обеих вдруг засверкало золото. Серьги, цепочки, ещё какие-то вещи, вроде колец, браслетов. Это золото одновременно было и не было. Блестело и исчезало в сумерках тёмной избы.

Александра очнулась, словно ото сна, перед ней хитро и нагло улыбалась Верка. Лицо деревенской ведьмы напоминало плывущую по небу луну. Такую же бесстыдную, лукавую и довлеющую над душой.

— Ну… — медленно протянула Верка, — Будешь меня слушать.

Иванна вдруг ощутила невероятное ощущение дежавю, лицо Верки вновь расплылось, но теперь вместо него появилось сморщенное лицо злой сельской учительницы. Как в далёкие годы ученичества, Шурочка Егорова вдруг ответила:

— Да, Ольга Степановна, простите, пожалуйста, я слушаю.

Тут же наваждение спало. Александра проморгалась, — никакой Ольги Степановны. Только Верка.

— Я могу вылечить твою внучку, но мне нужно согласие кровницы, — быстро, словно боясь возражения, прошептала Вера.

— Я тебе всё равно не верю. Чего ты хочешь? — Шуру не так-то легко было сбить с толку. Она уже подсознательно понимала, что вокруг что-то не так. Что шевелятся тени в углах избы. Что наваждение, которое она испытала, вовсе не какое-то совпадение, а страшная и могучая сила. Но Александра всю жизнь всем противостояла: себе, отцу, советскому союзу, демократам и социалистам, коммунистам, бандитам, Ельцину и прочим. Это была жёсткая и несколько жестокая женщина, с отвратительным, несгибаемым характером. Это самодурство чем-то опять же неуловимо напоминало Вассу Железнову, но Александра предпочла своё болото и до масштабов Вассы так и не доросла.

— Согласись, как её кровница, что она возьмёт мой дар, согласись, — Вера вцепилась неожиданно крепкими и цепкими пальцами в плечи Шуры и нависла прямо над ней, — Согласись! Я хочу умереть!

— Сколько бы лет человеку ни было, всё равно жить хочет, — Иванна возразила просто в силу своего характера.

— Мне уже сто двадцать годов, как! — взвизгнула Верка, — Я уйти хочу! Умереть хочу! Все мои, все! И сын, и брат, и четыре сестры, и отец, и мать, и муж, чтоб его! Все на том свете. А меня мой дар не отпускает! Не могу, не могу я умереть, понимаешь ты, дура неверующая!

Иванна вздрогнула.

— Я с-с-сог-лас-с-на… — пересохшим языком проворочала Шура.

И тогда всё началось. Валя, как и была, так и оставалась привязанной и безучастной ко всему. Вера подошла к ней и провела рукой вдоль её позвоночника, не касаясь. Рука остановилась в районе затылка, ладонь напряглась, задрожала и вытянулась. Тут же встрепенулась Валя. Она застонала, изогнулась, в темноте избы страшно засветились белки закатившихся глаз. Сквозь кляп раздался нечеловеческий, нечеловечески-громкий стон, казалось, вибрирующей волной отразившийся от вощённых временем брёвен избы. Рука Веры выгнулась, пальцы, словно ведомые невидимой силой, изогнулись к ладони, и тут же, сопротивляясь этой силе, она, преодолевая невероятное давление, выгнула пальцы прямо, и рука её изогнулась вверх. Валя застонала ещё громче, это был практически крик, его едва-едва сдерживал кляп. Внучка Иванны заскрежетала зубами, пытаясь перегрызть плотную тряпку. Вера оттёрла пот и крикнула:

— Отступи! Отступи!

Иванна удивилась, она отчего-то думала, что сказать надо было: “Изыди”, но нет, — Вера просила кого-то отступить.

Валя дёрнулась и обмякла. Сторонний наблюдатель мог бы подумать, что она резко уснула.

— У твоей, — голос Веры был чужым, хриплым и усталым, — Ещё больше дар. Другой. Черти-черти у ней! Но и мой ей по силам придётся.

Александра хотела что-то ответить, но почему-то в горле пересохло, и говорить она не могла совсем. Ей неожиданно отчётливо вспомнилось, как отец пришиб её мать. Она тогда была совсем малой. Но помнила, как отец на неё тогда смотрел, ей было лет пять-шесть, кажется. И отец, когда бывал пьян или зол, или даже и пьян, и зол, что бывало чаще всего, говорил, словно выплёвывал: “Ведьмино отродье”, и смотрел так, будто убить хотел. Забить кирзовыми сапогами, как сделал это с её матерью. Был у Иванны и дед, который боялся своей жены. А она, Иванна? А что она, может, и была к чему-то способна, но из неё всех чертей повывел научный атеизм.

Иванна мучалась, словно пытаясь заговорить, проснуться, беспомощно открывая рот. Наконец, голос у старой атеистки прорезался, и она с ужасом, не знакомым ей раннее, выплюнула ужасные слова:

— Это-это что такое? Это что? Дьявол, что ли?

Александра никогда не верила ни в бога, ни в чёрта. Только в коммунистическую партию и в свой внутренний стержень (и ещё немного в колхоз). Но сейчас она ощущала потоки невидимой силой, которые приподнимали каждый волос на теле, превращали обычное содрогание в волну болезненно-больших мурашек и заставляли что-то неведомое, именуемое душою, трепетать, ка пламя свечи на ветру.

Вера только зыркнула страшно, но ничего не ответила, она продолжала одной рукой, не касаясь, удерживать невидимой силой голову Валентины. Ведунья (или кто уж она там была?!) что-то бормотала, вдруг закрыла глаза, а когда резко открыла, фиолетовое пламя бросилось из её глаз и зависло в воздухе, пытаясь преодолеть густую тьму в избе. Эти две невероятного цвета силы боролись друг с другом, но мелкие фиолетовые лучики, как будто кракелюры-трещинки, проскальзывали всё дальше и дальше, медленно, узкими полосками разбивая тьму.

— Обижены, обижены черти на вас, — хрипло сказала Вера, она едва лепетала, — Вот, главный чёрт и попутал всю голову, все связи в уме у вашего потомка.

“Вашего? Нашего”, — удивилась Иванна и вдруг вспомнила, что у неё есть ещё дочь, о которой она обыкновенно предпочитала не думать, не вспоминать…

И словно в подтверждение её слов, колдунья-Верка вдруг сказала:

— Ни ты, ни дочь твоя не уважили своего наследия. Убили дар!!! Главный чёрт из чертей в голове твоей внучки за других чертей и мстит, за твоих, за дочериных, — продолжала страшно, в особом ритме шептать колдунья.

Александра сама не поняла, как вскочила с колченогой тяжёлой табуретки, и стала пятиться назад. Очнуться её заставил грохот, — она уронила и табурет, и стул, и посуду, зацепив нечаянно рукой драную, пожелтевшую от времени и солнца клеёнку.

— Господи! Господи! — запричитала, забилась Иванна. Она и забыла о своём ленинском отчестве — Владленовна, и о коммунистических идеях, и о своих принципах. Жуткий, животный страх охватил её, страх первого человека, которому не к кому кроме Бога было обратиться, который, как дитя в тёмной комнате, звал Бога, как родителя, — Г-о-о-оспааадииииии!

— Молчи! Молчи, дура! — ещё страшнее выкрикнула Вера, а Валя забилась на стуле так, что крепкие, толстые, дубовые столбики стула затрещали, и продольная трещина, словно молния, издавая страшный скрежещущий звук, поползла вдоль, вверх по ножке стула.

Валентина мычала, рвалась, даже из самого противоположного угла напуганная бабка Иванна могла видеть, как белеют страшно закатившиеся глаза её внучки. Та, наконец, расправилась с тряпкой-кляпом. Порвала её зубами, несмотря на толщину, на её собственные некрупные, слабые зубы. Привязанные руки и ноги не давали пока освободиться разбушевавшейся Валентине, но она повернула голову, бросив нечеловеческий взгляд на вжавшуюся в стенку Александру:

— Кого ты зовёшь, старая мразь?! — выдала чужим голосом Валенька.

— Ма-ма-ма-ма-ма, — заикаясь произнесла бабка.

Вера, заливаясь потом, набросила на бесноватую Вальку какую-то тряпку. Тут же раздался вой.

— С-с-сними, ссс-ними-и-и-и! — взывало нечто под тряпкой.

— Господи! — снова не выдержала Шура.

— Поди вон! — бросила Верка, из носа, ушей и глаз которой пошла кровь. Неясно было кому она это выкрикнула, но первой ответила старуха Иванна:

— Н-нет! — заикалась Шура, — Н-нет, не оставлю, это моя внучка…

— Тогда молчи, ничего не говори! Молчи, дура старая! — приказала колдунья.

В былое время, от Александры за дуру старую никто бы не ушёл без мата и прочих крепких выражений, но теперь она молча принимала всякое слово и дрожала, как осина, на которой повесился Иуда.

— Снимииииииии! — продолжало выть существо под тряпкой.

Ногти Веры закровоточили, крупные капли падали с пальцев на Валю, на её собственные ноги, на пол.

— Уйди, дай мне закончить, — хрипела Верка.

— Дай *мне* закончить, — выделило слово “мне” существо, — Они предали меня! Предали.

— Нет! — Вера простёрла свою длань дальше, преодолевая невероятное сопротивление, — Ты предал, ты, ты дал убить свою хозяйку.

Шура дёрнулась. Это она, ведь, про её мать?! Ну, точно, кого ж ещё убили? И мать, говорят, была умелая, только от мужа умение не спасло… Но откуда эта ведьма знает? Она же не говорила? Или говорила? Нет. Быть того не может. Ничего она не говорила Верке. Уууу, чёртово племя, ведьмино отродье!

— Дура! — Верка-колдунья оглянулась на Александру, словно слышала каждую мысль, — Сама ты чёртово племя, — выплюнула Верка. Валя тут же дёрнулась на стуле, издав рык, — Ну а ты, помолчи, — приказала Вера одержимой.

Как ни странно, но послушались все. И Шура, и Валя, и даже тени, кружившие по избе, испуганно забились в самые тёмные места.

— Если ты хочешь навсегда развеяться, — произнесла Вера жёстко, — То я ничего не стану делать. Если отступишь, девчонка получит и мой дар. Но ты будешь в любом случае подчиняться ей. Либо её телу, которое, как и раньше бросит все силы на борьбу с тобой, либо её свободному разуму. Выбирай!

— Хорошо, — прорычало существо внутри Валечки, — Согласен, буду служить, буду-у-у!

— А ты! — Верка-колдунья ткнула корявым пальцем, за время обряда кожа натянулась и стала весьма сухой, суставы подагрически исказились, по руке пошли крупные пигментные пятна, которых раньше не было, — Молчи! Даже не думай ничего! Не упоминай ничего!

Александра кивнула, но на деле вся согнулась, не то в поклоне, не то её одолела такая тяжесть, которая пригибала её к земле. И она, ведь, тоже за время этого обряда изменилась. Крепкое лицо её усохло, по лбу пошли глубокие морщины, те же, что были, стали ещё виднее. Волосы, которые, хоть и были седыми, она укладывала волосок к волоску, однако сейчас все выбились из причёски, промокли и пропотели. Холодная липкая влага, распределившаяся по всему лицу, заставила волосы прилипнуть и ко лбу, и к щекам, и к губам. Из-за этой маски из собственных Шуриных волос глядели полные ужаса глаза.

Последний Верин приказ выбил все мысли из головы Шуры, та вдруг ощутила благостную пустоту в уме, и, не доверяя своим слабым ногам, старуха присела на табурет, поднявши его с пола. Она чуть прикрыла глаза и откинулась спиной на стол, оказавшийся теперь позади неё. Она мерно дышала, и её тяжёлая грудь опускалась и поднималась медленно и основательно.

Стало тихо. Нечто тяжёлое, что прежде мешало Вере, отошло, перестало сопротивляться, и старая, усталая колдунья теперь, прикрыв глаза, только покачивалась, как будто маятник. Валя тоже больше не сопротивлялась, её голова склонилась, она тихо, даже уютно посапывала.

Вера смотрела на девушку иным зрением, она видела внутренние, никому больше не видимые, жуткие следы борьбы между даром и его хозяйкой. Внутри каждой души есть многогранный узор-многогранный камень-самоцвет, вернее это сама душа и есть, у кого-то это совсем кроха, едва ли ни пыль, у других — сотни и тысячи вершин, у кого-то узоры совсем простые — три-четыре вершины, они больше похожи на детские рисунки, у других — невероятные, похожие на снежинки сплетения. У таких людей между каждой вершиной, между каждым узлом, внутри есть тонкие связи — таланты. Эти связи определяют кто как живёт, кто что может, эти связи — то, на что целят чёрные колдуны и колдовки, когда насылают порчу на одарённого человека.

В душе Вали шла жуткая борьба, между ней и её собственным демоном-даром. Чёрт обрывал все нити, не понимая, что загоняет себя в угол, а Валя крепко удерживала его в кристалле своей души, не давая овладеть телом и разумом, навсегда отрезав от мира, не позволив творить зло. Будь девочка не одна, будь рядом родственница, способная ей помочь, Валя бы справилась, но в одиночку она сделала больше, чем кто-либо мог без знаний. Девочка пожертвовала своим разумом — отрезала не только чертей, но и себя от всех вокруг.

Вера протянула руку, ощущая, как болит и воспалён каждый сустав. Она ощущала, как жутко болят её пальцы, как они не слушаются её, но ещё она понимала: это всё ненадолго — уже сегодня она передаст свой дар и, наконец, умрёт. “Ещё немного, ещё чуть-чуть”, — мысленно успокаивала она себя, а сама едва не кричала от боли.

Она опять сосредоточилась на тонких нитях таланта, соединявших изорванный, когда-то идеально прекрасный, узор между собой. Черти никак не могли успокоиться и то один, то другой порывались порвать их, бессильные в своей злобе, запертые в Валиной чистой и честной душе, жаждущие мести за два предыдущих “неудачных” поколения ведьм.

Главный чёрт сидел прямо на своих собратьях. Он не без одобрения глядел на то, как они рушат то, до чего могут дотянуться.

— Ты обещал, — мысленно проскрежетала Вера.

— Ха, мало ли! — усмехнулся чёрт, — Я же чёрт, а хуже нас, чертей, известно, никого нет.

— Я знаю историю, — вдруг поразила чёрта Вера, — Я знаю о мелких пакостных духах, что существовали раньше легенд о чертях. Вы — те, что за чертой.

— Твоя взяла, — почему-то согласился рогатый, — А ну, задницы, прекратили. Послушаем эту берегиню сегодня.

Черти из тех, что были самыми мелкими недовольно заверещали, запищали, но один только рык их собратьев постарше, что хотели больше выслужиться перед старым чёртом, заставил младших притихнуть. Они тут же все, как один стали прятаться друг за дружку, отчего вызвали ещё больший беспорядок. Тогда черти ещё старше стали растаскивать их. Наконец, всё успокоилось. Обессилевшая, усталая, вмиг постаревшая до своих ста двадцати двух лет, Вера из последних сил стала восстанавливать оборванные нити таланта, вплетая в них уже свои силы, силы, которые царили на этой земле задолго до триединого Бога.

Осталась последняя нить. Красный узор души Вали теперь переливался зелёными косами нитей таланта, дарованного Верой, в которые были вплетены и розовые, собственные Валины обрывки. А Вера чувствовала, как госпожа иного мира уже пришла за ней.

— Ещё немного, — Вера вытолкнула из себя свой чудесный, зелёный, словно трава, словно сама жизнь талант, и окончательно ослабла, когда зеленоватая сфера, полупрозрачная, окутанная туманной дымкой, напоминавшей рассвет, беспрепятственно проникла в красновато-розовую душу Вали. Девушка, которая, казалось бы, совсем не дышала последние несколько минут, резко вздохнула, как младенец, и уставилась осмысленным и каким-то наивно-удивлённым взглядом на древнюю-древнюю старуху, мешком осевшую перед ней. Это был невероятный, разительный контраст молодости и старости, настолько бросающийся в глаза, что любой бы, кому довелось видеть эту сцену, закричал бы от этого вида.

— Всё, — как-то тихо сказала Вера, — Теперь обе!!! Обе! Пшли вон!

Александра, на негнущихся ногах подошла к внучке, хотя та вполне осознанно распутывала сама путы. Бабушка помогла внучке освободиться быстрее: старуха взяла кухонный нож. Пусть и тупой, но он расправился с тряпками быстрее, чем слабые руки.

Они обе, едва закончив, пулей выскочили из дома. Тот снаружи состарился, как и его хозяйка. Как только две женщины — молодая и старая покинули дом, провалилась крыша, из-за плотных туч показалось солнце, а прямо из середины дома вылетел настоящий лебедь. Кто это был? Вера? Душа её? Как знать?..

Птица не стала долго кружить, а взмыла прямо вверх, к просвету между туч, к солнцу.

Когда Валя и Шура Иванна уже вышли на главную улицу, никто и не заметил ничего. Словно не было ни громкого обвала крыши, ни лебедя, взмывшего в небеса. Обе женщины прислушивались к разговорам, боясь, что кто-то что-то скажет, что-то о колдовстве, что-то о колдовках, что-то о том, что бить их надо. Но нет, дородные матроны, кто в платье, кто в лосинах и футболках, а кто ещё в чём, обсуждали приближающуюся ярмарку:

— Юль, а Юль, — голосила одна из баб, рыжая, в линялой жёлтой майке и ярко-малиновых велосипедках, — Ну чё? Будут твои чо ли?

— Да, не знаю, Наташ, — отвечала ей, по-видимому, Юля, — Они теперь городские, хоть и не столичные, а всё туда — нос воротят.

— Дурачьё молодое, — сказала женщина в зелёном растянутом платье без рукавов, седина и лёгкий фиолетовый оттенок кудрей сразу выдавали в ней особу более старшую, более умудрённую опытом, полную “народного” знания. Она не стала разочаровывать случайного слушателя, и поучительным тоном выдала, — Потом пожалеют, да поздно будет!

Остальные женщины согласно закивали.

— Пошли отсюда, скорее пошли, — рука Александры была холодна, как лёд, зато сердце, как бы это ни было странно, билось, словно горящая птица, пойманная в клетку.

Валечка разглядывала всё не без интереса. Она не спешила уходить. Она, конечно, на самом деле всё это видела и помнила. Но впервые осознание было столь ярким и впечатляющим.

— Хорошо, — протянула она, заглядываясь на блестевший в закатном солнце купол колокольни. Только сейчас поняла она, что было очень странно, что вечером разошлись облака, и луч света спустился на землю не сбоку, а с самого-самого верха.

— Как печально, — прошептала Валечка.

А старуха, напуганная собственной внучкой, вдруг сорвалась:

— Что!? Что?! Что ты там шепчешь?! — выкрикнула она и прошептала тихо-тихо — Чёртово отродье.

Валя дёрнулась, как от пощёчины, а Александра, осознав, что только что сказала, забормотала, словно ничего не имела в виду, быстро-быстро зашагала, крепко держа внучку за руку, она даже не оборачивалась, так ей было стыдно.

— Прости меня, дуру старую, — тихо в баранку руля сказала Шура, когда они уже сидели в нагретой солнцем “буханке”.

Валя вздохнула, но это был такой, примирительный вздох из разряда: “Что уж с тобой, бабуля, поделать!”

До дома они обе добрались без приключений, не встретив ни полиции, ни милиции, ни лихих людей. Александра, пусть усталая и разбитая, но выскочила из машины первой, бросилась проверять Санька, а тот, как валялся на старом, разбитом топчане с утра, так и продолжал дрыхнуть, пьяно похрапывая перегаром.

— Бабушка, — Валя выглянула сбоку от забора.

— Иди-иди отсюда, — страшным шёпотом выдала старуха, — Иди, пока он спит.

— Его нечего больше бояться, бабушка, — по-взрослому серьёзно и одновременно по-детски звонким голосом сказала Валя.

— Нет, — упёрлась Александра, — Уходи. Уходи, я сказала.

Валя хмыкнула, но отошла. Она настолько была поражена открывавшим перед ней миром, что ей было интересно совершенно всё. И ей было без разницы за чем наблюдать: за спящим алкоголиком или за бабочками, весело порхавшими вокруг цветов, или за небом, прекрасным и таким далёким, или за птицами, пусть даже самыми обыкновенными. Для неё весь этот мир был удивителен. Она и раньше всё это видела, но вся её душа вместо того, чтобы воспринимать красоту окружающего мира, отдавала все силы на борьбу с демонами.

— Как красиво! Как же красиво! — вырвалось у неё из груди, и в этом возгласе было всё: и счастье от избавления, и мука за все потерянные годы.

В это время Шура мрачно осматривала пьяного Сашку. Судя по всему, спать ещё будет долго. У неё на миг возникло невероятно сильное желание тюкнуть этого урода чем-нибудь, чтобы он так и не проснулся. Но… Но впечатления от обряда были столь сильны, что Шура теперь настороженно вглядывалась в каждый куст и каждый камень, не то ощущая, не то боясь обнаружить душу за ними. Сплюнув и зло оглядев алкоголика, Шура направилась домой. Убивать камнем она его не будет, она лучше сварит самогону покрепче. Тем более, что Сашка вконец обнаглел, и стал утверждать, что “больная Валька” его чуть не загрызла, и, если Шура не хочет, чтобы он… Далее шли вариации на тему: от заявления в милицию или психушку, до собственноручного “решения проблемы”. Поэтому он считал, что “Шурка” (он теперь обращался к ней только так, только пренебрежительно) обязана ему самогон бесплатно поставлять. А Шура Иванна была только и рада. Пару раз он пробовал денег стрельнуть. Но денег ему не дали. Шура изобразила на лице страшное горе, мол, пенсии не хватает, а пенсия нескоро, а пока только с огорода и кормимся с Валюшкой, мол, но ты уж, Сашенька, не побрезгуй, возьми, вот… И шантажист вновь получал большую бутыль самогона.

И в этот раз Шура решила заняться зельеварением. Нет, не полностью умер в ней материн дар. Когда хотела сделать добро, славно выходило, и люди к ней тянулись, когда же со злым намерением, то маялись от её услуги. Вон, тот же Санька, как напьётся, лежит, как мертвый, и голова у него болит, и спит долго, каждый раз, как Шуре “буханка” его нужна, так и спит-не-проснё-о-тся.

— Валя, Валя, — звала старуха внучку, — Вот же егоза! — воскликнула Александра счастливо, словно “егоза” было лучшей похвалой в мире. Впрочем, для этих двух женщин именно так и было.

— Бабуля! — Валя выскочила из-за калитки их собственного дома. За разросшимся кустом шиповника её было не видно.

— Ах ты моё солнышко, счастье ты моё! — Иванну наконец отпустило, и она по-бабьи, по-матерински зарыдала.

Валя бросилась к бабушке, они обнялись, и так и стояли, обнявшись.

Сумерничало, две женщины сидели на летней кухне — веранде, как сказали бы дачники. Они пили душистый травяной чай. К счастью, у них не было денег на бурду в чайных пакетиках — берегли каждую копейку, поэтому они наслаждались по-настоящему здоровым напитком — настоем из Иван-чая, мяты, мелиссы, листьев и ягод малины и смородины.

— Валенька, — ласково произносила бабушка. Обе они знали, что она просто счастливо повторяет это имя, но ей не нужен был ответ, ей просто в этом счастливом возгласе надо было выбросить свою радость вовне.

Заканчивался первый день Валиной новой жизни. Обе женщины, усталые, но счастливые улеглись спать.

Своё “первое-новое” утро Валя запомнила навсегда. Она проснулась от смутного ощущения даже не тревоги, но какого-то неудобства, словно бы на неё кто-то смотрел. Оглядевшись, Валя не увидела никого. Со страхом, боясь, что снова будет заперта в борьбе с нечистью, она /нырнула/ в собственную душу, и посмотрела, что там творится — но всё было очень хорошо, и от дара Веры исходило зелёное успокаивающее мерцание. Она вынырнула, и облегчённо вздохнула. Она вернулась, и она не заперта в своём теле опять. И тут — шорох. Словно ткань шелестит. Сначала ей подумалось, что это Сашка. Но внутреннее чувство подсказало — нет, не он. Вообще, по шуршанию ткани, она почувствовала, — женщина. Но ни её, ни бабкина одежда так никогда не шуршала. Что же это за женщина такая, и как же она одета, что это всё шуршит, словно звуком переливается, словно листва падает и увлекается ветром, словно деревья клонит сильный ветер…

Валя сама не заметила, как впала в особое состояние, как стала иначе ощущать и мир, и звуки, и цвета в нём. Это невероятное состояние было чем-то пограничным. В голове она вдруг чётко услышала странные, неизвестные ей слова, колебавшиеся в странном ритме, словно речные волны: навь-явь-правь. И она поняла, что она где-то вовне этого всего, словно она птица, которая где-то летит в серо-мглистом предрассветном небе, словно она и ветер, который эту птицу несёт, и река, которая страдает от грязи, и всё же несёт свои воды, та самая река, что была рядом с их деревней, но не только эта река, а все реки “этой” земли. Если бы у неё спросили, что это за “эта” земля, она не смогла бы ответить, она просто чувствовала, что это та земля, которая принадлежит ей этими водами и этими жилами, и которой она — Валя этой кровью и этими жилами принадлежит сама.

И вдруг она увидела серую тень. Тень обернулась. У неё было лицо, но на него падала иная тень, какая-то совсем чёрная, так что его было не разглядеть. Тень посмотрела, даже вгляделась в Валю, а потом пропала, словно кто-то моргнул. Раз — была, раз — не стало.

И тут Валя очнулась. И поняла, что больше ей не заснуть. Кровь кипела холодным, жгучим, поющим странные, неясные, на неизвестном языке песни, огнём, голова была ясной, а каждый предмет приобрёл особый дух и особое очертание, говорившее, что можно особым образом с предметом сделать.

Валя вышла на кухню. Выпила холодной с ночи воды, ощущая, как вода эта приятно холодит, как она соответствует её внутреннему ощущению, как вода остужает те части в её теле, что были слишком горячи, и как бы не соответствовали остальному внутреннему холоду. Валя почувствовала, что желудок её нездоров, и сразу поняла, как и как долго его будет лечить. Той же водой она умылась, смывая с себя последние липкие паутинки снов. Затем она облила макушку этой же водой, стоя в сумеречном предрассветном саду, и ощутила, как жилы, которые связывали её с особым миром, вдруг, распрямляются и становятся “утренними”. Она сама не знала, что значит это “утреннее” состояние, что же за жилы такие пронизывают её тело, как натянутые струны, она просто опять знала, что это правильно. Омывая макушку, она стояла согнувшись, но вдруг осознала, что это не просто тело согнулось, это был поклон. Кому и зачем? Если бы её спросили, она бы, немного помявшись, ответила, что, кажется, всему. И пожала бы плечами со счастливым, наивно улыбающимся и недоуменным лицом. А потом бы, может, побежала от вопрошающего дальше смотреть на мир: на лес, на траву, на небо, на реку, на всё.

Чуткий старушечий сон Александры нарушил всего лишь еле слышимый топоток ног внучки и скрип раскрываемой двери. С растрёпанными волосами и свисавшей без лифчика грудью, она словно сыч, полетела к внучке. Валя как раз закончила умываться и тихо сидела на ступеньках, наблюдая за природой. Удивительно, но ни один ночной комар не попытался её укусить. А вот на Шуру накинулась одна такая злая комариха, что попыталась её укусить, если не в глаз, так в веко уж точно.

— Что ты тут делаешь? — спросила бабушка у внучки озабоченно. На всякий случай тревожным взглядом осматривая соседние брошенные избы и улицу в поисках Санька.

Валя поняла, что сейчас впервые соврёт. “Ложь во спасение истине равносильна”, — вдруг зазвучали у неё в голове голоса.

— Проснулась, — сказала она. Это была не правда, и не ложь. Это был компромисс.

— Пойдём-пойдём в избу, застудишься, деток не будет, — засуетилась Иванна.

Валя промолчала. Она знала, что деток у неё не будет независимо от того, будет она сидеть в сугробе, под тёплым одеялом или на раскалённой печи. На ней чёртов род прервётся. Да и Верин дар детей завести не даст. Он ей достался от старой, потерявшей всех женщины. Надо это считать!

— Пойдём, бабуля, пойдём, — девушка сноровисто нырнула под локоток старухи и повела её в избу.

— Ну, — протянула Иванна, — Коли уже не будет сна, — внучка виновато пожала плечами, — Будем пить чай?

— Надо блинов сделать. На помин, — вдруг сказала Валечка.

Шура испугалась, всплеснула руками, лицо её вытянулось, как у мертвеца, но спорить не стала. Со страху даже не стала спрашивать на чей помин.

Яйца, мука да молоко — вот и весь нехитрый состав блинов. Замешать их просто, сложно жарить — тут сноровка нужна. И хотя Валя усиленно лезла помогать старой Иванне, та её отгоняла:

— Смотри, какой у тебя блин вышел, смотри! — смеясь, показывала Иванна на неопределённого вида тестообразную массу. Валя тоже смеялась, и верещала:

— Бабуля, дай-ка я ещё блинок сделаю!

Когда блины ровной стопкой возвысились над тарелкой с отколотым краем и полустёршейся позолотой, повисло какое-то молчание, словно одухотворённое блинным запахом, и такое же сладкое и приятно-тяжёлое, словно утренний сон. Две женщины, неловко переминаясь с ноги на ногу, не зная, что делать. Александра ждала, что скажет Валя, а девчонка вдруг выдала:

— Ба, а как помин делать?

Странная вера в Валины способности заставляла Шуру думать, что та знает всё, но похоже, она была всего лишь обычной девочкой. Ну, может не совсем обычной, но всё равно ей надо было учиться и учиться.

— Погоди, — всплеснула руками Иванна, — Я, кажется, знаю, где смотреть.

Иванна вспомнила о том, как когда-то купила какую-то “русскую” или ещё какую-то энциклопедию. На голубой обложке сидел витязь, вперемешку с витязем, на обложке были и иконы, и какой-то святитель (в них Иванна не разбиралась, поэтому умела отличать только мужчин от женщин), светловолосые дети с одухотворёнными лицами — девочка в платке и мальчик, прижимавший крестик к груди.

Энциклопедию Шура нашла быстро, благо в доме было не так много книг, да и держала она их в порядке: каждая стояла, как солдат на плацу, вытянувшись во фрунт и плотно-плотно прижавшись-зажавшись между другими томами. Александра ставила книги так плотно, что вытянуть их можно было только всей стопкой.

Старуха потянула за корешок и кусок обложки оторвался и ровно пошёл “по шву”. Тогда Иванна захватила книгу по бокам двумя сильными пальцами так, что та, увлекая за собой графа Монте Кристо с одной стороны, и Горького — с другой, вылетела едва ли ни со звуком пробки, вылетающей из бутылки шампанского. Опасаясь, что на шум прибежит внучка, старуха склонилась к полу, и её старая, вытянувшаяся от тягот жизни грудь, тут же стала мешать дышать, но старуха, не обратив внимания, шустро подняла книги и поставила их на полку. Казалось, даже дерево, удерживавшее все тома и томики, вздохнуло с облегчением, когда Иванна вытянула эту энциклопедию.

На летней кухне было порядком светло и уютно от блинного пылу-жару, правда, прохлада всё ещё стелилась по полу, по стенам и рядом с окнами, овевая вьющимися потоками всё, чего касалась. И бабка, и внучка склонились над энциклопедией. Но в ней не нашлось ничего, кроме молитвы “Отче наш”. В основном в книге коротко рассказывались разные факты из истории…

— Да уж, мало-мало здесь написано — прикрыла глаза Иванна, — А нам надо знать, как поминать. А откуда же ты, Валечка, знаешь, что нужны блины?

Валя пожала плечами:

— Просто так остро, как нож вонзили, раз, мысль и пришла, — надо сделать блины.

— Валюша, — сказала старуха как можно ласковее, — Валюша, а ты подумай, а? Ну, вдруг ещё такая мысль тебе придёт, как поминать дальше?

Валя зажмурилась, маленькие “хмуринки” зашевелились на её лице, чуть заволновали едва видимые небольшие веснушки, чуть пронеслись по маленькому носику, нежным щекам и легонько дрогнувшим, словно в полуулыбке губкам.

— Не знаю, — Валя не выглядела ни разочарованной, ни раздосадованной, но какой-то удивлённой, как ребёнок, добежавший до конца мыса и увидевший обрыв за ним, — Не получается.

Она пожала плечами и приземлилась, как ни в чём ни бывало на стул, левая рука её упёрлась в узенький подоконничек окна летней кухни, которое когда-то было особым образом обито планками, так что получался ромбовидный узор. Солнце падало откуда-то сбоку, потому что ещё встало не до конца, его ранние лучи все перепутались, одни ещё сохранили белый рассветный цвет, а другие были по-утреннему жёлтыми, третьи, казалось, где-то внутри припрятали раннюю розовость, и этим едва видимым тёплым отблеском ласкали русые волосы девчушки, притулившейся в старой избе. Лучи пробегали сквозь кристаллы её глаз, и сквозь серебристые ресницы, сквозь кожу, приподнимая её никому не видимые чешуйки, ныряя в тонкие сосуды и просвечивая ноздри. И эти же лучи дарили невероятное сияние всей ей, освещая и изнутри, и снаружи. Она же совершенно не замечала, что была лучше многих из красавиц, одетых в жемчуга, в бриллианты и просто в дорогие тряпки. У неё было то, что все те, другие-дорогие женщины потеряли — молодость и чистота.

И она думала. Она умела думать. Много лет она только и делала, что думала внутри себя, внутри своей души… И теперь её необыкновенное терпение, все её таланты заработали. Теперь она думала для себя, для других и для помина. Странное слово крутилось в её голове, как шелест юбок незнакомой тени, посетившей избу ещё до рассвета.

— Помин, помин, помин, — сама не заметила, как быстро зашептала Валя.

Иванна порой бросала быстрые, испуганные взгляды на внучку, но молчала. Ей уже хотелось и поесть, но она не смела притронуться к блинам. И вдруг у старухи в голове щёлкнуло:

— Мать мою один раз-то поминали, да…, поминали бабы, — вспомнила она, — Я мала была, думала про комсомол, про всё про это. Но бабы меня взяли в баньку. Там поминали.

— Как? — для Вали поминовение усопших казалось едва ли не торжеством. Ей было удивительно и ново всё.

— Ну, значит, была старая… — Иванна поправилась, — Старшая баба. Баба Варя, но она, правда, была и старая тогда уже, сильно старая, — и Иванна засмеялась, — Не думала тогда, что стану ещё старее, чем она была.

Итак, в тот день собрались поминать мать Иванны. Её зарубил, забил отец.

— Сашенька Егорова, Сашенька Егорова, — всюду слышались голоса и голоски.

Саше казалось, что эти шепотки похожи на осенние листья в лесу и особенно в школе, во дворе которой их с царапаньем и тихим шорохом периодически подметали. Но листья, может слегка пугали её, как будто листья эти были чьими-то холодными руками. А в шёпоте, в шепотке-то что-то слышалось, ускользало, что-то жалостливое, что-то похожее на материн плач. И от шепотков было страшнее, чем от шорохов.

Она поднимала свои по-детски огромные глаза и смотрела на взрослых. От их взглядов Шуре казалось, что она выцветает, как картинка, которая висела в избе на гвоздике. Ей отчаянно хотелось убежать. Смыть эти взгляды, может, даже пописать, как она делала в кустах. Чтобы смыло, чтобы не было, чтобы это всё вышло.

Но вместо того, она шла, ощущая боль и непонятный стыд от каждого шага. Она возвращалась от тётки. Позавчера, когда отец стал колотить мать, та крикнула Саше: “Убегай, Сашенька, Сашуля, убегай, моя девочка!” И Саша убежала, когда такое происходило, она всегда убегала. Мать её научила. Один раз, правда, Саша осталась. И так было хуже. Отец бегал и за ней, и за матерью с топором, едва не зарубил и, когда мать бросилась укрывать ребёнка, так сильно ранил её, что сам протрезвел от крови.

Обычно Саша оставалась у тётки Марии — доброй, дородной, жалостливой бабы с чуть узенькими глазами только на ночь. Но в этот раз тётка её сама не пустила.

— Пусти, пусти меня, тётка Маша, — плакала Сашенька, но её не пускали.

Маша заливалась слезами, прижимала Сашу к своей большой, настоящей груди, пахнувшей и сеном, и молоком, и печкой, и женщиной, и матерью. Прижимала, плакала и не отпускала. Саша пугалась таких слёз, не понимая, в чём горе, она заливалась и голосила не меньше своей тётки. Посидев, они обе глядели друг на друга красными, заплаканными глазами. Маша кормила ребёнка кашей и, притуливши щёку на красный, обветренный от работы кулак, снова заливалась тихими, огромными слезами.

Наконец, на третий день, Сашу выпустили, но с хутора до деревни путь оказался тяжёл. Все эти взгляды, все эти слова… Саше хотелось к маме, пусть отец и говорил, что мать — дура, коммунизма не знает, но Сашенька чувствовала от мамы нечто другое, не коммунизм — любовь. И ещё сейчас маленькая Саша чувствовала себя зверьком, а взрослых вокруг — хищниками. Она знала, что, если вдруг с криком кинется бежать домой, все эти страшные звери бросятся за ней. Иногда ей даже казалось, что лица взрослых приторно-натянутых в горестно-понимающих улыбках, вот-вот оплывут, как воск, обнажая злорадные ухмылки.

— Мама-мама, — тихо шептала Саша Егорова, так, чтобы никто, даже воздух не услышал её.

Изба была какой-то особо грязно-серой в этот день. На бревне, как всегда лежавшим у самого входа в избу, сидел пьяный отец. Саша машинально сделала шаг назад, прижала ушки к голове и втянула голову в плечи. Но отец был столь пьян, что даже не видел её. На одной его ноге был не до конца натянутый сапог, на другой — ничего, босая нога с чёрными-чёрными пальцами. Мать мылась часто, а отец — нет. Он говорил, что настоящий коммунист должен быть чёрен от работы, но сам был чёрен от пьянства. Рядом была бутыль, слишком большая, чтобы удержать её и в трезвом состоянии, но пьяные силы придавали отцу сноровки.

Саша, стараясь даже не дышать, тихо-тихо пробралась мимо отца. Ей оставался шаг до прохудившихся косых ступенек. Как она почувствовала сильный удар и лицом уткнулась в гнилое дерево лестницы, ведущей к двери.

— Так тебе и надо, чёртово племя, — заржал отец, это он толкнул ребёнка.

— Где мама? — Саше вдруг стало так всё равно, что она перестала бояться, ей хотелось к маме. Обнять её, пусть избитую, пусть с опухшими руками и лицом, но обнять, спрятаться.

— А-а-а не-э-э-т мат-ри тва-а-ией большииии аха, — снова невменяемо засмеялся отец.

Саша не поверила. Встала, отёрла окровавленные лоб и нос, пошла, прихрамывая в избу. Она громко кричала тогда, каждый раз всё отчаянней и громче:

— Мама! Мама!! Мама!!! — обошла всё. Влезла на чердак, в подпол забралась. Там загадочные тени поблёскивали и поскрипывали, стояли бочки, висели какие-то вещи, но среди них не было мамы. И её не было нигде. Вообще.

В избе пахло чем-то кислым, не капустой. Хуже. И запах этот был самым отчаянным отражением творившегося в душе маленькой Саши Егоровой.

— Убл-бл-би-жилась? — хрипло засмеялся отец.

Саша, наконец, выпустила страх, она громко закричала и бросилась вон, проскользнув мимо страшной, словно вилы, руки отца.

— Сашенька! — мимо шла женщина — Галина.

Эта Галина потеряла всё. И раскулачили. И сынов сослали. И невестка повесилась. А муж ещё давно умер.

Галина была женщина добрая. Она истово молилась в церкви. И была такой особенной верующей. Она не была ни грамотна особо, ни в молитвах толку не понимала. Но она молилась, горячо и с такой всепоглощающей верой, что за Христом прошла бы и по воде.

Галина была блаженной. Она настолько сошла с ума от потерь, что теперь видев какое-либо зло улыбалась бессмысленной улыбкой, кивала и причитала:

— С Христом, с Господом страдаем, — тихо говорила она.

И пусть уже всё разрушили, и Галинину семью, и Галинину церковь, её ни у кого рука не поднималась трогать.

Галина была вся худая. Она усохла, когда её беременная невестка наложила на себя руки — повесилась в сарае. И с тех пор, сколько бы лет ни прошло, Галина, была словно мёртвая ветвь: своими жилистыми и костлявыми руками она бросала корм курам. Ей нравились белые куры. А когда наступал момент особого блаженства, Галина пела что-то не то о белых лебедях, не то о белых голубях. Её тонкий, чуть фальшивый напев уносился в небо, а люди проносились мимо неё. Видеть Галину, — значило видеть, что с ними всеми стало.

И, вот, эта Галина, едва державшаяся на ногах, Галина, которая разумом уже давно вознеслась на небеса к своей семье, эта утомлённая жизненными перипетиями женщина, вдруг очнулась, как птица распахнула она свои руки и приняла маленькую Сашу Егорову в свои объятья.

— Ма-а-ам-ма, — простонала Саша, захлёбываясь от раздиравшей её боли.

По улице в этот момент медленно, но неотвратимо, словно ледокол шагала другая старая женщина. Она была полной противоположностью Галине. Это была Варвара Петровна.

Варвара Петровна всю жизнь жила основательно. Она основательно и в большом весе для младенца родилась. Основательно тихо лежала в колыбели и не мешала своей матери заниматься делами, основательно сосала грудь, основательно сделала первый шаг, да и все последующие напоминали медленное и величавое снисхождение, величаво она вышла замуж и родила основательных сыновей — двух. Но они погибли в войну. И тогда баба Варя стала основательной вдовой по своим сынам и по мужу. И горе своё она несла с таким тяжёлым горестным достоинством, что люди расступались перед ней, как перед царицей. И хотя её семью раскулачили, а лошадей отобрали, никто не стал добивать эту могучую старуху, — столько силы было в ней. Боялись.

Варвару нельзя было назвать чрезмерно верующей. Всё в жизни она делала “как положено“, “как завещали предки”. “Не нами положено”, — бывало говорила она, когда гоняла сынов, двух высоченных лбов с пшеничного цвета волосами, красивыми, открытыми лицами. Сыновья ржали и скакали, как кони, но мать слушали и терпеливо сносили её “учение”… Когда было всё то?

И сейчас старшая и главная из всех баб на деревне решила сделать положенный помин. По Сашиной, по матери.

— Пошли, Александра, — Сашенька при звуках этого сильного голоса, забилась даже глубже в усохшие груди старухи Галины.

— Пошли, пошли-ка, Сашенька, — протянула, проплакала Галина своим небесным голосом, — Маму, маму надо помянуть.

— М-м-ааа-м-м-а, — заплакала Саша. Она не понимала этого “помянуть”, только знала, это плохо.

— Пойдём, — Галина, ласково направляя своими руками-крыльями, вела девочку в старую покосившуюся баню.

Чья это баня, впрочем, как и имя своей матери, Иванна не могла вспомнить до конца жизни. Она знала, где была материна могила, даже хранила какие-то бумажки, что писала мать. Но каждый раз, глядя на её имя, стоило ей отвернуться, Александра Егорова забывала…

В бане, которую, скорее всего, топили по-старому, по-чёрному собрались почти все бабы. Все они были биты судьбой, и почти все мужиками. И все потеряли на войне хороших, красивых мужиков. А тех, что не потеряли на войне, тех унесла революция ещё раньше.

Они принесли какие-то колченогие табуретки, своими бабьими молчаливыми усилиями сняли дверь у бани и сделали из неё столешницу.

Было холодно. Осень. Все сидели в платках. Все сидели в каком-то тёплом тряпье, сером и унылом, как осенний день, как жизнь вдов, погасшая по смерти любимых, как жизнь матерей, потерявших сыновей…

— Надо выпить, — сказала Варвара.

Остальные бабы молча, в каком-то дико слаженном, массовом кивке, согласились с ней.

Одна из баб расторопно потянулась к огромной бутылке с мутной жидкостью. Самогон. Он туманно лился в битые и уродливые стаканы, какая-то последняя зелень, солёные огурцы и корочки полусухого хлеба лежали на белой застиранной простыне, служившей скатертью. Над ручкой банной двери простыня некрасиво натянулась. Саша не знала, куда ей смотреть и уставилась на эти складки полупрозрачной от старости тряпки.

— Кто-то обмыл? — спросила одна женщина, как бы между делом.

Саша вздрогнула. Она отчего-то знала, что они обмывали… Или кого. Не то её воображение, не то особое знание на миг застило её глаза. И она увидела мёртвую, неподвижную мать. Какие-то тени двигались по кругу и текла вода, смачивая чуть ссохшееся тело, наполняя его мёртвой жизнью.

Саша видела мёртвое, желтоватое тело матери и понимала, что мама её больше никогда не откроет глаза. Она летела над матерью, а та лежала не то в сосуде, не то в гробу, и чёрные тени, напоминавшие женщин, танцевали вокруг, направляли воду движениями рук. И она в то же время сидела за столом, с бабами, которые молча и угрюмо пили самогон.

Из странного состояния её вытянул шёпот:

— Кутья, кутья.

Саша чуть вытянула голову. Какая-то добросердечная женщина одновременно сунула ей огромный, сочащийся солёным соком огурец и блестевшее, лопавшееся изнутри от сладкого сока яблоко. Девочка боязливо и лишь слегка протянув руки, дотянулась до еды, обхватила маленькими детскими пальчиками. Но её интересовало не это. Она смотрела влево, откуда показалась баба с тазом той самой кутьи. Детское сердце колотилось, ощущая какую-то смертельную странность обряда. Она знала, что кутью едят, она знала, что, когда она съест, её мать тёмной тенью пойдёт по другому миру, по чёрной дороге, среди чёрного леса и у неё тоже будет эта кутья. И это будет вся еда, чтобы пройти этот долгий путь, в котором и железные сапоги износятся, и посохи, а и хлеба железные съедятся.

Саше стало страшно и грустно. Маленькая слеза, которую она спрятала, тряхнув коротко стриженной головой, была тоской по матери, страхом, что её родной любимой маме… О это тёплое слово “маме”! Её маме придётся уйти по чёрной страшной дороге, и у неё будет только горсточка кутьи на этом одиноком, страшном, холодном пути!

— Ты — родная кровь, — сказала Варвара своим грозным голосом, — Ты ешь больше всех.

— Помянем, помянем, — нестройный хор голосов, кутью раздавали всем.

Кутья была сделана из каких-то осколков пшена, овса, местами попадались куски и грибов, и яблок, кажется, мак, а может это были какие-то дикие травы, которых росло много вокруг. Кто-то расщедрился, — во всей этой дикой смеси было много мёда. Вкус был неописуемый. До вкусного неправильный.

— Ешь больше всех, — ещё раз поучительно наказала Варвара.

Сашенька кивнула. Она и без этих всех баб знала про кутью, неясно откуда, но точно знала. Она знала, что и делали её неправильно. И что на правильную кутью у них не было нужной еды. Она знала откуда-то, что кутья эта худая, но что её мать счастлива и такой. Сашенька Егорова ела кутью. Бабы молча смотрели.

— Молодец, — выдала Варвара. Она только это и могла сказать.

— Блины! Блины! — бабьи голоса даже в горе звонки. Напоминали неведомые Сашке церковные колокола. Звенели. Разрезали пространство. Саша от напряжения уже теряла сознание. И мир весь сократился до каких-то обрубков жизни. Небо. Пасмурно. Варвара. Блин. Ещё блин. Мама. Летит. Саша летит. Маму видит. А у неё в руке блин. А в блине кутья. Съешь, Саша. Съешь ещё блинок. Саша ест. Кто-то из баб дал самогону. Выпила. Горько. Плохо. Рвёт. Не. Не дам. Не вырвет. Блины для мамы. Кутья для мамы.

Потом стало тише. Самогон подействовал. Что-то отпустило. Сашенька почувствовала, что горит, что всё вертится. Кажется, откинулась она в руки сердобольной Галины. Она помнила, что Варвара сказала на стол положить блин, водку поставить, на стакан корочку и блюдце с кутьёй. Когда это было?

Шура Иванна очнулась от воспоминаний. Лоб её горел. Всё вокруг вертелось, и в ноздрях стоял запах старой бани.

— Бабушка-бабушка? — спросила осторожно Валя, — Ты чего, бабушка?

— Вспоминала, — тяжело вздохнула старуха, — Я знаю, как теперь поминать. Вспомнила уж.

Иванна задумалась, поминать ей свою мать (а для себя она решила помянуть именно её) не хотелось самогоном. Хотелось чего-то правильного, что ли. Но вина у Шуры не было никогда. Как-то раз только попробовали какую-то кислую бурду в колхозе. Не было ни обычной водки. Ни клюковки, ни сливовки.

— Вина у нас нет, — со вздохом сказала старуха.

— А что за то вино? Нужно? — серые глаза Валечки уставились на бабушку.

— Хорошо бы, или хоть что, — она стала осматривать, что есть, чего нет.

В старом буфете уже в самой избе нашлась старая банка мёда. Нет, мёд не закис, он просто засахарился так, что колом встал в банке. Его не брал даже нож.

— Мёд будет, пусть мёд, раньше мёд пили, — бормотала старуха.

Девчушка с любопытством смотрела на мёд, пыталась представить, как его пить. Ей думалось, что пьют такой жидкий, но всё равно густой акациевый мёд, что он лениво катит свои медовые волны по чашке и заливается в рот какого-то любителя такой сказочной выпивки. Она аж плечами передёрнула: фу, как сладко!

— Раньше из мёда делали напиток, как пиво, — пояснила старуха, — И пили.

Это уже меняло дело. Наверно, это не так сладко. Это наверно пиво, как мёд. Или мёд, как пиво. Хотя Валя не знала ни того, ни другого…

— Валюшка, помоги мне, — старуха достала кипятильник, его засунули в чайник. Сели кипятить воду.

— Зачем это бабушка? Делать пиво из мёда? — спрашивала Валя.

— Нет, — засмеялась тихонько Иванна, — Это чтобы мёд сначала вытащить из банки.

Мёд отставал от банки медленно, но всё же верно. Получившуюся медовую водицу подразбавили самогоном, добавили яблок. Вышла, надо сказать, редкостная бурда, но лучше всё равно ничего не было.

— Ба, это точно можно пить? — Валюша морщила свой смешной вздёрнутый носик.

— Не знаю, но это самогон, не тот, что я ироду даю, — старуха, как и внучка склонилась над загадочной жидкостью, — Для помина — самое то, — неуверенно сообщила Иванна.

Они с внучкой одновременно друг на друга скосили глаза и весело рассмеялись.

— Кутью бы ещё, — вспомнила Александра, — Кутьи бы надо. Без неё не тот помин будет, — сказала, будто хорошо разбирается в помине. Она точно, конечно, ничего не знала, да и годы коммунистической веры взяли своё. Но ей не хотелось ударить в грязь лицом перед внучкой.

В доме нашлись рис и гречка, Иванна сварила их и добавила опять яблок и последнего, должно быть, в этом году редиса, в дело пошли и остатки оттаявшего от банки мёда.

Обе сели за стол. Выпили. Вале разрешено было только пригубить. Иванна и сама была не в восторге от бурды собственного изготовления и сама пригубила только раз. На столе третьим стоял большой стакан, наполненный до краёв самогонной бурдой, поверх лежала корочка хлеба. Кутья и блины были несказанно лучше. На них обе накинулись не то, что с жадностью, скорее, с жадным голодным любопытством.

— Кутья покойникам идёт, — вспоминала Иванна, — Мы их кровь, — ей даже в голову не могло прийти, что они кого-то другого поминают: мать, образ матери стоял перед её глазами, и она пила и ела за неё и для неё, — Чем больше мы едим, тем больше им там, на том свете. Рядом со стаканом на столе лежали пять блинов и большая тарелка кутьи. Иванна плохо разбиралась в обрядах, но её честная душа требовала дать покойникам достойную долю.

Для Вали всё было иначе. Она думала об утренней потусторонней гостье и не думала о ней. Она, словно впервые, пробовала блины. У них был необычайный сливочный вкус. Они словно таяли тёплым, чуть тяжёлым облаком на языке. Они были настолько хороши, что хотелось проглотить их, почти не разжёвывая. Но осторожной, неизбалованной жизнью Вале, нравилось долго держать блины на языке, вдыхать их пьянящий сливочный аромат, слегка раздавливать языком нежное блинное тесто и просто ощущать, просто наслаждаться тем, что есть утро, нагретые солнцем доски, запах блинов и бабушка с особым её запахом огорода, тёплых рук и строгой нежности, идущей от самого сердца.

Ели они преимущественно молча. Каждая думала о своём. Александре в голову даже не приходило вспомнить, как звали её мать. Разум Саши Егоровой осторожно ускользал, обходил этот подводный камень памяти. Она вспоминала короткие моменты, которые подёрнулись дымкой прошедших лет. Голос, блестящие волосы, но уже с проседью, руки, какие-то фразы, какие-то шаги и бег навстречу друг-другу, возню на заднем дворе. Когда то всё было? Недавно вроде, но почему так давно? А если давно, почему сердце так сильно болит? Почему время не лечит?

После поминок вечером Валя никак не могла уснуть. Было чувство, что что-то они не доделали. Она всё ворочалась с боку на бок. Представляла тёмную тень. Думала. Гадала, кто это. Не нравилось ей и бабкино состояние. С тех пор, как баба Шура вспомнила, как поминать, ходила она совершенно пришибленная. А в глазах застыли слёзы и боль. Когда она поднимала свои старческие, выцветшие глаза, они, наоборот, — ярко светились всем этим внутренним, невыплаканным, невысказанным.

“Может эта тень знает бабушку, а бабушка её?”, — задалась вопросом Валя, перевернувшись на правый бок. Чтобы спать было легче, она подложила руку под голову.

— Валь, Валя, ты чего ворочаешься? — услышала она голос бабушки.

— Ничего бабуля, — ответила ей внучка, — Просто…

— А что просто? — заворчала Иванна, — Просто надо спать.

— Хорошо, хорошо, бабуля, я сплю.

— Вот то-то и оно, что ничего хорошего, — проворчала старуха и грозно, всем своим могучим телом перевернулась на бок, спиной к деревенским оконцам.

Иванна тяжело дышала, на самом деле, сон и к ней не шёл. Она чувствовала, что тело её, толстое, большое и бесформенное давит на неё, мешает ей. Не меньше давили и мысли. Каждая — чернее другой. Все воспоминания, которые она много-много десятков лет гнала от себя, вставали, как наяву. Отец, мать, старые бабы, школа, злая учительница, колхоз, клятвы и возгласы. И всё же она уснула, провалилась в ад своих сновидений, увлекаемая призраками прошлого и застонала во сне.

Валя не могла уснуть дольше. Новизна всего произошедшего призывала бессонницу. А вдруг тень придёт? А вдруг она — Валя увидит, как это бывает, как тень появится? А вдруг тень станет с ней говорить? Тут Иванна застонала, чуткие ушки внучки тут же среагировали на звук.

— Ба? — тихо позвала Валя. Но старуха не ответила, только пуще прежнего засопела.

Валя успокоилась, снова удобно положила голову на руку. Прислушалась. Что-то в темноте ухало. Ветки шелестели. Издалека раздавались какие-то лесные, неведомые звуки.

И снова застонала старая Иванна. Валя вскочила с кровати, на цыпочках подбежала-подлетела к старухе. Огромная бабкина ночная сорочка сделала Валю похожей не то на призрака, не то на птицу. Баба Шура крепко сцепила зубы, поскрипывала ими, на лбу выступила испарина, руки крепко сжимали одеяло. Постанывала она почти постоянно, только тихо, лишь в особо тяжёлые моменты она позволяла себе выдохнуть чуть громче.

Действуя больше интуитивно, не совсем понимая, что она делает, Валя села рядом, положила свои холодные руки на бабкин лоб и запела полушёпотом:

“На небе серое облако плывёт,

На месяц оно наплывёт,

Придёт заяц поскакать,

Придёт лисица побежать,

Придёт волк повыть,

Как я скажу, так тому и быть:

Спать Александре спать,

До утра глаз не раскрывать.

Ключ, замок, язык…”

Рифма была не самой гармоничной. Слова если и несли какой-то особый смысл, то Валино поколение вряд ли его бы обнаружило. Но это было не главное. Закончив на выдохе читать-напевать, Валя отвернулась в сторону, глубоко вдохнула, а потом подула бабке на веки. Александрины морщины расправились, лицо потеряло запуганное и зверское, загнанное выражение. Она тихо задышала и кошмары больше не тревожили её.

Валя, пошатываясь, встала. Она не думала, что так устанет от каких-то слов. Но до кровати она еле дошла. В отличие от спокойно теперь спавшей бабки, Валю сразили старухины ночные кошмары и какая-то больная, недобрая ломота во всём теле.

Ранним утром, которое ещё было ночью, Валя снова проснулась от ощущения, что в доме кто-то есть. Но по звукам кто-то бесился снаружи дома. Бил в дверь, по стенам. Девочка сначала было подумала на алкоголика — единственного их соседа в этой забытой всеми и Богом, и коммунистами, и капиталистами, и демократами, и правыми деревне, но тут же почувствовала внутренний ответ: “Нет”. И поняла, действительно, нет, не он, не Сашка. Прислушалась ещё, прислушалась не ушами, не разумом, всем телом, как зайчик слушает, спрятался ли он от хищника или нет, и почувствовала — там кто-то неживой, немёртвый, недобрый колотится.

Что-то рухнуло со звоном на летней кухне. Но тут от печи порхнула вчерашняя тень. Она тоже была немёртвой и неживой, но она была иной. Валя это поняла, едва снова задалась внутренним вопросом. Эта тень, по сути, была совсем не из этого мира. Тень пошелестела куда-то к кухне. Что-то снова страшно стукнуло в стену дома, так что звук глухой волной промчался по всем полусгнившим доскам и брёвнам, но потом всё стихло. Больше Валя уснуть не могла, но сколь она ни вглядывалась, ни тени, ни полтени больше не появилось в избе.

Когда первые лучи утреннего солнца рассекли предрассветную серость, Валя посмела встать с кровати. Она быстро, по-детски глянула под кровать, но там не оказалось ничего кроме пыли и двух старых коробок. Она осторожно встала на холодный пол, сейчас больше похожий на каменный, чем на деревянный, босиком, мелкими-мелкими шагами прошла вперёд к двери из избы. Прижалась ухом и щекой к этой обитой синтепоном и дермантином двери, но разве что так услышишь? На всякий случай, не снимая цепочки с двери, она открыла все остальные замки и стала медленно открывать дверь. Валя страшно боялась, сердце отбивало кровь бешеными, судорожными толчками.

— Валя? Ты чего? — голос бабушки заставил Валю подпрыгнуть на месте.

— Дверь открываю, — сказала она.

— А чего цепочку не сняла, — старуха с невероятным для её возраста проворством дошла до внучки, — А ну, постой-ка, там что ли этот… Как его… Ирода этого… Ну, Сашка, да? Вот, поганец!

— Нет, там не Сашка… Я-я боюсь, ба, — призналась Валя, — Кто-то утром в избу колотил.

— Ну точно, этот ублюдок! — Иванна всей силой своего мощного корпуса сдвинула внучку в сторону и волевым движением руки сдёрнула цепочку.

— Нет-нет, ба, там не он! — звонко, с ужасом воскликнула Валечка, попыталась выбраться вперёд бабки, но та легко, как мячик, заталкивала внучку позади себя.

В коридоре пахло тухлыми яйцами и несвежим мясом.

— Гадёныш! Он мне ещё воздух будет портить! — уверенная Иванна всё ещё считала во всём виноватым доходягу-алкоголика.

— Ба, не, не он это! — плакала от страха Валя, — Не он, что-то страшное, ба!

— А кто ещё? — Иванна ещё не отвыкла от своего материального мира, вообразить хоть плохонького да призрака ей было тяжело. Она даже и не думала об этом. Отвыкла. Или, скорее, не привыкла.

— Ба, страшное, страшное что-то, — тонкими, словно ветки руками, Валечка обхватила большое бабкино плечо, потянула её на себя, — Не ходи, не ходи, там страшно, — плакала девчонка.

— Это мой дом! — воскликнула бабка, — Мне ли кого тут бояться?!

На кухне валялся расколотый стол, а на стекле виднелись еле заметные чёрные отпечатки. Настолько еле заметные, что было их видно только под определённым углом, только наблюдательному человеку с хорошим зрением. Остальным, даже если бы они и увидели, эти следы показались бы пыльными овальными пятнами на не слишком чистом, чего уж греха таить, стекле.

— Да-а, — протянула Иванна устало. Убираться ей не хотелось. Годы не те, тело не то, — А чего это, Валь, а?

— Не знаю, что-то нехорошее, — Валя склонилась над осколками стакана и острожно, обернув пальцы краем сорочки, убирала стёклышки. Опять проснулся её внутренний голос, и к ней пришло знание, ни в коем случае нельзя, чтобы ни она, ни бабка, ни, вдруг, другой какой кровник порезались этими осколками. На краю зрения она видела, как нечто чёрное, нехорошее струится с самых краёв осколков, пытается прикоснуться к пальцам, притянуть их к острой кромке, но натыкается на ткань сорочки и отступает. Иванна тоже потянулась к стеклу, и тогда Валя страшно крикнула:

— Не трогай! Не трожь!

Иванна, с характером жёстким и жестоким, обычно бы огрызнулась, но ещё свеж был в памяти обряд в Верином доме.

— Можно совком и веником? — с почтением, с опаской спросила она у внучки.

— Можно, но веник надо сжечь, а совок прокалить на том же огне и с пеплом утопить в какой-то трясине, в болоте. Чтобы глубже было. Лучше всё в чёрный мешок и с камнем. И камень потемнее возьми. Покрепче возьми камень, не известняк, не песчаник, а крепкий чёрный камень.

Пока Валя всё это говорила, она не отрывалась от осколков, которые укладывала на остатки порванной клеёнки.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Деревня на Краю Мира предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я