Желтеющая книга

Алёшка Емельянов, 2021

Стихи данной книги несут надежду, любовь, свет и тепло, не взирая на окружающую пессимистичность мира. Содержит нецензурную брань.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Желтеющая книга предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Pink blonde

Под лёгким тальком лепестки,

под светло-розовой вуалью

теплы так взгляда огоньки.

О, славно-ласковая мальва!

Ты — дивно-радостный бутон,

что ароматом ясно веет

среди влюблённейших времён!

И взор голубенький сереет.

Миндальный майский полуцвет

цветёт пьяняще, благодарно.

Его могу вселицезреть,

хотя сентябрь светозарный.

Ты, как фонарик средь листвы,

что освещает целый город!

Среди дерев, кустов, травы

ты предстаёшь великой Флорой!

И эта Флора — пик богинь —

в обличьи сакуры до лета,

имея добро-чистый чин,

живёт и будет жить в поэте!

Просвириной Маше

Споры о сталинизме

Народ, как базарная свора,

как сборище рынка, лотков,

какие вождь с плетью, укором

скрепляет стальным кулаком.

Он смотрит за ними сурово,

грозя им всем трубкой, лозой,

и ставит владельческий норов

превыше числа, голосов.

Не дай Бог пастух заболеет,

умрёт иль предастся слезам,

отары все хлынут, чуть блея,

навстречу лугам и волкам.

Все судьбы овец не для рая.

Упитан чабан среди гор,

за чьим одиноким сараем

кровавый пенёк и топор…

Арену Ананяну

Исполнивший роль

Минувшая буря: обломы деревьев,

прохлада, залитый бедой городок,

на небе свинца молодые отрепья,

намочены улицы, каждый ходок,

бельё у забора, промозглые веси,

порыв несказанный почти уже сник…

Тут будто шаманили ведьмы и бесы,

стараясь разрушить былое до них.

Сырые листочки налипли повсюду

и колется в бок освежёванный сук,

а парочка веток спасли, будто чудо,

от грязи кисельной, пинающих мук.

Железная боль и помятые спицы.

Увял мой смолистый огромный бутон.

Дарую природе, окрестным границам

побитый, но гордый, блестящий поклон.

Согнутая ручка, а в куполе дыры.

Тут лужи и мусор, листва на мостах.

Хозяин мой сух и с семьёю в квартире,

а я вот разломанным брошен в кустах…

Разбуженный

Приятная ночь, сновиденья.

Мелодии шорохов трав.

Минуты, часы примиренья.

У хаоса нет уже прав.

Все выдохлись. День нагонялись.

Нет ссор, и тишайший бардак.

И к космосу все приравнялись —

такой же покой, полумрак.

И бриз одурманенно веет.

Во тьме лишь одно божество —

ведь все пред туманным Морфеем

склонились, блюдя торжество.

Почти что беззвучье, безделье.

Жив звёздно-бесптичий полёт.

Но всё пробудится от зелья.

Уже предрассветье грядёт.

Чернильность под жжёным поднебьем.

Все спят: и живой, и мертвец.

Но скоро такому волшебью

наступит законный конец.

Медвежусь в бетонной берлоге

и нежусь спокойно, как клад.

Но вдруг за стеной, на востоке,

лиса, волк бухтят и шуршат…

Кровожеланность

Одни оглушают и грустно взирают,

несмело заносят оружье над жертвой,

и глаз убиенных, что вдруг засыпают,

не могут забыть до последних от первых.

А есть палачи, что без слёз и с размаха,

срубают им головы, актом смакуя.

А третьи ждут долго их смерти до плахи,

другие же — рыб потрошат наживую…

Бывают иные, кто слаб и не может

забрать жизнь, что выдана им единично

тем, кем-то всевышним, с названием"Боже".

Тот ест лишь в гостях и в кафе за наличность.

Рыбёшки, животные, птицы, моллюски

умрут от ножей то замедленно, быстро.

На блюдах японских, французских иль русских.

Все люди хотят роли Бога, убийства…

Черепки — 16

Будто бы громы и кличи,

колокол средь этажей,

лучше будильников зычных

крики дурных алкашей.

***

Коварно-свободная львица

со львами и тиграми спит,

порою с бизоном, тигрицей —

ведёт полигамнейший быт.

***

Терзаясь вниз идти иль вверх,

стою на лестничной развилке.

Подъезд — Тартар и рай для всех.

Тяжёлый выбор. Миг заминки.

***

Бутон в причинном месте

на платье из цветов…

Ох, опылить бы честно

его в тени кустов!

***

Душа — осенний помидор,

что вытек семечками в поле,

что не нашёл хозяйский взор,

и принял гнилистую долю.

***

Осенняя тишь и сиянье созвездий.

И спать бы поэту, вникая в уют…

Но слёзы алкашки внизу (у подъезда)

тоскою, надрывом мне спать не дают…

***

Как поливать пустую грядку,

как удобрять высокий снег,

как сыпать семечко на пятку…

Беда. Бесплодье женских недр.

***

Земля — тюрьма вселенская

во влаге, в полутьме,

Мы в ней, как рыбы, плаваем

в моче, слюне, дерьме.

***

Наверно, странные строки

я мыслю, пишу и пою…

Понятно, что ели сороки.

Что ж хищники ели в раю?

***

Как прыщик на сизой спине,

как шейная родинка, кочка,

как синий нарыв на стене,

тот ящик с названием"почта".

***

Как дупла, сделанные чуркой,

с плевками, мусором средь бурь,

набросом банок и окурков —

вагины юных, дев б/у.

***

Я много страдал или жил улыбаясь,

и видел, как гибли бою пацаны,

но вот, как сейчас, поутру, просыпаясь,

не видел ни разу умершей жены…

***

Зефир языка покрывая глазурью,

с натяжкой плоти вливаю в борта.

На нёбе узор напоследок рисуя,

я член вынимаю из узкого рта…

Рыжики

Крапинки хны — освященье от Бога

с лучшего из всенадземных кадил.

Будто бы дождик обкапал два стога —

пара осыпана медью с родин.

Будто искались все месяцы, годы,

стружкой магнитясь, брели до сего,

вмиг подошли, как внезапные коды,

и обрелись под большой синевой.

Оба (смотрящих вовсю изумрудно)

вместе шагают, тоскуя ль смеясь,

любят так огненно, ласково, чудно,

общим пожаром дождей не боясь.

Общие мысли в умах заискрили —

вместе пошли под желанный венец.

Два рыжих волоса пальцы обвили

вместо златых обручальных колец.

Жалюзи

Веки домов опускаются тяжко.

Вечер усталостью клонит ко сну.

Улицы в дрём погрузятся этажно,

шахматно всем показав белизну.

Трубы сопят и порядно вздыхают,

чуть отметая листочки от стен.

Ветки теряют листву, подсыхая

и обнуляясь в цепях перемен.

Струны столбов пообвисли так вяло,

вновь прогибаясь под тяжестью туч.

Их проводам влаги выпитой мало.

Солнце лишило текущих в них гущ.

Близятся мрачность, стихание, сумрак.

Многие души и темень родны.

Даже киоски-жучки свои шкуры

тоже прикрыли в преддверии тьмы.

Реже мелькают полёты пернатых,

мошек-людей и машин-светлячков

под абажурами лампочек златых

в серых оправах бетонной оков.

Шторность железная вся размоталась,

тесно смыкая ресницы, замки.

Снова забвенье, покой возжелались

городом тесным, сомкнувшим клыки.

Окна-глазницы закрылись к закату,

шрамы морщин показав красноте.

Ночь поукроет мир сонной палаты

звёздной периной в сухой черноте…

Оглыхание

В ушах завелась тишина

червями из каменных нот.

Мелодия грустно-темна.

Слух занырнул в гололёд.

Завеса и фоновый штиль.

Сплетенье тоски с немотой

среди атрофии всех жил,

испуга от встречи с бедой.

Скопленье, остывший затон,

затор из погасших лучей,

комки, где смерзается звон,

средь свадебно-ярких речей.

Звук, как беззвучная сыпь,

мне бросился колко в глаза

средь чёрно-мелованных глыб.

Хлестнула из букв полоса.

Ударностью лома по лбу

меня оглушил этот вздор,

даруя чужую толпу,

поток отвращений, позор.

Внезапно, как брызги всех гроз,

плеснул отрезвляющий свет,

когда на заветный вопрос

сказала ты горькое"нет"…

Тракторист

Намечены планы сельхозных работ.

Большой агроном багровеет в палатке.

По водочно-красным щекам льётся пот.

Проснулись закуты и избы, и хатки.

И главный трудяга седлает свой трон,

дымуя горелой моторною вонью.

Издавши сигнал, матерящийся стон,

вперёд устремляется, выпив спросонья.

Вся дымь папиросная, будто туман,

затмила сознанье и вид из кабины.

Шаманит внутри самогонный дурман.

Машину ведёт, огибая, как мины.

Всё рулит, петляет в густой целине,

вгрызаясь в осевшую с осени пашню,

в просаленно-пьяном и муторном сне,

и смотрит в стеклянную, мутную башню.

Он плугами режет все почвы, кусты,

и птичьи напевы не ведает слухом,

срезает сорнячные ленты, росты,

а выхлоп солярочный травит округу.

Злой тракторный рокот гудит, будто гром,

в минуты прохладно-станичной зарницы.

Рычащий движок раскалился костром,

но гонит водитель кривой колесницы.

Рассветное утро. Часы на семи.

Весенние дни трудоёмкого сорта.

И пахоты пыль, как горенье земли,

скрывает его за седым горизонтом…

Стационар

Вся кровь — блуждающая боль.

Бессильны дюжины инъекций.

И душу ест, смакует моль,

минув десяток дезинфекций.

Всё тело — ноющий сосуд,

чей остов полон всемучений.

И каждый день тут — новый суд,

что вновь приносит огорченья.

Век обречённости, тоски,

и смерти склад такой удобный,

где человек — кусок доски,

стоит, лежит совсем прискорбно.

Тут сотни пар почти живых

и одиночек с белой кожей.

Набор из вялых и кривых:

из бедных, юных, мудрых, дожей.

Они меж госпитальных стен,

как будто клетки, метастазы,

в которых хворь без перемен

легко лютует час за часом.

И только высший чей-то ум

излечит дом, свободя короб,

луча жильцов с уменьем дум,

от бед избавив слабый город.

Сгибает головы ко дну,

и нет покоя, чуда, сладу…

Лишь только свет развеет тьму,

что часть всестрашия и ада.

Ассоциации

Мы в чёрной ограде широкого парка,

как стелы в кладбищенской, тихой кайме.

И рядом стаканчики вафельны, чарки.

Минуты тут спят в окружающем сне.

Улыбки детишек и старые маски,

и взрослые лики, и юных ряды,

мелки и песок, и таблички, и краски,

закрытые, речью текущие рты…

По краю и в центре погасшие свечи

оплавленных солнцем поникших столбов.

Пернатые взлёты вразброс и навстречу,

их песни играют на семь голосов.

Цветочные клумбы венчают смиренье

живых, молчаливых, что тоже добры.

И тут происходит со всем примиренье,

сознанье неважности ссор и борьбы.

Большие красоты, фонтанная влажность

и стройный елово-берёзовый сад

даруют спокойность, тепло и вальяжность,

за дверь не пускают, в грохочущий ад.

Тут многим уютно, беседно сидится,

глядится вперёд в очудесненном дню,

иным — так беспечно и лакомо спится…

А я, будто сторож, за всеми смотрю…

Ожидание картины

Куски снеговые владеют всем миром,

но всё же проталин имеется власть.

Водой и бензиново-радужным жиром

облита промято-проезжая часть.

Промоины торят тропинки и тропы,

а солнце рыхлит черновые комки,

и льдины сверлит, и берёт свои пробы,

вонзая лучей золотые клинки.

И падают зубы огромных сосулек.

Щербатые крыши свет дёснами мнут.

Цинготные пасти в течениях суток

блестяще мелькают в потоках минут.

Белёсые клювы больших сталактитов,

как стаи орлов, беспощадно клюют

снега, что глазурями наста политы,

спадая с карнизов, повсюду снуют.

Всё чаще прохлада, тепло, а не холод.

Творец сего — март, как вселенский шаман,

в котором как будто всехмельность и солод,

а в пальцах горячих табачный дурман.

И он продолжает намешивать что-то,

вливая гуашь в дерзновенный раскрас,

закрашивать серость, смелея в работе,

про стынь и кашицу забыв меж прекрас.

Весеннее действо всё ширит поступки,

вовсю раздувает в полночьи угли.

Старуха-зима вновь идёт на уступки.

Полотна просторной, ожившей земли.

Скелеты деревьев

Как будто бы лежбище древних животных,

как будто бы стойбище старых зверей,

что умерли ранено, тяжко и рвотно

от сора иль бочки, мяча иль дверей,

что в тушах лежат, в межребёрных проёмах,

в скелетах и вдоль тополиных хребтов,

меж сломанных косточек, разных разломов.

А где же погибших ряды черепов?

В бескрайней округе лишь мёртвые кучи.

Как будто бы бивни, рога вижу я,

один-одинёшенек в рощистой гуще,

последнюю влагу корнями жуя.

А рядом нет радости взору и слуху.

Стволами лишь ветер, как в дудки, гудит.

Среди паутинного, липкого пуха

ужасье пейзажа размахом страшит.

А где-то вдали, за горами рыжеют

коробки под крышами в малый наклон.

И душит боязнь мои стебель и шею,

и детство моё ожидает циклон.

Неужто и я так безвестно погибну,

на мне не споёт соловей в сто слогов?

Неужто паду, предпоследнейше скрипнув,

кустясь средь сухих и корявых китов?

Кирпичные кучи

Дома. А в осеннем вселиственном гное

смердят и смерзаются капли, плевки.

Разруха и ругань за каждой стеною.

За каждым застенком несчастья, блевки.

Облезлые мазанки всех штукатурок

скрывают отчаянья, судьбы больных,

зловония спирта и рвоты, окурков,

пороки простых, стариков и малых.

Диваны просалены смертью, любовью,

рожденьем, убийствами, болью, тоской,

дерьмом и мочой, менструальною кровью.

Тут тени и призрак за каждой доской.

За стёклами сырость и ржавь, и потёмки,

за каждой обоиной рой прусаков.

Заели на печках и душах заслонки,

и чад закоптил изнутри игроков.

Все хаты, как логова или пещеры

животных — уж явно не божьих детей.

Во мне нет такой подходящей к ним веры,

чтоб их приравнять к роду белых людей.

Рядами домишки — гробы над землёю,

а в них оболочки живых мертвецов.

Я память об этом от глаз не отмою

кислотами, водкой, настоем дельцов.

Позорное зрелище. Горе-селенье,

как будто кирпичная свалка в аду.

Как тут выживают? По чьим повеленьям?

Сто раз проходя мимо них, не пойму…

Штаны

Как будто бы кто-то шагает в тумане,

меж двух одинаковых сизых столбов.

Не видно лица и нагрудных карманов.

Наверное, в белой рубахе без швов.

Так ровно идёт, не виляя нисколько,

но медленно очень, как будто стоит,

и словно парит над землёю, что колка,

беззвучно, безручно, безглаво молчит.

Как будто лихой акробат на верёвке

иль лёгкий атлет уцепился за жердь…

Вид этой загадки, с какой-то издёвкой,

на миг пошатнул подо мною всю твердь.

Гоню опасенья в шагах, искушеньи.

И требует рот от волненья питьё…

Приблизясь к чему-то с сухим предвкушением,

я вижу прищепки, мужское бельё…

Oktober

Бывалое солнечным небо скисает,

титановым цветом суровя нам взор.

По-своему каждый по лету скучает,

припомнив веселье, грустинку иль сон.

Ссыпаются кроны и парки пустеют,

и моросью часто асфальты полны,

одеждой и ленью гуляки толстеют

под новым покровом сырой пелены.

Всё чаще дымятся стаканы в кофейнях,

прозрачная холодь тревожит везде,

теснеет в автобусах и богадельнях,

скудеют газеты на сок новостей.

Опять тяжелеют шаги и улыбки,

мелькают угрюмость, потерянность лиц,

а воздух становится мокрым и липким,

и реже встречаются игрища птиц,

дома, муравейники дверцы закрыли,

всё чаще бежится к семье, очагу.

Но солнце глаза ещё не позабыли,

лучам подставляют надбровье, щеку.

Пейзаж облезает под ливнем-раствором,

тускнеет и мажется, вянет гуашь.

Тепло покидает октябрьский город,

верша из-под крыш сотни, тысячи краж.

Пикируют листья и перья, и тени,

и брызжет свинцово-холодная высь.

С наборами чувств и потерь, обретений

до осени мы кое-как добрались…

Утренняя память

Я помню январский, предпоездный вечер,

часы предсомнений, сомнений и фраз,

смятенья среди обнажений, и плечи,

и миг обретенья, пылание ласк,

и сверху садящийся, ласковый образ

на юную, прежде невинную плоть,

кудрявая смелость и русая скромность,

и стонущий счастьем ромашковый рот.

И в памяти влажно-родное"колечко",

горяче-желанное, с соком прекрас,

когда, опустив, поднимало уздечку,

и что не отвёл от спины её глаз,

владение чудом, владеющим славно

поверх молодого, незнавшего дев,

то нежно, то страстно, то резко, то плавно,

душевьям, телам создавая согрев.

И радостно так, что до этих мгновений

бывал я отвергнут, нетронут, ничей!

От сочных и любящих честно движений

я помню счастливейший, зимний ручей…

Татьяне Ромашкиной

Favorite name

Среди безобразий и лютых деяний,

и пьюще-жующего всюду скотья,

сморканий и кашлей, противных плеваний

и брани, и стычек, шпаны и знобья;

среди безвеселья, грязищи и гадства,

пустых оболочек, чьи думы просты,

рисованных морд в преубогом убранстве,

что будто дошкольных раскрасок листы;

средь дырок дорог и собачьих фекалий,

и рваных хрущёвок, и мятых плащей,

прокуренных лиц, отекающих талий,

вещей и вещей, и вещей, и вещей;

средь детского плача, мужичьего жира,

похабных девиц, кабаков, баррикад,

такого чужого до ужаса мира,

в которому я не хочу привыкать,

я топаю вновь по листве отсырелой,

по дряблым брусчаткам, по пузу моста

в ещё неостывшей и любящей теме

о женщине с именем мамы Христа…

Просвириной Маше

Fucking autumn

Дороги так слизисты, будто бы клейстер.

Промокшие комья дворовых котят.

Сопливые ноздри, как хор и оркестр,

среди остановок надрывно сопят.

Рогатки деревьев не высятся выше.

А венчики хилых, корявых кустов

готовят с ветрами коктейли и жижи,

и травят довольных мамаш и отцов.

Мешается мусор в поганые смеси,

блуждая по травам, помойкам, дворам.

И люд превращается в ведьм или бесов,

шаманя, шабаша, мешая творцам.

И полнятся щедро психушки, ломбарды,

вовсю переняв петроградства черты.

Взрываются, мокнут мечтаний петарды.

Могилы раздвинули хмурые рты.

Гитарные струны отбросили пыльность,

поддавшись мотивам певцов во хмелю.

И вянут веселья и смелость, и жильность,

а слабые чаще ныряют в петлю.

Ржавеет простор обывательской гнилью,

а черви жируют, въедаясь в компост,

а жёлтый каток с увлажнённою пылью

скользит и легко набирает свой рост.

Теряются связи. Все прячутся в спячку.

Я, еле держа охрипающий дых,

шагаю до дома в простудной горячке

в раздумьях о женщинах прежде былых…

Притонщики

От пышной заначки осталась лишь малость.

Абсентовым выхлопом кисло чажу.

Сейчас я хочу молодуху, не вялость!

И вот я зигзагом в притон захожу…

Обзорю… Не густо."Мамаша"и ведьма.

Всё это духи иль табачная вонь?

Пред носом моим безусловная шельма!

А сзади неё ссано-вытерный фон.

Кривлянье поганит и так некрасотку.

Она не приятна глазам и яйцу.

Схвачу от неё гонорею, чесотку,

а это на старости лет не к лицу…

И хоть я шатаюсь, уверен я гордо,

в решении твёрдо держусь и стою,

что старо-побито-похмельная морда

не сможет и искру добыть на посту.

И даже мой хер поэтичный, видавший

вжимается внутрь, всецело боясь.

Как яда, боязни вовсю напитавшись,

вдруг падают жирные мухи на грязь.

Течёт из щелей её, будто из древа,

пахучая жижка, коробя кайму…

Такую шалаву с потасканным телом,

со шрамом, пьянющую я не возьму…

Хоть сам я нажрался до рвоты и качки,

не столько поганен, чтоб лечь на сей пень.

И с ней не сегодня устрою я скачки.

Когда лишь ослепну, быть может, в тот день…

Autumnus somnia

Мне снятся события, мифы,

раздолья вселенских глубин,

совсем незнакомые Фивы,

разрывы проложенных мин.

Смотрю я глазами чужими

на хаты, заводы, войну,

на мам и детей, и на мима,

на жён, женихов, на волну…

Я чувствую боль и усталость

рожающих, воинов, трудяг,

людскую и львиную ярость,

умерший, беднеющий крах.

Я вижу рожденья, убийства,

пике и замедленный взлёт,

деянья творцов и бесстыдства,

и в соты вливаемый мёд.

Я разно участвую в спорах,

в расстрелах с любой из сторон,

и в оргиях, бойнях и в морах,

и сверху, внизу похорон.

Я знаю весь быт водоёмов.

Вокруг себя чую яйцо.

Но лучше во снах, в полудрёмах

её молодое лицо…

Просвириной Маше

Одиночец

В простом обиталище тесно и пусто,

укромно и так миротворно, легко.

Тут вянут уменья, сочувствия, чувства

под крышей, навесом дерев, облаков.

Тут травы не мяты ногами прохожих,

свободен животный подход и уход,

ничто никого никогда не тревожит,

нет писков и веяний лживейших мод.

Я — повар и лекарь, и мим, и беседчик,

король и прислужник, и малая маль,

судья и истец, адвокат и ответчик,

вокруг кого ширь, высотища и даль.

Я — Бог легкотелый в уютной церквушке.

Я сам по себе, от себя, для себя,

в просторном лесу, в отдалённой избушке

на разной, обширной планете Земля.

Wasser

Вода — это память былого наследья,

чьи капли мертвело-живое несут,

омыв облик мира, нутро и всецветье,

в земную систему сочатся, бегут.

И влага хранит всё в застое и беге,

что знанья о формах и сутях его

дождём собирает и слепками снега,

сливаясь в кору всеподземных цехов.

Ручьи и испарина, лужи вбирают

изменчивость времени, выданный шанс,

сознанье и всё бессознанье питают,

вращаясь, паря, протекая и льясь.

Тела омывая дождинками, душем,

потоки читают все коды меж свойств,

втекая под поры, в поджилки и души,

текут по дорогам и стенам, меж войск.

Вода — путешественник к магме, в святое,

таинственный странник, летун и моряк,

ток, моющий корни, и камни, живое,

во всё проникает и ставит свой знак.

Шпионит за живью нечётной и чётной,

и слепки шагов изучает зимой,

метелью стирает ошибки в расчётах,

и грязе-растворы вновь месит весной.

Врождается в сущности капельной сутью,

в бессчётные связи и формулы сумм.

Планета взрослеет от чищи и мути.

Мудреет прозрачно-голубенький ум.

Alkashi

Как черти на лодке, с садком и баграми,

в уныньи, фуфайках, плащёвках сидят

на лавке, у лужи, в соплях, с костылями,

о чём-то беззубо и гулко бубнят.

Наверно, о Змие зелёном, бесятах,

бесчувствии, бедности, тлене вокруг,

бегущих по берегу кошках, крысятах,

пролётах блестяще-сентябрьских мух…

И тычут в дорожку и листья крюками,

как будто ногтями в картёжный расклад.

Мне кажутся ленными лжебатраками,

что вечера ждут, тихо спрятавшись в сад.

И нет им сегодня улова — утопших

иль лезущих мокрых из люков, в беде.

Святые идут одиночно, всеобще

по пенисто-жёлтой, графитной воде.

Но бесы всё ждут нисхожденья везений,

чтоб вбить остриё, совершая зацеп

заснувших в вине, иль внезапных падений,

чтоб всё ж заработать на стопку и хлеб.

Колючее зрелище странного толка.

Противные взору. Как два червеца.

Но всё же они — не детёныши волка,

а дети, подобия Бога-Отца…

Смертоносный

Как резвые струнки в худеющих жилах

и стружка в пылающей, горькой крови,

воткнулись в артерии грязные вилы,

что мигом рождается крик из молвы.

И в остове хилом идут перемены,

кипит их огнимо-бушующий рост.

Вращается в каждой болеющей вене

горячий, пушистый и погнутый трос.

Сгибает костисто-когтистая ноша,

забит под грудину карающий шпиль.

Истленье в глазах и броженье под кожей.

От верха и донизу буря и штиль.

Тревожат мерцания света, вечерья

и шорох остыло-кружащихся стен.

Полны сквозняками, безумьем, безверьем

все ниточки траурных, сжавшихся вен.

Болезнь проникает всё глубже и чётче,

вонзаясь в остатки живых ещё пор.

И росчерк врачебный становится жёстче,

и сим знаменует простой приговор…

Паника

Ржавым поносом и воем протяжным,

вновь извергая комочья и муть,

кашлем увесистым, рвотою влажной

трубы домовные льются, блюют.

Жители строем, едино иль парно

к дому шагают меж ливней, теней.

Окна жильцы конопатят ударно,

спешно ровняют все створы дверей.

Даже красавицы кутают лица

в шарфы, косынки и ворот пальто.

Каждый чего-то стыдится, боится.

Небо вдруг стало большим решетом.

Бороды чаще свисают и с юных.

Шмыгают чаще больные носы.

Мусор и листья, как мокрые дюны.

Страх предвещают любые часы.

Рвань облетает с дерев и построек.

Нервы искрят и гудят провода.

Падает даже и тот, кто был стоек.

Земь устилают листва и вода.

Такт забывают бегущие в транспорт.

Холод сжимает душонки в зерно.

Будто побег из посёлков цыганских

граждан, которым так стало дрянно.

Прячутся мухи меж рам и в подъезды.

Гнилью оделся любой огород.

Непромоканье важнее всей чести.

В городе паника — осень идёт…

Царь горы

Забравшийся наверх, всю слабь поборовший,

откинувший немощь, сомнения течь,

оставивший низость идей у подножья,

обмазался маслом и вытащил меч,

чтоб высь охранить от набегов плебеев,

подползов шпионов и алчных смельцов,

и зависти сильных, дурных, беднотеев,

безумцев и жаждущих славы бойцов.

Себя и владенья свои защищая,

возвёл загражденья, крапивный посев,

терновые кущи вдоль вышнего рая,

и сам возвеличился, будто бы лев!

Расставил заслоны, колюче-сплетенья

и выставил щит, чтоб атаки отбить,

чтоб как можно дольше в своём обретеньи

велико и гордо, надмирно прожить!

Сизое семя

Подсолнуха семечко — голубь,

неделю уже не кружит;

укрыв лужи грязную прорубь,

нетронуто, мёртво лежит.

Себя он, наверно, посеял,

иль кто-то недобрый помог.

Птах вечную тему затеял,

не выдав погибельный слог —

врасти в неизвестную почву,

взойти по весне и цвести,

а осенью, днём или ночью,

пробиться из шляпки, замстить

внезапной и каменной смерти

своим возрожденьем из тьмы,

покинуть согнутости жерди,

расправить крыла, и во дни

всей сизою стаей подняться,

под небо родное взметнуть…

Но знал ли, что он ошибался?

Иной у подсолнуха путь.

Постылая пора

Кусочки валежника, камешков, тряпок,

стекольных мозаик, бутылочных ваз,

лузги и пакетов, и корок от ранок,

налипших на гнильно-дорожную мазь.

И эта гуашь под октябрьским солнцем

не сохнет и вспаханно, жирно лежит,

как скисшая пища на выжженном донце,

над коей рой мух оголтело кружит.

Повсюду сквозит и шуршанье песчинок,

и сгустки, окалины вязких плевков,

опалость последних в природе тычинок,

увядшие пестики, сырость углов.

Промозглость погоды приносит печали,

бессрочность размолвок дарует тоску.

На туфлях, штанинах, заборах, эмалях

холодные брызги от броса к броску.

А вечером, ночью картина готичней.

И всё отвыкает от гульбищ, жары.

Все девы оделись теплей и приличней, —

и только лишь в этом заслуга поры.

Размятые груши на мокром асфальте.

Озябшая живность в раскисших дворах.

Упавший с верёвки белейший бюстгальтер

вбирает трясинную жижу впотьмах.

Тут каждая туча — кривой дирижабль.

Горчичные запахи, хмурость и слизь.

Застойные будни и скользкий октябрь.

Унылая осень, как, впрочем, и жизнь.

Предноябрьство

Мой город обиженный, битый и старый,

бетонный и чуть корабельный, густой,

обшарканный, пыльный, чудной и усталый

легко заселяет предзимний застой.

Округа, как будто кастрюля со щами,

мозаика, пазл, игра, винегрет,

какие рябят пред цветными очами,

внося в безотрадье новейшество бед.

В пейзажи картинок добавились краски,

что сохнуть не могут от частых дождей.

И мат начался, и закончились ласки,

обиды воспряли от чувств и плетей.

Осенняя пакля, очёсы травинок

вписались в сыреющий уличный вид.

Размазы у рта от недавних жиринок

меня убеждают, что каждый тут сыт.

Окурки, как гильзы, летят, опускаясь.

Тревожит сторонний простуженный сап.

Как куколок, кутает всех, не сминаясь,

ворсистый, простой, согревающий драп.

Тут морось накрапом, тоской увлажняет

окрестности, крыши, овалы голов,

а пасмурность грустью за миг заражает

умы несчастливых извечно полов.

Опять унимаю брезгливость и чванство.

От дур и поэтов глинтвейном разит…

И я, наблюдая всё это поганство,

стучу каблуками по сорной грязи…

Двое в поле

Ах, ветви и волосы так далеки!

Тебя не обнять средь раздолья собою.

Я чую, что душами очень близки

сейчас и бывалой доселе порою.

Семейные травы меж нами лежат.

Не вытащить корни из плотного грунта,

чтоб в ясном порыве к тебе добежать.

Ах, так безуспешны мечтанья о бунте!

Тут любят свободно, вкушая и жмясь,

животные, птицы, цветы и народы,

текущие воды, друг к другу стремясь,

к озёрам, прудам и морям, и болотам.

Я только листочком сумею достичь

подножий твоих или веткой при буре,

иль, молнию выждав, горенье постичь,

и пеплом досыпаться к дальней фигуре.

Я кроною песни вседушно пою,

чтоб помнила в этой невстрече тягучей.

Весною пыльцу тебе нежно пошлю!

Надеюсь, от ветра и пчёлок получишь.

И мне ты цветочную плеву хранишь,

что скоро вся будет наполнена проком.

Но, знаешь, росточек, возросший малыш,

как мы, будет вечно забыт, одиноким.

Любимый фонарь

Дороги-асфальты, как жжёный картон.

Тревожат дожди, убыванье наличных

и пахнущий где-то вдали ацетон

среди изобилия хлынувшей дичи

на русую голову, плечи, в лицо,

в летящую, с мая ожившую, душу

поэта, что рубит пером подлецов

и помнит о деве, какой не стал мужем,

о той, что искал (иль уже не искал)

от пары потерь тёплых уз, завершенья.

А тут под ногой ещё смазался кал

оставленной кучи чужих отложений.

А взор окружают старухи и пни,

и птичьи скелеты, и лаи собачьи,

тычки от чужих, полубрань от родни,

зазывы шалав и бандитов всезлачных.

Но год уж белейший фонарь перед ним —

её замечательный образ сияет,

молчит, улыбаясь, как ласковый мим,

и к лучшему путь, темноту освещает.

И лирик шагает, а в нём тихий знак —

ярчайшее пламя любви к ней без дыма.

И кажутся страсти, невзгоды и мрак

с лучистым попутчиком бренно-пустыми…

Просвириной Маше

Военное звучание

Сгорают на флагах девизы,

гудят все расщелины ран,

свистят опустелые гильзы

и дула, как дудочки, чан.

Ветра испускаемых духов

рождают оркестр в тиши,

что слышится хищному уху.

Так гибнут солдаты в глуши,

на рытвинах прежнего боя,

ушедших отсюда врагов,

наевшихся кровью, разбоем

средь хат и горящих стогов.

И, жизни свои довершая,

бойцы предпоследне хрипят.

Спокойность к себе приглашают

ослабшие тельца ребят,

вплетают кривые дыханья

в витающий воздух вокруг.

Разрознены жесты, порханья

и шёпот, смолкающий звук.

Не слышат их Господа уши

за ходами волка и крыс,

за взмахами ястребов, мушек,

что публикой тут собрались…

Немощный

Костыльное горе устало хромает

(с бегущими толпами явно не в такт)

и грузные муки грехом объясняет,

все их обозначив как ценник расплат.

Цепочка спиралью на сморщенной шее,

сапожная ширь на костлявых ногах,

большой балахон, будто знамя на рее,

и жалобь молвы и руганья в слогах.

И сердце уже колоколит о кости,

всё реже и тише, качанье глуша.

Смиряет Бог звонницу хладною горстью.

И в свечку души ветер дышит, туша.

Вот так вот блуждает подраненный чем-то

и взгляды идущих пугает всегда.

Наверное, ждёт пожаления, цента,

подмоги от тех, кого знала беда.

Ведь только они соучастны, знакомы

с забытостью, пытками и немотой,

в которых вселялась хвороба иль кома,

в которых живёт ком недобрый, густой.

Дитя человечье стремится куда-то,

старея, дряхлея, как лист октября,

бредёт к умиранью иль лечащим датам,

ссыхаясь, мокрея иль даже горя.

А солнце всё также сияет, как здравым,

тенями листочков играя с землёй…

Уходит куда-то без помощи, славы,

с поникшей, пока что живой, головой…

Вавтобусная красотка

Юная ласковость в этом лице,

с точками родинок возле предщёчий,

кое-где в чуть конопатой пыльце.

Стройность пленительна так же, как очи.

Рыже-каштановый облик волос

мило струнился в косичном завязе,

что собирал тот поспешный расчёс,

взор мой увлёк несказанно и сразу!

Будто осыпана взвесью лучей,

самым красивым осенним сияньем.

И предо мною предстала ничьей

в чёрном и синем, стальном одеяньи.

Чуть изумрудный, голубенький цвет,

с маковым дымом младого дурмана,

с малою серостью взгляда ответ,

с лёгким раздумьем, без доли обмана,

тайно, с опасливым видом, умом,

с вольным, застенчивым всеинтересом,

цепко касался меня этим днём

женским участием, перистым весом.

Мимо неслась золотистость поры,

краски, сигналы не знали вниманья.

Хаты, высотки, мирские дары

пусто мелькали за окнами тканью.

Только лишь наша творилась игра,

как забытьё двух влюблённых животных.

Но очерёдно-входная орда

вдруг разлучила обыденно, скотно…

Черепки — 17

От трёх дефекаций поносного свойства

корёжит кишки и святое лицо.

Забыл о покое и сне, и геройстве,

ведь жжёт от потоков анала кольцо.

***

А ветер — это вой

деревьев и людей,

у коих грусть и боль

среди повторных дней…

***

Всеверье хозяйским рукам и приказам,

принятие глажки, карательных мер,

страшилки о волке, врагах пучеглазых

роднят кобеля и жильца СССР.

***

Я буду протянут спиральной гирляндой

иль тонкой, огромной, горячей струной

сквозь жуткость воронки с кругами по Данте

за все прегрешенья, что были со мной.

***

Трусы заменив через месяц,

"Old Spice"ом подмышки протру,

подмыв свой мозолистый перец,

к тебе на свиданье пойду.

***

Кто думал, что станет бесплодной иль шл*хой,

шахтёром иль вором, убийцей персон,

иль мразью, бомжом, инвалидом по слуху

рождённый с любовью живой эмбрион…

***

Моя печаль — есть топливо стихам,

что с каждым годом гуще, шире.

Любовь — мотор, что не стихал,

возящий разных пассажиров.

***

Он — трубочист, семяед,

мастер каналовых дел

и мужеложец, эстет,

мастер выпрыскивать мел.

***

Лето. Засохла душевная слизь.

Осень. Размочит всё снова.

Зимь. Леденящая жизнь.

Март. Разморозит по новой.

***

Все женщины — проказницы.

И с ними свет, темно.

Порой заноза в заднице,

порой — само бревно.

***

Будто бы мёртвые змейки,

черви, где почва, вода,

ждут одиночно, семейно —

ветки, шнурки, провода.

***

Вместе сплелись, разобравши заслоны,

иль с отвращеньем лежат за стеной,

не издавая ни звука, ни слова,

двое под тяжкой гранитной плитой…

***

Я очарован красотой!

С движеньем новым распаляюсь,

и с каждой фрикцией сырой

ещё сильнее в Вас влюбляюсь!

Клетка

Колючий дом, печальности в окне

и не просторна дверь входная в неубранство.

И хоть висит икона на стене,

воюют тут и воют средь богатства.

Здесь хилость дум, поступков и нутра,

и сплетен сеть, и хамские замашки.

Душонки здесь — вода на дне ведра;

слова, как крохи в миске или чашке.

Холодный кров багряность холодит.

И не зовутся ввек родимые и гости.

Царёк-Кощей мораль, порядок бдит,

храня свои, а не соближних, кости.

Речь, чистота — заслуга женских чар.

Но на веселие тут бытность вся скупая.

Тут спится чуть, но вкусен блюд навар.

И постоянство грусти — формула святая.

Обставлен быт. Но клетка то для птах,

к чьим лапам страх с послушностью привязан.

Обиды, боль приходят и во снах.

И всё богатое во зле — отвратно глазу.

И места нет тут праздникам, цветам,

объятьям, смеху, искреннему слогу

и бессекретью, танцам и холстам…

Семейный ужин — вечеря без Бога.

Среди набросов сальности и грязь.

И тут я жил от сущности младенца.

И посейчас, зайдя, как гость, на час,

я утираюсь в нём лишь краем полотенца…

Стремитель

Отдайся мне сейчас, вакханка!

Пошли за арку иль в кусты,

ведь ты совсем не ватиканка,

чтоб честь и святости блюсти.

Ведь ты давно о страсти знаешь,

без целомудрия живёшь,

без сил слезаешь, отползаешь

от тех и с тех, кому даёшь.

Я не красив, иль суть в оплате,

иль красный день календаря,

иль тут для действ не те палаты,

иль надо брать, не говоря?!

Прошу, идём! Чего ты хочешь?

Нутро не терпит дум, жеманств.

Иль ты без слов о ласке просишь?

Хотя сама поклонник хамств.

А знаешь, чем подальше к зимам,

тем плод иль дерево дряхлей,

уже не так пышны, красивы!

Так что раздумывай скорей…

Квартиранство

Как спермий последний в яйце,

в квартире один бултыхаюсь,

тосклив и безделен, в ленце,

с судьбой бетонной смиряясь.

Другие — движенье творят,

в коричневых тонут тоннелях,

во рту, на спине ли лежат,

в вагины втекают для дела…

А я сумасбродно толкусь,

то плачу, то сплю, то беснуюсь,

к отчаянью, радостям жмусь,

то утром, то ночью любуюсь,

то в тишь проникаю с тоской,

то тишь в меня вдруг проникает,

вбираю то холодь, то зной,

то мёртво стою, не моргая,

то вдруг колоколю собой

по стенам, под каменной крышей,

борясь с цементящей судьбой,

но только набат мой не слышат…

Лишение света

Соломенно-погнутый ствол,

древесье, побитое бурей,

ударом отрезанный кол —

в себя я вобрал много сутей.

Теперь двор сковали беда

и мрак, безотрадье, натуга,

и нет тут от света следа,

что радовал желтью округу.

Как маленький факт катастроф,

лишение солнца вселенной,

для печи отсутствие дров,

лишённые тела колени,

скелет арматуры меж вен,

цилиндрово-скудная полость,

паденье светящихся цен —

моё умиранье, тяжёлость.

Лютует полночная гарь,

пугая котов, человека…

Я — сбитый машиной фонарь,

дома освещавший полвека.

Чистый образ

Чистый Ваш облик — отрада поэта.

И от восторга хочу аж трубить!

Вы — золотая, святая примета —

что не утратил способность любить!

Голос медовый, цветной и молочный.

Лаком так вкус мандариновых уст.

Вы — моё солнце, что светит всеочно,

что побуждает раскрытия чувств!

Коли Вы рядом, то тихнет буянство

и распускается сердца бутон!

И я желаю сего постоянства,

слыша Ваш шёпот, порою и стон…

Мудростью Вашею сыт я участно.

С Вами так нежно и страстно всегда!

С Вами спокойно и также опасно!

С Вами бесстыдно и свято года!

Тёплая женщина, жарче богини.

Лучшая поступь из всех, с кем бродил!

Даже в халате нарядней княгини!

Лучшее время, что я проводил!

Вам быть своею невестою прочу.

Жарко тянусь и надеждами жив!

Все остальные — пыль, камни и клочья.

Вы ж распрекрасно-любимая дивь!

Просвириной Маше

Даже изменив два её цвета

Поток волос — кофейность водопада,

дожди и пенности, влюбившие в себя.

В тебе увидел суть, а после — маму чада,

что я вдвоём хочу родить, любя.

Лианы рук нежнее материнских,

желанней божьих, ласковей иных.

Узор души загадочно-персидский,

какой без злоб, утаек и вины.

Причинный стан, какой желаю трогать,

любуясь им, писать холсты стихов.

С тобой открыл в себе орла и Бога!

В твоих очах слиянье муз, богов!

Лицо рубинами и малою скалою,

и парным хризолитом в такт награждено!

Надеюсь, что единственной судьбою

тебе со мной быть рядом суждено!

Просвириной Маше

Свидетель

Все лица — бутоны озябшей печали.

Рубцуется болями, хмуростью лоб,

бредя от той розовой щели начала,

навек обретая болезни и горб.

Пудовые цепи народов уставших

крадутся, толпятся, шуршат и молчат,

что с видом унылым и тучным, страдавшим

с собою таскают бутылки, щенят.

Пылится тут иней — морозная сода,

и порох земельный сыреет вовсю,

засорами полнятся трубы, проходы,

а воздух приблизился вонью к овсу.

Трамвайные кольца кромсают трудяги,

тем рушат союзы и рельс, и колёс.

Питаются ливнями стоки и флаги.

Везде замедляются радость и рост.

Летают повсюду газетные тряпки,

помятых стаканов снежки и комки.

И мусор взошёл на затоптанных грядках.

И уши вновь мучают насморк, гудки.

Вокруг побледнение, сырость и скука.

Попадали слабые люди, сучки.

Уже не течёт всеохочая сука,

и псы уж попрятали внутрь стручки.

Тут каждый примерил обличие гада,

в котором жить будет, сцепив желваки.

Я — лишний смотритель осеннего ада.

Я — новый свидетель извечной тоски.

Городская осень

Гундосят мокрые, сопатые носы.

В лимонно-глиняном желе увязли мухи.

Дождь — вертикальный, быстрый акт росы,

что чаще тихая, бесшумная для слуха.

И ковыляет стих, теряя нужный ритм.

Дрянной пейзаж и пасмурны портреты.

На всех коврах листвы и троп, и плит

лежат людские, псиные котлеты.

Цветными кляксами разбитое вино.

Домов курятники. Стоят, бегут ли куры.

Вокруг так жёлто, зелено, черно

горят вовсю деревьев абажуры.

Сигнальный гул коробит тучный мозг.

И нет вокруг улыбчатых и граций.

И увернувшись от ветвистых розг,

я слышу хрип и кашель ртов и раций.

Лягушки-детки, кваканье старух,

и возле жаб сынишки, папы, дочки.

Ненужный шум, жужжанье мерзких мух.

Тут голубей раздавленные кочки.

Вбирают воду язвы всех дорог.

Вся флора гибельно и тающе беднеет.

Повсюду хладь и синь джинсовых ног.

Одежды шлюх, бомжей опять плотнеют.

И чтоб расправить крылья меж весны,

здесь прячется народ в желаемый свой кокон.

И на берёзе ветка длинной желтизны,

как в волосах моих белеет стройный локон.

И это видит самый дальний Бог,

вдали от хмурости и ливней, и прохлады,

и курит скрученный, немного горький рог,

смотря на осень — на осколок ада.

Женщина самая

Дива с апрельской, желанною кожей,

с даром объятий, что лучше врачей,

нравом мечтательным, чистым, пригожим,

с милой сердечностью, маком очей,

с поиском сути огромной вселенной,

с важным имением чувств и тепла,

с ясной душой, материнской, безленной,

вкусными соками, знаньем добра,

с чудами, лёгкостью феи, принцессы,

с цветом земных и небесных светил,

с чарами вод, распусканий и леса

встретилась мне, и её полюбил!

Просвириной Маше

Черепки — 18

Освободив от пряток, страха, ото лжи

перед родными, толпами, собою,

ушла, дав волю клеткам дум, души…

Благодарю! Не смог бы так с тобою.

***

Одним не так холоден лёд,

айфон или шмотки — не мелочь.

Меня ж неуёмно гнетёт

мозгов человеческих немощь.

***

Зал. Люди с полотен, картинок,

в убранстве алмазов, туник.

А я перед ними — ботинок,

вошедший в элитный бутик.

***

Костями умерших Земля тяжелеет,

вбирая плоть, кальций, как яблоки сад.

Растущая силища тянет, довлеет —

так шарик однажды обрушится в ад.

***

Души-шкатулки резные, пустые

(лишь по своим бестолковью, вине)

под одежонками ярко-густыми

чаще и чаще встречаются мне.

***

Сексо-бунтарские множества силы.

Будто б оранжево-чёрный петух,

бык семенной. Он брутальный и милый.

Альфа-самец, что свой выпятил дух.

***

Стихи, отнимавшие сны или время

на акт написанья, влеча за собой,

мешая интиму и пиру, под шлемом,

всевечными станут огромной гурьбой!

***

Покровов броню, баррикады грудины

минуя, мясные заслоны и кровь,

венозные сети, тромбозные мины,

и бункер сердечный пробьёт лишь любовь.

***

Одни, как песчинки, носимые ветром,

немного с тобою побыв, улетят.

Другие же — камни, — не двинутся метра.

Лишь мелких отпнут. Остальные — лежат.

***

Вся жизнь — всего разного стройка.

Все люди — алмаз, уголь, шлак.

Весь мир, как большая помойка,

а каждый, как мусорный бак.

***

Была большой и потной глыбой

среди слюнявых, жрущих дур,

с одышкой, жиром, вонью, хрипом.

Теперь точёный вид скульптур.

***

Завязь совсем небольшого бутона

карий и плотный имеет расклад.

Ныне с любовью, пикантностью, стоном

и с изверженьем хочу опылять.

***

Бумага и ящик на стареньком пне —

три гибели в дикой земной круговерти,

лежат природнённо в сгнивающем сне

под кроной стоящей, но будущей смерти.

Алые угли

Скульптура под карею кроной,

под чёрною кожей от плеч!

От этой красотки чуть сонной

никто не сумеет отвлечь!

Кофейные, стройные брови,

конфетные очи в делах

увидел в воронежской нови

рассветного утра, тепла.

Часть лика в белёсой вуали,

изгибы восточных ресниц

таинственность быстро придали

средь оных, обыденных лиц.

А сизое платье, как камень,

что редкий умелец соткал,

одел на волшебный пергамент,

узорный загар её скал.

Таинственна, стан неподвижен,

лишь руки живые чуть-чуть.

Я взором был кротким пристыжен,

взиравшим на девичью суть…

На пальцах пылают все десять

чуть острых рубинов-углей.

А мысли мои уже месят

все страсти, желания к ней…

Явленье подобное чуду!

Откуда? Зачем же пришло?

Иль чтоб в стихотворную груду

навечно словами вошло?

Краевед

Округа — подельница шл*х и бандитов.

Тут влагу воруют ветра из белья.

Дома, будто кучи кривых сталактитов.

Весь город, как сборище лжи и гнилья.

Тут скользкие туши, молчание рыбье.

Тут жить, веселиться, кончать нелегко.

Зонты и навесы, плащи, как укрытья

от сверхулетящих окурков, плевков.

Таранят словечки и локти, ухмылки,

как острые кончики пики, иглы.

Плюют, проклинают во лбы и затылки,

рыгают на тропы, одежды, углы.

Стареть начинают ещё до рожденья,

пред выходом в город из полостей мам.

Плодятся народы, грехи и лишенья,

несчастья, обиды, неправды и гам.

Отстойник смирения, с жиром и грязью,

где жабы и крысы, и змеи, и вши,

с тупой, бестолковой, хамящею мразью,

что пьянь разевает дрянные ковши.

Что видел, что вижу, меня не прельщает.

И всё это длится в годах, на версты.

Совсем не брезгливость от всех отвращает,

а то, что двуногие тщетны, пусты…

Я грезил, что в мире не будет зла, муки,

я думал, что век двадцать первый пройдёт

под знаками взлётов, ума и науки!

Однако всё рушится, а не встаёт…

Пьянчуга

Безбожно корёжа себя алкоголем,

поёт, увлекается буйством, стучит

безножный Серёжа, почти уже голый,

блюёт и сморкается, немо кричит.

Как сущность животных, такой многомордый:

от волка до слизня, от пса до быка…

Наводит на скучность, и вовсе не гордый.

Пропил втихомолку всё до пятака.

Сума и поганство вокруг куролесят,

а очи сплелись в одурённый моток.

Цинга и нищанство который уж месяц.

Дни, ночи слились в охмелённый поток.

Он много забыл, или вытекло влагой.

Былой семьянин и трудяга, и друг.

Дурного попил… Спит теперь под бумагой.

Больной санньясин, бедолага средь мух.

Они лишь верны ему, хитрые твари,

грязи потакают и течам меж ног.

Следы изрыганий и плесени, гари.

Влас гидры свисают на плечи, как мох.

Не тронута только одна лишь икона.

Неробкий туман оцепляет и сны.

Не понята суть среди дна, сквозь икоту,

что лёгкий дурман окривляет до тьмы,

вино раздевает, кручинит и слабит,

и не воздаёт, увлекает с собой,

оно растлевает, не чинит, а грабит,

и всё раздаёт, утекая само…

Обилие худого

Обилие боли, тоски и несчастий,

моря из обид, одиночества лет

средь малых ручьёв облегчений и счастий,

и капель веселья, надежд на Земле.

Всеместность безделья и лести хвалебной,

и пенные морды, разлады и мрак,

безводье, безъягодье, лень и бесхлебье,

во многих вселились чахотка и рак.

Безлётные перья, озноб протыкает,

бесплодия в душах, умах и телах.

Все прежние узы себя размыкают.

Бессчётные мысли сгорели дотла.

Пусты урожаи и дупла, и гнёзда.

Линяют животные, кожей блестя.

Ссыпаются листья и перья, и звёзды,

и белые тучки, пуховьем летя.

Тернистые рощи, дубы из печалей,

засилье сомнений и бед, темноты

и страхов, охотничьих жадных пищалей.

Внутри лишь опушка с цветком доброты…

И сей островочек с тобой населяем,

пускай под дождями, ветрами, зверьём.

В себя я надежду всё больше вселяю,

что лес мы исправим, коль будем вдвоём!

Просвириной Маше

Цветастые искры

Ой, это салют или Зевс так кончает

на всю негритянку лохматую — ночь,

и звёздами акт под луной завершает,

шлёт семя на простыни тихие, прочь?

Иль это Гефест наковальню таранит

огромнейшим молотом, лупит, куёт,

а пар облаков от железа туманит,

как только в озёра его окунёт?

Иль это разбросы гуашевых красок,

что радуют чувства, умы и глаза,

играет так резво, отчаянно, сразу

доселе молчащая где-то гроза?

Иль это всё газы небесных отверстий,

бесстыдное действо, коль многие спят,

и те винегретные брызги, что мерзки,

сейчас так прекрасно, цветасто гудят?

Иль это баллончик ночных рисований

художником тайным, гонимым, слепым,

с намёками знаков, сигналов, взываний,

иль просто деленье талантом своим?

Иль это внезапный бензиновый спрей,

что к спичке луны в темноте тяготеет,

в мечте безусловную пустошь согреть,

поэтому так себя явственно сеет?

Что это такое? Феерия взрывов!

Бенгальские искры? Война или бунт?

Иль сварка небесных потрещин, разрывов?

Иль это всего лишь обычный салют?!

Райская птаха

Ты вся грациозная, как и впервые!

Ты — райская птаха среди бытия!

Повсюду соблазны, дымы паровые,

ряды возжелальцев, гирлянды питья.

Тут бал мастериц, карусели желаний

и главный, блестящий, единственный шест,

на коем вращаешься между вниманий,

забыв про смущение, грусти и честь.

Такая волшебная, чистая птица

в хрустальном наряде, под песни кружишь,

влюбляешь зверей и охотников лица,

орлов и пингвинов, скворцов ворожишь!

И крыльями ангельски, ласково машешь

глядящим, завистницам и фонарю.

Я, вновь пригубив из абсентовой чаши,

смелей и любовней на сцену смотрю…

Татьяне Дерусовой

Шаламов, Гинзбург, Жигулин, Солженицын

Я вижу собранье презренных, жлобов,

глумных, сволочных и беспутных, и трусов,

и выродков, дурней, убийц и воров,

и пухлых обидами, злобами, гнусов.

Тут правят пинки и винтовки, и страх.

Вода и опилки нам полдником служат.

Мы все — бесполезный, блуждающий прах.

Стряпня кормовая на завтрак и ужин.

А летом вся влага из пор и слюна —

еда комариная. Мы им, как горки.

Вокруг нас ничто и нигде, целина.

Зимою наш пот — леденистая корка.

Барачные норы, помоев ковши,

всеадище мира, сырой муравейник.

Мы — крысы, на коих лишь язвы и вши.

Мы — пыльный, побитый, дырявый репейник.

Тут жалкость, бесправие, ужас и гнёт,

труды и немытость, лишь кожа и кости.

Однажды ворота для нас распахнёт

охранник иль дьявол, иль райский апостол…

Июньская жатва

Наш урожай вполне удался.

Старался мудрый садовод.

Но вдруг откуда-то вмиг взялся

вредящий ветер, грохот, скот.

И захрустели рвы, берёзы,

раздался явно хищный вой,

завыли рокот, вопли, грозы,

взметнулись вспышки, грянул бой!

И вмиг все грядки разметало,

совсем нарушились ряды,

ботва, ошмётки залетали

от всеударной череды.

И затряслись легко, нежданно

сарай, созвездье алых звёзд,

соседи сникли очень странно,

сломались радио и мост.

Так небывало и взаправду

утихли речи, центра глас,

исчезли песни и бравада,

согнулся тын в недобрый час.

Узрев их шкуры, лап касанья,

хозяин смолк иль убежал…

И мы зверям на растерзанье

остались меж их рёва, жал…

Жужжащий рой наш сад калечит.

В защитной мази. Бьёт озноб.

Свинцовый шмель летит навстречу,

вонзаясь в мой арбузный лоб…

Кошечка Greta

В глазах её серо, обычно и бедно,

хоть цвет шоколадный, почти нефтяной,

хоть волос каштаново-исчерна-медный

её украшает пахучей волной,

пускай и улыбка весельем играет,

пускай хоть резвятся морщинки, зрачки,

и всем собеседницам в такт потакает,

даруя смотрящим очей огоньки,

ресниц лепестки поднимая изящно,

так мило, по-девичьи, взор опустив,

красуясь одеждой, помадою влажной

и юным задором, какой ещё жив,

нестаростью, зрелостью, женскою статью,

губами, что, правда, на вид так вкусны,

и явно большою поклонничьей ратью,

и думами лёгкими, что не грустны,

молочными формами, страстью изгибов,

манящей хитринкой, богатством вещей,

набором нарядов, мелодий, флюидов,

чертами восточной султанши, ничьей…

Но всё же, в очах легковесные грёзы,

с секретом иль темью пустой, немечтой.

Как будто бы в них не бывали и слёзы,

а вот уж без них человек — есть ничто…

Березиной Тане

Bellissimo

Внимает рисунку желающий взгляд,

страстями и жаждой объятый…

Царит увлажнённый и гладенький лад

под кружевом сетчатым, снятым.

И бежевый запах так мокр и мил,

так розов, желаем до неги.

В него бы смотрел я, его бы я пил

всей жизни оставшейся вехи!

Смотря, как на рану от лезвий, меча,

её зализать я желаю,

держа пред собой, на себе, на плечах,

вкуснеющей влаге внимая.

Всеженский и мужеский, лакомый акт

под белым шатром, этажами!

Пред действием новым чуть низкий антракт,

что сказка во рту, пред глазами!

Как будто корабль нашёл свой причал.

Вкусил сок, дойдя до порогов.

Ведь если бы не было девьих начал,

то не было б вечери, Бога!

Чудесное зрелище! Истинный дар

с неведомым запахом цедр!

Готов я, испив сей медовый нектар,

к солёному золоту недр…

Просвириной Маше

Камешек

Тут жёлтый тальк, осколочья бутылок,

людские хмурь, безумие и слабь,

ветра в лицо, под юбки и в затылок,

и тротуаров кривь, проплешины и рябь.

Тут сетки паутин, в них ссохшиеся мушки,

и смерти пауков внутри голодных птиц;

и выклевано всё из раковин краюшек

под отзвуки плевков, паденья черепиц.

Тут немота простуженных иль мудрых,

и ржавый скрежет выцветших дверей,

рутина, бренность ночью, днём и утром,

и тайный ум квартирных всех зверей.

Тут дух больной, поникший и негордый,

ослабший нюх, на тон поблёкший взор,

каблучный стук, шлепки по наглым мордам,

кишит во всех о зле, добротах спор.

Тут серый фон среди мельканий тщетных,

и высь домов, как вавилонских стен,

и низость, старь церквушек неприметных,

всебедность дум и человечьих смен.

Тут редкость дел средь ленных поголовий,

средь имитаций скреп, семей и дружб, забот,

и перед встречными любых причин, сословий

закрыты молнии и кожи, души, рот.

Тут ветхость грёз, безденежье, невежи,

горчит во рту вдыхаемый зря вкус,

собачьи бирки и людские бейджи…

И в этой смеси камешком варюсь…

Охотник и лань

Влюблённый охотник поймал свою лань,

средь лис и косуль, или львицы,

слегка протянув ей небедную длань.

И самочка кормится, льстится.

Он гладит по шёрстке, бокам, животу,

в глаза безучастные глядя,

и слыша дыханье её, немоту,

амбре её, бриза прохладу.

Её прикормил он зелёной травой,

обняв рукотворным арканом.

Её изловил он с хмельной головой,

и кожаным, пышным капканом.

Её он обрёл без охоты и пуль,

без травли, засад и усилий.

Её он объятьями нежно сомкнул,

оплёл ароматами мило.

Он видит в ней чудо, природ эталон,

листвою, цветком угощая.

Пред нею творит всепочтенья поклон,

все шрамики, ложь ей прощая…

И оба так рады. Эдем! Благодать!

Дивится трофею крылато.

И будет он ею легко обладать

до тех пор, пока он богатый…

Татьяне Дерусовой

Среди, среди, среди

Средь лысых кутил и лохматых шалав,

промасленных роб и кистей солидолом,

ещё ненаписанных музык и глав,

нехватки любви, отцветающих долов,

безбожников, глупых, прожор и скопцов,

бездарных стихов и указов, велений,

беспутных мамаш и дедов, и отцов,

и льющихся матов и сперм, оскорблений,

взаимных обид и колёсных шумов,

всеобщего глума и въедливых звуков,

ненужного гама и бедных умов,

разбитых бутылок, строительных стуков

и кашля, изанусных брызг и ветров,

моторного рокота, волчьего воя,

смердящих помоев, сгнивающих дров,

баранов, свиней и ботинок, разбоев,

замызганных деток, согнувшихся вдов,

девиц, пацанья, позабывших приличья,

обрюзгших и пьяных монахинь, попов,

утерянных совестей, туфель, наличных

и луж, и траншей, захудалых дворов,

"колбасок"людских и коровьих лепёшек,

убийц, забулдыг, исхудавших телков

и подранных крысами котиков, кошек,

хибар и дырявых сараев, холма

и ржавых телег, и раскиданных тачек,

кривых сорняков и объедков, дерьма

живу, будто жёлтый, святой одуванчик…

Персидская примеряющая

Женщина с южной, простой красотою

и с материнским ответом на труд,

с поиском и наслажденьем собою,

вкрадчивым слогом, что ей так идут,

статно вошла, с одобрительным видом,

с карей причёской, каштанностью глаз

и с покупательским всеаппетитом,

вдруг одарила приветствием фраз.

Смуглою кротостью дух приманила,

впрочем, и силу, что вьётся внизу,

и вопрошаньями чуть притомила

средь повелений, листаний и сумм.

Страстным изгибом, замеченным тайно,

помощью в тканых, монетных делах

думы мои закружила так стайно,

чуть бы ещё, и с ума бы свела…

Вызволив всё, что желанье решило,

выдав добытый, цветастый расклад

диве до разных приятностей милой,

я завершил обязательный акт.

И дозволяя коврам завернуться,

вновь источая вниманье, добро,

и обещая наутро вернуться,

вышла в осеннюю сизость, тепло…

Олесе Бурдыкиной

Черепки — 19

Небесные струны — следы самолётов,

а солнце — большой медиатор. Молчит.

Играют мелодию шума и громов

на лентах дорог люд, машины, как бит.

***

Дом полон хотя бы вещами.

Он ими богат, не душой.

Я также наполнен печалью

и памятью, а не тобой.

***

Дрожь от похмелья, открытье очей,

чую, что член мой засунут в кого-то,

вдруг на кровати, в сияньи лучей

вижу директора с прежней работы…

***

Лучше о счастьи не думай до смерти,

чтобы от поисков, дум не страдать.

Пой на своей окосмиченной жерди,

в этом отраду, значение знай.

***

В мире бездельном тружусь и старею.

В мире бесчудном творю, ворожу.

В мире озябшем стихами всех грею.

В мире безропотном я голошу…

***

Громы машин и смеющихся глушат

и не дают мне расслышать во днях

слёзы, молитвы, вопросы, что пучат.

Я — их Господь и, к тому же, родня.

***

Душевно ласкаю, целую все части,

даруя объятия, страсти и слог.

Но вот от тебя вижу тишь, безучастье

и ленную позу раздвинутых ног…

***

Хорош карантин и для взора полезен!

Он — щит, анестетик от тысяч прохожих.

Он нужен в здоровые дни. Он чудесен!

Ведь маски скрывают все страшные рожи.

***

Совсем не на ягоды смотрит, не вниз

и не на букашек, травинки и блики,

а только на яблоки, солнце и птиц

мечтатель о высшем, большом и великом.

***

Женщины — спички, бенгальские свечи,

факелы иль фонари, иль костры,

или вулканы, прожекторы, печи.

Солнце янтарное, вечное — ты!

***

Как будто ребёнок у сиси,

ищу забытья в простоте.

Я пьяный, в дремоте и лысый.

О, шл*ха, так рад я тебе!

***

В маске возможно с собой говорить,

не улыбаться дурацким прохожим,

мат и приветствие соединить…

Год двадцать-двадцать на чудо похожий!

***

Страницы рассказа, как жести листы.

Портреты, пейзажи — ковровые ткани.

Трагичны и так откровенно чисты

истории смыслы, подсмыслы и грани…

Пострадавший

Щербатой аллеи подгнившие пни

воняют бедою, гнилой сердцевиной.

Бордюры, что тянутся с длинью стены,

мне кажутся дёснами, челюстью длинной.

А флаги, рекламы — тряпицы, бинты.

Подтёками, брызгами слюни и рвота.

А мысли, обиды, как будто винты,

вживлённые в ум на два-три оборота.

Подбитые щёки, надбровья стены.

Затоптанных твердей бетонные глади.

Как будто случилась дуэль без вины,

иль всё же с причиной. Чего только ради?

Решётка забора, как брекеты рта.

Разбитой губы отколовшийся выкус.

Синячные боли, отёк, чернота.

И колья оград, и неправильный прикус.

Промятая шляпа порезанных крыш.

И трав перепаханных рвётся рубаха.

Настолько ужасен портрет среди жиж,

как будто бы череп, свалившийся с плахи.

Старинный и драный, и грязный диван,

как капа, упавшая в ходе сраженья.

Притихшая улица. Дымкой туман.

Помятый пейзаж, чей итог — пораженье.

Героя с победой не видно нигде.

Минувшая драка не знала ни грани.

Похожее было на божьем кресте…

Лишь ветер и ливень излечат те раны.

Неразлюбивший раз любивший

Асфальт конопатый листвою.

Шагаю по чёрному шву.

Зеваю — неслышимо вою,

и так незаметно живу.

По жиже кисельной плутаю.

Все лужи — осколки зеркал.

Лишь кофе, вином распаляю

затихший душевный накал.

Все женщины пресны, похожи

и так не похожи на ту,

какую вселенским подкожьем

любил и доселе люблю,

что где-то в столичной границе

цветёт, забывая меня…

Я ж вижу провинции лица,

что в злобах, бездумьях, тенях.

От всех отдаляюсь всё глубже

мыслительной, тельной волной.

Она стала знатною, с мужем.

И я оттого весь больной.

Вовеки себе не позволю

искать и мешать, и просить.

Внутри рву и режу до боли —

и это мешает доплыть

до моря, до стен океана

с худыми краями и дном.

Скучаю по ней несказанно

и так беспрестанно, хмельно.

Быть может, посмею однажды —

последне её разыщу

средь тихих и бледных сограждан,

что в сердце хранил — расскажу…

Со страхом пройдя одиноко

по старым аллеям, кустам,

узрю вдруг её слёзнооко,

приветствие сронят уста.

Увижу средь лиц галереи

её я в овальном окне,

на мраморной, траурной рее

в кудрявой, святой седине…

Татьяне Ромашкиной

Утром, по жёлтой листве

Иду я, по бывшей любви заскучавший,

и множу раздумья, плевки и шаги.

Ах, музыка листьев осенне-опавших,

как райские звуки кусочков фольги!

Я слышу шуршанье пылинок о камни,

потрески валежника, стайки собак,

протяжный минор в головах моногамных.

Навис надо мною свинца полумрак.

Различные всхлипы, касанья объятий

даруются слуху, входя в этот слух.

Заметен мне ропот чужих неприятий

на мой оживающий с воздухом дух.

Взираю на зависть соседей по миру

к той радости, что я обрёл у лица.

Я чую их дурь, перекаты их жира,

все вони духов на живых образцах.

От них закрываюсь щиточком блокнота,

и строчками к высям планет возношусь,

кружусь, салютую телесные соты,

и к Богу отсюда я в гости прошусь.

Парю и душою я делаю сальто,

ступая по пене и жёлтым коврам,

обочинам твёрдым, шершавым асфальтам,

забыв про разброды и шрамы от ран.

Слегка веселею от золота, солнца,

а мысли, дела переходят в мажор,

и в такт окрыляет свобода, как горца.

Ах, осень — желтящей поры дирижёр!

Пасмурь 17-го октября

Сырая, пустынная пасмурь,

земли одождённая мазь.

Томлюсь, безобразнейше гасну,

в железной карете трясясь.

В пыли и обносках безумцы,

познавшие старость — сопят,

старухи всё крошат на блюдце

последнюю мелочь, как град.

Зря липнет осенняя влага

на окна и купола плешь.

Пеньки — позабытые плахи.

Тут в каждом какая-то брешь.

Недавно свиданье покинув,

несусь средь знакомых рутин,

глазами плебеев окинув,

я делаю вывод один,

что все они скопом широким

не стоят тебя лишь одной,

и что я живу одиноко,

и жизнью пустой, проходной;

что каждый портрет удручающ,

в любом утомленье и лень;

что только лишь ты освещаешь

накормленный тучами день!

Просвириной Маше

Пойманный морозом

Кусает мороз за ладони и щёки

стальными клыками, сырым хрусталём

и пьёт тишину, и сжимает все соки,

и носится призраком ночью и днём;

как зверь многомордый, кривится оскалом,

который лишь пойманным виден в борьбе

(тишайшей, смиренной, бескровной, безалой)

средь поля, в лесной иль кирпичной толпе.

Иных загонял он в кусты, подворотни

и в бедных постелях хибар заставал,

в окопах жевал он несчётные сотни,

а мой дух, похмельный на лавке достал.

Как только от носа, ноги и предплечий,

ползя, доберётся до сердца, души,

доест, не согревшись нутром человечьим,

сбежит и отсюда, из верной глуши.

Минув все капканы сосулек, сугробов,

освоившись в новом краю, там кружит,

в мечтах о прокорме холодной утробы

на новую жертву невидно глядит…

Красная кнопка пульта

Будто бы внуки торговок, шаманок,

дети иль пасынки шлюх и убийц,

с сальными рылами, корками масок,

гримом иль даже подобьями лиц

смотрят с картин небольших и шумящих,

ум обнажая, зады, декольте,

голосом пошлым, тупым и курящим

шумно вещают о моде, Христе,

жёнах истерзанных, хвореньких детях,

битвах соседей и скрепах владык,

рыбке, попавшей в вождистские сети…

Слюни до масла взбивает кадык.

Речью флиртуя с утра до рассвета,

даже врагами пытаясь грозить,

учат и учат с экрана поэта,

как ему глупому, тленному жить.

Всё же дома двадцать первого века —

это не крепость. Тут звери вестей

лезут под скальпы и в дыры, под веки

пиксельным роем различных червей.

Вход открываем, впуская сторонних

(лестных и алчных, придурочных, злых)

в щели цветные и чёрно-оконье,

в рай своих будней и снов, выходных.

Эх, вперемешку хлеб, похоть и розги!

Страшно жить в этом информо-цеху.

Ключ ко спасению нервов и мозга —

правая, яркая кнопка вверху…

Россыпи

Вкусно-кофейные родинки-капли

манят голодного до нежно-ласк.

Тайные, тёмные, кожные вкрапы

тело окинули, профиль и фас.

Редкие точки украсили плечи,

спину и бёдра, и грудь, и живот.

От упоенья теряю дар речи,

видя шедевр девичьих красот.

Будто волшебные брызги от кисти.

Милая россыпь, икринки. Как прииск!

Вижу такое впервые я в жизни!

Властной природою выданный приз.

Скромная, сытая, славная фея

взор опустила, принизив тем рост,

ждёт, материнством, желанностью вея,

с чёрными струнами мягких волос.

Добрая девушка, с пухлой улыбкой,

кажется скромною, гибкой, как нить.

Было бы самой дурною ошибкой —

шанс обнажённый сейчас упустить…

И потому неспеша приближаюсь,

чтоб не спугнуть озорством распашным,

и поэтичной душой прикасаюсь,

чтобы притронуться всем остальным…

Черепки — 20

Вот все говорят, Сталин — крепкий, великий,

отчизне, народам могучий отец.

Но я обнаружил другие улики,

что он тех народов сажатель, стрелец.

***

Маленьких тигров порою гоняют

бывшие волком собаки и псы.

Вовсе не воют, а гавкают, лают,

и под ладони суют все носы.

***

Я Вам подарю необычный цветок,

чтоб снова узреть наслаждения стон,

услышать вдох-выдохов сладкий поток —

анальную пробку — блестящий бутон.

***

Воронки глаз и рта, ушей

с желаньем, без него вбирают

картинки, сводки новостей…

Грязь с нижних щелей вытекает.

***

Весь мир — совокупность воды и пылинок.

Весь мир — обиталище мяса, костей.

Их смерть, сочетания, смена новинок —

есть сути и тени любых новостей.

***

Я — самое чёрное, без благородий,

чудное, сердитое; едкий, как дым.

Я — тля и завистно-скупое отродье

на хлопковом поле, под солнцем святым.

***

Бабу из латекса в сумке оставлю.

Пробку, вибратор в коробке, на дне.

Дилдо и плётку в картину добавлю.

Ночь. Санта Клаус. Подарки семье.

***

Ты мне по характеру, скрою, размеру,

по нраву, по стыкам телес, по красе.

С тобой мы похожи по дури и вере.

Партнёры по сексу, работе, семье.

***

Все люди прекрасны, легки так года

и дивно-хороше-чудеснейший день!

А всё потому, что с рассвета, с утра

я пьяный в хламину, почти в распи*день!

***

Удача — совпало четыре любви:

красотки — в обличьи супруги и мамы,

двух деток, что думы имеют свои,

его — в роли мужа и отчима-папы.

***

Куры лохматые. Шумный курятник.

Вопли, квохтанье на разный расклад,

перья и лапки, и пух. Беспорядник.

Эх, раздевалка для женщин, девчат!

***

Ты — солнце в моём захудалом пространстве,

светило средь космоса, мрака и шахт,

волшебна в лучистом, простом постоянстве.

Я лишь потому жив, ещё не зачах!

***

Кочан опускай на мою кочерыжку.

Уйми только рвотный, ненужный рефлекс,

минуя брезгливость, смущенье, отрыжку.

Давай же устроим оральнейший секс!

Мы любим смерть

Мы любим смерть… других,

листву на древах хвалим,

потом стволом ноги

мы топчем их иль палим…

Кремируем их тлен,

царапаем их, грабим,

надеясь соком вен,

что в лучший мир отправим.

Метём их под мосты

и прячем в ямы, глубже.

Мы жжём вовсю костры.

Дымят их тельца, души.

Таинственен сей миг,

как было и впервые…

Мы любим смерть… других,

как нашу смерть… другие…

Встречный в плаще и очках

Седой он, как камень и иней,

шагающий старец, что сух.

Влюбился когда-то в богиню,

отринув мир прачек и шлюх.

К ней чувства чистейше-святые

по жизни нелёгкой пронёс,

жил дни бессемейно-простые

в мечте о Господице роз!

Тогда была в смоли, багрянце,

с загибами кончиков влас.

Лишь только единственно (в танце)

он мельком узрел её фас.

Он чем-то неясным согрелся

(беспечностью, глупостью грёз)

иль скромным пожаром зарделся

в давнишний февральский мороз;

и так вот побрёл с малолетства,

неся безраздельность в груди,

до дряхлости и декадентства,

поэзии множа труды…

Он пел и писал слёзно, мило,

скучал в окружениях лиц.

Лишь только она не любила.

Пажи не для сутей цариц.

Котовой Анне

Берестяная закладка

С неё сняв девственность, сургуч,

раздвинув новь страничек гладких,

вдруг ощутил, что я могуч,

и всунул в вещь свою закладку.

Пахнул печатью мудрый миг,

священный, горький, но приятный,

что ввек бывает лишь у книг,

у мрачных, блёклых и нарядных.

И по листкам крадусь я вглубь,

вкушая буквы тайн сюжета.

Мне здесь открылся правдоруб,

рай, откровения поэта…

Потёк, побрёл по тропам слов

чрез норы точек, что родные,

и меж столбов, округлых скоб,

промеж щелей, что запятые.

И не желая знать антракт,

акт продолжаю, чтенья фазу…

Но как бы ни был странный факт —

она во мне зачнёт вдруг разум…

Просвириной Маше

Мысли осенней листвы

Бураны событий стегают, как плети,

срывая от веток — как с ними не жил.

Как ветер листву, заметают нас смерти,

разносят по ямам, обрывам могил.

Трамбуют нас ливни златистой гурьбою,

чуть лаком дождинок помазав, покрыв.

Ростки до весны согреваем собою,

чтоб чуть оправдать умиранье, отрыв.

Мы — жёлтая крыша, навес над землёю.

Мы греем её, корни трав бережём,

своих матерей и отцов со слезою

храним от морозов своим рубежом.

Мы мёрзнем надгробьями, кучами в холод,

ничуть не покинув лес, просеку, сад.

Лишь в парках нас всех разлучает злой город.

Гниющее золото мы, а не клад…

Асбестовый ангел

Асбестовый ангел взирает в поэта,

а ртутные очи недвижно горят…

…Недобрая, видимо, это примета…

Визиту его я не так уж и рад.

К Есенину чёрный являлся. Не ангел.

К другим — кто иной. А вот этот — в дому.

В каком же он статусе адского ранга?

Во тьме оглушившей бессильно тону.

Стоит отчуждённо, безмолвный, бескрылый.

С тончайшими пальцами, ленью фаланг.

Видать, он безделен в труде и постылый.

Он жизни беспутной моей бумеранг.

Пронзительный, жуткий и косный, и костный,

чешуйками ленно и сизо шурша,

явился в полночьи, почти смертоносно,

в году високосном, беззвучно дыша.

Как столб, изваянье, нетающий призрак,

одетый в гористый, прохладнейший лён.

Блуждают в ресницах бесовские искры.

Он видом моим тут вовсю утомлён.

Наверно, предвестник погибели скорой.

Загадочный гость без огня, палаша.

Незримо вздымает мельчайшие поры,

никак не уходит, обличьем страша.

Надеюсь, что солнце прогонит героя

иль облик осветит, прозрачность даря.

Нет воли глаза отвести, нет покоя,

нет веры, что вскоре покинет меня…

Достояние

Моё достоянье — глубинность тоски,

простор одиночества, грузность печали,

цепочки сомнений, стихов коробки.

Его не продать ни с конца, ни с начала.

Его не отдать и задёшево, в дар.

Желающих нет, игроков и голодных.

Не нужен ни холод, ни бриз, ни пожар

спокойным и буйным, своим и неродным.

Бытует в заслонках и шахтах моих

надежд выкипающий цвет, испаренья,

бурлят что полвека, а вовсе не миг,

что яд источают и донное тленье.

Весь мой капитал — несказанная скорбь

и тягло обид с нескончаемым гноем,

от ноши какого одышка и горб,

под весом какого я рушусь и вою.

И вся очарованность никнет ко дну,

копя угасание, тухлость и сажу.

Богатство камней, чьё значение — нуль,

какие не выставить уж продажу.

Я вновь пополняюсь — что зря, ни к чему.

И хлама полно за подкожьем и в хате.

И нет принимателей, с тягой к нему —

все сами до горла, макушки богаты…

Аристократ

Чернявый пёс в"носках"белейших

красив в октябрьских лучах!

Он самый добрый средь добрейших,

с глубокой мудростью в очах!

С почётным, думающим взором.

Хранит он честь и ум, и такт.

Герой во фраке чистом, чёрном.

Собачий франт, аристократ.

Лежит дворняга тихо, верно

у ног, убравших старый двор.

Рад этим дворникам безмерно,

поняв как будто разговор.

Чего-то ждёт, всем-всем любуясь,

предчуя самый лучший день,

под солнцем нежится, чуть щурясь,

смотря на ход людей и пень,

блестяшки фантиков, стекляшек,

на тень свою, и узнаёт,

на листья, парк, совки, букашек…

Миролюбиво так живёт,

и без обид на люд и своры,

что бесхозяйный, драный чуть.

Но вижу, что тоска засором

вздымает вновь собачью грудь…

Просвириной Маше

Цветик

Осенняя ширь безучастна.

Бессилен пред новью народ.

И смерть так бесчувственна, властна.

Природная гибель грядёт…

Повсюду запахло чуть кисло

от грусти окружной, гнилья.

Повсюду остылости мыслей,

асфальтов и стен, и бытья.

Подножью людскому мешают

обломки и порох листвы.

Сереющий мир украшают

крючки и спирали ботвы.

Унылость и бледность мелькают,

что в моду опять же вошли.

Все шаркают, бьют, каблукают.

С их ликов гуаши сошли.

Собаки и кошки, и мыши —

с мечтою согреться и жить —

в едином порыве под крышей,

вдруг стали содружбе служить.

Скривились былые улыбки

и лодки весёленьких губ.

Все их заменили ухмылки.

И каждый от холода груб.

И вот я — последний цветочек,

доживший до дней ноября,

встречаю морозец средь кочек,

средь сырости, хмури, утра…

Противоборство

Среди обозлённых собак и собачек,

толстеющих мамок, нескладных дитят,

тупиц, живодёров, гадалок, маньячек,

хмельных и борзеющих дур и ребят,

соблазнов, вина и грехов, покаяний

и скрежета, боя машин и дверей,

разводов и драк, и прелюбодеяний,

разрывов заборных чугунных цепей,

потерянных личностей, хаоса жизни,

и хора из стонов, ударов, нытья,

и влаг ядовитых, дымов углекислых

и всебеспредела в сетях бытия,

растянутых в нити и леску узоров,

заплаток ранений, одежд и дорог,

и вытекшей спермы из смятых кондомов,

снующих плебеев, дворняжек и блох,

из окон летящих бутылок и коек,

зацепов за когти, колючки, клыки,

и рваных покрышек, запойных попоек,

хватающих жестов грозящей руки,

линяющих крон и дешёвых причёсок,

слоящихся серных старушьих ногтей,

чиханий, отрыжек, кривых отголосков,

начитанных взрослых, манерных бл*дей,

карманных ножей и толканий, и брани,

брехни, обвинений, фригидности, уз

теряюсь и мажусь об гадкие грани,

и скоро, наверно, с безумьем сольюсь…

От преступления до наказания, до преступления

Ужасное, горькое действо

случилось в дому и за лесом…

Свершилось вдруг грех и злодейство

крутым провиденьем иль бесом…

Зверь нас уберёг от тирана

иль буря росток истребила,

иль просто случайность сыграла,

иль бешенство зло утолило,

иль демон с бесёнком сцепились,

иль видим чрез ложную призму,

иль зло у обоих скопилось

за месяц иль прежние жизни,

иль живности жить надоело,

иль волк поросёнка увидел,

иль Богом задумано дело,

иль дьявол желудок насытил?!

В отместку за птенчика стерхи

нагнали пса сытого — жертву,

вонзились в пророщины меха,

возрадуясь крови и мертви.

Родители пиками клювов

открыли предсмертную дверцу

так жутко, позорно, безумно

собаке, что съела младенца…

Упавший снеговик

Мешки с листвой — упавший снеговик,

среди монет златого назначенья.

И не был слышен выстрел или крик,

слова прощания, заветов и прощенья.

Упав в раздоль, взирает в стену, ров,

лежит в тиши смиренно, бренно, молча,

роняя желть, как слёзы, пот и кровь,

даруя ветру нитки, кожи толщу.

Он ждёт дождей. Но в них он не умрёт.

Он примет всё: пинки, собачьи брызги.

Слегка раскрыв почти невидный рот,

уныло дышит, чуя смерти риски.

Провисли складки прямо на боках

во дню погожем и осеннем, чётном.

Внутри него, как в людях и богах,

зелёный лист, что делает не мёртвым.

И вот уж им закончена борьба.

Упал от бурь иль тяжести суровой.

Он снега ждёт, чтоб с ним сравнять себя,

и потеряться в белях и сугробах…

Лучшевсяшная

Между фригидных, напудренных, глупых,

тысяч иссохших и влажных вагин,

с духом лентяек, тупиц или трупов,

с пафосом девственниц, мудрых, княгинь,

склонных к изменам, безумью, конфликтам,

милых дурнушек, бесплатных шалав,

девочек, женщин, стреляющих сквиртом,

гонщиц, что мчатся без страха и прав,

всепозволяющих, дев-недотрожек

и угождающих крысам, быку,

тех, коим надо плеть, ругань и вожжи,

и нимфоманок, что вечно текут,

бойких давалок и рьяных алкашек,

старых, бездарно одетых, кривых,

и безответных, грязнуль, замарашек

и исхудалых, пустых и больных,

дивных на вид, но беспутных и серых,

вечно кидающих слог поперёк,

с совестью мутной и тёмной, нецелой

и с кривизною поступков и ног,

хамок, рабынь, бестолковых, растратчиц

и бесконечных рожениц, и сук,

самок без племени, баб, неудачниц,

ярых любительниц ссор или мук,

схожих на лица и цену, и мысли,

жадных на речи и воду, пятак,

ищущих выгоду в людях и числах,

не отдающих от сердца, за так,

алчных, бездетных иль мамок, и только,

члена страшащихся, родов, труда,

с запахом тухлым, безвкусным и горьким,

вечно сующих свой нос не туда,

скучных и знающих цену лишь шмоткам,

тяжких энергией, словом, рукой,

кто из некрашеных ниточек соткан,

кто не умел вдохновляться рекой,

скромных, хитрющих, сырых, ядовитых,

ищущих принца коровьей душой,

мужем, самцами и жизнью побитых,

тёток с фигурой безвольной, блажной,

девок с лапшой на ушах и под скальпом,

тех, что уму интересны лишь час,

и даровитых, но ссученных явно,

я отыскал лучшевсяшную Вас!

Катаклизм

Трагичный пейзаж на просторе понуром:

скелеты без пуль и бесплодье дерев,

погибший олень с провалившейся шкурой,

у мёртвых, живущих наличие плев,

ленивые пчёлы, худые ручьишки

и лысые пастбища, рост сорняка,

на живности линька, какие-то шишки,

кроты всё изъели тут наверняка,

и вся земляника в размер помидоров,

нечастая зелень давнишних лугов,

фурункулы сотен и куч мухоморов,

беззубые волки, а скот — без рогов,

все черви засохли, воды не познавши,

и стали гвоздями, винтами в земле;

бессчётье голодных, гниющих и павших,

стволы в вытекающей, пенной смоле,

паучьи развесы трофеев и тюля,

кровавые капли средь игл травы,

пуховые клочья на ветках июля,

и кто-то гнездится в костях головы,

отпавшие клювы пернатых солистов,

как семя подсолнуха средь тополей,

и силищей веет какой-то нечистой,

отсутствие смысла и родов, дождей,

в болотах густеет вонючая тина…

Предвестия мора. Бичующий рок.

Но всё же среди преужасной картины,

средь мусорных дюн колосится цветок…

Городская рыба

По жёлтой чешуе сырой, огромной рыбы

шагаю в темноте и чищу, будто нож,

её шершавость, тон и спину, что как глыба.

Не ведал я вовек таких златых порош!

Вот так за ней плыву средь водорослей, веток,

темнеющей воды и ярких светлячков,

подростков и мальков, и норок, слизней, клеток

и старых черепах, песка, камней, рачков.

Куда она несёт? Нырнёт в какую бездну?

В какую сеть иль пасть внезапно угодит?

Кого проглотит вмиг коварно или честно?

Иль кто в неё гарпун прицельно так вонзит?

Ну а пока везёт, стремит, кружит, петляет.

Секунду не стоит, ни дня не замерла.

Живёт она в миру, изрядно вдохновляет,

печалит, веселит и учит, злит меня.

И как бы трудно с ней порою не бывало,

я видел жизнь, края, порой и небеса…

Так жаль, что никогда она не позволяла

узреть, хоть на один момент, её глаза…

Однажды от волны иль резких поворотов,

иль от усталости, дремоты, забытья

я кану резко вниз, вдруг вспомню свои роды,

она же поплывёт по рекам бытия…

Лолита

Ах, как притягательна фея, милашка,

чей шёлковый, кроткий и ласковый вид

чаруют меня, моих бабочек, пташек!

Но тем волшебством всё никак я не сыт.

Румянится взглядам, касаниям, шуткам.

Собой представляет изящный узор!

Растущая лакомо-юная грудка

к себе привлекает на сласть и позор.

И манит так ниточно, флёрно, чудесно

невинностью, лёгкостью и чистотой,

что так золоты, но при том легковесны.

Ах, девочка с ясно-живой красотой!

Нетронута прежде никем и немного.

Хочу её к страсти начать приучать

и быть ей учителем, другом и Богом

и первым, кто снимет святую печать.

И слог небывалый в строке пробуждает,

усладу внося, как доливка в мой ром,

из крови кровищу творит, возбуждая,

мешая её и с заботой, добром…

Ах, как же мой сок и мечты беспокоит!

Вперёд не пускает лишь страх несвобод.

Собою сейчас её не удостою.

Надеюсь, что встречу её через год…

Постовой

Жара утомляет солдата тут, в Конго,

что сонно мечтает с утра на посту

о мокрой пи*дёнке фигурной девчонки,

о пиве и танцах, аж невмоготу.

Терпение тает. Но служба есть служба.

Раздумья о сценах вечерней гульбы,

где будут звенеть чаевые и кружки

весёлой и пьяной, солдатской толпы.

Всё это позднее. Сейчас же — мученье.

Клубок недовольства фитильно искрит.

Глазам ничего не даёт отвлеченья.

И без отлученья от места стоит.

Над потом, усталостью кружатся мухи.

Он грёзами пьяно налит и влеком.

От голода ноют все жилки и брюхо.

Спасенье заката ещё далеко.

Съедают рутина и сил утерянье.

Погоны пусты и безоблачна высь.

Томится от скуки, безделья сознанье.

Вдали колыханье какое-то, бриз…

Он бдит от врагов и повстанцев границу,

взирая на стены, конструктор мостов,

и ждёт караульную смену, как птицу!

Вдруг пуля летит из засады кустов…

Ноф-носик

Всем-всем насыщена, щедра, миролюбива,

и пахнет, будто мёд и ясеновский луг,

синь-сероокая и так светлоречива!

Над нею нет царей, нет равных, нет и слуг.

Она легка, почти святейший ангел,

и притягательна, как маковый магнит.

И чуть видны веснушек крап и мшанка.

Порою кажется то Вестой, то Лилит!

И с ней дано ваять, идеей распускаться,

и верить, что не зря рожденьем снизошёл,

и хочется собой, природой любоваться

и знать, что на Земле всё будет хорошо!

И нрав её живой, рассказчивый, теплейший.

Сюжет объятия на терпкий акт похож.

И не испортит миг желанный тот, милейший —

её прохладный нос у шеи, будто нож.

Просвириной Маше

Черепки — 21

Как ёж, колючий огурец.

Забыл про краски, гладкость.

Расцвёл — то знать, тоске конец,

что рад и счастлив кактус.

***

Плелась по пути, материлась,

устало, зло, часто дыша,

к весёлой душе притащилась

побитая прошлым душа.

***

Кому мал букет или проба металла,

кого-то не радует найденный клад,

а кто-то цветочку, конфете, сандалиям,

а кто-то неполной чекушке так рад…

***

Ах, капля воды посредине пустыни

упала на губы, минув все лучи!

Но чувствую это не дар от святыни,

а из самолёта росинка мочи.

***

Устал от наседок и кур перемятых,

уже истрепались вагины и пух.

Хочу молодых и цветастых, приятных.

Теперь привередливый альфа-петух.

***

Ребёнка пугают гниющие груши,

война, одиночество, выросты цен…

Но больше всего огорчает и рушит

в дому угасанье — родительский тлен.

***

Тюрьма головы костенеет с годами.

Смиренье с рождённым внутри существом:

безродною псиной, змеёю, кротами,

чей срок заключенья закончится сном.

***

В прощелине двух половинок,

кто в волосе, близь иль в дыре,

меж высохших, цепких крупинок

живут люди в этой стране.

***

Ты спящую красотку не целуй,

хоть по ночам терзают сны, поллюции.

Ведь это Ленин — злой антибуржуй.

А то очнётся — будет революция.

***

Народ — это глина в творящих руках

(семьи, дворянина, царя или Бога).

Важней акт ваянья во днях и в веках,

чем жизнь и бесформие общего, крохи.

***

Везде инвалидные души

скрипят и хрустят, и кричат,

смиренные, буйные туши

известно, извечно болят.

***

Стих огорожен границей листа,

облагорожен пером и чернилом.

Дум безграничность сложна и проста.

Сущность поэзии — мира мерило.

***

Ссоры и войны, насилия, вирус,

царь наш волшебней заморских вождей,

"звёзды", магнаты, что бесятся с жиру —

сводка вечерних ТВ-новостей.

Fish

Я — рыба, что любит спокойность,

что чтит одиночек и ночь,

срединность, семейную стойкость,

недвижность течений и почв.

Я — рыба, что скромная очень,

боится свиданий и бурь,

богатая мыслями сочно,

отринув соседнюю дурь.

Я — рыба, что любит касанья,

то хищниц, то раненых жертв,

то особей взрослых в мерцаньи,

и чувствовать каждый свой нерв.

Я — рыба, что любит пещерность,

где сумрак и ленности рай;

хранящая память и верность,

и ждущая бабочек, май.

Я — рыба, что смотрит сквозь линзу

на синь и движения птах,

чешуйки от ветра, бриза,

снежок на далёких горах.

Я — рыба, что ищет век самку,

с совместным желаньем мальков,

в природой подаренной рамке,

гоняя надеждами кровь.

Я — рыба, что озеро любит,

в округе луга и село.

Я в костно-стекольчатой шубе.

Я — рыба, что любит тепло!

Urban life

Всюду виднеются стайки девиц,

шубки, колготки, дымки проституток,

слышится музыка барных певиц.

Стены рекламы и фары попуток.

Кислый неон и столбы, и луна

мутных героев слегка освещают.

Лужица нежного очень вина

душу уставшую чуть ободряет.

Темь населяют проходы бродяг,

игрища, крики глумных малолеток,

сжатья кастетов, шалеющий страх,

разные виды греха и старлеток.

Ночь, как широкий, глубокий овраг,

где копошатся червивые люди.

Каждый друг другу — услада и враг.

Пир развлечений иль шабаша чудо.

Мрак застелил и опутал собой.

Мухи попали в паучьи капканы.

Шум, гоготанья, плевки вперебой.

Лак от полов отбивают канканы.

Всё это дно иль пещерную ямь

зря населяют беспечные твари,

что вытворяют то драки, то срам,

выдохи спирта, блевоты и гари.

Видя всё это под тьмой, мишурой,

где несчастливые лазят и пышут,

понял, что в сумраке этом большом

светлые чувства и радость не ищут.

Пахарь

Пахарь, роняющий соль своих слёз,

вновь не отдавшись ни лени, ни снам,

в круге садов и травинок, и роз

дарит предвлагу, подстил семенам.

Плачет от боли, страданий и дел,

и от усилья средь цепи всех дней

над высотою бугров и гвоздей,

россыпью щебня и прииском камней.

Капельки сохнут, вбирая поток,

меж углублений и ровни, бугров.

Этой распашке грозит ли злой рок,

или всё выдумка древних умов?

Белый хрусталь, говорят, не к добру,

почве дарует бесплодье, бесцвет.

Солнце сияет, дрожит на ветру.

Иней на рыхлинах, мела ли след?

Горный холоп расчищает покос,

в твердь загоняя металловый кол.

Раньше росли тут картофель, овёс.

Новый трудяга на землю пришёл…

Он не взирает на башни хором,

барскую упряжь, усадьбу, сарай,

капли роняет, храня ливень, гром…

Будет ли рост, к сентябрю урожай?!

Арену Ананяну

Закат на побережье

Отблеск красивый, имеющий вес,

пыльно-малиновый диск полотнища

под навесною картиной небес

ясно томится кривым золотищем.

Алый фонарь весь покрыт пеленой,

пудрою розово-сизого талька

под покрывалом, за тусклой стеной.

Влага ласкает край коврика гальки.

Гущь облаков, как на стёклах мороз.

Шорох и плески живого прибоя.

Запахи волн просолившихся, роз

средь миротворного дива, постоя.

Пахнет черешней, дымками, вином,

брызгами кем-то открытых шампанских,

южным, тихонько крадущимся сном,

струнами, музыкой, блюдом гурманским.

Чудный пейзажик, как райский сюжет!

Высью морскою чаруются пары.

Дети рисуют семейный портрет,

строят ли замки, блистая загаром.

Славной природы блаженная ширь,

лень проникает в гуляющих, тихих.

Жить продолжает прибрежный весь мир,

вновь зажигает фонарики мигом.

Берег красуется, как фейерверк.

Ход приходящих ушедших сменяет.

Мне лишь грустится в весёлый четверг,

ведь без тебя я закатность встречаю…

Любимушка

Внутри носимая сначала и поныне,

чей волос так кудряв, чьи карие глаза

стоят передо мной иконою, картиной,

как пред молящимся святые образа.

Внутри хранимая, как клад или секреты,

чей вкус протёк к душе, достиг ума, глубин,

чьё золото втекло, взошло чрез эполеты,

чрез нимб, какой тоской и злом неистребим.

Внутри родимая, как кровь и дарованье.

Ты — тайна моего сердечного ларца!

И память о тебе — жаленье, любованье,

как витаминный впрыск и веление Творца!

Внутри ценимая, как в корке сердцевина,

необходима так, как факел, амулет;

неизгонима ввек! О, жизни героиня!

Любимушка! Любовь! Любимочка! Мой свет!

Татьяне Ромашкиной

Симптомы беса

Симптомы беса в голове:

лихой настрой и безразличье,

послушность, буйство на волне,

то угасанье, то величье,

то беспокойство, дрёма, тишь,

то тяга в люд, то в безнародность,

то пробуждается малыш,

то зверь, то бабья подколодность,

то вмиг вселяется злой дед,

то кур, коров имею в щели,

то сам себя лишаю дел,

любого чувства, пищи, цели,

то таю, вяну, рвусь, горю,

то бью, то блею, то скромнею,

то всех зову, то прочь гоню,

то вдруг добрею, то лютею,

то света жду, то бью фонарь,

кишу червём, змеёй, заразой,

то окунаюсь в грех и хмарь,

то пью спирты, пускаю газы,

лечу то в пляс, то в трусость, бой,

то хвост кручу свинье, телёнку,

то матерю святых, прибой,

то умиляюсь над ребёнком,

то вновь улыбчив, то криклив,

дарую боль, то разрешенья…

Но это значит, что я жив!

Вновь осень правит настроеньем.

Нестыковка

Ты с сердцем куклы Барби,

красивостью всех дев,

воинственностью армий

и вонью старых плев,

с распутством проституток

и с силой бычьих туш,

с отвратностью рассудка,

с морозом чёрных стуж,

с похабностью торговки

и с резким языком,

с душой лисы, воровки,

с тяжёлым кулаком,

с обидчивостью кошки

и ненасытьем ям,

с назойливостью мошки,

с коварностью жулья,

с предательством Далилы,

хитрейством сатаны,

прожорливостью сильной…

Увы, не пара мы!

Предгрозье

На небе сатиновом буквы, зигзаги

кружащихся, явно встревоженных птиц,

что пишут собой о грядущем со страхом.

Беду знаменуют предчувствия жриц.

Ветрище песчинки кружит и метелит.

Закрыли свои города муравьи.

И их Вавилоны стоят вдруг без дела.

И в этом смиреньи мудры и правы.

И прячутся в норы бесправные звери,

что детски шалили в лесах, на лугах.

Высоты рокочут без такта и меры.

Пруды в предударных, идущих кругах.

Попрятались жители в хаты, подвалы,

считая, что все виноваты в «войне».

Все замерли в стойлах, на куриих нарах,

и банки трясутся в домах, в глубине.

Репьёв бубенцы так беззвучно тревожны.

Летят волоски от стерни и стогов.

С природою Бог поступает безбожно,

иль мстит непослушности строгих отцов,

срывает листву, будто треплет за косы,

и громом ругает, крича и искрясь,

лишая дочь Флору покоя, причёса,

аж молнии брызжут из адовых глаз.

Готовятся древы и крыши ко шквалу,

под плетью небесной деревня тужит,

и липнут на окна слезинки помалу…

Грядёт лихочасье средь сельской глуши…

Молчатели

Буквы, что не были сказаны, душат,

грозно костями у горла стоят.

Не продохнуть. И не будешь ты слушать.

Год расставанья, где оба молчат…

Так поперхнуться и сдохнуть не поздно.

Надо их выкашлять или сглотить.

Я предложеньями, точечной гроздью,

ветками, скобками, знаками сыт.

Страх и разлука, и боль не проходят.

Пухнет в терпеньях язык и кадык.

Ком до удушья и кашля доводит.

Каждая косточка колет, как штык.

Литеры мучат и шею пронзают.

Речи торчат, как лучи, фитили;

битыми стёклами, стружкой кусают.

Недалеко до безумья, петли…

В общем, зудит зоб, молчание длится.

Камень костистый срыгну иль вкушу.

Коли умру, приходи же проститься,

и говори… Я ж уже не скажу…

Bonduelle

Лаз намазав узенький,

с маслицем вошёл,

семя кукурузинки

пальцем вдруг нашёл…

Я проник с пикантностью

в ждущий выход-вход,

с ласковой приватностью

ночью, в Новый год…

После член ввёл целый я,

бил, как кием в шар,

и излился белью я

в женский будуар…

Л.Е.

Стихо-сны

Я выношу стихи из снов,

как из пожарища младенца,

цветок иль бабочку с лугов,

сухую ветку, плод из леса,

щенка, залезшего в бардак,

вещицу прям из гнильной кучи,

звезду, упавшую во мрак,

росток, птенца из гадкой кручи;

из веток сока нацедив,

графин, стакан на скатерть ставлю;

как рыбку в водах подцепив,

святой улов я рифмой славлю.

Достав из чёрнищи зверька,

малька, забредшего в болотце,

не знаю я наверняка,

что среди Вас он приживётся.

Иначе б с утренним лучом

(что опустился б, как секира,

став сновиденью палачом)

им смерть внезапная грозила!

Я выношу стихи из снов,

из бессознательной мороки,

освободив из тьмы, оков,

дарую Вам себя и строки.

Эра водолея

Хочется жить в доброте и покое,

где-то в избушке, в гористой глуши,

и, обернувшись до рёбер в алоэ,

ждать излеченья нарывов души!

Хочется с веком быть цельным и ценным,

литься строками, стоять под дождём,

быть откровенным, живым, не бездельным,

и наслаждаться собой и житьём!

Хочется истинно быть между истин,

лжи не творить, ей вовек не служить,

и бытовать созерцателем, чистым,

из родников, губ любимейших пить!

Хочется ровно дышать и свободно,

для обновленья — приёмным, сквозным,

нужным быть миру и чем-то пригодным,

мудрым и чувственным, и не больным!

Хочется здравствовать, нюхать и слушать,

видеть животных, цветы и листву,

но их не трогать, чтоб вдруг не нарушить

их чистоту, шерстяную волну!

Хочется петь, разузнать о вселенной,

о построении жизненных цен,

быть постоянным, пустым, переменным,

странником, гостем, хозяином — всем!

Хочется счастья, слиянья с природой,

с ветром и речкой попутными плыть,

и продолжать с обретённою род свой,

главное — нужным, любимым век быть!

Настоящий

Хлопает, чавкает грязь под идущим.

В сумерках луж невысокий прибой.

Я настроением малоимущий,

топаю медленно в тёмность, домой.

Спицы столбов из огней сеть сплетают.

Ноги, подошвы подобны граблям.

Только к «Ромашке» любовь согревает.

Вечер, предночье, тоска ноября.

Жжёт на ладони чужое пожатье,

что обмануло полсуток назад.

Это коробит моё восприятье.

Злоба надумала вновь подползать.

Это не важно по меркам вселенной.

Брызги легко заселяют пальто.

Мир я считаю по-прежнему бренным.

Не убеждает в обратном ничто.

Я никому не дарую прощенья.

Грех расширяет лихой ареал.

Гадки народы, авто, помещенья.

Город листаю, как ветхий журнал.

Внутренне бит, исцарапан, изранен,

хоть я и не был в походах, боях.

Явно всегранный, и всё же без граней.

Правая вера лишь только моя!

Путь без улыбки притворной, надетой

в этой поганости каменных дней,

без мастурбации духа — для цвета.

Я настоящий. И это главней!

Черепки — 22

Для песен, примера свободы есть птицы.

Животных разводят народы к еде.

Зачем же плодятся те"светские львицы"?

Совсем непонятно в живой череде.

***

Рутина и нервность, дожди, рукоблудье,

тоска по ушедшим бабёнкам, ханжи,

бессчастье и несправедливость, беспутье…

Поэту вот так опостылело жить.

***

Соси, о, рыбка, червяка!

Смотри, как он гарцует!

Приятно! Знай наверняка!

В груди перо танцует.

***

Люди грешат так проклято.

Где же возмездье вине?!

Если я стою расплаты,

то пусть приходит и мне.

***

Офис белёсый и равный —

рой однотипных идей,

в общей системе бесправья.

Скоп рафинадных людей.

***

Поспорили ангел и чёрт долгожданно.

Чёрт Богом клянётся, ссылаясь на крест!

Кивает и верит арбитр. Ах, странно!

Быть может, судья — под накидкою бес?

***

Пот и сосания, вязкая сперма,

стоны и жижка меж губок манды,

смазки и позы от чувств и по схемам…

Ах, сексуальные тренья, труды!

***

Грехи заразны, как чума.

Творят ху*ню любого цвета!

Людишки, полные дерьма,

вновь отвращают взор поэта.

***

Пашня, как творог и порох.

Жижа малиновых луж,

мякоть, кусочковый шорох.

Битва минула средь стуж…

***

Судьба молодится, как бабка в кроссовках,

что чешет по листьям и грязи двора.

Но как бы она не рядилась в обновки,

она, как и прежде, больна и стара.

***

Тут рай, что смиряет с божественной волей;

нет искры, движения, мыслей у групп.

Ах, дикой провинции жалкая доля,

в какой человек так безволен и глуп!

***

Листья — большой кукурузный понос,

с липкою грязью, водой вперемешку.

Я затыкаю чувствительный нос,

прочь ухожу с омерзением, в спешке.

***

С высот ума и этажей,

кофейной сладостью питаясь,

смотрю на сырость, сор, пажей,

теплом, величьем наслаждаюсь.

Внезапная, озарившая

Вокруг разброд и серости,

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Желтеющая книга предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я