«Записки с Белого острова» – рассказы о московских старшеклассниках. Те самые люди, которых встречаешь иногда и думаешь – как у них выходит превратить обычную жизнь в шоу, в сериал, от которого не оторваться? В их руках даже молочный пакет или всем известные песни открывают смешной абсурд и философские глубины. Ироничные умники, которых никто не понимает, кроме своих. Те, у кого и дружба, и любовь, и секс – всё настоящее.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Записки с Белого острова предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть 1. Сторона «Б»
Новая жертва
Остров отделён с востока поймой, с юга и севера рекой, а с запада МКАДом. Почему не Полуостров, а Остров? Потому что МКАД — это та же вода. Посмотри, и убедишься.
(Да и звучит «Остров» более гордо.)
— Я тебе кассету принёс, — сказал Седов. — Там, правда, плёнка помята на седьмом риффе седьмой песни на стороне «Б».
— То есть, — сказала я, — мой магник её зажуёт?
— Не боись, — ответил Седов. — Может, так всё и начинается.
Я принесла кассету домой и вставила в магнитофон. Олег, мой семилетний брат, в это время плавал в бассейне. Скоро он вернётся с недосушенной головой, поставит себе ирокез на тоненьких среднерусых волосах и будет говорить, что попсу не слушает.
Я лежала на красно-белом матрасе и чувствовала, что меня куда-то уносит. В голове это так и нарисовалось: какие-то вулканы, пучина бездны, космос над головой и я, как дура, на красно-белом матрасе.
Я думала о том, как случайно промахнулась на «бутылочке». До этого года мы играли в «казаки-разбойники», но Толя Рахматуллин знал болевые точки, и победить его не было никакой возможности. Тогда появилась «бутылочка». Однажды мне выпало поцеловать Седова в щёку. Я подпрыгнула: Седов меня на голову выше.
«Э-э, — сказал Седов, — Акела промахнулся».
И вытер мизинцем рот.
«Знаете что? — сказала я. — А ну вас всех. Лучше в футбол давайте».
…Я встала, достала пустую кассету, вставила во второй кассетник и нажала «запись». Записала сторону «А» и спрятала свою кассету под кровать.
Щёлкнула дверь. Дедушка Женя привёл Олега.
— Что ты там слушаешь, Алинька? — спросил он. С ударением на первый.
— Ничего, — ответила я.
— Это, — сказал Олег, — грайндкор какой-то!
— Сам ты грайндкор, — сказала я. — Это группа «Ария»!
Олег пригладил было волосы, потом спохватился, взъерошил их обратно и многозначительно посмотрел в сторону комнаты.
Почему грайндкор-то? И что это так шумит?
Тут до меня дошло. Я кинулась к магнитофону.
— Женщина имеет право на нежность, — сказал дедушка. — На эгоизм. На многое. Алинька, ты чего?
Я выдернула вилку из розетки. Олег взял со стола буклет.
— «В поисках новой жертвы»? — Кассета была пиратская, но все тексты песен на буклете имелись. — Вот тебе и жертва.
— Кто жертва? Магник?
— Дура, при чём тут магник?
— Ну и сам дурак, — ответила я. — Лучше тащи отвёртку.
— Алинька, — сказал дедушка. — Я пойду. Не забывай про нежность. Отвёртку Олегу оставь.
Дедушка ушёл, а мы принялись извлекать кассету из пасти старого магнитофона.
В школе Седов подбежал ко мне с альбомным листом, где его корявым почерком, с продавливаниями, был выведен заголовок его новой поэмы: «Шайтан-мышиная возня». По периметру листа шли жёлто-красные линии, призванные изобразить, наверное, огонь. Даже в этих линиях безошибочно угадывался седовский почерк.
— Свежак тебе принёс почитать, — сказал он. Но я была совершенно убита.
— Тим, — сказала я. — Вот твоя кассета.
В коробочке рядом с кассетой лежал аккуратный моток блестящей коричневой ленты. Олег вчера предлагал завязать бантик, я зашикала на него и отказалась.
Седов по-старушечьи всплеснул руками, забрал кассету и со всей дури меня о́бнял.
— Ты чего? — спросила я. — Я зажевала твою кассету!
— Ты дослушала до седьмого риффа! — ликовал Седов. — До седьмого риффа седьмой песни стороны «Б»!!
— Ага, — сказала я. — Седьмой рифф седьмой песни стороны «Б». Седьмой урок седьмого «Б» класса. Прямо про нас с тобой.
Седов не слышал, он задыхался от счастья и махал «Шайтан-мышиной вознёй» у себя перед носом, как будто веером. «Сие полночный бред воспалённого разума», — успела я прочесть в самом верху листка.
Придя домой, я достала из-под кровати кассету, на которую записала сторону «А», и поставила на видное место. Потом сгребла со стола другие кассеты и спрятала под кровать.
Два Евгения
Когда говорят «пошли вниз», то ясно, что имеют в виду. «Пошли вниз» — значит пошли к полю, к пойме. Пойма для Острова — это море. От неё идут метры в высоту.
В любой непонятной ситуации иди к пойме. Сядь у берега, вдохни запах подтухшей водички, полюбуйся на пиявок и людей. Пойма — твоё место силы. Она фигни не посоветует.
Сегодня знаменательный день. Наш класс проявил редкое чувство коллективизма.
Мы коллективно провинились.
После второго урока предстояла уборка школы и двора. Мы спросили классную: можно ли прийти сразу в рабочей одежде?
— А бог с вами, — ответила Елизавета Ивановна. — Приходите.
А на пороге оказалось, что нельзя. Директриса, одной рукой подперев мощный бок, другой рукой отлавливала каждого нашего.
— Кто разрешил? — долетало с первого этажа до старшаков на третьем. — Почему девочки в штанах? Почему мальчики в джинсах?! Это вы на урок собрались? Бестолочи!
Диреша орёт даже тогда, когда хвалит. «Молодец, Петя Шпулькин! Вот это правильно!» — к примеру, говорит она, и Шпулька от страха держится за пуговицу на воротнике.
…Мы сидели рядком на скамейке позора на первом этаже. Надя Беркут расплакалась от несправедливости.
Толя присел рядом на корточки и сказал:
— Ну ладно тебе. Давай анекдот расскажу? Тошнилку! Короче. Входит стюардесса в салон и видит: один блюёт, все смеются. Что случилось? Да вот, видимо, съел чего не то. Ладно. Через пять минут снова заходит и видит: все блюют, а тот смеётся. Что случилось? Да вот, пакет заполнился, ну я и отхлебнул маленечко.
Надя засмеялась сквозь слёзы. За окном начало светать.
— А пойдёмте тусить! — первой предложила Маринка, наша староста. Маринка, будучи главной общественницей, всегда чувствует веяния. И сейчас ничего лучше она предложить не могла.
— Правда, погнали. Пошли они со своими претензиями.
— Пусть баба Фрося школу моет!
Мы встали и вышли из школы. Диреша уже была в учительской.
Я ещё успела постучаться к Наталье Петровне, литераторше. Мы начинали с ней смотреть «Гамлета» Дзеффирелли, а сегодня перед уборкой собирались продолжить. Наталья Петровна высунула в дверь светло-жёлтую стриженую голову и сказала:
— Погоди, Алинка.
Скрылась и появилась снова, с кассетой.
— Это чтоб вы чего другого не делали, — пояснила она, — а посмотрели кино.
— Спасибо, Наталья Петровна, — ответила я.
Но перед фильмом мы всё-таки свернули к Малой косе. Там сейчас было хорошо.
Я только сейчас заметила, что Большой Женя носит костюм и галстук. Так он всегда ходит в школу и даже гулять.
— Жек, — сказала я, — ты совсем обдолбанный, что ли?
Большой Женя внимательно глянул на меня с высоты роста, устроил могучие плечи поудобнее в пиджаке и спросил:
— Беляева, тебе чего?
— Слушай, — сказала я. — Ладно на уроках. Ладно даже на тусе. Это, в конце концов, необычно. Но убирать-то как?
— А я и не собирался так убирать, — спокойно ответил Большой Женя. — Я рабочий костюм с собой взял.
— А чего с нами сидел? Ты-то не нарушал внешний вид!
— Мне одному скучно, — сказал Большой Женя тоном, дающим понять, что дискуссия окончена.
Над Гамлетом мы тоже рыдали коллективно. Завалились к Наде и пырились в телик не отрываясь.
— Ладно вам, — сказал Большой Женя. — Очередная голливудщина. Пойду с молочным пакетом поговорю.
Я пошла вслед за ним. Большой Женя умиротворяет, а его беседы с молочным пакетом наполнены светским лоском и пищей для ума.
Он достал из мусорки пустой молочный пакет, взял ножницы, отрезал пакету дно и просунул туда руку.
— Привет, молочный пакет, как дела?
— Всё просто замечательно, — шевеля губами, ответил молочный пакет голосом, подозрительно похожим на Женин.
— Какая ж это голливудщина? — сказала я. — Франция, Великобритания. Итальянский режиссёр и Гибсон, считай, ирландец.
— Беляева, — ответил молочный пакет, — не говори ерунды. Голливудщина — не в стране она, а в мозгах.
— Жек, а почему ты только с молочными разговариваешь? — спросила я. — Почему не с кефирными, например?
Большой Женя и молочный пакет переглянулись и оба воззрились на меня с немым укором.
— Беляева, — сказал, наконец, Большой Женя. — Ты думай, что говоришь. Кефирные пакеты наглые и циничные. И в политике ни черта не разбираются.
Дома я рассказала обо всём дедушке Жене. О том, что заставляют убирать школу, но при этом надо прийти нарядными.
Дедушка пристально посмотрел на меня тёмными раскосыми глазами. Цвет я от него не унаследовала — у меня серые, — а вот раскосость, пожалуй, немного есть.
— Во-первых, — ответил он, — женщина должна быть нарядной всегда.
Дедушка Женя военный в отставке. Со мной и Олегом он сидит, пока мама в редакции. Читает нам Гоголя, Сент-Экзюпери и Искандера на разных голосах. Ещё мы играем в буриме и стихи по первой строчке.
Одно такое стихотворение получилось у меня особенно удачно. Одно такое стихотворение начиналось со строчки: «Бежит по улице корова». У меня получилось вот что:
Бежит по улице корова,
Пятнистая, рогатая,
Кричит нам: Девочки, здоро́во!
Как вас зовут? Агата я!
Сейчас дедушка готовит к печати книгу стихов и поэтому нервный. Караулит меня из окна, ругается, если иду через гаражи, кормит маковыми рулетами и рассказывает про политоту.
— А во-вторых, — продолжал он, — виновата не классная. И не директриса. А виновато государство.
Я разогревала ужин и слушала дедушку. Чувствовала себя молочным пакетом. Благо дедушка тоже Евгений.
Давай не поедем на радиорынок
Мы с Седовым продолжали обмениваться кассетами. Однажды, это был четверг и альбом «Айрон Мейден», я вырвала из тетради лист в клетку и начала писать.
«1. Moonchild. Перепиши текст в тетрадку и напишешь потом хоррор-поэму по мотивам.
2. Infinite Dreams. С 1:45 начинается качалово. Заранее возьми в руки валик, как раз окно помоешь, пока руки танцуют.
3. Can I Play With Madness. Вот тут валик лучше отложи, а то есть риск вывалиться во двор.
4. The Evil That Men Do. Можешь поздравить: у меня появилась Самая Любимая Песня. Которую можно забрать на необитаемый остров вместе с перочинным ножом и одеялом.
5. Seventh Son of a Seventh Son. Ну ты всё понял. Седьмой урок седьмого класса.
6. The Prophecy. Тут, к сожалению, звук как из сортира, но эстетических достоинств песни не умаляет.
7. The Clairvoyant. Расколбас — с 2:00.
8. Only the Good Die Young. Грустная песня. Ну ты по названию видишь.
Слушай, дерзай и жги!»
После этого я аккуратно сложила листок и сунула его в коробку из-под кассеты. Утрамбовала саму кассету и всё это назавтра принесла Седову.
На следующий день он, ни слова не говоря, вручил мне альбом Сагадеева. Хотел что-то сказать, но почесал ручкой за правым ухом, на мгновение сделав его почти таким же оттопыренным, как и левое, улыбнулся и ушёл.
Дома я нашла рядом с Сагадеевым бумажку.
«Каменты огонь! — было написано невыносимым седовским пером. — Вот этот может показаться грубым, но концепцию чувак тянет!»
Я улыбнулась.
— Что за фигнюлька? — спросил Олег, зайдя в комнату и посмотрев мне через плечо.
— Фигнюлька, — ответила я, — это ты. А мы новый способ коммуникации изобрели.
Олег на «фигнюльку» не обиделся. Я сказала это очень нежным голосом.
— А как же аська? — уточнил он.
— Иди домашку делай! Много ты понимаешь! Аська…
С тех пор у нас началась Великая Кассетная Переписка. Помимо комментариев к трекам, там было ещё много чего.
«А мы со Стасом у меня зависли, жаль, тебя не было».
«Слыхала? Витю-панка побили рэперы! Но вроде не так прям чтоб жесть была».
«А мы Металлику на кастрюльках сыграли! Чем богаты, тем и рады!»
«Моей маме Мейдены понравились! Моя мама тру!»
«Купил казаки, а они жмут, заразы. Красота требует сами знаете что!»
Однажды после школы я зашла за Седовым: мы с ним, Федей-ботаном и Стасом Неотмиркиным собрались на наш первый концерт в Лужники. Седов волновался, как Наташа Ростова перед первым балом. Долго выбирал футболку и причёсывал то, что в будущем должно стать бакенбардами в стиле Хэтфилда.
— У меня для тебя кассета, — сказал он, — но давай как вернёмся. А то шмонают.
— И что? Кассету зачем отбирать? А отберут — доброе дело сделаем. Охрану к музыке приобщим.
— Ну нет, — ответил Седов и почему-то побледнел.
Мы прошли кордоны и забились на верхотуру. Там были сидушки, но нас это, разумеется, не волновало. Мы стояли и радовались тому, что денег у нас было только на галёрку. А то бы мы были внизу, а так — наверху.
— Девочки! — раздался сзади голос. — А ну-ка сядьте! Не видно из-за вас ничего!
Через два пустых ряда от нас сидели три тётки. У них были химические кудри и строгие лица.
— Хорошо, — ответил Федя-ботан, поправил очки и улыбнулся пухлой нижней губой.
— Как скажете, — ответил Седов.
— Они ещё и вежливо аплодировать будут, — сказал Стас Неотмиркин. Больше он ничего обличительного сказать не успел, потому что вышли музыканты. Стало темно в зале и светло у людей в головах.
К Кипелову у меня нежные чувства, без всякой гендерной ерунды. Почему-то он успокаивает. С остальными покажет время: дай бог, концерт не последний.
Я вдруг поняла, что знаю наизусть все песни: «Мёртвая зона», «Кастельвания», «Следуй за мной» и так далее.
— Молодые люди! — крикнули сзади на «Смутном времени». — Сказали же! Сядьте!
Поскольку тётки в этот раз сказали «молодые люди», ответить решила я:
— А вы сами встаньте!
Больше мы ничего не слышали. Я трясла хайром и ждала, когда же за нами придут. А на «Пути наверх» Федя тронул меня за плечо и мотнул головой назад.
Я оглянулась. Над нами возвышались тётки. Они стояли, танцевали руками, сжатыми в кулаки, и трясли химической укладкой. Одна сняла пиджак и была в кружевной маечке на бретельках.
На обратном пути Федя-ботан предложил сесть, а Седов, Неотмиркин и я ощутили потребность полежать на брусчатке.
— А хорошо, — сказал Федя, — что наши больше с нашими не дерутся. Это мне брат про Алису рассказывал. Наше, говорит, поколение более удалое. Без «розочки» на концерт опасно было ходить.
Я вспомнила наших соседей сверху. Они ведут себя примерно так же, только «Алису» не слушают.
— Теперь это так называется? — спросила я. — Удалое?
— Ага, — сказал Седов. На слове «Алиса» он почему-то побледнел опять. — Мало нам рэперов что ли?
— Тебе бы хайр пришлось отращивать, — сказал Неотмиркин Феде. — Насилие над собственной личностью, все дела.
— Айрон Мейден, — сказал какой-то парень в камуфле, глядя на картинку у меня на груди. Показал «викторию» и пошёл дальше.
Вечером я сняла айронмейденовский балахон, надела сиреневую ночнушку, села по-турецки на кровати и раскрыла листок из кассеты, которую я только что забрала у Седова. Первым, что бросилось в глаза, было количество многоточий. Как будто путник шёл через весь лист и оставлял следы. И время от времени выводил корявые буквы длинной левой ногой.
«Ну да ладно, — писал Седов, закончив со всеми сплетнями и обсуждением наушников и косух. — Как там поётся у классика, мне по барабану вся эта муть. А мне сейчас всё муть, кроме одного… Короче… что хочеш со мной делай… можеш убить… Но люблю я тебя, и всё тут!»
Последняя фраза была несколько раз обведена синей ручкой, чтобы получился как будто жирный шрифт. Читать я продолжила через минуту.
«…И если тебе есть что мне ответить, то просто скажи, что поедешь со мной на Митьку — примочку выбирать…»
Митинский радиорынок — открытый, борзый и бесконечный. На Черкизон ездят за одеждой, а за всякими запчастями туда.
— Чего в глаз светишь? — спросил из-под одеяла Олег, зажмурился и действительно посмотрел на меня одним глазом, как моряк Попай.
— Ты прав, — сказала я и выключила лобный фонарик. — Аська всё спасёт.
Я пробралась в мамину комнату и включила комп, мысленно ругаясь, чтоб он не гудел. И написала Седову вот что:
«Не знаю, что тебе и сказать. Но на Митьку поехали. Мы ведь друзья».
Ответил он там же, рано утром, ещё до школы.
«Нет… Тогда вообще не надо никуда ехать… И никуда идти…»
В школе мы не разговаривали. Началась тишина.
Кровавый синдром
Все говорят — море, море… А тебе у моря одиноко. Впереди только скучная прямая линия. А тут сидишь — и многоэтажки тебе, и лес на горизонте. Всё вместе похоже на звуковую дорожку. Или на кардиограмму, раз уж такие у вас дела.
Пусть аритмия, но только бы не прямая, только бы не прямая, только бы не прямая линия.
Я аккуратно сложила тетрадки на угол стола, взяла рюкзак и вышла из дома. Прошла гаражи и отправилась в сторону, противоположную школе. Я шла к воде.
На мне были драная юбка и балахон с Эдди. Облачение, которое директриса всё равно бы не поняла.
На полпути я сделала привал: уселась в детские качели и открыла «Отверженных» Гюго на французском.
Когда Жан Вальжан удочерил Козетту, я встала с качелей и отправилась вниз.
Дошла до того места, где дальше — только вплавь. Там узенький пролив, за которым начинается Серебряный бор. Люди несведущие говорят: поехали в Сербор, он же у вас под боком! Ага, отвечаем мы, шлюпку нам пригоните.
Здесь темно, пахнет мокрым сеном и видно дебаркадер.
Я думала о Седове. Как так получилось, что я потеряла друга.
Седов сам принёс в мою жизнь такое явление, как френдзона. Принёс и сам торжественно вписался первым.
И первым оттуда ушёл…
Со стороны дебаркадера смеялись. Там иногда собираются компании — для изучения английского, кабинетных ролёвок и прочих важных дел.
Я смотрела на воду.
В два часа пришли какие-то люди и устроили у пролива пикник. Я нашла в сене большой камень, встала и с камнем в руке вышла из зоны пролива.
Вернувшись, я застала маму в истерике.
— «Кровавый синдром»! — повторяла она сквозь слёзы. — «Кровавый синдром»! Я просыпаюсь, а её нет!!
— Какой кровавый синдром? — переспросила я и только сейчас увидела, что стопочка моих тетрадок в углу стола раздербанена.
— Это текст песни, блин, — терпеливо пояснила я. — Брала у Стаса переписать. А то, что прогуляла, — так это просто совпало. Чего нагнетаешь?..
Со Стасом Неотмиркиным у нас френдзона, по счастью, взаимна.
…Олег обнимал маму и таращил на меня левый глаз. Видимо, думал, что так получается устрашающе.
К вечеру мама успокоилась.
— Аля, иди нафиг, — сказала она. — Я всё же куплю тебе телефон, и ходи с ним, как дура. Если не можешь по-хорошему.
От телефона я отбрыкивалась до последнего. Мне он казался чем-то вроде гирь на ногах. Нагнетанием атмосферы в драме жизни. Тучей над хайрастой головой.
На следующий день выяснилось, что Седов собирается валить из школы в лицей.
— А сам ты не мог об этом сказать? — спросила я. Седов был небрит и неприступен.
— Ну тебе же передали? Человек восемь?
— Ясно, — ответила я. И пошла домой. Там меня ждал дедушка, строгий и грустный.
— Я всё знаю, — сказал он. — Ты уже начинаешь портиться.
— Никуда я не порчусь. Седов в лицей уходит.
— Я тоже скоро уйду, — сказал дедушка. — И что теперь?
— У тебя дела? — спросила я. Дедушка Женя отмахнулся.
— Уйду, — сказал он, — я не об этом.
Философы со двора
Между поймой и дворами — поле. Промежуточный пункт. Перепутье.
Место, где можно бегать и орать.
В чеканку мы Стопаря ободрали.
Началось лето, а летом у нас начался футбол. Благо Седов в него не играет.
У девчонок с чеканкой оказалось лучше, чем у парней. Мы с Марой и Таей чеканили раз по девяносто: Мара в узких тёмных джинсах, Тая в голубых джинсах брата, я в старых физкультурных штанах. Один не в моде, девять сгорает. Стопарь с трудом дочеканил до девяноста восьми.
— Видали? — крикнул он и торжественно пульнул мячом в небеса.
— Э-э… — сказала Мара.
— Ты что сделал?! — спросила Тая.
— Стопарь, — сказала я, — девять вообще-то сгорает.
Настала тишина. Где-то далеко от нас мяч шлёпнулся о землю.
— А-а-а! — донеслось до другого конца Острова.
— Нафиг ты девяносто девять чеканул? — допытывалась я.
— А-а-а-а-а! — орал Стопарь. В этот момент он был выше самоанализа.
Так вот: в чеканку мы его ободрали. — Зато я вас в футбол сделаю, — причитал Стопарь и танцевал на тощих ногах великий танец досады.
Но горевал он недолго: мы сжалились и согласились на навес, квадрат и прочее. Стопарь воскрес моментально.
— Давайте! Навес! Опа-па! Это называется «полное незнание техники футбола»! Анри! Не спи! Канделя! Прими на́ бошку! Бартез Косая Нога! Зида-а-ан!
Мара у него была Канделя, Тая — Анри, я Бартез Косая Нога — глазомер ещё не выработала, — а сам он, конечно, Зидан. Иногда, в моменты скромности, — Нигматуллин[1].
Так у нас воцарилась гармония во дворе. Но Мачо Ермоленко с другого двора это не нравилось.
— Ну что вы можете? — сказал он мне, когда шёл домой через наш двор. — Вот я, например, в секцию хожу.
— Ну и ходи, — ответила я. — Микроскоп дать? За нами, инфузориями, наблюдения вести.
— И вообще это, — добавил Мачо, — не бабское дело. Это я тебе доверительно говорю. Как товарищ.
Я наклонилась к Мачо вплотную. Доверительно. Как товарищ.
— А помнишь, — сказала я, — как ты пришёл к нам в третьем классе?
Мачо тут же сник и замолчал. И превратился обратно в Димочку-ребята-познакомьтесь.
А дело в том, что в третьем классе завуч привела к нам пацанёнка Диму с серыми волосами и высоким лбом. Дима приехал с родителями из Ленинска-Кузнецкого, перескочил к нам сразу из первого в третий класс и весь день горько плакал от стресса, вызванного внезапной сменой детского коллектива. Мачо он стал далеко не сразу. И то благодаря тому, что, к примеру, Ирка-модель, которая пришла в пятом, об этом не знала.
— Беляева, — с достоинством сказал Мачо, — ладно, оставим этот разговор. Но не потому, что я испугался. А потому, что это запрещённый приём.
И шмыгнул носом.
Из ржавых хоккейных ворот под липами мы выросли.
— Спасибо вам, родимые, — сказал Стопарь, — Беляева, и ты пару слов скажи!
— И простите, — добавила я. — За то, что столько через себя пропустили.
Стопарь два месяца тренировал меня в воротах. «Замену себе готовлю», — важно пояснял он, втягивая и без того тощий живот. Штрафные Стопарь называл почему-то буллитами — видимо, хоккейные ворота способствовали. А иногда мы шли в поле, где он показывал, как подать через голову. «Для этого надо упасть. На спину!» — орал он, задирал ногу, делал подачу и с видом храброго воина бухался на траву.
— И что же теперь? — спросила я, когда мы закончили все церемонии.
— Да вот же, — сказал Стопарь, — два дерева стоят. Всяко на футбольные больше похоже.
Мы со Стопарём сразу встали каждый в свои ворота. Мара пошла к Стопарю, Тая ко мне, и в довесок — Санька Идрисова, с прозвищами «Арка» за длинные ноги и ещё одним по фамилии, не очень вежливым.
— Я не могу больше! — крикнула Санька на счёте 7:7, когда Стопарь в седьмой раз натянул футболку на лоб и пробегал по полю круг радости. — Играйте без меня!
— А ну стоять! — Стопарь выглянул из горла футболки, став похожим на Таину черепаху. — Арбитром будешь!
— Я не умею!
— Бегай, свисти с умным видом и счёт объявляй!
На том порешили.
— Что, гол, что ли? — кричала Санька, делала рукой козырёк от солнца и вприпрыжку бежала к нам.
Потом она научилась подслушивать, что говорит Стопарь, и дело пошло куда лучше.
— Что, угловой? Угловой! — громко объявляла она для всех.
Тут на пригорке показались белые шорты, футболка с чёрно-красным узором и соломенная шляпа. Но это всё были разные люди.
— Это что за самодеятельность? — спросил Рыжий с чёрно-красным узором. Да, он тоже носил Айрон Мейден на своей рыжей груди.
— Это наши в футбол играют, — пояснил Мачо и подтянул белые шорты.
— Может, мы с ними? — спросил Гроб и снял соломенную шляпу. Очевидно, все они шли на пойму купаться.
— А, интеллигенция припёрлась! — заорал Стопарь. Гроб поздоровался с ним за руку.
— Короче, — сказал Гроб, — вы уплотняетесь, а мы втроём против вас.
Гробу и Рыжему по двадцать лет, поэтому они помнят слово «уплотняетесь» и могут играть против нас в одиночку, хоть в секции отродясь не ходили.
Мы выстроились в две линейки, попели гимн, чтобы было как по телевизору, и разошлись.
На десятой минуте Рыжий забил мне гол.
— Стопарь, — сказала я, — дуй в ворота. Хватит это терпеть.
— Да ты чего, — ответил Стопарь. — Подумаешь, гол! Стой давай!
— Не в этом дело, — возразила я и показала правую руку. После запястья начиналось нечто невразумительное, похожее на сломанный стебелёк.
— Сломала, что ли?
— Вроде нет, — ответила я. — Всё равно, в ворота вали.
И стала уводить у Гроба мяч.
Мы чуть не запутались в ногах друг друга, и где-то я такое уже видела. Только вот где?..
Гроб прямо на ходу приподнял шляпу, посмотрел на меня и сказал:
— Молодец, однако.
Тут я вспомнила, где уже видела, чтоб у людей ноги так сплетались в узелок: в фильме «Грязные танцы». Мне этот фильм дала посмотреть Вихорская, подтерев цифру в метке «не рекомендуется лицам до 18 лет» и исправив её на «10».
— Ты поддаёшься, что ли? — спросила я.
— Не-а.
— Ну что, — сказал Мачо, — сделали мы вас, да?
Счёт был 20:13 в их пользу.
— Да и фиг с вами, — ответил Стопарь.
Уже вечерело. Рыжий и Тая ушли во дворы наверх — Рыжий друг Таиного брата. Санька лежала и смотрела в небо, а мы со Стопарём, Марой и тремя противниками распивали примирительный «Колокольчик».
— Мачо, — ответила я, — руку убрал с моей талии. Ты ведёшь себя нелогично.
— Неприлично? — поправила Мара.
— Нет, — сказала я, — нелогично. Ты всю дорогу твердил, что это не бабское дело — в футбол играть. А сейчас снизошёл до игры с нами. А раз уж сыграл, так и нечего. Забыли, кто девки, а кто пацаны.
— Да, — кивнул Гроб, — по идее она тебе должна не пощёчину влепить, а кулаком врезать. Чтоб логику соблюсти.
Я пожалела о том, что мне тринадцать, а Гробу двадцать: он для меня слишком стар.
— Да ну вас, — проворчал Мачо. — Логики-практики. Философы со двора.
Наступил мир. «Колокольчик» передавался по кругу. Пахло липой и раздербаненной нами травой. На дереве, которое было штангой ворот, а сейчас временно стало просто деревом, пела маленькая серая птичка.
Пергамент судьбы
Нам выдали новые дневники. Учеников восьмого класса.
— Это что такое? — спросил Неотмиркин. — Почему горизонт завален?
На обложке была наша школа. Её, видимо, снимали на утюг.
— А почему, — возмутилась Вихорская, — слово «лицей» на французском с двумя ошибками?!
На логотипе в углу стояло: licee. А правильно — lycée. Игрек зажмотили и аксан эгю куда-то подевали.
— М-да, — вставил Мачо. — Хотели обозваться лицеем, а сами… Как будто надели фрак, а на нём пятно от кетчупа.
— А почему, — воскликнула я, — тут наши рожи?!
Это мы перевернули дневник. А там Мара, Стопарь, Неотмиркин и я обсуждаем проект по английскому про викторианскую эпоху. Фотография сделана в прошлом году и явно на тот же утюг, который увековечил школу. Стопарь в футболке «Манчестер», только что с матча и поэтому в мыле. Стас Неотмиркин аккурат на момент съёмки сдувает со лба русую прядь волос. Я весело ржу, и на мне розовая жилетка, которую мне связала бабушка. Мара в сером костюме, который носила весь прошлый год. Из строгой юбки торчат красивые ноги. Каштановые волосы тоже лежат красиво, но Мара не заморачивается укладкой и признаёт только одну причёску: помыл и расчесал, так что тут ей просто везёт. Суровый взгляд, волевой подбородок и внезапно губы сердечком.
На другой день Стопарь пришёл на пожарный балкон взбудораженный.
— Мара, — сказал он, — Андрей из девятого хочет с тобой познакомиться.
— Э? — спросила Мара.
— Андрей, — повторил Стопарь. — Ну, помнишь, такой высоченный, в казаках? И с глазами как у енота. Оказывается, такие дневники всех покупать заставили. И тут он такой подходит с дневником ко мне и говорит: классная, мол, девчонка. И в лацкан твоего пиджака тычет.
Мара озадаченно почесала правым носком левую щиколотку. Правой кроссовки на ней не было, поэтому чесать было удобно. Мы играли в подкидного дурака на раздевание.
— Из класса «Б», что ли? — уточнила она. — Это ж коррекция.
— Ну и что, что коррекция, — вступился Мачо Ермоленко. — Ум ведь не главное. Может, человек хороший.
Он спрятал руки под мышками и поёжился. На пожарном балконе в трусах сидеть сыровато.
Мы стояли на цокольном балкончике Мариного дома и ждали Мару. Мимо проходил Хурманян.
Хурманян — это такой местный блаженный с внешностью восточного Эйнштейна. Никто не помнит его настоящего имени, но этого и не нужно. В детстве мы его боялись, но потом поняли, в чём дело, и вскоре бояться перестали. Со временем Хурманян стал чем-то вроде талисмана у нас на Острове.
Особенность его в том, что он всегда что-то говорит прохожим, и всегда получается в тему. Вот и сейчас он поравнялся с нами, хитро посмотрел каждому в глаза, от души махнул правой рукой и сказал:
— Пергамент судьбы!
— Какой пергамент? — спросила Тая. Но Хурманян уже удалился, поэтому на вопрос выпало отвечать нам.
— Вообще, — сказал Неотмиркин, — по закону жанра на такой вопрос должен прийти ответ в такой же долбанутой форме.
— Ну, — сказал Стопарь, — тогда будем ждать.
Тут пришла Мара. Она не вышла из дома, а возникла со стороны улицы почти что из ниоткуда.
— Ты где была? — спросили мы.
— С Андреем гуляла.
Мы переглянулись.
— Видимо, это и есть ответ, — догадался Мачо.
— Кто? — не поняли мы. — Андрей?
— Дневник, — пояснил Мачо. — Пергамент судьбы — это дневник.
— Дневник, — подхватил Неотмиркин, — по которому Андрей Мару нашёл и с ней познакомился.
На балкончике свежо и немного несёт нашатырным спиртом. Мара так и стояла на крыльце в своей излюбленной раздолбайской позе, скрестив ноги и скучающим взором глядела на нас снизу вверх.
— Ребята, — сказала она, — вы упоролись?
Мачо первый пришёл в себя.
— Нет, — торжественно ответил он. — Привет, Мара. Мы очень за тебя рады.
— Он же из коррекции, — напомнил Стопарь.
— Да отвали, — сказала Мара. — Ну и что, что коррекция. И чтоб вы знали — он за хулиганство, а не за тупость туда попал.
— А, — сказал Стопарь. — Ну если за хулиганство, тогда нормуль.
Надстройка
Остров поразила застройка. Не пощадила ничего.
Тут был пустырь, где в третьем классе мы клали друг друга на лопатки, как львята в «Короле-Льве», а в пятом хоронили домашних животных. Сейчас там строили 22-этажный дом. Дом на костях, как пошутили в народе.
А тут было поле. На поле мы играли в футбол. Вернее, играли под липами, а вокруг лип разогревались и чеканили мяч.
Теперь там будет стадион. Тоже футбол, но только для избранных.
Ничего не щадит застройка, ни берегов поймы, ни Большой, ни Малой косы, ни болота, ни берёзовой рощи…
Мара куда-то исчезла.
Вернее, формально она так и сидит за партой, на перемене так и костыляет мелкими крепкими кулаками Рахматуллину по шее, так и смотрит печальными тёмными глазами в окно. Но она далеко отсюда. Где-то, где никто из нас ещё не бывал.
Я спустилась к Тае поболтать. Тая живёт двумя пролётами подо мной.
— Куда пропала? — спросила я. Тая вышла ко мне в футболке и старых джинсах: старые она носит дома, не очень старые — на улице.
— Да куда я пропала, — ответила она. — Я просто дома сижу. Научилась от этого радость получать.
— А Мара?
Тая усмехнулась и философски обвела рукой подъезд.
— А Мара — что Мара? Где она сейчас? Она с Андреем…
— Понятно, — сказала я. — Кто на этот раз? «Новая жертва».
— Дудко с одной стороны. Пантелеева с другой. Из Андреевой параллели, помнишь?
— Да, — сказала я. — Санта-барбара какая-то. Вроде рокешные, а всё туда же.
Тая и Мара дружат с первого класса. Они никогда не чмокаются при встрече, не обнимаются и не ходят под руку: связь у них на том уровне, где во всех этих ритуалах нет смысла. А ещё им плевать на моду: так и ходят в клешах и с хайром, развевающимся на ветру. «Блеск тебе зачем? Оближи губы!» В классе говорят, что у девчонок два типа крутизны: когда есть шмотки и когда шмоток нет. Мара и Тая из последних.
И всё-таки они разные. Это особенно видно, когда двое людей очень похожи на первый взгляд. Как Кирсанов и Лопухов у Чернышевского.
У Таи голубые глаза, у Мары карие. У Таи пятеро братьев-сестёр, у Мары бабка-вахтёрша. Тая учится на тройки, но очень красиво поёт. Мара с лёгкостью загребает пятаки, но голос у неё грубый и слух отсутствует. И так во всём. Даже в дихотомии «Ария/Король и Шут» они держат равновесие: Мара слушает Арию, а Тая — КиШ.
Всё изменилось, когда появился Андрей.
Изменения, правда, затронули всех. Прежде всего перевернулось отношение к классу коррекции. Меня-то мама всегда учила — не надо, Аля, снобизма, снобизм показатель низкой культуры. Но для кого-то слово «коррекция» повод порадоваться: ура, есть люди глупее нас!
Но оказалось, что нет, не глупее. Люди как люди. И даже душевные иногда.
Словом, все наши вынесли что-то из этой истории. А вот у Мары изменились и взгляд, и дыхание, и даже физическая дислокация в классе. Как я уже сказала, она исчезла.
Как-то раз — они три дня уже не разговаривали — я позвонила Маре: гулять пойдёшь?
«Нет, — глухо ответила она. — Пока».
И положила трубку.
В тот же вечер я вышла на балкон и увидела в окне соседнего дома тёмный размытый силуэт. Мара сидела на подоконнике у лифта, притянув коленку к подбородку, и молча глядела перед собой.
… — А кто-то ей завидует, представляешь? — сказала Тая.
— Ну, — ответила я, — кому что.
Я попрощалась с Таей и вышла из подъезда. Мара живёт в соседнем дворе, но к ней я не пойду. Правильно Тая сказала: Мары тут нет.
Однажды мне всё-таки удалось выцепить Мару из её непонятного, по-своему счастливого и по-своему страшного мира. Это было после субботника, когда все, в джинсах, куртках, по-хорошему задолбанные — это вам не с алгеброй возиться! — отправились по домам в одиннадцать утра. Мы с Марой шли по пригорку вместе.
— Хочешь, ко мне пошли, — предложила Мара. — Мне скучно. Мать всё равно на работе, а бабка телик смотрит.
Я поняла, что это тот редкий момент, когда с Андреем гармония, но он ещё не вернулся из школы.
Бабушка Мары вышла в прихожую и осталась там стоять, растерянно глядя на нас. У неё был пёстрый халат, а все краски в лице какие-то чистые: белые волосы, очень иссушенная розовая кожа и ярко-голубые глаза.
— Иди, иди, — сказала ей Мара. Бабушка побрела обратно в комнату. Телик работал на полную громкость.
На кухне Мара захлопнула дверь. Нас облепили кошки со всех сторон. Одна забралась ко мне на коленки. Это была Аида, чёрная.
Мара достала гигантские чашки, банку «нескафе» и поставила чайник.
— Тебе сахара сколько? — спросила она.
— А мне не надо, — ответила я.
Мара налила в чашки молоко, кипяток, побултыхала ложечкой в своей и стала смотреть в окно.
— Ты чего к Тае-то не заходишь? — спросила я.
— А чего мне к ней заходить?
— Не знаю. Подруги всё же.
— У человека, — сухо сказала Мара, — может быть только один друг. Остальные — дружки и подружки.
Я гладила кошку Аиду и молчала. Почему-то я была уверена, что даже сейчас Мара считает своим другом Таю, а не Андрея. Попыталась представить наоборот — не вышло.
По двору промчался Стопарь. В руках у него были две авоськи, а глаза горели. Нас он не заметил.
— Как хоть сама-то? — спросила я.
Мара неохотно оторвалась от окна и повальяжней уселась на стуле. Видимо, все эти ритуалы её успокаивали.
— У меня стерео, — наконец, ответила она. — С той стороны потёмкинский перец. С этой его одноклассница. Но пока нормально. Жива.
С перцем из тусовки «Потёмкин» вышло так, что он пытался ухаживать за Марой, а Андрей прознал и разбил ему нос. Одноклассница Андрея отправила ему открытку и всем сказала, будто они целовались по-настоящему. В общем, сложно там было всё.
— Ну ладно, — сказала я. — Может, ещё утрясётся.
Мара вдруг засмеялась.
— Знаешь, ты первый человек, который это говорит. Все хором орут: бросай, бросай его поскорее!
Я улыбнулась. Андрей когда-то назвал меня самой нормальной из Мариных подруг.
— Помнишь «Дьявольский зной»? — спросила Мара. — Это про меня с Андреем песня.
Они с Таей только что обчитались Булгакова. А я обслушалась симфоблека. И такая долбанутая любовь была для нас образцом.
— А пошли по карьерам лазить? — предложила я. — Там тебе «дьявольский зной» будет.
— Ага, — согласилась Мара. — Жарко песец.
Это про-осто замкнутый круг…
Мы гуляли по пыльным песчаным холмам, жмурились от солнца и пели все песни, которые помнили наизусть. Наизусть мы помнили почти всю Арию, так что работы у нас было много. Я уже говорила, что поёт Мара грубо и приблизительно, но это никому не мешало. Мы радовались.
— Вечером уже не выберешься? — без особой надежды спросила я.
Мара покачала головой. Я кивнула. Они ведь с Андреем в согласии — у меня шансов нет.
Мы помолчали.
— Знаешь, — сказала Мара, — а ведь мне уже и неинтересно с нашими-то. Как будто они смотрят на всё с цоколя, а я — с верхних этажей. Будто надстройка, что ли, появилась. И я фиг знает, плохо это или хорошо.
— Ну вот это всё, — я показала на экскаваторы и бетонные глыбы вдали, — тоже неясно, хорошо или нет. А у тебя что? Стадион или многоэтажка?
— Скорее церковь, — ответила Мара. Она, как и Тая, религиозна.
На холме у ограды сидел рабочий. Мы подошли к нему.
— Простите, а что тут строится?
— А вон, — ответил рабочий и руками обнял воображаемую толстую гусеницу. И сверху пальцем что-то накарябал.
Я повернулась к Маре:
— Ну ты и Нострадамус. Действительно, храм.
Мара махнула рукой. Мы спустились на дорогу. Слева был МКАД, цвет наших кроссовок было не определить. Они были когда-то чёрными, а стали жёлтыми, как песок, который мы пропахали.
Или как солнце.
Сгораемый шкаф
В детстве мы ждали, когда же проедет катер.
Волны! Волны!
Чем ближе он проезжал, тем больше были волны. Через них мы прыгали.
Да ненастоящие же, говорили взрослые.
А кого это смущало? С катера нам махали и улыбались.
Мне позвонили на городской.
— Это Аля? — спросили голосом Булата Окуджавы.
— А вы кто?
— А я Егор. Мне Мара с Андреем дали ваш номер.
— А зачем?
— Чтобы мы познакомились, — ответил Егор и окончательно лишил меня аргументации.
— Тебе лет-то сколько? — спросила я.
— Девятнадцать.
— А мне четырнадцать. Ничего?
— Норм, — без намёка на сарказм ответил Егор.
Мы договорились о встрече.
— В общем, — сказал Егор, — подъезжаешь к почте. А там дверь. Такая очень жёлтая дверь.
— И что?
— И ничего. Там и встретимся. Просто запомни: очень, очень жёлтая дверь.
Дверь оказалась обычной бежевой деревянной.
У Егора была колхозная причёска, отчего к нему липнул пошлый эпитет «пшеничные волосы», а ещё поджатые губы и глаза как у нашкодившей таксы. Слушал русский рок, что для меня слишком нежно. Мечты о косухе усердно выдавал за рациональный план на ближайшее полугодие.
— Косуху надо купить, — сказал он, едва мы спустились на квартал вниз и обогнули мою школу.
— Как у Андрея? — спросила я.
— Упаси боже, — ответил Егор. — У Андрея отстой.
Мы шли к пойме. Егор заполнял коммуникационные пустоты напеванием под нос. Я улыбалась.
— Ну и давай дружить, — сказал он.
— Зачем?
— За шкафом.
Мы сидели на спинках скамеек друг напротив друга, между нами надёжно стоял стол.
Здесь всегда чуть прохладнее, чем на том берегу поймы. Там автодорога, тут плакучая ива, утки, тропинка и отстойники.
— Ты что? — спросил Егор. — Боишься, что ли, чего-то?
— Несгораемый? — спросила я в ответ.
— А?
— Шкаф, — пояснила я. — За которым мы будем дружить.
— Вполне сгораемый. Но очень удобный зато.
— Ты ж подожжёшь.
— Я не Герострат.
Егор смотрел и улыбался. Теперь у него глаза не нашкодившей таксы, а таксы, рядом с которой нашкодил кот.
— Чего ты Егора обижаешь? — спросил Андрей на следующий день на переменке.
— Он успел пожаловаться?
— Ты, Аль, так будешь совсем одна, — сказала Мара. — До скончания времён.
Домой я шла в раздумьях. Таял снег, кое-где уже вылезли муравьи.
Сейчас мне нужно было взять «Московского картофеля» в ларьке у дома, прийти домой, для приличия разогреть обед и с чипсами плюхнуться перед экраном. А что ещё-то?
Тут позвонил Егор.
— Что делаешь?
Что делаю. Тепло мне от этого голоса Окуджавы. Однако не надо обманываться.
— Ма-ам, — сказал Егор куда-то за пределы телефонной трубки, — а сделай-ка мне иишенку!
За пределами трубки что-то ответили.
— Ну ма-ам! Ну я весь день катался! Мопед у меня, — уточнил он уже в трубку, — вот и катался.
— А, — ответила я. — Ну молодец.
Однажды мы встретились в клубе, там играли наши ногинские друганы.
— Пошли в Клоаку, — сказал Егор, — тут неромантично.
Клоака — это такой тёмный ход по клубным закоулкам, через каждые двадцать метров выемки с досками для сидения. Как по Клоаке ни пройди — то Тыква с Сашком дерутся, то Мара с Андреем целуются, то Витя-панк с Гробом киряют.
— О! — воскликнул Егор и плюхнулся на первую пустую доску.
— Что «о»?
— Как некрасиво получилось, — пояснил Егор, — я сижу, а ты стоишь.
— Находчиво, — ответила я и села рядом.
— Ну что, — спросил Егор, — мутить-то будем?
— Ты прав, — сказала я. — Правда боюсь.
— Чего?!
Я промолчала.
По законам жанра я должна бы в Егора влюбиться, но отказать. Но получается наоборот.
Я в шаге от того, чтобы перебороть страх. Переступить через всё это. И получается борьба ради борьбы.
Потому что в остальном мне Егор попросту не сдался.
— Ты что? — повторил Егор. Похоже, мысли заняли у меня чуть больше времени, чем допустимо в светской беседе.
На соседних досках начали играть в игру, кто громче скажет матное слово.
— Пошли к нашим, — сказала я. Поднялась и ушла.
Через неделю подошли ко мне Мара с Андреем и говорят:
— Мы тебя с таким парнем познакомим — обалдеешь!
— Уже балдею, — сказала я. — Примерно как Егор?
— Да какой Егор, — Андрей даже сплюнул. — Егор дурак. Правильно ты с ним не замутила. Ещё чего не хватало.
Духота
Спасают только кассеты. Те самые, из пиратского ларька.
Или переписанные.
Спасают меня от одиночества, спасают Седова от меня.
Спасают даже Хурманяна.
Мара с Андреем решили идти до конца: привели меня на свою сходку. Сходка эта называется «Потёмкин». Почему — я не знаю; видимо, потому, что кочует с одной детской площадки на другую. Там были Гроб, Егор, Никита и куча девок.
— Вот эту нежную хайрастую красавицу, — так представил меня Никите Андрей, — Аля зовут.
Никита улыбнулся. Когда стало смеркаться, он пригладил светлые бакенбарды, взял гитару и начал петь Чайфов.
— Ты, Никит, главное, своих песен не пой, — сказала Мара. — Аль, он мне как-то включил свою запись. А там какое-то адское диско 80-х и Никита: что-то там «твои глаза». «Полняются слезой». Полняются, Аль! Я ржала!..
— Ну ладно тебе, — сказал Андрей. — Не позорь человека перед Алькой.
— А диско 80-х, — сказала я, — очень даже. Я до сих пор иногда слушаю.
Никита поднял брови и отложил гитару.
— Можно, — спросил он, — я тебя вечером провожу?
— Можно, — ответила я. И улыбнулась.
… — Алинька, — сказал дедушка, закрыв за мной дверь, — это что за улыбка?
— Это, — ответила я, — стереть забыла. Извини, дедуль.
— Да, — заметил дедушка Женя, — ты точно начинаешь портиться.
— Дедуль, — сказала я, — я очень сильно тебя люблю.
Дедушка долго на меня смотрел.
— У тебя есть листок? — спросил он.
Я вынула из принтера стопку и нашла такой, где не было ни маминых интервью, ни моих вурдалаков.
Дедушка разгладил листок, взял ручку, зачем-то ткнул её себе в кончик языка и нарисовал качели-лодочку.
— Вот тут, — сказал он, — маленькая любовь, а тут большая.
Он нарисовал два сердечка: маленькое на том конце качелей, который качнулся вверх, а на другом конце, на земле, — в два раза больше.
— Так вот, это маленькая любовь. Она лёгкая и всегда улыбается.
У маленького сердечка появилась весёлая рожица и круги на щеках. Видимо, румянец.
— А это, — продолжал дедушка, — большая любовь. Она тяжёлая, и все от неё страдают.
У большого сердечка рожица получилась грустной. Я взяла у дедушки ручку и пририсовала сердечку пластырь на лбу.
— Вот-вот, — сказал дедушка.
— Ну а если на самом деле всё не так? — спросила я. — Если на самом деле любовь большая, просто кажется лёгкой и улыбается? Как в шутке про пуд пуха и железа. Может же быть куча лёгкого пуха, но прямо очень много?
Дедушка задумался.
— Может, — ответил он. — Но вот этому надо ещё научиться. Никто этим не владеет смолоду. Сначала будут шишки и синяки. Вот как тут, — он показал на пластырь, дорисованный мной. Показывает дедушка почему-то средним пальцем, и я стараюсь не засмеяться в ненужный момент.
— Алинька, — сказал он, — я пойду. Повесь это у себя над столом. И разогрей ужин.
Он ушёл домой к бабушке. Я осталась с Олегом и двумя сердечками наедине.
На следующий день с нами была Катя Шустрикова из нашего класса.
— Что она тут делает? — спросил Егор. — Она ж попсовая!
— Она с нами, — ответили Мара и Андрей.
Следующие три дня я не гуляла: готовилась к проекту по английскому. Когда пришла на Потёмкин, Катя Шустрикова сидела у Никиты на коленках.
— Ты чего пришибленная? — спросил у меня Андрей.
— Кофе перепила, — ответила я.
— Сколько ложек кладёшь?
— Сегодня три, а так две.
Андрей засмеялся.
— Ты долбанулась? — ласково спросил он. — Мара и то полторы кладёт!
— Ладно вам, — сказала я. — Домой пойду. Здесь душно. Во всех смыслах.
— Ы, — заметил Егор. — Да, циклон какой-то. По радио говорили.
Настал февраль. Я таскала колючий коричневый свитер: он хоть и не чёрный, но немного роднил меня с толкинистами. Те, у кого косухи, разделились на два лагеря. Первые отважно ходили в косухах и героически стучали зубами. Вторые носили куртки, но свободнее себя не чувствовали. Ещё вопрос, что лучше: мёрзнуть или снять вторую кожу с себя.
На Потёмкин я ходить перестала. Почему-то совсем не хотелось туда ходить.
Вместо этого я позвонила Стасу и Феде-ботану и позвала на пустырь.
— А как же твои крутые друзья? — спросил Стас.
— А ну их, — ответила я. — Вы родней.
Федя-ботан зашёл за мной, вместе мы зашли за Стасом и отправились на пустырь. Пустырь он только условный: настоящих после застройки уже не осталось. Кто-то из писателей придумал цвета для флага: белый, чёрный и серый — небо, лес и снег. В нашем случае это небо, серый пустырь и чёрный асфальт кругом. В ней Большой Женя живёт.
— Вот скажите мне, — обратилась я к нашим. — Почему Катя? Она ж попсовая.
— Значит, он сам попсовый! — ответил Стас.
— Значит, — ответил Федя-ботан, — твой хайрастый принц ещё впереди. С нормальным вкусом и в футболке Арии.
Навстречу нам шёл Хурманян. Поравнявшись с нами, он сделал назидательное лицо и сказал:
— Когда из Арии ушёл Варшавский, это уже не Ария[2].
Хурманяну всегда есть что сказать.
Сила Варшавского
Я защитила проект и села с пятёркой и довольным видом. Шёл английский.
— Я на каникулах на дачу поеду, — объявила Катя. — А там, может, ещё с кем-нибудь замучу.
— Это как? — спросила Тая. — А с Никитой всё, что ли?
— Почему всё? Не всё. У наших с дачи так принято. Один парень тут, другой на даче.
— Девочки! — Нелли Сергеевна взлохматила бордовую причёску до потолка. — Стоп токин!
Тая подняла брови. Мара медленно взяла ручку и включила-выключила её пару раз. Я начала писать упражнение.
На переменке Мара куда-то ушла. И на следующем уроке сказала:
— Всё. Готово. Я сдала Катю Андрею.
— А он что?
— А он предупредил её. Что пусть бросит Никиту по-хорошему. Иначе на концерте 22 февраля он выйдет на сцену и её опозорит.
— Как? — спросила я. Мара пожала плечами.
— Понятия не имею. Но опозорит. Не сомневайся.
22 февраля мы пришли нарядные. Я в белой майке и чёрной рубашке в роли пиджака, а Неотмиркин сделал хвостик.
Катя готовила песню. Раньше она играла на фортепиано по несколько часов в день: собиралась учиться на дирижёра. Потом плюнула и переключилась на мехмат. Но её нежный голос остался.
— А что за песня? — спросил кто-то.
— Да так, — ответила Катя. — Неважно. На пианино себе подыграю.
Она вообще была очень тихая сегодня.
Тая привела парня с гитарой, по кличке Ястреб. Он вызвался сыграть что-то на гитаре.
— Где тут у вас укромное место? — спросил он. Мы отвели его в девчачью раздевалку над спортзалом на верхотуре.
Ястреб расчехлил гитару, по-хозяйски уселся на длинную скамеечку — бывший физкультурный снаряд — и начал репетировать.
— Ты что, «Кровь за кровь» играть будешь? — спросила я.
— Сама ты «Кровь за кровь»! — ответил Ястреб. — Это моя песня!
— Боюсь, что до тебя её уже сочинили.
— Ещё я буду оправдываться, — важно сказал Ястреб и стал для меня навеки не Ястреб, а Ястребок.
Концерт открывали старшаки. Сначала Алиска танцевала плечами под какой-то рэп, потом Наташа с бордовыми кругами на щеках пела так, что все думали, будто это фанера. Наташа будет поступать на эстрадный вокал.
Потом задёрнули занавес, и началась кутерьма. В темноте мы поставили стол, накрыли чьим-то плюшевым пледом и зажгли свечки. Передвинули пианино так, чтобы оно стояло к зрителям в профиль. Катя была очень сосредоточена, я наоборот, а Ястребок чуть не посеял где-то гитару.
В зале было тихо. Девчонки по бокам сцены отдёрнули шторы, и мы вдохнули свежий воздух. Нам похлопали.
Я рассказала стихотворение. Прямо у меня перед носом сидела учительница младших классов Валентина Пална. Она осуждающе смотрела в мои бегающие глаза и теребила свой жилет, чёрный и блестящий. Про Валку-Палку ходят слухи, будто её после школы встречает какой-то байкерский мужик и увозит на харлее в дальние дали. Я читала стихотворение, смотрела на кожаный Валкин-Палкин жилет и думала о том, что это вполне возможно.
Когда я замолчала, Ястребок бережно поставил гитару себе на бедро и похлопал рядом с собой: мол, Беляева, ты уже отстрелялась, садись. И сыграл свою «Кровь за кровь».
Я чувствовала наэлектризованность. Что-то гудело в воздухе, Катины волосы торчали ещё больше обычного, и даже Ястребок озадаченно вытер рукой нос.
Андрей сто пудов тут. Он смотрит на нас, я чувствую это.
Но где он?
Катя как будто тоже это почувствовала, пригладила волосы, зачем-то похлопала себя по щекам и пошевелила руками, как это делают пианисты. Руки от этого кажутся какими-то кружевными.
А за окном
Опять идут дожди, идут.
Опять всё дело кончится грозой.
А предо мной, а предо мной
Твои глаза, твои глаза
Опять полняются слезой.
«Полняются»! Где-то я это ведь уже слышала.
Когда до меня дошло, я на секунду зависла: смеяться или плакать?
Это была песня Никиты. В Катином исполнении.
Я искала глазами что-нибудь тяжёлое, чтобы в случае чего Андрея остановить.
Катя пела, Ястребок снова положил себе гитару на бедро и начал тихонько подыгрывать. Катя перебирала кружевными руками по клавишам, в какой-то момент она посмотрела на пятно на потолке зала и закрыла глаза.
Валка-Палка продолжала осуждать меня за бегающий взгляд. Но тут я уставилась на Ястребову гитару. Оружие найдено! И я успокоилась.
Катя допела песню и встала. Мы с Ястребком тоже встали, и все втроём поклонились. В зале захлопали, кто-то громко высморкался. Я увидела, как боком к двери пробирается высокая фигура в казаках.
Мара открыла мне в футболке Пургена и шортах с утятами. Она была бледная, и волосы легли не в обманчивую укладку, а встали в фантомный ирокез. Спросонья Мара всегда такая.
— Они расстались? — с порога спросила я. — Никита и Катя.
— С чего ты взяла?
— Андрей ничего ей не сделал.
Мара вышла из квартиры и присела на тумбочку. Её этаж вообще напоминает жилое помещение, вопреки правилам пожарной безопасности.
— Да, — ответила она, — Катя Никиту бросила. Сказала, мол, не может дать таких отношений, какие он заслуживает. Ну хорошо, что хватило мозгов.
— Да уж.
— Теперь Никита свободен, — сказала Мара. — Хочешь, пошли к нему?
Я покачала головой. Мара подняла брови.
— Я пойду, — сказала я, — только в другое место.
— Куда?
— Да есть одна идея.
Вити-панка дома не было.
— Он у Саши Ступарина, девушка, — ответила его мать. И укоризненно покачала головой.
— А гитара с ним?
Мать снова покачала головой: мол, я не знаю. Я заметила, что упрёк во взгляде исчез. Она поняла, что я пришла к Вите по делу.
— Ладно, — сказала я, — спасибо. — И отправилась к Стопарю.
Витя-панк открыл мне собственной персоной. Одарил дымом «Явы» и лучезарной улыбкой, с ямочками на щеках.
— Какие люди, — сказал он, как обычно картавя. Картавость у него чувствуется даже в словах без буквы «р».
— Здоро́во, — сказала я.
— Стопарь в ду́ше, — сказал Витя. — Следы позора смывает. Я его в Варю ободрал.
Варя — это Варкрафт.
— Я не к Стопарю, — ответила я. — А к тебе.
— Чего?
— Витяй, — сказала я, — научи меня на гитаре играть.
— Зачем?
— Пожалуйста.
Витя посмотрел на меня внимательно и чуть с усмешкой. У него хайр до плеч и взгляд такой, что ник «Морской волк» в Варкрафте ему как влитой. Однако на меня Витя действует успокаивающе. Может, потому, что сверлит этим взглядом каких угодно девок, только не меня. Меня он воспринимает как чудачку-одиночку, хотя и шарящую в музле. Так что с ним мне легко и просто.
Шум в ванной затих, и в комнату вошёл Стопарь. У Стопаря дома жарит батарея, поэтому он вошёл голый по пояс и с полотенечком на плечах.
— Что? — сказал он. — Алька на гитаре будет учиться?
У Стопаря потрясающий дар — каждую сплетню подхватывать на второй секунде. Сейчас это вышло буквально.
Витя щёлкнул себя по щеке и выпустил колечко дыма. У него при этом всегда очень циничный вид.
— Я, кажется, понимаю, — сказал он. — Надрать Никите зад хочешь. Я угадал? Будешь риффы жарить и думать: фу, Никитос этот. Как же я клюнула-то на такого? Три аккорда, два струна. И палец оттопыривает!
— Не совсем, — ответила я. — Никита меня уже не волнует. Но больше я такого допускать не хочу. Поэтому пусть со мной будет сила. Волшебная сила Варшавского.
Респект
Вот так подходишь зимой к заброшенной старой «Волге», а там на толстом слое снега пальцем написано: вы дураки. Ну, это образно. Обычно написано гораздо хуже.
Подходишь, натягиваешь рукав на кисть руки, р-раз! и смахиваешь снег на землю.
Глядишь — а там, на капоте, маркером: Бог есть любовь.
И ты уходишь: ещё домашка не сделана.
У Стопаря новая гениальная идея.
— Теперь вы у меня все диджеи! — сказал он.
Мара — Диджей Мара, Тая — Диджей Тая, Неотмиркин — Диджей Хайрастый, Вихорская — Диджей Булавка («Убери эту ужасную булавку из брови!» — права на кликуху принадлежат завучу Галине Михалне), кудрявая Катя Шустрикова — Диджей Пушкин, а староста Марина Кондарёва — Диджей Кондрашка.
— Вот нет, — обиделась она, — чтобы «Диджей Марина»!
А я стала Диджей Двести Двадцать. На мой резонный вопрос, какого чёрта, Стопарь ответил:
— Да потому что ржёшь так, как будто тебя двести двадцать ударило!
Я скрестила руки на груди. — Это не я! Это микроскоп всё!
— Вот-вот, — заметил Стопарь. — О чём и речь.
Однажды на биологии меня насмешили бактерии, которые мы по цепочке смотрели через микроскоп. И все стали ржать, тоже по цепочке.
Правда, сегодня меня ничто не насмешило, потому что я повздорила с Диджеем Толяном и пришла домой с отпечатком диджей-толянской кроссовки спереди на бедре.
— Вот же! — сказала мама. Она, как назло, вместо редакции взяла работу на дом. — Опять Рахматуллин?
— Опять.
На Толяна я не жалуюсь только потому, что у него демократия по части доставаний. Достаёт Толян всех.
— Ты самое главное-то, Аль, — сказала Мара, когда я вышла во двор. — Когда с кем-то дерёшься, тебе должно быть плевать, что с тобой случится. Только так ты можешь победить. А нет — так лучше и не начинать вовсе.
Мы сидели на заборе. Забор периодически кренился назад, но мы так уже падали, ничего страшного в этом нет. Было весело.
— Сегодня я так и сделала, — ответила я.
— И как?
— Кажется, получилось. Но часто повторять не смогу. Победить победю, а от какого-нибудь сердечного приступа сдохну.
На другой день я пришла с морковкой. В школе недавно открылся живой уголок — это случилось, когда Андрею, Ма́риному парню, какие-то малолетки оставили крысу, попросили за ней присмотреть, и убежали. Андрей крысу дома держать не мог, пожалел её и отнёс в кабинет биологии. И, сам того не желая, основал уголок — ну или не он, а крыса Юлька. Позже там появились крольчиха Кнопка, коричневый морской свин Чапаев, пара безымянных бактерий — виновники моего погоняла «Диджей Двести Двадцать» — и два мадагаскарских таракана Болек и Лёлек. Эти два товарища живут в стеклянной банке, и однажды их кто-то выпустил. Болек зашёл в исторический кабинет и был восторженно принят пятиклассниками, а Лёлек явился в учительскую, но фурора произвести не удалось: завуч Галина Михална, по совместительству учитель биологии, молча взяла его и посадила на своё почти горизонтальное декольте. Почётно пронесла его через весь этаж и водворила обратно в банку.
Я решила, что заниматься буду не деструктивом, а конструктивом: например, кормить Кнопку. Это полезнее всем: и Кнопке, и Рахматуллину, и мне.
У самого кабинета я остановилась: оттуда слышался грохот.
Я сняла рюкзак, повесила его на одно плечо так, чтобы он болтался на животе, сделала вдох и вошла.
На парте лежал Гаврила Слизняков из девятого. Он вытаращил глаза и устремил их в потолок.
А на Гавриле возлежал Диджей Толян и тоже таращил глаза — глаза у него как вишни. Сжимал Гавриле горло и что-то пытался ему объяснить.
Увидев меня, оба рухнули с парты на школьный пол.
— Доброе утро, — сказала я. — Не помешала?
— А теперь пошёл отсюда, — закончил Толя свою лекцию, начало которой я пропустила.
Гаврила встал, отряхнулся, зачем-то ощупал коленки.
— Руки убрал, — сказал он. — Понял я, понял.
И вышел мимо меня из кабинета.
На шум прибежал Диджей Большой Женя: он иногда ухаживает за свином Чапаевым.
— Что сегодня случилось тут? — спросил он. Видимо, накануне опять «Звёздные войны» пересмотрел.
Толя тоже поднялся. Он тяжело дышал.
— Так вот, — начал он. — Захожу я в школу, вижу краем глаза — Слизняк сюда пошёл. След свой, хе-хе, оставил.
— Ну и?
— Ну и я за ним. Вхожу, а там он. В одной руке Юлька. Во второй зажигалка. И он Юльке зажигалкой в нос тычет.
Мы замолчали. Юлька грызла прутья клетки как ни в чём не бывало. Чапаев спал под газетой. Кнопка бегала по кругу, время от времени забегая на стены клетки, как будто паркурщица. Бактерии сидели под зонтиком микроскопа. Болек и Лёлек внимательно за нами наблюдали.
Толя Рахматуллин впечатал руки в коленки и остался стоять в позе вратаря, хотя дыхалка к нему давно вернулась. Я поняла, что сейчас переломный момент. Будто с Толика тонкий слой стёрся.
— Ну и я на него наехал, — закончил он свой рассказ. — Слизняк Юльку с испугу бросил, да попал в клетку, а то бы мы ещё и её искали. Дальше ты видела.
— М-да, — сказал Большой Женя. — Кто бы мог подумать.
— Знаешь, Толян, — начала я. — Ты всё равно ко мне не подходи. Но…
Тут Большой Женя меня перебил.
— Слышь, Беляева. То есть ты этим вот драться собралась?
— Ага, — подхватил Толя. — Рыцарь морковного ордена.
Я посмотрела на себя. На плече висел щит в виде рюкзака. В руке я отважно сжимала Кнопкину морковку.
— Ладно, — сказала я, — проехали. В общем, я что хотела сказать. Ты, конечно, долбанутый на голову. И держись, пожалуйста, на расстоянии.
— Но? — напомнил Толя.
— Но вот за Юльку тебе респект, — закончила я.
И опустила оружие.
Малая родина
Малая родина есть у всех. Напрасно говорят, что в больших городах её нет.
А как же район?
Тут всё в микроклимате. Соседи, продавцы, районная газета «Округ».
И топонимика. Её ты будешь видеть везде, куда ни приедешь. В пригороде Берлина тебе померещится Малая коса.
Нам дали задание: разгрести кабинет москвоведения. Елизавета Ивановна, наша классуха до седьмого класса, с этого года в школе не работала. И кабинет москвоведения превращался в кабинет французского языка.
— Глянь, чего нашла, — Санька Идрисова кинула на парту старый мятый листок, разгладила кулаками.
«Обяснительная», — прочли мы. Кривейший, страшнейший и до боли знакомый почерк.
«…Я, Тимофей Седов из 7-го “Б” класса, несколько раз ударил Рахматуллина Толю по голове, за то что тот обзывал меня следущими словами: чупа-чупс волосатый, придурок, грёбаное седалище…»
«Обяснительные» мы писали все. Елизавета Ивановна учила нас честности. А ещё, пожалуй, — не бояться ругаться.
Она вела у нас москвоведение. Она была родом из Рязани.
У неё пятеро детей, и все разбросаны по классам. Нашему классу достался Макс. Он любит мать, искусство и говорить, что у нас учатся дебилы.
Она вела москвоведение и была нашей классной. В пятом классе она сказала:
— Ещё раз увижу, как кто-то кому-то задрал юбку — заставлю при всех задрать юбку мне и посмотреть, что́ там!
В шестом классе Надя Беркут на уборке подошла к ней и спросила:
— Елизавета Ивановна, а куда мусор складывать?
Классная ответила что-то, изящно заслонив рот рукой.
— Елизавета Ивановна! — с укором сказала Надя.
— Так, теперь дружно все заткнитеся! — говорила она нам, заходя в класс. А когда была в хорошем настроении, говорила так:
— Ну всё, успокоились, вот я вам и по шоколадинке-то пораздаю!
Её собственные дети задиристы и вымуштрованы одновременно. Девчонки никогда не ходят распустив волосы. Мне она регулярно делала замечания.
— Алина, завяжи волосы! — слышала я у доски: я стояла спиной к классу и писала мелом какую-то таблицу. — В этом наша-то красота: коса длинная, ноги и грудь. Ну, грудь у нас с вами пока не выросла…
Я качала головой и продолжала рисовать таблицу. К этому все привыкли.
Однажды завуч Михална заболела, и классная неделю заменяла биологию. Мы прошли с ней млекопитающих, и после этого она сказала:
— А дальше вы сами почитаете. Понятно? Параграф двадцать один. Кто может, тот почитает, а кто не может, тому ничего не будет.
Мы открыли учебник. Это была теория Дарвина.
В том же седьмом ей дали часы по граждановедению. Елизавета Ивановна задала сочинение: муж или жена моей мечты. Маринка, наша староста, написала: «Мой избранник должен отстаивать свою точку зрения, в том числе в споре со мной». Елизавета Ивановна была в восторге и поставила Маринке «отлично».
Я написала, что муж моей мечты должен быть за гендерное равноправие. Елизавета Ивановна одёрнула юбку, поправила на груди платок. Потеребила крестик. И сказала:
— Ну ладно, за хороший слог поставлю «четыре».
После нашего седьмого Елизавета Ивановна уволилась, и Макс тоже куда-то пропал. Говорили, пошёл в художку, но от него самого вестей не было никаких.
Однажды я пересидела на солнце и отправилась к терапевту — делать справку о том, чтобы в ближайшие три дня меня в школе не ожидали.
— А ну-ка! — услышала я из предбанника. И возню какую-то.
— Я вам сейчас в милицию пожалуюсь! Ишь, лезут! А у меня сын после скарлатины!
В холл вошла белобрысая женщина с пацаном на руках.
— Проходите, — пропустила я их.
— Спасибо, — ответила женщина резковато: видимо, что-то от предбанничного раздражения в ней осталось.
Пока они были у врача, я вспомнила, где видела её раньше: на втором этаже нашей школы, у малышей. У нас она тоже пару раз заменяла: вела изобразительное искусство. Это была старшая дочь Елизаветы Ивановны.
— Зоя? — спросила я, когда они вышли.
— Э-э, — ответила женщина. — Да, Зоя. А ты… Катя, кажется?
— Аля.
Мы разговорились.
— Как мама? — спросила я.
— В сельской школе преподаёт, — ответила Зоя. — У восьмого класса. В Рязанской области. На своей малой родине.
— На своей? — переспросила я. — Не на вашей? То есть ты это своей родиной не считаешь?
— У меня, — ответила Зоя, — малая родина давно другая. И у тебя тоже. И у Макса, который в лицей при художке пошёл.
Тут из кабинета высунулась голова.
— Есть кто ко мне? — спросила она. — Болтушки!
— Ладно, — сказала я Зое. — Бывай. Сыну здоровья и маме привет передавай.
И ушла делать справку.
По дороге домой мне встретился оболваненный Хурманян. Иногда он сбривал свою эйнштейнскую гриву под девять миллиметров до лучших времён.
— Вот такие острова, — сказал Хурманян и гордо провёл рукой по газоноподобной чёрной причёске.
— И вам здрасьте, — ответила я.
Голова после перегрева почти не болела. Я думала о том, что Елизавета Ивановна никогда не бросала школу. Она ушла от нас-семиклашек и пришла к восьмиклашкам.
И было такое чувство, будто я знаю их всех.
Физики и лирики
К нам пришёл новый учитель физики. Точнее, тут-то и загвоздка: учитель или учительница — понять не было никакой возможности. Оно носило широкий мужской плащ, классические (то есть занудные и начищенные) туфли и портфель. Я спросила у Стаса:
— Только не ржи… Новый физик — это он или она?
Стас меня успокоил:
— Я сам хотел спросить. Давай делать ставки!
На следующий день интрига раскрылась. Третьим уроком была физика. Новый учитель поставил портфель на стол и сказал:
— Меня зовут Александра Игоревна. Прошу любить и не жаловаться.
После этого учитель снял плащ и оказался действительно Александрой Игоревной. А Стасу она в тот же день сказала:
— Девушка, выньте бананы из ушей!
Видимо, Александра Игоревна каким-то телепатическим способом прознала о нашем разговоре — мужчина она или нет — и решила отыграться.
Однажды, заходя в класс, я уловила краем уха какую-то фразу и встала как вкопанная.
— Да нет же. Это я тебе объясняю. Есть обычный «Властелин колец», а есть в переводе Гоблина.
В меня врезался Стас. Я толкнула его в ответ и сказала: тс-с-с!
— Я тебе записала тот, который обычный. Потому что, если сначала посмотришь Гоблина — у тебя будет искривлённое восприятие этого художественного мира.
Мы потрясённо молчали.
–…А потому что классику надо знать. Молодёжь пошла!
Стас вошёл первым.
— Здравствуйте, Александра Игоревна! Кузьма, здоро́во.
Напротив Александры Игоревны сидел Кузя из седьмого, с виноватым видом и диском в руке.
— Здоро́во, Станислав, — ответила Александра Игоревна. — А Кузя мой племянник.
К Александре Игоревне мы быстро привыкли. Входя в класс, она говорит:
— А теперь, кто скажет хоть слово…
Так наши преподы говорят часто. После этого следуют разные угрозы. Но громкость в классе убавляется разве что наполовину — для приличия.
–…тот дурак, — заканчивает Александра Игоревна. И во избежание недоразумений прибавляет:
— Но ко мне это не относится.
После этого она, наслаждаясь полной тишиной, начинает вести урок.
Однажды у Мачо Ермоленко зазвонил телефон. Александра Игоревна сказала:
— Ещё раз услышу — отберу и продам на Митинском радиорынке.
— А я симку выну! — тут же нашёлся Мачо.
— А я палёную вставлю.
Потом телефон зазвонил у неё. Мачо, желая помириться, крикнул:
— Мелодия огонь!
— Меня тоже радует, — ответила Александра Игоревна и вышла отвечать на звонок.
В другой раз Лёха Ложкин сидел, изящно подперев рукой голову с ушами-пельменями, и думал о чём-то романтичном, а может, даже и не совсем приличном. Александра Игоревна с минуту пыталась вызвать его к доске, а он не реагировал.
Мы стали его расталкивать: «Лёха, очнись! Лёх, ну ты чего, отец, а?»
— Лёха, идите же к доске! — воскликнула Александра Игоревна.
Это подействовало. Лёху разбудил хохот.
— Слушай, — сказал мне Стас, — физичка-то огонь!
— Огонь-то огонь, — ответила я. — Но физику-то как-то сдавать придётся…
Дедушка Женя, наконец, выпустил самиздатовскую книжку стихов. Я лет с десяти выступаю его редактором. Свеженаписанные стихи он приносил мне, и я говорила:
«Слово “эмоциональный” не в тему стихов. И ритм хромает».
Дедушка обижался и восхищался.
«Ну, голова-а», — говорил он. Обложкой сделал мой детский рисунок.
Сейчас я просматривала страницы и нашла заголовок: «Посвящение Ф. С. Пушкину». Я тут же набрала номер дома по другую сторону поймы. Номер бабушки с дедушкой.
— Дедуль, — сказала я, — а это ошибка или какой-то однофамилец поэта?
— Что?! — встрепенулся дедушка, зашуршал, зашелестел и вскричал:
— Позор! Ну-ка, где моя чёрная ручка? Баб Лиль! Дай мне замазку! Быстро!
После этого он приехал к нам, перебрал весь 150-штучный тираж и в каждой книжке исправил «Ф» на «А». А. С. Пушкин.
— Это не та опечатка, — объяснил он, — которую можно вынести на форзац, мол, прошу читать здесь букву А. Это слишком постыдно. Поэтому только так.
Через неделю у меня случился катарсис. Да, прямо на физике.
Александра Игоревна отправила на вешалку свой широченный плащ и сказала:
— Так, давайте разбираться.
Я вжалась в стул.
— Надо нам что-то делать с вашей успеваемостью, — продолжала Александра Игоревна. Я вперилась взглядом в доску, чтобы в случае чего телепортироваться. Окно для этого не очень подходило: кабинет физики на третьем этаже.
— А теперь поднимите руки, — внезапно сказала Александра Игоревна, — те, кому физика не нужна.
Я огляделась. Таких было человек восемь.
— Значит так, — сказала Александра Игоревна. — Люди, которым не нужна физика, сейчас расскажут по стихотворению. Мы с товарищами технарями послушаем и понаставим им трояков. С вами, товарищи технари, разберёмся позже. Раз, два, — принялась она считать руки, — семь, восемь. Девять! Отлично, с вас и начнём, — сказала она и… посмотрела на меня.
Я поняла, что моя рука сама потянулась вверх без моего ведома, когда услышала про стихи.
— А можно свои почитать? — спросила я. Помирать так с музыкой!
Александра Игоревна подняла брови.
— Пожалуйста. Прошу.
И я встала и прочла:
— Зачем, пророчеством мне голову вскружив,
В столь юном возрасте сюда вы заманили?
Когда рука слаба, но дух спесив,
И пред собой не узнаёшь могилы?
Вы обещали ключ к познанию найти,
Что достижение искупит злые муки;
В итоге перекрыли все пути,
Оставив лишь один — лежащий чрез науки.
Когда, о юности былой скорбя,
Отсюда вырвусь я, сломав гнилые прутья,
Как проявить положено себя
Там, на дремучем, скользком перепутье?..
Александра Игоревна слушала с высокодуховным выражением лица, а затем спросила:
— А как называется?
Я удивилась. Разве не понятно? Но на всякий случай пояснила:
— «Стихи о школе».
Александра Игоревна усмехнулась, взяла ручку и поставила мне «четыре». И сказала:
— Я бы поставила вам «пять», да Заратустра не позволяет.
Открытый урок
— Ребятки, — сказала Галина Михална, — через неделю у вас открытый урок по литературе.
Я слушала монолог Михалны и тренировала закадровые комментарии. Когда-нибудь, дай бог, в жизни и пригодится
— Придёт комиссия.
(Ну как всегда. Вели-и-икое мероприятие в рамках крошечной школы.)
— Вы все помните устав нашей школы.
(Конечно: глупости запоминаются легче всего.)
— Девушкам белый верх, чёрный низ! (А юношам чёрный верх, чёрный низ, и из груди что-то белое робко выглядывает.) Неотмиркин, а ты, наконец, постригись! Уже сам как девочка стал! (Добро пожаловать в 21 век, век отсутствия гендерных стереотипов). Дети, скиньтесь всем классом и купите ему бантик. (Ведь скинутся, ведь купят. Вы бы поаккуратнее петросянили, Галина Михална.) А ты, Вихорская, не вздумай прийти с этой железкой в брови! (Это она так веки фиксирует, чтоб на глаза не упали.) Всё, до свидания, дети. Готовьтесь.
Дзыннь! (Ура!)
Хотя для звонка закадровый голос излишен.
Наталья Петровна взъерошила солнцеподобную причёску.
— Ребзики, — сказала она, — вы не думайте. Меня саму обрадовали за пять минут до вас. Давайте устроим летучку: кто что делает. (Я продолжаю закадровый голос. Почему-то вспомнился анекдот: а я, говорит Вовочка, приду в коричневых кальсонах, коричневой шляпе… и дальше по тексту.) Четверо ребят расскажут нам теорию. Вот, отлично, вы вчетвером. Алина, ты за старшую, хорошо? (Э, я же хотела режиссировать! Вот тебе и кальсоны.) Концовка должна быть яркой и символичной. Например, Гамлет, быть или не быть. (Так, делаем ставки, кого она назовёт…) На роль Гамлета, мне кажется, идеально подойдёт Стасик Неотмиркин. (Я сорвала джекпот!) Стасик, ты что-то хотел спросить?
— А тогда можно мне не бриться?
(Ха, как будто иначе бы ты побрился!)
— Можно. Кто будет Пушкиным?
— Шустрикова!
— Га, га, га!
— Тише! Ну зачем так галдеть? Катя, не бей парня! Это вполне достойная роль. И ни у кого больше нет таких кудряшек…
После урока я подошла к Наталье Петровне и сказала:
— Наталья Петровна, да что же это такое?
— А что такое?
Она как раз достала помаду и придала себе более почтенный вид.
— Я ведь хотела постановку… Неотмиркина режиссировать…
Наталья Петровна сделала в зеркальце несколько рожиц, чтобы покрытие на губах легло как надо, спрятала косметичку и посмотрела мне в глаза.
— Алина, — сказала она, — ты вот о чём помни. Весь этот открытый урок — одна большая постановка. Так не должно быть, но виновата система, не мы.
— У меня дедушка так говорит, — ответила я.
— Поэтому, — продолжала Наталья Петровна, — воспринимай свою часть как отдельный акт. Документальный театр. Такой, кстати, уже открылся, полтора года назад.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Записки с Белого острова предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других