Сволочью не рождаются – сволочью становятся. Что будет, если однажды циник и порядочная скотина вернётся в мир своего детства? Что станет с человеком, который спустя долгие годы будет вынужден столкнуться с призраками прошлого? Дают ли демоны, живущие в душе каждого, шанс переиграть свою жизнь? В данном произведении есть ответы на все эти вопросы.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Нежные розы пера предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
НЕЖНЫЕ РОЗЫ ПЕРА
Пролог
День загадывался обычным. Пожалуй, Кампанелла в рок-исполнении — лучшая идея для мелодии будильника, если в девять утра у вас намечено селекторное совещание, а в пять вы только легли спать в пылу пьяного умата. Достоевский с его всестраданием — гимназистка по сравнению с вами; вот где наука мученичества — отодрать слипшиеся веки и открыть глаза. Для начала — пробить каплями нос от скопившегося за ночь гноя. Дальше — дело мотора. Можно позволить себе пять минут понежиться в кровати, не больше. На то, чтобы встать с кровати, можно потратить ещё десять минут. Семнадцать шагов прямо, поворот, затем ещё девять шагов до ванной бодрой походкой восставшего из ада — на это уйдёт ещё три минуты, не меньше. Главное, не смотреть в зеркало. Сорок пять минут — ровно столько нужно овощу, чтобы превратиться в человека.
То же, что и вчера. Так же, как и пятнадцать лет подряд. Ритуальный пакетированный чай с чёрной смородиной и мятой, каждодневные тосты по-французски. Моя экономка Лара пыталась первое время разнообразить утреннее меню, но все её попытки исправить мою любовь к привычке терпели крах. Она смирилась, и теперь сидит в своей каморке, считая минуты, когда я уйду и она сможет наконец-то убрать весь бедлам. Замечательная всё-таки девушка, даром что из деревни, а почти не ворует. Не иначе как влюбилась дура. Перед тем как решу её уволить, может, трахну её напоследок, на память.
Многие мои коллеги по колхозной дурости совершают две жестокие ошибки: покупают себе пентхаусы и берут их (что самое страшное) в домах, которые мы же и строим, чтобы было подешевле. Стоят себе на сто четырнадцатом этаже, потягивая вино из бутылки, смотрят на гирлянду Москвы и думают, будто бы жизнь удалась. Когда передо мной остро стал квартирный вопрос, я, не задумываясь, переплатил, зато теперь я пью чай и гляжу с высоты пятого этажа на Патрики.1 Утром тут особенно прекрасно. Одинокие собачницы, студенты — недоюристы, заблудшие театралы, интерны — зубрилы с Филатовской — все они праздно шатаются вокруг этой распиаренной лужи, взывая то к прошлому, то к будущему, выпрашивая у великих классиков в немом молчании что-то настолько сокровенное о своей судьбе, что даже сам вопрос, будь он сформулирован, стал бы для них ответом. Если кто-нибудь из прохожих посмотрит на небо, то обнаружит вместо каждодневных туч семь цветов радуги. Но вместо этого они проходят тюремный квадрат вдоль ограды пруда, понурив голову, даже не замечая, что я стою с кружкой чая в руке и смотрю с высоты четырёх лестничных пролётов на них, жалких и одиноких, зная, что их ответ лежит на рельсах несуществующего в этих краях булгаковского трамвая. Моя философия так же пошла и убога, как и их бег, и это хорошо, что её прервал второй будильник. Пора.
Десять минут на сборы, тридцать — на дорогу до офиса. Однозначно, если хочешь быть первым — нанимай секретаршей лесбиянку, которая будет спать с машинисткой начальника. Пока я ехал, разговаривая с ней по телефону, та вкратце обрисовала ситуацию. Босс недоволен тем, как периферийные области страны реагируют на программу реновации жилищного фонда. Если Москву мы отстояли (отступать некуда), то в отдельных регионах нашей великой Родины управляющие на местах не справляются с местными краеведами, которые забили мозги своим князькам-губернаторам; мол, так и так, сносить здания нельзя, историческая застройка, здесь жил наш почётный горожанин, а здесь был проездом великий литератор/художник/театрал (нужное подчеркнуть). Тем хуже для филиалов… и тем лучше для меня. Да, придётся поездить, пожить в душных отелях периферий, но большая премия в конце квартала угомонит мою мятежную натуру. Тут, как и в висте, самое главное — не выдать мою сардоническую гримасу при начальнике, чтобы сумма откупной была больше.
Сколько бы ты ни взял на работу HR-ов2, контролёров управления и коучей, они никогда не смогут упорядочить и организовать броуновское движение офиса; скорее, их голоса вольются в общий вой суеты, и они будут так же, как и все, имитировать, имитировать и имитировать упорядоченную и слаженную работу. Муравьям Бог дал муравейник, пчёлам — улей, людям досталась канцелярия. Тысячи холодных отказов и звонков потеплее, гвалт голосов, будто бы все они жарятся в адском пламени — всё ради чисел в таблице, всё ради диаграмм и графиков в презентациях. Работа ради работы, ради одобрительного взгляда, ради белых разводов на столешницах в уборных, ради котла, вертела, сковородок, подсиженных мест. Между кабинетом начальства и офисными коробками топ-менеджеров этажом ниже — три фута бетона и звукоизоляции, не меньше. Как думаете, где мой кабинет?
Я не успел зайти и положить дипломат на стол, как босс помахал мне рукой через стекло. Старый лис знает, что я его подсиживаю и пишу отчёты акционерам, но ему, как прожжённому, умудрённому опытом функционеру, это даже нравится. Ворон ворону глаз не выклюет, и вот я сажусь в неудобное кресло напротив его стола, чтобы он, заговорщически подмигнув, начал свою очередную тираду:
— Дим, а ты маме звонил?
— П… простите?
— Дим, ты вот весь в работе, не спишь ночами. Гляди, какие мешки под глазами, хоть сахар сыпь. Поверь трижды заслуженному деду, семья — это главное в жизни.
Ну да, особенно когда у тебя на семью записано всё имущество.
— Виктор Степанович, — парировал я. — Так ведь я только о семье и думаю. Не в картонную же коробку свою благоверную вести. Да и мама моя, дай ей Бог здоровья, живёт не то чтобы плохо. И ведь работаю я, думая исключительно об этом.
— Это всё верно, — сквозь зёв процедил начальник. — однако деньги, отнюдь, совсем не самое главное в жизни.
Куда ж ты исчез, гад, со своей постылой проповедью, когда своих «партнёров» по гаражному кооперативу в бетон заливал? И ведь смотри, какую рожу корчит, точно толстовец за пахотой. Тебе бы в Порфирии Порфирьевичи, в шпики, Иуда.
— Виктор Степанович, вы меня звали так, кофе попить или по делу?
— Суетишься, Дим, суетишься. — Босс откинулся в кресле, чтобы снова произнести то, что я и так знаю. — А между тем дело есть, причем безотлагательное, самое что ни на есть срочное дело.
Итак, сейчас самое время пройти в переговорную, встать возле белой интерактивной доски, и, слепя скучающих топов лазерной указкой, сказать:
«Дорогие коллеги. Как мы видим на графике №6, любая уважающая себя строительная корпорация, вроде нашей имеет огромный потенциал для энергичного расширения. Именно поэтому диаграммы четыре, пять и шесть показывают нам, что филиалы во всех регионах нашей необъятной родины просто необходимы. Мало того, именно они делают нам основные показатели и составляют преимущественную выручку. Но тем не менее, проблема удалённого управления этими филиалами из федерального центра показывает нам, и мы это явственно видим на круговой диаграмме №3, что количество факапов при строительстве жилищных комплексов в региональных центрах имеет тенденцию неуклонного роста без установленного плато. Говоря проще, уважаемые топ-менеджеры, вы нахрен никому не нужны. Вы бессмысленны, ваша работа — фикция, втирание очков начальству. Единственный человек, который хоть как-то способен удержать эту компанию на плаву… это я. Объявите ли вы забастовку, уйдёте ли поголовно под сокращение штатов — ничего не изменится, пока я, полудурки, езжу по регионам и решаю проблему с филиалами. Я, кризисный управляющий, даю вам деньги, жму руки тем, кому мне противно, общаюсь с местными царьками и сую в их потные ладони жалкие гроши, которые они называют «лавэ». Я — это их грозная «проверка из Москвы», ревизор, судья, сама власть во плоти. Меня, а не вас, боятся все наши божки в кожаных креслах в каждом городе, где есть наша контора. Как показывает нам таблица, вы всего лишь чёрточка, галочка, буквочка в штатке, и ваши паспортные данные нужны только затем, чтобы вписать их в пробел между зарплатой и датой получения. Вопросы? Обратная связь? Вопросов нет, что ж. Конец предыдущего слайда.»
Щёлк.
–… в Сперанск. — Виктор Сергеевич, как и всегда, принял мою дрёму за сосредоточенное внимание к собеседнику. Однако на этот раз, пожалуй, мне и вправду стоило бы его послушать.
— К… Куда? В Сперанск?
— Ну да, — босс удивлённо посмотрел на меня. — Я думал, ты обрадуешься. Всё-таки как-никак родной город. Малая родина, что уж там. Маму проведаешь, по родным местам походишь, не командировка — а сказка, ну. А надоест, вернёшься домой, там и делов-то, что козла на место поставить. Справишься?
— Конечно, — ответил я и молча побрёл готовить документацию.
***
Лампада светит тускло, греет долго.
могильный ржач троянского коня —
скупой свидетель мимолётной дружбы.
и ровно так, как не бывает ада без огня,
как не бывает слякоти без лужи,
так нет и никогда и не было тебя.
и я кормлю сердечной тканью волка,
собой себя историю кроя.
Пока летел, накидал в самолёте пару строчек. Всё моё увлечение стихами, казалось бы, должно было выветриться к двадцати девяти годам, сойти на нет в бесконечной грызне за место под офисным солнцем, но не вышло. Как-то умудрялся находить в себе силы, спрятанные невесть где в потаённых закромах души, и писал, писал стыдливо ещё простым клерком, как тать, укравший у самого себя прекрасные минуты невесть ради чего. В моём домашнем сейфе нет никаких ценных бумаг и денег (я не дурак и имею ячейку в банке), но в нём лежит полуистертая тетрадка, в которой, быть может, и осталось что-то от меня, но это что-то уже несоизмеримо далёкое от того меня, сидящего в костюме-тройке и устало глядящего в иллюминатор.
Встречали с помпой. Аркаша, управленец Сперанского филиала, арендовал премиумный автомобиль, набил его шампанским и цветами (видно, памятуя о моём прошлом визите в город Аракчеев, когда я решил взять с собой Ларису, представляя её всем, как мою пассию). Пока ехали до офиса, я многозначительно молчал, копаясь в телефоне — всегда так делаю, когда хочу накрутить драмы. Но в данный момент времени действительно было не до слов и распеканий — я вернулся в город, который покинул лет пятнадцать назад и в который поклялся никогда не заезжать без видимой на то причины. Вокруг меня, через окно, сквозь щель стеклоподъёмника дуло колхозным смрадом и гнилью, моё городище осталось ровно таким, каким я его оставил когда-то. Реклама, торговые центры рядом и везде, дряхлый трамвай, площадной аквамарин — ничто не могло скрыть уныние и серость. Напротив, неон кричал, что Сперанск стал проституткой, укравшей у матери последнюю помаду.
Насилу приехали. Аркаша, как полуграмотный управленец-завхоз, смекнул, что негоже ставить своих сотрудников во фрунт с караваем и солью возле входа; напротив, нужно усадить менеджеров в кресла, строго-настрого наказав не обращать внимания на человека из Москвы. Мол, мы тут делами занимаемся, а тут ещё вы со своей проверкой. Умно, Аркаш. Небось в Москву собрался?
Кабинет этого стольного князя находился за стеклянной перегородкой, как и все офис-боксы современных сетей, раскинутых по захолустьям. Хай-тек мебель из шведского магазина на скорую руку, обезличенное пустое пространство — всё вокруг кричало о своей пародийности, об умении походить и казаться, нежели взывало к серьёзному и продуктивному труду. Я сел на кожаную тахту, расстёгивая дипломат, Аркаша как-то по-детски неловко разместился в своём кресле. Чёрт, кажется, я забыл в Москве свой тюбик с каплями. Надо успеть заскочить в ближайшую аптеку, пока из моего носа не полило как из ведра.
— Дмитрий Николаевич, — перебивчиво воскликнул южнорусский князёк — Мы вот с вами по телефону всё о работе, да о работе говорим. А сами-то вы как? Рады приехать в родные, так сказать, пенаты?
— Я-то… конечно. Как-никак, в родном доме и стены помогают. Но хочешь, Аркаш, по честности скажу, как другу?
— Конечно! — воскликнул без пяти минут повешенный.
— Я бы сроду сюда не приехал, если бы Старший не приказал. А ты знаешь прекрасно, Виктор Степанович меня просто так никогда не посылает.
— Честно говоря… — Аркаша начал подбирать слова, смекает. — Я понимаю, почему Старший вас послал. Но уверяю вас, ситуация уже улажена, вам остаётся лишь только в этом убедиться.
— Да неужели… Ты говоришь мне, что делать? — усмехнулся я в ответ. Позвольте же напомнить вам, Аркадий Викторович, в прошлом году, в Москве, вы вместе с советником губернатора клятвенно заверяли нас, весь совет, всех акционеров, что Сперанск идеально попадает под программу реновации жилья. Что жилищный фонд Сперанска на сорок…вру. Сорок три процента состоит из ветхого и аварийного жилья, что проекты кварталов «Мечта» — это идеальный, доступный вариант для жителей этого города, и что самое главное, рентабельный. Было?
— Ну…да.
— Было, — я достал следующий документ. — Затем советник губернатора Лисович был отстранён от занимаемой должности постановлением губернатора Сперанской области от 24 сентября прошлого года за номером… так, секундочку… ага, №1394-П. И вы вновь уверили совет, что на делах филиала это никак не отразится, это было?
— Было, — вновь ухнул Аркаша.
— После чего была отправлена экспертная комиссия, которая нашла наиболее рентабельный участок под строительство жилищного комплекса, а именно: равноудаление от объектов социальной инфраструктуры, транспортная доступность и, что самое главное, был заключен договор с местной группой компаний «СервисПромРесурс-ГК» на строительство самого большого для Сперанска Торгово-Развлекательного Центра для обеспечения нужд жилищного комплекса и города в целом. Всё верно?
— Верно.
— Всё. Верно. И вы настойчиво уверяли нас, что всё у вас везде схвачено, что осталась сущая формальность — утвердить новый генеральный план города и вписать наш гипотетический микрорайон в эту проформу — пустяк, ерунда. Однако… — тут необходимо выдержать драматическую паузу. — Однако местные политические активисты, руководствуясь своими соображениями, основали движение по остановке всех планируемых работ, перегородили доступ к технике, привлекли внимание местных и федеральных телеканалов и подвергли нашу корпорацию гипотетическим имиджевым и имущественным рискам. Так?
— Да, но… — на Аркаше лица не было.
— Никаких «но», Аркадий Викторович. Руководство Корпорации не может расценивать ваши действия иначе как «халатное отношение к исполнению своих функциональных обязанностей». Вы не взвесили все «за» и «против», не попытались договориться с этими… активистами, и своими попытками скрыть от федерального офиса всю информацию о сложившейся ситуации, можно сказать, уже упустили выгодный для нашей фирмы контракт. Ввиду этого обстоятельства… — и здесь должен наступить катарсис, поэтому я задержал дыхание. — … руководство Корпорации приняло решение о вашей профессиональной непригодности и о назначении меня на должность кризисного управляющего Сперанского филиала. Прошу немедленно передать дела и покинуть офис компании в течение ближайших часов, в противном случае вы будете сопровождены к выходу охраной.
Я видел этот взгляд сотню раз, его ни с чем не спутать. Только что, казалось бы, у тебя было кресло, стабильная работа, жена изменяла, но возвращалась домой, ибо знала, что такое «кормилец», дети — оглоеды, живущие на всём готовом. И вот, кончено. Аркаша, дурак, конформист, цепляется за свой уютный мирок и даже не подозревает, что он то как раз, в отличие от меня, получил вольную, стал свободным, испытал такое потрясение, что отрезвел, очнулся от сна; что прочувствовал то, что я уже никогда не почувствую. Что я отдал бы всё, всю эту минуту, чтобы поменяться с ним местами. Но вместо этого он пучит желваки, кулаки его сжимаются все крепче, и вот он уже встаёт с кресла, над столом, надо мной, чтобы крикнуть:
— Ах ты сука! Мудак б***ь московский! «Как другу», понимаешь! Приехал тут, на понтах весь сидит, бумажки листает! Да ты знаешь, говно, сколько я потов истратил, бегая по мэриям — кафетериям, понимаешь? Тому дай, этому дай, тут нельзя строить, нужна мелиорация, вашу мать! А ты эту землю-то видел, скотина?! Да я с шестнадцати лет разнорабочим по стройкам жилы рвал, пока ты, сопля, ничего тяжелее книжки не поднимал! Да я последние штаны на бетон изводил! Да… ты… — тут Аркадий Викторович упал в кресло и поник. Мне же нужен всего один патрон для контрольного выстрела, я всё-таки гуманист.
— Ничего личного, Аркаш. Это только бизнес.
***
Мне всегда было интересно, а что происходит в мире пьесы после того, как упал занавес. Вот, например, немая сцена в «Ревизоре». Все стоят в исступлении, городничий распростёр руки, Лука Лукич, почтмейстер в знаке вопроса, а после…Что случается «после» при падении занавеса? Интересно было бы посмотреть, как все эти герои выйдут из окаменелого состояния и что они будут делать после. Благо, жизнь интереснее. Я сижу на тахте, листая журналы, а Аркаша при чутком взгляде охранника и коллег через стекло собирает вещи. Когда я предложил помощь и арендованный автомобиль, то почему-то повешенный отказался. Вместо этого гордый и вновь обретённый человек, глядя вполоборота не то на бывший кабинет, не то на меня, сказал уже спокойным голосом:
— Знаешь, Дим… Я ведь так рад был, когда узнал, что ты в Москве, в нашем деле, пусть и по юридической части. Думал, вот, свидимся, спишемся, дело какое-нибудь откроем. Когда ты мне позвонил, я был вне себя от счастья. Наконец-то! В одном дворе жили, один мячик пинали, теперь у нас будет общее дело… Думал, что ты человеком стал. Нет в тебе человека. Бывай, друг.
— Аркаш… — окликнул я его, ждущего лифта в проходе.
— Ну!
— Я ничего не забыл. Бывай, «друг», — и лифт унёс этого некогда весельчака, некогда душу нашей детской дворовой компании навсегда из моей жизни. Я же, напротив, пошёл в кафетерий, выпил стаканчик порошкообразного латте, а затем пригласил в свой временный штаб местного кризис-менеджера.
В кабинет вошла субтильного вида очаровательная девушка, которая всем своим видом хотела показать всему окружающему миру олицетворения слова «строгость». Очевидная карьеристка, с серьёзными замахами на амбиции. Интересно посмотреть, что у неё сильнее — желание сделать карьеру или деланная гордость.
— Добрый день, присаживайтесь, — сказал я надменно скучающим тоном. Игра началась. — Простите, я ещё не со всеми успел познакомиться, такой день, устал от перелёта. Как вас…
— Катерина, — перебила она, и тут же добавила. — Можно просто Катя.
Скучно. Даже азарта нет.
— Катя, скажите, а вы знаете, кто я и зачем я здесь?
— Конечно, я же не слепая, — ответила она с неким задорством. А вот и начало норова.
— Катя, — улыбнулся я ей в ответ. — Ну раз мы все тут всё знаем, предлагаю не тянуть кота поперёк живота и рассказать мне текущую ситуацию и, что не менее важное, какие меры принял Аркадий Викторович до моего прибытия сюда.
— Во-первых, — Катя открыла папку с документами. — как говорил Каша (о как!), ситуация и вправду стабилизировалась. Были приняты все меры, чтобы сделка не была сорванной. В частности, взамен предполагаемого ранее места застройки в Южном районе города, администрацией области было предложено рассмотреть в качестве альтернативы район Центральный. Город готовится к тысячелетию, и обновление облика города к этой дате представляется для города приоритетным. Более того, администрация области готова субсидировать наши работы под некоторый процент за счёт средств федерального и местного бюджетов, так как мы попадаем сразу под две целевых программы: круглая дата и….
–… реновация ветхого жилья, это понятно, — перебивая Катю, сказал я. — Но тем не менее позволю заметить, я и сам своего рода ваш земляк, и знаю эти места наперечёт. Мне интересно, какие именно кварталы Центрального района мы можем взять в оборот.
— Это моё «во-вторых», — Катя подала мне новую бумагу. — Я долго анализировала все факторы, необходимые нам для рентабельности строительства взамен упущенной площадки. Это и транспорт, и доступность до культурно-социальных объектов, и налаженный жилищно-коммунальный ресурс. Выбор пал…
Я читаю бумагу и вижу улыбку Аркаши, который знал. Сука, знал, что я её увижу. Не буди лихо, пока оно тихо, Дима…
–… на территорию квартала по улице Паромная. Старые дома, двухэтажные бараки, построены заводом «Луч»…
–… в пятидесятых годах прошлого века, исторической и культурной ценности не представляют, спасибо, — тревожно ответил я. — Там как раз это… дом мой… бывший. Скажите, какое их состояние на данный момент.
— Все подготовительные меры были приняты до вашего приезда, Дмитрий Николаевич, — весело отрапортовала Катя. — Готовы под снос, бригада на месте, как раз сегодня…
— Машину к парадному… Срочно!!!
***
Потом рассчитаемся с ГИБДД. Едем на автомобиле Кати, потому что Аркаша заблаговременно отпустил «премиум». Главное, едем! Только бы успеть, мчим сквозь бульвары и проспекты, сквозь восходящие потоки движения, сквозь сигналы недовольных, по встречной, поперечной, сплошной полосе, но едем, едем, едем. Как назло, влил дождь мелкой рябью, постукивая по лобовому стеклу дробью моих нервных рук. Я хотел, мечтал увидеть этот момент, когда всё закончится, когда мой проклятый барак рухнет, напичканный динамитом, я хотел почувствовать торжество момента, эпикурейский восторг от падающих друг на друга кирпичей. И ведь главное, не Бог это сотворил, не ирония судьбы, не злой рок, а я, я, я! О, сколько мыслей, сколько страстей я испытал, покидая дом, проклиная его, поклявшись возвратиться всего один раз. Вот он, триумф воли, моей силы мысли!
Ещё лет семь назад, как только я скопил необходимую сумму, я сразу же предложил родне переезд из этого тлетворного клоповника, доживающего свои последние дни, в огромный новый дом. Я любил и люблю свою семью, я хотел, чтобы она забыла, что значит выходить с тазом на улицу и вывешивать бельё на натянутую меж двух деревьев верёвку. Я звонил ей, спрашивал, просил выслать ей ещё денег, но в ответ лишь слышал, как она скучает по старому дому. Я никогда не понимал, почему ей так не хватает грязных заплёванных сигаретными бычками тесных лестниц, выкрученных и разбитых ламп с переломленной вольфрамовой нитью, отколовшихся от фасада кирпичей и постоянно текущей, продуваемой всеми ветрами крыши. Наконец, сегодня будет покончено, и она больше не будет скучать, как не скучаю я по бессонным от озноба ночам.
Из-за угла торгового центра показалась моя улица. Катя припарковалась у бордюра, я велел ей найти прораба, а сам, поправив очки и, отряхнув штанины, пошёл в сторону своего двора. Выцветшие агитплакаты десятилетней давности развевались от ветра, намертво приклеенные к стенам, будто бы были самой опорой строений, глинообразная грязь была везде, всюду, и невозможно было пройти, не запачкавшись в ней по самое горло. Мой двор был ровно таким, каким я его и запомнил, уходя, только не было футбольного поля — на нём стояли бульдозеры, проржавевшая опора качелей была выкорчевана из земли и теперь валялась пьяницей возле валежника, и единственное, что оставалось, как было, так это турник — насмешка, памятник самому себе. Объяснившись с рабочими, ленно покуривавшими возле одного из самосвалов, я решился взглянуть на то, что должно было быть разрушено ровно через час — мой дом. Двухэтажный красный барак с двумя подъездами, прогнившими досками на крыше и пристроенной в насмешку справа от строения трубой и котельной, которая никогда не топилась. Старый, дряхлый, немощный кирпичный старик глядел на меня зияющими оконными впадинами, и только осколки стекла да торчащая из седьмой квартиры красная занавеска кричала мне, что когда-то тут кипела жизнь, и эта жизнь была моей.
Простояв где-то с минуту, переминаясь с ноги на ногу, я не выдержал и вошёл внутрь, в свой подъезд. Было темно, но я помнил всегда, что лампа никогда не горела и не зажжётся, сколько бы ни щёлкай переключателем. Помнил каждый сантиметр, изучив его в детстве, помнил всё в тончайших деталях вплоть до впадинки между дверью и стеной, где я прятал сигареты от родителей. Пошарив там, я обнаружил мятую пачку с шестью сигаретами. Иронично, но я решил закурить.
Одна, две, три, четыре ступеньки, поворот. Десять ступеней до продола, ровно столько же — до лестничного пролёта. Квартира справа, номер Три. Моя квартира. Двери не было, только манящий проём и вытоптанный коврик с надписью: «Добро пожаловать!». Отерев об порог подошвы, остукав ссохшуюся грязь с башмаков, я зашёл.
Пять шагов прямо, затем три шага налево. Опираясь на стену, я прошёл в то, что некогда было гостиной. Не было никакой мебели, цоколь люстры вывернулся в страшную спираль, а на стенах виднелись остатки обоев, цветочный узор которых бесил меня, когда я смотрел на них сквозь письменный стол, заваленный школьными учебниками. Щёлк. Это включилась гудящая трубка чёрно-белого «Горизонта», который ловил всего три телепрограммы. Конец предыдущего слайда, щёлк. И где-то на кухне зашипела выдуманная мной радиола. Щёлк, и вот я стою у окна, смотря на рабочих во дворе, что ждали заветного часа, потягивая чай из объёмных термосов. Они смотрят на меня, стоящего возле оконной рамы, как когда-то смотрели на меня Аркаша, Саня и Андрей, зазывая меня на улицу. Щёлк, и вот уже нет никаких рабочих, а есть лишь детская площадка со ржавыми качелями, песочницей и турником, двумя скамейками и разбитым возле них палисадником. Щёлк, и вот уже Лаваш пытается попросить у ПодайПатрона мелочь на опохмел, а тот замахивается на него в ответ, обещаясь вызвать милицию. Так никогда и не вызовет.
Щёлк! И стало казаться, будто бы весь окружающий меня мир — лишь злая выдумка, неправда, эрзац, симулякр; что сейчас залетит в эту разбитую оконную раму сквозняк, поднимет меня, маленького, песчанистого, упрёт меня в потолок; что вот он я, ничтожный, кружусь, кружусь, кружусь опавшим отклеившимся листочком обоины, и нет меня, никогда не было, как не было ни прожитых мною беспечных лет; не было ни мук, ни слёз, ни разбитого сердца; что всё вокруг — пустое и пошлое, ничтожное, как ничтожно время; что я сейчас проснусь, продеру веки, открою глаза, а там…
1
— Ты будешь вставать, скотина эдакий? — бабушка молодцеватым движением сорвала с меня одеяло так, будто бы презентовала новый автомобиль. — Я кому сказала ещё вчера: потом почитаешь, нам просыпаться в шесть!
— Но ба-а-а-а… — свёрнутый изюмом, я шипел, пытаясь спрятаться от ядовитого солнца в подушку. — Сейчас лето, а дед всё равно никуда уже не уйдёт.
— Ах, не уйдёт… Да я тебя сейчас, сволота, вместе с ним положу!
Уворачиваясь от хлыста, оригинальным образом сделанным из простыни, я спросонья побежал на кухню, где уже пузырилась и булькала покрытая корой овсяная каша. Мама была дома, как и положено быть дома всем учителям русского языка и литературы в середине лета, и теперь, разгоняя скуку и считая дни до поездки на моря, она каждодневно кухарничала возле единственно работающей конфорки нашей электроплиты. Верно сказано: чем старше дама — тем вкуснее борщ, и в тот период моего детства она была очень и очень молода, поэтому я ковырялся в густой и застывшей на тарелке каше, словно передо мной поставили ломоть гончарной глины. Спираль, висевшая на люстре, давным-давно выветрилась, поэтому то на окно, то на фрукты, то на корзину с печеньями попеременно садились мухи. Кажется, это был мой шанс. Дождавшись, пока одна из несчастных не прижужжит на край тарелки, я тут же вскрикнул: «Мам, я это есть не буду!», на что с не меньшей долей учительского софизма она ответила: «Каша хорошая, просто ты — говно.»
Мама никогда не была жестокосердным человеком; напротив, я не обижался на такие подковырки, ибо незнамо в какие года, совершенно не разговаривая об этом, мы как-то условились подкалывать друг друга по поводу и без, прекрасно всё понимая про себя. Делать было нечего — бой проигран, и я с неутомимой целеустрёмленностью экскаваторщика принялся за повинность, в то время как бабушка бегала по квартире, наводила суету и паковала нужные для неё вещи. Предстояла поездка на кладбище.
Можно перенести Новый год и Рождество. Можно отменить день рождения. Ежегодная поездка к деду на кладбище наступит всегда, в один и тот же день, час, с точностью до миллисекунды; и значило это, что в прихожей на гвоздике уже висел мой мешковатый костюмчик «на вырост», в котором меня наверняка увидели бы во дворе, а, как следствие, засмеяли. Я уже слышал ехидные «Классно выглядишь!» от Аркаши и Сани и поэтому тянул-тянул-тянул как мог минуту переодевания, и уж только когда бабушка пошла закрывать «на всякий пожарный» газовые вентили, я с неохотой втиснулся в пиджак.
В театральном кружке, куда я ходил после школы, после нескончаемой череды скороговорок, мы делали интересное упражнение. Открывался шкаф, и преподаватель по очереди доставал нам всевозможные костюмы и маски — от Буратино и Пьеро до королей и маркизов, от солдатских кителей до генеральских эполет. Надевая всё это, мы должны были, как представляли себе по детской фантазии, оправдать перед преподавателем наш костюм. Если я был в костюме собаки, мне было положено гавкать на всех своих сокурсников и есть конфеты с рук. Если я был в костюме клоуна, мне приходилось падать на банановой кожуре. Просунув свои руки в лацканы пиджака, я вообразил себя взрослым.
Выходя из подъезда, я с облегчением обнаружил, что во дворе не было никого, кроме ПодайПатрона, который ковырялся возле своего оранжевого «Москвича», пытаясь не то поменять свечи зажигания, не то ремень ГРМ. Вообще-то, на самом деле его звали дядя Боря, и он страшно сердился, когда его называли как-нибудь иначе. Но ПодайПатрон был таким человеком, которым сердится на всё и всех: лавочке под его окнами, принесёт ли почтальон повестку слишком поздно — дядя Боря, хоть и был по натуре своей очень добрым и работал мясником на рынке, всегда не упускал случая спустить собак на первого попавшегося на руку, если это, конечно, не была его жена, перед которой с грозой двора случалась удивительная метаморфоза, превращая грудастого великана в покладистого подкаблучника. Да и сам дядя Боря в таких случаях становился каким-то мягким, пластилиновым, сжимался куда-то в себя, и только слышно было: «Конечно, солнышко» или «Муся, не сердись».
И я стоял возле крыльца и смотрел на ПодайПатрона, на его работу, смотрел на его солидольные руки, как реки пота стекают по его выпирающему лбу, как ловко и умело тот орудует гаечным ключом, будто бы сталь являлась какой-то частью, протезом, продолжением руки, что мне хотелось бросить прямо за землю вонючее мусорное ведро, да подойти, подбежать, пожать ему руку, помочь ему; и пусть горело бы синим пламенем и костюм на вырост, и кладбище, и все ритуалы. И тут, будто молния, меня ударило фразой мамы про него, сказанной когда-то вскользь: «Мясник и есть мясник». И я пошёл в сторону мусорки, даже не удостоив его кивком.
Возле нашего дома стояло три контейнера с отходами, за которыми мусоровоз приезжал, быть может, раз в месяц, а то и того реже. Это была могучая, деятельная страна, целиком и полностью отданная во власть Мадам Чаепитие. Злые пташки наградили бомжиху Катрин данным титулом из-за того, что она имела обыкновение разливать настойку боярышника в белоснежную фарфоровую чашечку, которую она держала в кармане своей фуфайки кристально чистой. На данный момент Мадам Чаепитие развлекала себя тем, что доставала из правого контейнера бутылки и ставила их на асфальт. Постукивание стекла и скрежет их об металлический ящик, да и сама работа столь увлекли её, что она чуть не подпрыгнула от испуга, когда я поздоровался с ней.
— А, Дим, ты! Salut!3 — поправляя чёлку, улыбнулась Катрин. — Будешь чаю?
— Здравствуйте, Екатерина Ивановна! Нет, спасибо, поговаривают, что у людей от вашего чая голова болит. А что это вы делаете?
— Да совсем никакого порядка нет! Посмотри, как бак облупился, весь трещиной пошёл. Я сейчас бутылочки найду, обмою их на колонке, сдам и кисточку с краской куплю. Тебе какой цвет нравится?
— Мне? — я озадаченно начал перебирать в голове все нравившиеся мне тогда цвета. — Пусть будет малиновый.
— Лучше зелёный, — подмигнула мне Мадам Чаепитие. — Зелёный цвет успокаивает, а мне в таком возрасте нервничать доктор не позволяет…Батюшки — святы! Да ты как-никак женихаться решил?
— Я? — я оглядел свой костюм с головы до пят так, будто бы тот только-только на мне очутился. — Да нет, Екатерина Ивановна. Это мы так… к деду. Сегодня ж…
— Помню-помню, — с грустью вздохнула Катрин. — Помню, как вчера. Ну да не будем о грустном, жизнь продолжается, так сказать. Ирония судьбы. Ты ведь даже его и не застал, а я успокаиваю тебя так, как он когда-то меня. Помню, давно, когда я ещё секретарём по политчасти была на заводе, рабочие в шестом цеху из-за повышения цен на мясо и молоко решили стачку устроить. Лента встала, все детали на конвейере, сидят и пишут петицию в ОбКом, понимаешь ли. «Письмо турецкому султану», чтоб их… Я сижу в кабинете, у самой глаза по пятаку, в бухгалтерии говорят, что премиальных нет, вошь на аркане. Думаю, то ли мне в ГорКом звонить, то ли в милицию, чтоб мотоциклетки прислали. А сама уже заявление пишу, заранее. Распекут ведь меня, всё, сливайте воду. «Недоглядела, недостаточно объяснила, довела до предела, закрутила, забила…» И тут дверь открывается и заходит твой дед, а он только как лет пять назад из лагеря вышел. Говорит: «Я с обеда, Катюх. Я что-то пропустил?» Сама к нему, в слезах, плачу навзрыд, воздуха глотаю, а сказать ничего не могу. Он как крикнул на меня: «Охолонись, дура! Сейчас решу!». И пошёл к ним.
— И не побоялся?
— Ни капельки. Твой дед был очень смелый. Я тебе не скажу, что он им там передал, тебе рано ещё такие слова знать. Но вот через час, после перекура конвейер запустился, а управление завода ещё меня грамотой наградило. Вот так!
— А деда?
— А деда не наградили, внучек. Дед был «неблагонадёжным», так ведь? — голос бабушки громом прорезал пространство помойки. — Дед наш, когда ему всё это обнаружили, на кровати лежал, кровью исходил. А я бегала, то в милицию, то в товарищества, то на завод, характеристики собирала, чтоб в санаторий, курорт какой-нибудь до операции его отправить. Помнишь твою, Кать?
— Галина, давай не будем…
— Будем, сука! Ещё как будем! Сидишь тут, в баке, разглагольствуешь, какой хороший человек был мой муж, царствие ему Небесное! Ишь ты! Дима, а я тебе что сказала? «Не общаться с кем попало!» Придём домой, выпорю как сидорову козу!
Мадам Чаепитие захохотала, и я впервые за долгое время услышал от неё нездоровый, властный смех:
— Учишь своего барчука принципам? «Не общайся с кем попало», на-адо же! А если ты такая принципиальная оказалась, что ж ты тогда свой партийный билет сдала? А, комсомолка?
И тут впервые за очень долгое время я увидел, как бабушка разговаривает спокойно:
— Все сдавали, и я сдала.
— Я не сдала! — крикнула бомжиха Катрин.
— Ну и где ты теперь, б**дюка, — ответила бабушка.
***
Ничто не вечно, никто не вечен. С годами всё, кажущееся неразрушимым, сыплется, крошится, превращается в труху и прах. И уже видно, бетон на надгробии деда, омываемый бесчисленными дождями, посыпался, обнажая гравий; как мох и какая-то въедливая плесень обступила огранку с левого нижнего угла, и сколько бы ты ни пытался оттереть, придать холодной поверхности какую-то благообразную форму, природа всегда забирает своё. Сколько ни коси травы, сколько ни подрубай корни и не подливай яда, молодые побеги и стволики орешника прорастают тут и там, всем своим видом крича каждому взмаху тяпкой и топора, что жизнь не кончается.
Каждый год меня тащили на могилу деда, чтобы я в очередной раз поглядел на то, что потерял, даже ещё не родившись. Если есть Олимп, значит, где-то внизу должен быть Аид. Мы бы не узнали о чёрном цвете, если бы не разместили напротив него белый. И если мой отец, ушедший из семьи, когда мне было около года, был для воспитывавших меня женщин самим воплощением зла, то образ деда, отца, примерного мужа для бабушки, напротив, являл собой идеал, к которому я должен стремиться.
Когда я делал что-то, требующее в глазах моей семьи моральной оценки, мне всегда рисовалась некая шкала, градация, система координат, по которой я двигал мой поступок. Слово «эгоист» значило, что я сделал что-то плохое, но не требующее серьёзного наказания. «Свинья неблагодарная» — это степень, за которую мне должно уже быть очень и очень стыдно. Когда мой поступок превышал все космические пределы аморального поведения, мне говорили: «Ты как твой отец.» После этого мне полагалось падать на колени и биться в судорожном припадке, доказывая всему миру и моей семье, что я — не он и никогда им не буду. Напротив, крайней степенью похвалы считалось «вылитый дед», как будто бы я никогда не мог и не должен был быть собой, постоянно сверяя себя с людьми, которых толком-то в жизни и не знал. Фраза «видел бы тебя сейчас дед» была очень пластичной и зависела от контекста ситуации, а уж в гробу дед переворачивался столько раз, что, подруби ты к нему динамо, можно было бы запитать электричеством целый Сперанск. И вот, в годовщину его смерти наша семья стояла у изголовья памятника моего деда Жени, и он смотрел на нас из-под чёрных как смоль бровей успокаивающим взглядом, всё понимая и всем всё давно простив.
И я стоял и думал, облокотившись на оградку, глядел на буквы его и моей фамилии, выведенные чёрной краской. Моей потому, что когда мне стукнуло четыре года, фамилию отца сменили на девичью фамилию мамы. Преподнесли это мне, как и положено, с таким тоном, будто бы как минимум одна глобальная проблема человечества решена, и, раз у деда есть наследник, продолжатель рода, то мне, как хранителю династии, предстоит эту фамилию не опозорить. И ведь правда, я нёс эту фамилию гордо, как знамя, потому что было бы одно дело, если б только моя семья воспевала деда как героя. Нет, культ моего мёртвого дедушки пропитал каждый кирпич, каждую песчинку моего двора. Все, кого я видел на улице, кого встречал в душных кислых подъездах, видели не меня, а внука «того самого» человека; почтальонша, приносящая бабушке пенсию раз в месяц, уже накушавшийся где-то под лавочкой Лаваш, ПодайПатрон или Мадам Чаепитие — все наперебой вспоминали истории из прошлого деда так, будто бы всё в этом мире доброе, светлое, разумное и вечное было связано только с ним. Бабушку во дворе боялись, деда — уважали. А как не уважать человека, который привёз из тюрьмы истрёпанный блокнотик, исписанный цитатами из прочитанной им в лагерной библиотеке книг. Его житейская мудрость была для всех неисчерпаемой, а собрания его друзей в нашем тесном подвальчике были вовсе не беспробудным алкоголизмом; скорее, это был очередной съезд философского кружка, где сильные мира сего решали за тех, кто остался на кухне, все проблемы современности. Мама восхищалась своим отцом; её сестра, моя крёстная, его просто боготворила, и только бабушка смела иногда говорить про него всякие гадости, но и то, с каждым годом делала это всё реже и реже, ибо с годами вспоминается только хорошее.
Что же оставалось мне, наследнику великого пращура? Я стоял, принурив голову и думал о том, что, дедушка, и вправду был великим, раз спустя многие годы после смерти его могила не зарастает сорняками, не превратилась в холм. Какой жгучий след оставил тот в сердцах других; словно комета, пронёсся, въелся в душу каждого знавшего его человека. И значит это, что дед не умер, что в могиле только кости и трухлявый гроб, а сам он жив, жив отражением в каждом, жив и говорит с нами своими мыслями из уст других людей. Но только вот беда, что все эти мысли сказали до него давным-давно другие, а деду только и оставалось, что записать их в тюремный блокнот. А мог ведь и не записать.
А может, когда-то грозный ПодайПатрон глядел, будучи ещё маленьким, как дед умело вертит гаечным ключом, и мечтал так же, как я утром, подойти к нему и пожать руку, но всё никак не решался, и робко уводил взгляд. И, может, сегодня он вспомнит какой-нибудь дельный дедов совет и наконец-таки починит свой Москвич, сядет в него и умчит вдаль, оставляя глубокие борозды от шин в дворовой грязи. Мне рисовалось, как он едет на дачу, или в родную деревню, да хоть к чёрту на рога, но едет!
И действительно, когда мы вернулись домой, оранжевого Москвича во дворе уже не было.
***
Тик. Так. Тик. Так. Громче. Тише. Громче. Тише. Секундная стрелка гильотиной разрезала время, чеканя свой жестокий шаг. Лето наступало, выламывало оконную раму, и за ней, сквозь незамазанные щели доносились ещё слышные резонирующие звуки оживлённого дворика. Мать гладила бельё в гостиной и смотрела вместе с бабушкой телевизор, я же, как впрочем и всегда, воровато выглядывал в окно, считая минуты, пока я смогу выйти во двор поиграть с ребятами.
Два часа во время каникул, час во время учёбы. Меня никогда не ругали ни за ушибленные коленки, ни за расцарапанные руки, ни за порванную одежду — словом, гуляя во дворе, я мог делать всё что угодно. Но два часа во время каникул — Боже, как быстро они пролетали, будто бы и не было смысла выходить вовсе. Мне только и оставалось, что глядеть на детские игры: вот дуры — девчонки сидят в песочнице и лупятся в «дочки-матери», разливая песочный чай и песочную сдобу по пластмассовым формочкам. И опять, как бывало не раз, к ним подойдёт Мадам Чаепитие и будет глядеть украдкой на их нелепую, глупую забаву, и во взгляде её сквозь томную пену прожитых лет вскочит жилка, и она, чуть ли не вприпрыжку, подбежит к ним, сядет возле девчуры и начнёт их учить, как пили чай в старину и как пьют его сейчас в Англии, потому что в Англии через два часа наступит пять вечера, а это значит, что у нас пить его самое время. А эти пустышки лишь отмахнутся от кислой вони её одежд и убегут прочь, туда, где уж точно не будет пахнуть прогорклым маслом. И Катрин останется одна, будет стоять посредине песочницы Безумным Шляпником в окружении брошенных кукол и форм, и лишь только доктор Трусик, сидящий на лавочке и кормящий голубей, робко посмотрит на неё влюблённым взглядом и, будто бы извиняясь за факт своего присутствия, почешет усики и ужимисто сделает книксен4, дёргая своей гуттаперчевой тонкой шеей.
Я же выжидал момента, когда он наконец встанет с лавочки и поплетётся домой, к тетрадкам. Трусик был чрезвычайно пунктуальной персоной; выходя во двор на прогулку и уходя с него минута в минуту, с пяти до шести вечера, мне был знак выходить на улицу. В редкие минуты, когда над ним не смеялись наши ребята, во время этого часа доктор сыпал голубям отруби, отчего весь асфальт возле подъездов превращался под вечер в полотно авангардного искусства. Ругаемый всеми, извиняющийся перед каждым, профессор кафедры матанализа, вечно пахнущий детской присыпкой, был верен и непоколебим в своей чопорности. А мне же всегда было интересно, каково было Трусику приходить на работу, в институт. Вряд ли с ним случалась удивительная метаморфоза — лацканы пиджака не отстирывались от мела, тонкие усики не становились серьёзнее, голос не прорезался сам по себе, и он, как пить дать, наверное, что-то всё время мямлил под нос, погружая всё вокруг себя от первых рядов парт до Камчатки в летаргический сон.
Так как ПодайПатрон увёз свой Москвич на дачу, Саня побежал домой за футбольным мячом. Наконец, торжественный и довольный, с остатками щей на губе, он вышел во двор, держа в руках главную реликвию двора. Футбольных ворот не было, да и к чему им быть, и вот Аркаша, надевая зимние перчатки, встал возле рамы турника. Играли в навесного, по очереди, что доставляло Андрюхе, вышедшему в остроносых туфлях, дикую истерику, но лучше не переобуваться вовсе, чем зайти переобуться и не выйти, поэтому тот, резонно замечая, что ноги можно обмыть и на колонке, снял обувь и теперь молил всех известных ему богов, чтобы не наколоться на остов торчащей из песочницы разбитой бутылки. Аркаша же, как мог, старался попадать мячом по доктору Трусику, увёртки от мяча которого занимали ребят гораздо больше, нежели успешно забитый гол.
Как только профессор ушёл бы домой, я сел бы на лавочку вместо него. Из-за танцующих паучьих ног меня не брали играть в футбол ни в какую команду, даже при диком отсутствии игроков. Я бы мог поучаствовать, если бы ребята играли в прятки или казаков-разбойников. В догонялках мне вообще не было равных, так как Аркаша и Саня в своё время научили меня убегать от них быстрее, чем они смогут меня настичь и побить. Но в делах спортивных мне доводилось ходить в дворовых тютях. Поэтому я считал минуты и тщательно думал о том, чем бы себя занять на улице.
Спасительное решение принесли дуры-девчонки, вернувшиеся из магазина за углом. Решение было в обувной коробке, обёрнутой в ткань, оно скулило и покусывало поглаживающие его пальцы. Как только я выбежал во двор, то тут же подошёл к собравшийся возле девочек куче дворовой малышни. Тут и там, облупившиеся со всех сторон, наши головы смотрели вниз, на землю, где сидели в картонной коробке прижатые друг к другу, испуганные от голода и холода необычайной раскраски остроносые бродячие щенки. Забавные и неуклюжие, до удивления милые твари прятали вислоухие мордашки в тельцах своих братьев и сестёр, но, не в силу побороть животное любопытство, высовывали носики, чтобы посмотреть на большеголовых великанов, толпящихся вокруг них.
В это же самое время ПодайПатрон стоял на бензоколонке возле областной трассы, пытаясь спорить с заправщиком о подорожании цены на «восьмидесятый». Через шесть минут тридцать семь секунд, крестясь и матерясь, он тронулся в сторону поворотного кольца на город. Впереди него образовалась небольшая пробка из-за аварии белой Нивы и Мерседеса, на объезд которой потребовалось тринадцать минут и шесть секунд.
Тем временем во дворе же какой-то идиот притащил копчёную колбасу и молоко, посчитав, будто бы маленькие пёсьи клычки способны освежевать мясные жилы. Редко случалось, чтобы девчонки и ребята собирались в один племенной круг, но в этой ситуации мы стояли всем племенем и думали, куда можно пристроить щенят. Все, у кого были домики в деревне или дачи, стали перечислять варианты, по которым им ни в коем случае не следует брать собак. Остановились на том, что каждый из нас побежит к своим телефонам, чтобы стереть свои пальцы об вертушку, пытаясь обзвонить всех своих школьных приятелей. У меня же телефона не было, как не было и приятелей, которым я хотел бы позвонить, поэтому я остался возле коробки с щенками. Тем временем ПодайПатрон заехал в киоск за сигаретами, потратив на это дело одну минуту двадцать четыре секунды.
В ту секунду самый любопытный и наглый обитатель коробки давно свесил свои передние лапы и теперь бил виляющим хвостиком по мордам своих более комфорных братьев и сестёр. Я взял его на руки, чтобы осмотреть его сверху донизу; щенок же, почувствовав тепло моих ладоней, перестал вовсе бояться и теперь принюхивался к моему запаху, почуяв свои уверенные шансы стать домашним питомцем. «И вправду, — подумал я. — Посмотри на него, нахала. Какой он смешной и умный. А глаза… Хочешь стать моим другом? Но я же не выносил тебе из дома колбасы, не поил молоком и не гладил по шёрстке, так почему? Откуда ты такой вислоухий? Неужели, ты охотничий пёс? Представляешь, куплю тебе поводок с шипами, но без намордника, ты же не будешь лаять ни на кого, верно? Я буду гулять с тобой, ты и я, мы пойдём в лес, я буду искать белок в лесу, а ты будешь за ними гоняться. Сделаем маме шубу из белок, поэтому придётся уйти в лес на целую неделю. А ещё ты будешь спать у меня на кровати и лизать мне лицо по утрам, чтобы я проснулся и не пропустил школу. А когда мы будем проходить мимо старушек на лавочке, они скажут, мол, вон Дима пошёл с… А как тебя назвать?.. Хм… Дружок, Бруно, Цезарь, Купер, Чезар, Арахис, Билли, Бобби, Барон, Бантик… Да чёрт знает что такое, ерунда одна, а не клички! Ты же не пудель какой-нибудь с завитушками, ты охотничий пёс, гордая собака, не чета ряженым пекинесам! Ну-ка, гавкни, спаниель — это звучит гордо!
Только вот как показать тебя родителям? Мама — ладно, я знаю, она добрая и любит животных, я видел, как она кошку гладила. А бабушка… Тут, конечно, придётся повоевать. Она терпеть не любит грязи, а ты вон какой, весь в пыли и листьях… Придумал! Я забегу в ванную, помою тебя и покажу им! Откажусь от подарка на день рождения, от Нового года, скажу, что ты научишь меня ответственности, чтобы я за тобой следил, и тогда они наверняка тебя оставят. В дом!»
Один, два, три, четыре, пять, десять! Пролёт! Раз, два, три, четыре! В то время как я поднимался по лестнице, неловко переминаясь с ноги на ногу возле входной двери и не решаясь зайти в квартиру, ПодайПатрон встал на аварийку посреди дороги в районе автовокзала. Из капота шёл пар, дядя Боря материл всех земных и небесных царей, побивая баранку Москвича своим огромным мясистым кулаком. Затем он открыл капот и закатал рукава. На починку порванного ремня ушло где-то около десяти минут.
***
— Тина, у нас опять прорвало, а мы даже воды не набрали! Да отвлекись ты от своего телевизора, понюхай, какой-то тухлятиной несёт… А это что такое, а?!
Я стоял на коленях посреди ванной, втирая мамин шампунь в шерсть своего щенка, и глядел на застывшую в костяке двери грозно смотрящую на меня бабушку. Пёсик, совершенно не понимая, какая буря грозит обрушиться на него и меня, как назло, энергично отряхнулся, отчего вся ванная, от кафеля до потолка заляпалась грязными стекающими вниз бульонными каплями. И грянул гром.
— Ты что, идиёт?! — бабушка обрушила на меня всю свою ярость. — Ты что удумал, скотобаза?! Мать! Ма-а-ть! Иди сюда, посмотри, что твоё чадо наделало!
Мама шаркающей походкой подошла к бабушке, и, спрятавшись за её спиной, сложила руки на грудь:
— Господи! Дима! Это кто?
— Это… — пытаясь сообразить на ходу убедительную историю, я ответил. — Это Харон, мой щенок. И… я помыл его, чтобы он был чистым.
— Ну уж нет, Димочка! — язва в голосе бабушки приобретала гротескный характер. — Ты сейчас же унесёшь его на улицу, где взял. А иначе, я тебя вместе с ним удавлю, эгоист!
— Но ба! У нас же была кошка, ты же сама рассказывала! И ничего, и собака может быть!
— Собака? В квартире? Через мой труп! — бабушка глядела через плечо в сторону мамы, и видно было, что у той в жизни был не первый такой разговор. — Вот умру — хоть крокодила заводите! А кот ваш весь диван и все обои подрал, да ещё в тапки нассал! Вспомни, Тин! Я его выкинула к едрени матери, так что щенка здесь — не будет, ясно?! С ним забот не оберёшься, гулять с ним надо, а ты, свинья неблагодарная, спишь допоздна! Я с ним гулять не буду!
— Я буду, — мама решила принять мою сторону. — Посмотри на него, какой он милый. Как его?..
— Харон, — поддакивал я, вновь обретя призрачную надежду.
— Харон, — подмигнула мама. — Звучит же! Смотри какой он милый, мам, ну правда!
— Я всё сказала, — отрезала бабушка. — Ты знаешь, сколько ест собака? Откуда у тебя, училки несчастной такие деньги, скажи? Моя пенсия на коммуналку и лекарства, да твои копейки на три рта. Но, в принципе, хотите оставить — оставляйте. Всё равно ему жить недолго, издохнет через неделю. Ты глянь на его живот.
И вправду, у Харона при его хлипком тельце было непомерное вздутое пузо, и невозможно было понять, отчего оно такое.
— Глисты, — констатировала бабушка. — Или бешенство, не иначе. Меня когда в деревне покусали, я сорок уколов в живот колола. Больных уколов, да-да. Но вы давайте, оставляйте собаку, кошку заводите, попугая, черепаху, а меня вообще сдайте в сумасшедший дом, хоть отдохну от вас.
Бабушка ушла смотреть телевизор, а мы с мамой остались в ванной стоять и глядеть друг на друга. Щенок тем временем начал громко скулить, и звук этот, резонируя от стенок кафеля, бил по ушам отбойным молотком.
— Щенка надо отнести обратно, Дим, — мама вздохнула, вытирая капли со стенки ванной. — Посмотри на него. Глаза все в гное, сам он весь больной. Его бы к ветеринару, но у нас нет на него денег, понимаешь?
— А если…
— Никаких «если», сынок. Ты отнеси его туда, откуда взял, посмотри какая умная морда. Наверняка у него будет хозяин, который о нём позаботится. А мы просто не можем, понимаешь? Возьми полотенце, оботри его и вынеси на улицу, а я пока посмотрю в холодильнике, может, найду ему что покушать.
В этот же самый момент ПодайПатрон с силой захлопнул капот «Москвича» и, вставив ключ зажигания в скважину, с радостью тронулся с места.
***
Харон, ну почему же ты всё время вылезаешь из коробки и бежишь за мной! Ну прогавкай ты, дитя собачье, зачем ты смотришь на меня своими въедливыми щенячьими глазами, разве ты не слышал этих людей? Придут новые, уж поверь, Аркаша, быть может, дозвонится до своих школьных приятелей, у него их много, и кто-то тебя заберёт. Будешь жить в собственной будке, посаженный на цепь, или, напротив, тебя пустят в дом, дабы ты погрелся возле камина и тёрся мордой об руку нового хозяина. А, быть может, тебя возьмут в цирк, научат всяким фокусам и трюкам, и мы сможем видеться, а ты сможешь рассмешить всех пришедших поглазеть на тебя детишек. Здорово, правда? Всяко лучше, чем сидеть в нашем клоповнике, получая куриные головы вместо нормального мяса на завтрак, обед и ужин. Так почему же ты не слушаешься меня, и плетёшься за мной, скуля и воя. За что же ты рвёшь моё сердце?
Я же не сделал тебе ничего плохого, помыл и накормил, а после вернул туда, откуда ты вылез. Ты же ничего не потерял, кроме надежды. Так за это ты мстишь мне, верно? За то, что среди миллионов тысяч щенков ты один стал Хароном? Я всего лишь мальчик, а ты — всего лишь будущий пёс. Ни больше, ни меньше. Так беги же прочь, к своим друзьям-собакам, проскули им историю про то, как злой человек имел несчастье назначить тебя особенным. Почему же ты стоишь на асфальте возле подъезда и смотришь на меня, стоящего возле открытой входной двери. Почему ты смотришь на меня, молчишь и судишь, судишь, судишь, будто бы я нарочно дал и забрал твою веру? За что же ты так не по щенячьи жесток?
Свист покрышек. На углу дома завернула во двор машина. Не стой же, дурак, беги к своим, дай мне захлопнуть входную дверь!
***
Очевидно, у ПодайПатрона был напряжённый день. Встав поутру, он не успел даже зачерпнуть и ложку вермишели в молоке, как жинка начала невозбранно пилить его насчёт дачи. Так как отмазаться сломанной машиной не вышло, плюнув в тарелку, дядя Боря взял все необходимые инструменты и пошёл приводить «Москвич» в богоугодное состояние. Худо-бедно доведя агрегат до транспортабельности, ПодайПатрон поехал сначала в автосервис, а после, испугавшись непомерных трат, решил купить бывшие в употреблении необходимые детали на авторынке за городом. На это ушло где-то около часа московского времени. Провозившись на даче, уставший и полусонный дядя Боря мечтал только о том, чтобы поскорее плюхнуться на свой диван и заснуть крепким сном труженика, поэтому, въезжая во двор, он не заметил ни щенка, сидящего на проезжей части, ни меня, махавшего ему руками и кричащего ему что-то невнятное с крыльца первого подъезда. Встрепенулся ПодайПатрон только тогда, когда автомобиль внезапно подпрыгнул то ли от кочки, то ли от неизвестно как образовавшейся на дороге ямы, то ли от упавшей на асфальт ветки. «Только бы не подвеска,» — подумал автолюбитель, уставший от нескончаемых мелких трат. Поэтому, когда он вышел из «Москвича» и, нагруженный вёдрами алычи, поплёлся домой, то не заметил ни пятна на передней шине, ни лежащей посредине дороги собаки с вытекшими мозгами, ни меня, сидящего возле неё на карачках в немом исступлении и неспособного выразить хоть каким-либо образом свой отчаянный крик.
Мясник — он и есть мясник. Не опереточный тонкосуконный злодей из дешёвой провинциальной пьески с крошечными усиками под губой, не Гамельнский крысолов, не старуха-смерть с протянутой клюкой, и даже не уличный хулиган, точащий длинный кинжал в тёмной подворотне. Обычный человек, из крови и мяса, дядя Боря, работающий на рынке в мясном отделе. Галки всё так же сидят на телеграфных проводах, бабки из соседнего дома всё так же судачат что-то о своём, вечном, алкаши на завалинке бьют рыбу в домино. Жизнь. Такая же, какая была «до», какой будет «после». Только не будет у этой жизни больше ни звука, ни цвета, словно на меня надели колпаком старый кинескоп советского телевизора.
Так я думал про себя, стоящего возле подъезда и смотревшего, не отрывая глаз, как из треснувшего черепа Харона медленно вытекали желеобразные маленькие мозги. Эта мякина с осколками косточек плавилась на солнце, а от умной и наглой мордашки разве и остался что выпавший из орбиты глаз, да и он уже был весь в пелене. А за стеклом зрачка была лишь обжигающая пустота и мрак, и самое страшное, что я по разумению своему раньше полагал, будто бы, столкнувшись с горем лицом к лицу, я должен что-то испытать, почувствовать. Но всё живое, всё острое будто бы отрезало трамвайным колесом, и мне стало казаться, что такое можно выдумать только понарошку, что всё происходящее далее отныне будет не про меня и не со мной; что я всего лишь персонаж спектакля про самого себя, что это всего лишь странное упражнение, и сейчас преподаватель скажет: «Стоп! Меняемся костюмами!», где-то прозвучит звонок, по двору начнут сновать туда-сюда осветители, настраивая нужную тень, рабочий с брандспойтом смоет в сточную канаву нелепую бутафорскую куклу мёртвого щенка, а сам Харон, уже реальный и живой, виляя хвостом, ждёт меня где-то на улице. Но никто не давал отмашки, ассистенты не разбирали картонные декорации дома, а я смотрел на себя со стороны как на жалкого фигляра и силой заставлял себя играть эту глупую пьеску дальше.
Но я не мог сделать ни единого шага, точно застыл и вмёрз в ту самую роковую секунду. Куда бы я ни кинул взгляд, везде — справа, слева, с веток деревьев или с окон кирпичных домов смотрели на меня ещё живые щенячьи глаза. Добрые, милые, они будто заведомо прощали мне каждую секунду промедления, как будто говоря мне: «Что должно произойти — то произойдёт.» А я не верил им. Ведь что такое секунда? Пыль, мелочь. Однако, не возьми я щенка из коробки, не принеси в дом, обожди ещё минуту возле двери, и пёс был бы жив. Каждая ветка мысли кричала мне вслед — свершись хоть что-нибудь на этом свете иначе, и была бы спасена ещё одна жизнь. Закрыв за собою дверь, поругавшись с родителями, настояв на своём — и не было бы лежащих на асфальте смятых в кровавое месиво щенячьих мозгов. Неужели, ответственность — это просто вина за каждое потраченное впустую мгновение? Неужто каждая наша новая встреча, каждое рукопожатие, каждый разговор хоть с кем-нибудь когда-либо есть лишь не что иное, как отсроченный грех; конец, заложенный ещё в самом начале. Все умрут, как умер мой дед. И я умру, без всякой на то причины, сегодня, завтра или через года, но умру. А значит, бессмысленно всё, до чего коснётся моя рука.
И в этот самый миг мои слёзы навсегда потеряли смысл.
2
Так сменили друг друга несколько зим. С нашей улицы убрали трамвайные рельсы, в соседнем квартале открылся первый магазин с эскалатором, а в остальном жизнь в нашем дворе была всё такой же усыпляюще степенной. Доктор Трусик неизменно выходил кормить голубей в одно и то же время, живодёр ПодайПатрон всё никак не мог починить свою дряхлую, покрытую рыжим лишаём бричку, и только бомжиха Катрин деятельно воплощала всё новые прожекты по устройству своей помойки. Дом дряхлел, и регулярно по утрам слышно было, как метла беспробудно пьяного дворника Лаваша шкрябала жёсткой щетиной по отколупывавшемуся асфальту, пытаясь сгрести в одну кучу извёстку и обломки кирпичной кладки.
Да и чем старше я становился, тем больше чувствовал себя как будто бы пришельцем, и уже не гулял во дворе, предпочитая выбираться далеко за его пределы. Излазив вдоль и поперёк все соседние кварталы, районы, улицы и парки, я с ужасом обнаружил, что мой двор не заканчивается углами плотно стоящих друг к другу соседних зданий; за каждым поворотом переулка, в каждом изгибе аллей чужими лицами на меня глядели все те же Трусики и ПодайПатроны. Те же пацаны сидели за гаражами и курили какую-то ерунду через веточки орешника, чтобы не пахли руки; те же девчонки болтали ногами на проржавевших качелях и хлебали из пластиковой бутылки дешёвое пиво. Беспросветная скука глядела на меня из окна каждого дома, из каждого сигаретного киоска, и чтобы хоть как-то развлечь себя, я окончательно, бесповоротно погрузился в мир книг.
Меня не останавливали ни внезапный поход к окулисту, ни очки-унитазы, нелепо посаженную на мою угловатую морду, ни проходящие мимо меня летние каникулы; мои друзья не называли меня «Совой», нет, они протягивали мне руку через десятилетия и тонну печатного текста, и мы ходили в походы по реке Колорадо, нас выгоняли из школ-интернатов, мы становились волшебниками, несли кольцо за тридевять земель без шанса на успех, ловили гигантскую рыбу, бегали с кортиком по Ревску, искали отца Кати во льдах Арктики — словом, делали всё возможное, только не нюхали клей в целлофановых пакетах на порожках прокуренных подъездов наших домов. Мои друзья пахли типографской краской и клейстером переплёта, из самых близких мне приятелей вываливались страницы. Я казался себе беспросветно старым оттого, что понимал всё и про всех, каждый человек представлялся мне схемой, каждая мысль — высказанной ранее. Все были прочитаны, всё было заведомо известно. Мне нравилось, когда мама называла меня «Энциклопедией в очках». Но чем больше я книг читал, тем больше находил своих родных и близких скучными и карикатурными. Секундная стрелка часов разрезала тишину в прихожей, я же лежал на диване и вглядывался в страницы Айвенго, наслаждаясь покоем и затишьем.
Недолго музыка играла.
Однажды в наш двор въехал военный грузовик. Подавив все кусты палисадника, он припарковался возле второго подъезда, и тотчас же выпрыгнувшие из него солдаты раскрыли тент и стали по цепочке передавать друг другу какие-то люстры, картины и чемоданы, занося их в дом. Вслед за грузовиком запарковалась серая «Волга», из которой на разбитую асфальтную гладь высыпали три досель неизвестные никому фигуры грузного военного в штабной форме полковника, его тонкой как велосипедная спица жены и миниатюрной кучерявой как пудель девчонки примерно моего возраста. Она же, не желая никак оставаться возле своих камерных родителей, позвякивая ключами, тут же потоком ветра побежала в подъезд, открывая солдатам входную дверь. Пока взрослые наблюдали за работой, эта девчушка с неимоверной прытью размахивала руками, приказывая всем и каждому что-то настолько нелепое и в то же самое время правильное, что отказать этой голове с волосами каштанового цвета, даже в полушутливой форме, не представлялось никак возможным. Суетная озорная пигалица тем временем носилась каким-то разрушительным тайфуном по всему двору, знакомилась со всем и каждым, от мала до велика; она улыбалась и смеялась над каждой глупой шуткой Аркаши, подавала живодёру на Москвиче все гаечные ключи и клеммы, кивала всем бормотаниям под нос Доктора Трусика, и даже умудрилась поговорить о чём-то вечном с Мадам Чаепитие.
Лида, Лида, Лида… Теперь все вокруг только и говорили, что об этом пуделе, да о её семье. Нельзя было выйти в магазин за хлебом, чтобы не услышать что-нибудь вроде: «А ты в курсе, что папа Лиды — полковник в танковом полку?», «А я вчера ходил в гости. Знаешь куда? В седьмую квартиру!» или «Прикинь, вчера Лида прыгала с нами через гараж, в итоге она расцарапала об черепицу ладонь в кровь, а потом начала смеяться и измазала мне всю футболку, мать еле отстирала». Все носились с ней и вокруг неё так, будто бы она была птичкой, залетевшей в наш двор из дальнего края. Каждый хотел пригласить её погулять во двор, все ждали, когда она выйдет и заведёт в сердце каждого пружинку счастья. Никто не замечал, что глупая, мерзкая Лида была в тысячу, миллион раз хуже любой из дур-девчонок; те хотя бы не претворялись, будто им до нас нет никакого дела; Лида же хотела понравиться всем и каждому, точно с открытки вылезла. Я видел, что она была для каждого своей, как какой-то хамелеон или игуана; с Аркашей Лида могла материться точно была дочерью шахтёра, а не военного; Сане она на спор перечисляла фамилии всех известных клубных футболистов, а с Андреем просто молчала, глядя на то, как тот ловко втыкает перочинный ножик в землю. Для меня же Лида представлялась маленькой козявкой, застрявшей глубоко в носу.
Вообще, вся семейка была какой-то чокнутой и сумасбродной. Дорога от военного полигона до боксов с танками проходила аккурат через нашу улицу, отчего асфальтоукладчики дневали и ночевали в вагончиках возле соседнего двора. И каждый раз, когда танковая колонна, издавая страшный грохот бряцающего железа, проезжала мимо наших домов, Лида выбегала на улицу и стремглав неслась прямо под гусеницы командной машины. Эта мелкая сопля останавливалась прямо посреди проезжей части, размахивая пакетом с бутербродами перед дулом пушки так сильно, что они чуть было не вылетали из пакета прямо на щебень. Отец Лиды нисколько не ругал дочку; напротив, расстёгивая шлемофон и поглаживая свои густые рыжие усы, он сидел с ней на броне машины, на зависть всем соседским мальчишкам. Мать же Лиды просто спускалась во двор и стояла, облокотившись на перила подъезда, глядя на эту показную семейную идиллию.
Всё у Лиды было не славу Богу. Она могла увести с собой весь двор в лесной поход, рассказывала всем невероятные истории из тех городов, в которые её семью забрасывало командование: про озеро Байкал, про вечную мерзлоту, про реку Амур и алтайские горы. Лида умела ездить на велосипеде без рук, могла устроить геноцид целому муравейнику при помощи карманной лупы, хвасталась перед всеми мальчишками своим шрамом от ожога на всю левую руку, могла пожарить на костре картошку и спрятаться на самом видном месте так, что никто и никогда бы её не нашёл. Когда оказалось, что, стоя на раме, она может как отбивать мячи Сани, так и обводить всех ребят, финтить, её тут же взяли в сборную играть против соседнего двора. Время от времени Лида выходила во двор со следами синяков и ссадин, хотя у неё вовсе не было привычки падать и ударяться об различного рода поверхности. Это значило только одно: у её отца бывали настолько неудачные дни, что тот не выдерживал и прямо на работе начинал свои, как правило, околонедельные запои. Я даже ей завидовал отчасти, ведь дома меня просто некому было бить. Только однажды в далёком детстве бабушка в порыве ярости берсерка выпорола меня солдатским ремнём с пятиконечной звездой на золотой бляшке за то, что я ушёл со двора без всякого спроса. С тех пор в глазах своих родителей я всегда старался выглядеть благонамеренным ребёнком, достойным фамилии пращуров.
Всё было хорошо, пока не приехала эта дрянная девка. Лида, и её семья точно слезла с буклета санатория и вылезла передо мной бельмом как красная заплатка на синих джинсах. Все их любили, все им завидовали. Будто бы я один слышал крики и ругань в вентиляционной решётке. Одного хотелось. Чтобы папа Лиды получил повышение, стал важным генералом, и чтобы эти люди исчезли из моей жизни ровно так же, как и появились, сверкая грязными колёсами серой «Волги».
***
Мигалка милицейского УАЗика била синими бликами по стёклам нашей квартиры. За окном барабанил дождь мелкой рябью, отчего время от времени наш участковый прикрывал свои протоколы увесистой кожаной папкой. Лида пропала.
За несколько дней до начала учебного года она умудрилась подбить ребят во дворе на то, чтобы отправиться на несколько дней в поход с палатками. Когда экспедиция была снаряжена, увешенные массивными рюкзаками дети сели в пригородный автобус и поехали в сторону Поповского леса, что был к западу от Сперанска. По словам Аркаши, Сани, Андрея, а также остальных мальчишек и девчонок из соседнего дома выходило следующее: весь предыдущий день был потрачен на то, чтобы разбить лагерь. Ребята ставили палатки и рубили ветки для ночного костра, девчонки же обустраивали быт, плавали в речке и готовили какую-то примитивную снедь для уставших после тяжёлых нагрузок мальчишек. Лида, как и положено было человеку с опытом, постоянно носилась то тут, то там, рассказывая каждому то, что все и так знали. После песен под гитару, после танцев возле костра все легли спать, предварительно назначив дежурных по костру, которые должны были сменять друг друга каждый час, строго по очереди. Последним истопником, который видел Лиду в пять часов утра, был Андрей. Он-то и сказал участковому, что она, дабы не потревожить ничей сон, тихой сапой прокралась мимо продремавшего караульщика костра, дабы «нарвать ежевики, ибо под утро ягоды наиболее вкусные». Ни утром, ни тем более днём больше никто из ребят Лиду не видел, а все попытки её разыскать оказались тщетны, она не откликалась. Только под пять часов вечера Аркаша добежал до близлежащей деревни, и возле почтового отделения позвонил из автомата сначала домой, а после, по совету своей матери — в милицию.
Отец Лиды, как назло, где-то с неделю был на танковых учениях в области, и связаться с ним хоть как-нибудь совершенно не было никакой возможности. На матери же исчезнувшей вовсе лица не было, и всё время, пока во дворе разворачивалась кипучая деятельность, Антонина Николаевна (так её звали) сидела на лавочке возле палисадника и курила одну сигарету за другой, отрешенно оглядываясь на резкие выкрики соседей так, будто бы она смотрела плохое телевизионное мыло про чужое горе на сон грядущий.
Каково было моё удивление, когда следующим утром я обнаружил себя сидящим в дачном автобусе в окружении своих родителей, соседей и всех знакомых мне жителей соседних дворов и окрестностей. Даже ПодайПатрон тащился за нами на своём ведре с болтами, прихватив с собой за компанию свою Мусю и бомжиху Катрин. Мама попросила проверить меня батарейки в фонарике, и я устало вертел его в руках, в который раз проклиная Лиду и ребят за испорченный день.
Пройдя километр по просёлочной дороге, мы где-то с получаса прождали возле наспех сооружённого шлагбаума палаточного городка спасателей, пока к нам не вышел еле стоявший на ногах от изнеможения и бессонницы деревенский участковый. Тот, встретив нас, однако нашёл в себе силы похвалить собравшихся на активную гражданскую позицию, проинструктировал каждого о правилах поведения при поисково-спасательных операциях, дал каждому по жёлтой светоотражающей жилетке, а после подвел к наскору руку наклеенной на доски карте, где в подробностях рассказал про участок, который мы должны будем за сегодня пройти. И вот где-то через час инструктажа я уже вышагивал в сцепке со всеми, рядом с моей мамой и доктором Трусиком, отмахивающимся от палящего зноя и мух своей смешной панамой.
Километр, а за ним ещё один, и так без конца и края. Расцарапанные ветками, уставшие, пропитанные потом, искусанные комарами и по колено в грязи мы облазили все ямы, буреломы, косогоры, поля, обрывы, речную пойму, и всё без толку. Лиды нигде не было. Даже собаки, выписанные из города, никак не могли взять след и кружились вокруг лагеря, скуля и поглядывая на своих хозяев. Так мы и вернулись обратно в город, провожаемые калейдоскопом звука ленивого лая овчарок да стрекота предвечерних цикад. Да, последний день лета был безнадёжно испорчен.
Уже поздним вечером, потряхивая мусорным ведром в такт звучащей у меня в наушниках мелодии, я вышел из дома, наслаждаясь оставшимися мне крохами свободных от школы и уроков минут. Листья на клёнах впитывали скудные остатки зелени, синички оклёвывали сочные грозди свисающей на проезжую часть рябины. В самом же дворе, подсвеченным тусклой лампой фонарного столба, вовсе отсутствовало какое-либо движение, не было слышно ни единого звука точно весь окружающий меня мир погрузился в торжественный вакуум космоса. И только музыка прорезалась сквозь статику момента, убаюкивала полукружием гитарных партий и звоном литавр, вытягивала всю тревожность, чтобы затем зайти мне за спину и, положив свои нежные руки мне на плечи, вкрадчивым нежным голосом прошептать: «Скоро». Наступил ненавистный момент торжественного ожидания неизвестного.
И тут же, вторя подкожным ощущениям, внезапно мне в лоб прилетела кинутая откуда-то с крыши смятая бумажка, которая, проделав удивительные параболические кульбиты, отскочила от меня прямиком в лужицу, гордо красующуюся в незалатанном асфальте. Я как-то видел, как местная малышня кидала из окон в прохожих шарики с водой, бумажные самолётики, обломки игрушек, а после проделанной шалости, спасаясь от гнева несчастных, пряталась за парапетом, где уже и выдавала своё местоположение булькающими звуками неловко спрятанного в ладони гомерического хохота. Но в этот раз атомы воздуха были отравлены тишиной, и не успел я даже понять в чём собственно дело, как обнаружил себя сидящим на корточках возле лужи, пытаясь выловить в воде обмякшую целлюлозную массу. Неряшливым танцующим почерком затупленным карандашом на ней было выведено:
«Поднимись ко мне на крышу и не забудь захватить бутербродов. Лида.»
***
— Пожалуйста, можешь не говорить с набитым ртом? Я ничего не понимаю из твоего «бу-бу-бу-бу», ладно?
— Лафна, — Лида, выставив вперёд указательный палец, пыталась наскоро проглотить огромный шмат бутерброда с тирольской колбасой, но чем быстрее она пыталась разделаться с этой непосильной задачей, чем хуже у неё это получалось. Наконец, выплевав в руку месиво из хлеба и жил, она выкинула его, вытерев руку об выпачканную в грязь юбку, после чего, устремив на меня немигающий взгляд, сказала. — Слушай, а как твоё имя?
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Нежные розы пера предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других