Собрание сочинений. Том 3

Александр Станиславович Малиновский, 2008

В первые два тома настоящего собрания сочинений известного русского писателя Александра Малиновского вошли произведения, объединённые одним главным героем Александром Ковальским. В них автор показывает русскую жизнь, какой она сложилась во второй половине XX века. Послевоенное село, село и город второй половины прошлого века, индустриализация и химизация народного хозяйства. Взлёты и падения. Перестройка. Всё это нашло своё отражение в двух томах, охватывающих сорок лет (1957-1997 гг.) жизни героев повествования. Писались эти книги в течение десяти лет. Так сложилось это эпическое полотно. Книги 3-го и 4-го тома состоят из повестей, рассказов и стихов, написанных в разные годы.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Собрание сочинений. Том 3 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Отклонение

Повесть

Глава первая

Что-то надо делать…

…Он нащупал на уровне правого глаза впадину на виске, где ему показалось самое уязвимое место, и надавил указательным пальцем. Боль почувствовал одновременно с тем, когда несколько раз резко открыл и закрыл рот, скрежетнув при этом зубами. Костяной стук зубов ему показался зловещим. Криво усмехнувшись, взял с тумбочки оба пистолета. Они были газовые. В упор эти штуки должны были сработать так, как ему хотелось. «Не ехать же на дачу, где хранится ружье», — вяло подумал Кирилл.

Пистолеты были разные: один, системы «РЭК» — небольшой, калибра 8 мм, удобный для руки. Он местами (правая сторона и спусковая скоба) потерял вороненый цвет, отчего выглядел совсем безобидным и невнушительным.

Второй пистолет, системы «Вальтер» — как новенький, его Кирилл никогда с собой не носил. Тяжел, калибра 9 мм. Он смотрелся весьма солидно. Пистолеты отличались друг от друга, как дворняжка и породистый свирепый дог.

На оба у Касторгина было разрешение, но второй пролежал в столе года два. Он так ни разу его и не опробовал.

Касторгин выбрал второй. Так надежнее.

Переложив из левой руки в правую «Вальтер», попробовал нажать спусковой крючок. Холостой ход был намного больше, чем у дворняжки «РЭК».

Как в детстве, когда, желая в отместку близким умереть, да так, чтобы все потом содрогались в рыданиях, спохватившись и осознав невосполнимость потери, Кир, как тогда его часто называли, мысленно представил вереницу скорбящих. Всех тех, кто должен был быть наказан его смертью. Как давно это было. Как наивно и банально.

«Некому особо будет плакать обо мне, да я и сам не хочу. Как бы сделать так, чтобы вообще поменьше было суеты и внимания ко всему, что произойдет, и сейчас, и потом. Пропасть бы и все… Кажется, я многовато все-таки выпил…»

Он вытянулся во весь рост в постели.

Тупой лунный свет сочился в окно.

«И это — конец?» — удивился он.

«Да, конец моей мелодрамы», — подытожил он и снял предохранитель.

…Утром в постели его обнаружила дотошная соседка. Ей хотелось известить Касторгина о его очереди дежурить на этой неделе в подъезде.

Кирилл Кириллович Касторгин, решив застрелиться, предусмотрительно оставил дверь незапертой, чтобы его быстрее обнаружили. Практичный человек.

Ткнув дверь ногой, соседка вошла в коридор и оттуда увидела Кирилла Кирилловича в постели в белой рубашке и галстуке. Он лежал вверх лицом.

— Ба, пьяный, что ли? Бедолажка! Вроде за тобой такого не водилось.

Она вдруг увидела рядом на подушке пистолет и невольно вскрикнула.

От крика он открыл глаза. С трудом соображая спросонья, что происходит. Вспомнил вчерашнее и, поняв, что творится с бабкой Анной, улыбнулся виновато: то ли от того, что дверь не закрыл, то ли потому, что лежит в таком глупом виде в постели.

— Да вот, не спалось, только под утро…

Он постарался прикрыть «Вальтер» на подушке краем одеяла.

— Нельзя так, Кирилл, хорошо еще, что у нас в подъезде по прошлому году замок с кодом поставили, а то ведь проходной двор был: летом-то мочиться в подъезд бегут с набережной, а зимой — вино распивать в тепле, всякий народец-то…

— Нельзя так, — задумчиво повторил Кирилл Кириллович и встал с постели, — надо к какому-то берегу прибиваться. Детскость какая-то.

Прагматизм его натуры уже брал верх.

— Вот я и говорю, оберут ведь до нитки, да могут и пришибить. Из-за тряпок-то. Поберегите сами себя-то, не забывайтесь в следующий раз, — тянула свое соседка и все косилась взглядом на то место, где только что видела пистолет. — Ну, ладно, я попозже приду, — и она прикрыла за собой дверь.

Последние дни Касторгин неотступно думал о смерти. Жизнь, казалось, потеряла для него всякий интерес. Умом он понимал, что так не должно быть, что пятьдесят три года, смешно — это не тот возраст, когда иссякают жизненные ресурсы. Но с ним что-то случилось.

Собственная жизнь, прошлая и настоящая, для него стала как кадры документального кино, туманные и обрывочные, не схватывающие саму ускользающую суть, ту суть, которая, как понимал Кирилл, должна быть во всем, но которую он перестал уметь держать за хвост. Он не узнавал самого себя. Это его даже, как ни странно, манило; иногда с холодностью стороннего наблюдателя он критически смотрел на себя и на свои попытки понять, что же происходит.

«Я как допотопная лаборатория, сам в себе, переливаю пробирки, из пустого в порожнее, — все тысячу раз, наверное, это кем-то уже испытано, думано-передумано, не один, наверное, покончил с собой. Что здесь все-таки главное, когда нажимаешь курок: слабость или воля? Не понял я, не понял еще… Если я обречен на самоубийство, то я, как камикадзе, что угодно могу сделать с другими, ведь все равно все прахом. Но я не держу обиды и злобы ни на одного человека, у меня этого никогда не было. Пусть все буду счастливы, раз у меня не получилось. Ну, и красиво, я думаю, если бы кто-нибудь услышал мои мысли, не поверил бы, с виду-то я последние дни стал бука».

Он потянул одеяло, намереваясь его поправить, пистолет, упав на пол, глухо звякнул. «Выстрелит еще», — спохватился Касторгин.

— И все-таки не пристало суетиться под клиентом, — усмехнулся он, вспомнив известный пункт из устава одесских проституток.

«Да, но здесь клиент — сама жизнь, — снова тяжеловато подумалось ему. — И я раздавлен, надо признаться себе. Что же все-таки делать? Ведь что-то надо вершить? Я становлюсь помалу окончательным дураком или циником. Это из Флобера. В его «Словаре прописных истин» сказано, кажется, что оптимисты — обыкновенные дураки, пессимисты — смотри выше. Увы, я становлюсь простенькой иллюстрацией к сомнительным истинам. А может, это только потому, что я остановился, а другие еще бегут?.. Попробуем-ка повнимательнее заново присмотреться к жизни, эта штука ведь не зря придумана, а? Или не так?»

«Жена найдет себе другого…»

Касторгин начал верить, что есть какие-то силы, которые руководят сознанием человека. Это его удивило. Но у него были перед самим собой несколько доказательств. На прошлой неделе он ночевал на даче. Приехал днем, не спеша расчистил от снега дорожки, затопил баню. Вечером, вяло просмотрев привезенные свежие газеты, попытался заснуть. Но сон не шел. Побаливала голова. Он встал, оделся и вышел во двор. Ему вдруг безотчетно захотелось на свежий воздух. Едва ступив за порог, он оказался во власти морозного воздуха и звезд, ясно и открыто глядевших на него. Упруго заскрипел снег под ногами и тут же громко залаял соседский кобель Граф, «Граф Калиостро» — так звал его Кирилл за черную, с жутковато-грязным отливом шерсть и непредсказуемые поступки.

Погремев цепью, Граф успокоился, узнав своего, а Кирилл Кириллович, запрокинув голову, смотрел широко раскрытыми глазами в замешанную с синью темную бездну и ни о чем не думал.

Это он потом уже спохватился, когда кружил по небольшой бетонированной площадке, глядя в небо, что безостановочно бормочет слова, удивительно легко соединяющиеся друг с другом. Он как бы вдруг обнаружил себя между небом и землей в качестве то ли приемника, то ли передаточного звена, но с кем и для чего? Эти вопросы вились в его голове, но странно, он их отодвигал на потом, ибо ему важнее было в этот момент запомнить, что он бормотал и что еще будет.

«Когда б ни срок, да боль за нас…

Вот уголечек и погас».

Он изумленно обнаружил, что напрямую говорит со своей мамой, веря, что она его слышит, а, может, и видит оттуда, с морозных небес.

Забыв, что после бани в этот двадцатиградусный мороз можно простудиться, он не чувствовал холода.

«Но наши души, наши души…» —

шептал он, глядя на небо невидящими глазами.

Боль в голове прошла, вернее, он не думал о ней, все отошло на второй, пятый, десятый план. Власть набегающих одна за другой на него фраз действовала опьяняюще.

…Когда он быстро вошел в дом, в спальню, лихорадочно ища, чем записать все то, что успел удержать в памяти, он не сразу нашел карандаш. Когда же тот отыскался, не останавливаясь, сломав стержень и тут же вставив его в ломкое отверстие, Касторгин записал стихотворение на чистых местах подвернувшегося под руку томика Куприна.

…Немного остыв и полежав в постели, он встал, прошелся по дому и, найдя чистый лист бумаги и авторучку, не спеша, лишь с некоторыми исправлениями по ходу, переписал стихотворение, не раздумывая, обозначив вверху — «Мама»:

Я стал все чаще вспоминать

То, как любила ты встречать,

Как я любил тебе навстречу

Примчаться шалым издалече.

Наверно, было б так всегда,

Когда бы ни твои года.

Когда б ни срок, да боль за нас…

Вот уголечек и погас.

Что ж, был не самым я послушным,

Но наши души, наши души…

Они тянулись так друг к другу

В любую слякоть, дождь и вьюгу.

Им не дано разъединиться,

Мне часто сон счастливый снится:

Когда приду в твое далеко —

Тебе не будет одиноко.

И в сердце радость от надежды,

Что встретишь ты меня, как прежде.

У тех ворот, у самых вечных

Поговорим с тобой сердечно.

Но беспокойно просыпаюсь

И наяву я маюсь, маюсь:

Вдруг все не так, вдруг не замечу,

Тебя в том сонмище не встречу?

Что я пройду совсем чужой

Другою дальней стороной…

И боль твоя моей больней

Меня придавит вновь сильней.

О, как мне быть и что мне делать

С моей-то головою белой?

Я вновь беспомощен, как в детстве.

И никуда от этого не деться…

Мать Касторгина — Елизавета Петровна — умерла полгода назад, измучившись сама и намучив против своей воли окружающих. Более года она после инсульта почти не вставала с постели. Иногда, когда сознание к ней возвращалось, она, опомнившись от забытья, тут же начинала плакать, приговаривая:

— Что же это я, детки, никак не умру-то? Измучила я вас, простите меня… простите.

Она и в восемьдесят своих лет, до самой смерти, любила и оберегала своих детей.

Все тяготы присмотра за матерью легли на ее единственную дочь Аню.

— Голубиная душа у вашей матушки, — говаривала соседка тетка Маша.

Соседка могла и не говорить этого. Беззаветность матери и открытость, готовность делать добро ближним порой приводили Кирилла Кирилловича в изумление.

Он часто плакал, когда приезжал к матери. Если бы кто-то из сослуживцев увидел его таким, то бы не поверил. Методичный, сдержанный и академичный Касторгин всегда был образцом для многих на работе. Другим никто и не мог представить главного инженера крупного оборонного завода.

В нем непонятным образом соединялись рассудочность и эмоциональность. Он знал это. Более того, он еще со старших классов школы выработал привычку следить за собой.

— Ты очень чувствителен, как обнаженный нерв, ты реагируешь сразу и бурно, так нельзя, — сказала ему когда-то новый классный руководитель — физичка Наталья Николаевна.

Она задержала его в классе и заставила присесть на первой парте.

— Такие натуры, как ты, становятся либо поэтами, либо музыкантами. — Немного помолчав, цепко глядя в глаза Кириллу, продолжила: — Либо никем, быстро изнашивая себя.

— Что мне делать такому? — исподлобья глядя, спросил Кирилл.

— Самодисциплина. Не надо все взахлеб. Ты заметил, как по-разному иногда говорят люди. У одних открытая артикуляция, у других — закрытая. Вот если говорить о чувствах, то они у тебя слишком открыты. Самосохранение в тебе должно работать, ты слишком бесхитростный.

Этот тогдашний разговор не удивил, только подтвердил догадки Кирилла по поводу себя. Он уже пытался сдерживать себя. После той беседы, он никогда не позволял себе заплакать на людях. Если у него что-то начинало болеть, он держал это в себе, как бы уползал в нору. Постоянно контролировал себя и к окончанию школы это вошло в правило. Он как бы оберегал в себе кусок взрывчатки, постоянно пряча бикфордов шнур от посторонних глаз. Такая у него выработалась привычка, а привычка, как известно, вторая натура.

…То, что его жена Светлана оформляет выезд за границу, Касторгин знал, но все думал, что это блажь. Ведь еще совсем недавно ни слова, ни намека не было на это, а тут враз такие энергичные действия. У него не укладывалось в голове — только переехали в Самару. Дело вроде бы осложнялось тем, что ее восьмидесятишестилетняя мать хотела, чтобы у нее был статус беженки — это давало больше льгот, но что-то затягивалось.

И вдруг все как-то быстро разрешилось, Кирилл Кириллович даже не успел все серьезно осознать — в одну неделю их не стало.

— После того, как я пожила у тетки в Германии, я не могу здесь жить, среди этого хамства, да и моя щитовидка надорвана Чапаевском. И потом — я все же немка!

— Ну-ну, — только и сказал тогда Касторгин.

Он понимал, что нужен серьезный разговор, но все откладывал. Он не готов был, да и не воспринимал все как разрыв. Но уже прошло почти три месяца после их отъезда, а писем не было. Нечего было писать?

И вот на прошлой неделе письмо пришло. Не письмо — записочка. Но все, что нужно, там было: «Я, кажется, нашла себе друга и притом неплохого, он тоже врач…»

Теперь-то ему стало понятно ее решительное стремление хорошо выглядеть. В последнюю поездку в Москву она, не предупредив его, сделала подтяжку — пластическую операцию. Об этом Светлана ему написала — просила, чтобы не волновался, если на неделю задержится, ведь все-таки круговая подтяжка. Будут делать под общим наркозом, так сказал врач, отслаивать кожу от мышц и натягивать. Зато никаких двойных подбородков, морщин в уголках глаз. Улучшенная копия, вернее, «оригинал восстановленный». Ее подружка, у которой она всегда останавливалась, уже сделала это год назад — стала выглядеть лет на десять моложе.

Вернулась Светлана домой через неделю после операции. На нее было страшно смотреть: все лицо в синяках, опухшее и чужое.

Весь остаток отпуска она просидела дома, по несколько раз в день выходила гулять на набережную в большой с широкими полями шляпе. И, о чудо, лицо стало гладким и молодым. Она, как всегда, достигла своего. Он, в сущности, не сомневался, что так и будет. Но ему было все это дико и непонятно. Внешность жены устраивала, он привык к ней. Так привык, что, по правде сказать, эта самая внешность жены для него как бы уже и не существовала, существовала жена — Светлана, которую он по-своему любил, как мог, и понимал. Оваций он ей не устраивал, вернее, забыл уже, когда устраивал.

Ему тогда еще, когда она только объявилась дома с изуродованным лицом, пришла мысль, что у нее кто-то есть другой. Завелся. Но он не видел этого другого, про заграницу не думал. Кирилл Кириллович хорошо понимал, что его жена — танк. Ее ничто не остановит, если она чего-то захочет. И он не спешил обвязывать себя гранатами и бросаться под гусеницы. «Пусть будет все, как есть», — решил он.

Его все же мучил вопрос: она сделала операцию еще до того, как поняла, что Касторгин ни за что не поедет в Германию, или после? И этот, немец, очевидно, намного моложе ее? И когда он объявился в поле зрения Светланы? После или до того? От ответов на эти вопросы уже ничего не зависело, но они почему-то торчали внутри Касторгина, лишая его обычной уравновешенности.

Почему он не мог ехать с женой в Германию?

«А почему я должен ехать? — думал Кирилл Кириллович. — Я — русский. Я живу дома. Я хочу говорить на родном языке».

Все родные его были ленинградцы. До войны мать и отец перебрались в Москву. Корни по материнской линии терялись где-то в Симбирске, и каким-то образом она была дальней родственницей Павлу Егоровичу Аннаеву — сыну известного в свое время купца Егора Никитича Аннаева, того самого, который построил в Самаре кирху, задуманную первоначально как костел, самый большой по тем временам каменный двухэтажный дом Макке, в котором первый самарский губернатор Волховский зачитал Указ императора Николая I о создании Самарской губернии. Было это в 1851 году. В семье Касторгиных об этом знали и помнили. И Самару любили. А когда подшипниковый завод, на котором работали Касторгины, эвакуировали из Москвы, они оказались в Куйбышеве и быстро, насколько это можно в военное лихолетье, прижились на волжских берегах.

«Как на мой выезд за границу посмотрела бы мама, будь она живой и здоровой?» — часто приходила ему в голову мысль. И он, словно маленький, боялся укора матери. Он не мог знать ее мнения обо всем этом, но догадывался, что она сказала бы, будь жива. А что сказали бы его многочисленные родственники, которые лежат на Пискаревском кладбище?

Глава вторая

Мастерская на девятом этаже

Кирилл Кириллович любил заходить просто так и не просто так к своему другу художнику Владиславу. У каждого из них было свое дело в жизни. Их дела вроде бы никак не пересекались. И тем не менее они общались уже несколько лет и всегда были рады друг другу.

…Прошло более часа, как Касторгин появился в мастерской Владислава, и все это время в ней шел неспешный разговор.

— Твоя беда в том, что ты слишком рационален, расчетлив.

Кирилл слушал внимательно.

— Ты заставляешь себя все время думать, процесс обдумывания в тебе идет постоянно. Начал задумываться, препарировать — конец всему.

— Разве это плохо, ведь в конечном счете истина всего дороже? Я всегда так полагал.

— Вот-вот, ты в мыслях идешь всегда до конца, но ведь мысль ведет в тупик. Потом провал, распад. Взрыв!

— У меня так не бывает. Я, если что-то понял, обретаю свободу.

— Будет, если не было. Это, когда все хорошо, а когда начинаешь ворочать глыбами? А? Живи по завету Горация: лови день. Ты вот сейчас идешь к обрыву, сам себя толкаешь туда. Мысль — конечна! Дальше — пропасть. Создатель так свершил.

— В момент истины дух особо торжествует и безверию нет места, — произнес Касторгин.

— Это красиво сказано и не более. Момент истины и прозрения тоже могут быть субъективными, а значит, ошибочными. Дров наломать можно, ой как, — возразил Владислав. — Все чуть-чуть сложнее, чем мы с тобой думаем. Сложнее. Да. Мы оба слепые котята, и черт с ним. Надо жить, как умеешь, и не умничать. Иначе запутаешься. Все проходит, увы…

— А что же по-твоему вечно? — спросил Касторгин, глядя в окно и машинально провожая взглядом вертолет, понесший очередную партию пассажиров через Волгу, в Рождествено.

— Вечно? А вот это движение!

— Какое? — Кирилл Кириллович обернулся на собеседника. Тот, подойдя ближе к окну, из-за спины приятеля тоже смотрел на вертолет.

— Что же вечно? Кроме этого грязного армейского вертолета… — Касторгин криво усмехнулся.

— Если мыслить более общими категориями, то бесконечен дух.

— Мудрено, — подчеркнуто наигранно отозвался Кирилл, — нам бы чего попроще, а?

И он отошел от окна.

«Да, но ведь и дух разрушителен, в своем крайнем выражении — вот фашизм!» — подумал он, но промолчал. Кирилл Кириллович подошел к почти законченному портрету женщины, стоявшему около стола, со всякой всячиной, начиная от разнокалиберных тюбиков с краской, фотографий, открыток и кончая ополовиненной бутылкой конька «Александр».

— Ты хочешь глубже познать себя? — в упор спросил Владислав.

— Да, — с готовностью ответил Касторгин, — пытаюсь это сделать.

— Не трать себя на это, только ушибешься.

— Но я хочу отыскать смысл того, что со мной происходит.

— А найдешь одни сомнения и мучения, это человечество уже проходило, — лаконично констатировал Владислав, — зачем начинать с начала? Поиск смысла — бессмысленен. Ты, брат, дремуч.

— Почему ты всех женщин рисуешь с ясными голубыми глазами, ведь это что-то патологическое — они же разные? — будто не слыша последних слов приятеля, спросил Касторгин.

— Кто? — шутливо переспросил Владислав, — глаза или женщины?

— И то, и другое, — Касторгин явно думал совершенно о другом, и то, что он говорил, было только эхом всего того, что было в нем глубоко спрятано — под обычно внешней непроницаемостью. — Объясни, ведь ты заслуженный художник России, член совета ЮНЕСКО и прочее, а?

— Знаешь, — Владислав растерянно посмотрел на приятеля, — не объясню. Не знаю. Ты первый задаешь мне такой вопрос. Сам я этого не замечал… Может, от того, что моя мастерская на девятом этаже, в небе… — задумчиво попытался догадаться художник.

— Вот видишь, — нарочито наставительно продолжал Кирилл, — вот видишь, такой простой вещи не понимаешь. Значит, не анализируешь, не мыслишь, товарищ великий художник. Надо рисовать не человека, а воздух вокруг него. Без мысли, кто мы?

Но у Владислава были сейчас другие в голове вопросы:

— Кирилл, тебя же знают в области. Сам губернатор от имени Президента Ельцина вручал тебе диплом «Заслуженный изобретатель Российской Федерации».

— Ну и что?

— Сходить надо к кому-нибудь из руководителей администрации. Тебя же найдут, где использовать. Ну погорячился ты…

— Чего-чего ты сказал, повтори, старина?

— Ну, не использовать, конечно, неловко сказал. Но приложить твой опыт есть где.

— Не хочу я ничего. Очухаться мне надо. Отдохнуть хочу. Дайте мне побыть безработным. Может, это моя историческая миссия такая. Я, может, являюсь предметом грандиозного эксперимента, перехода, так сказать, совковой психологии в сегодняшнюю.

— Не дури.

— Что, не дури? Сам же говорил, что полезно бы уходить на пенсию в расцвете сил, чтобы пожить, как следует, пока аппетит к жизни есть, а уж потом, нагулявшись, вкалывать. Вот теперь твоя теория вписывается в практику — на мне.

— Да ну, я серьезно.

— А если серьезно, то тошно стало терпеть дилетантов. Все ведь разваливается, что мы десятилетиями создавали. Я почему положил своему директору завода заявление об уходе? Девяносто процентов, я считаю, успеха зависит от первого руководителя. А наш, нынешний, у меня начальником цеха был совсем недавно и причем не самым лучшим. Теперь же побывал в депутатах и что, семь пядей стало? Так не бывает. Одна шелуха словесная. Не захотел я вместе, заодно с кем-то разваливать завод за кусок хлеба. — И вдруг, без всяких переходов, сощурив свои глубоко посаженные и без того узкие глаза, поведя в сторону художника рысьей головой, сказал: — Кстати, все женщины у тебя лицами на датчанок похожи.

— Это еще как?

— А вот так, грубоватые и серые, невыразительные. Русское — только глаза.

— Послушай, ты всегда такие замечания делаешь, я после тебя бываю немножко не в себе.

Владислав подошел к столу, налил из бутылки.

— Давай выпьем за то, чтобы у тебя все устроилось. По граммульке.

Стаканы с коньяком прозвенели в вечернем воздухе заставленной мастерской натужено и тускло. Владислав невольно вздрогнул, Касторгин усмехнулся. А художник напирал:

— Послушай, есть идея, давай я тебя познакомлю с очень хорошей женщиной, а? Это же выход из твоего чертова тупика. Не заумная, не занудливая. И в разводе. Оживешь, ей-богу, отогреешься. Она растормошит. Какая женщина! А? Хочешь, прямо завтра?

— Нет, не стоит, — спокойно сказал Кирилл Кириллович.

Он не спеша, но сразу, все выпил. Отыскал за бутылкой на столе место для стакана. Сказал лишь для того, чтобы, очевидно, не молчать:

— Закусываем, как всегда, красками?

— Почему «не стоит»? — накатывал свое Владислав.

— Я себя не жалею, мне ее, незнакомую, жалко… Я не готов…

— Да не волнуйся ты, она не из нашей богемной тины.

— Тем более…

Касторгин отошел от стола, явно в поисках предлога, чтобы сменить тему разговора, тронул прикрытый холст:

— А этого я не видел, что это?

— Портрет Высоцкого. — Художник выжидательно из-под мохнатых бровей по-детски чистыми серо-голубыми глазами уперся в Кирилла. — Как?

— Я не буду сходу говорить, ошибусь еще… Это что, заказ?

— Да, в нашу филармонию. Через три дня, 25 января, юбилей Высоцкого — 60 лет. Приедут его мать, сын. Наши местные барды будут выступать. Ты знаешь, ведь Самара первая в свое время в шестьдесят седьмом году дала выступить Высоцкому перед большой публикой во Дворце спорта. Сейчас готовятся назвать одну из улиц его именем, у мэра города это вроде бы все окончательно решено. Высоцкий займет, наконец, свое достойное место на века.

— Где?

— Что где? — не понял Владислав.

— Займет — где? — повторил Кирилл Кириллович.

— Ты что, против этого? — он не ожидал такой реакции. И не до конца понял, всерьез ли она.

— Нет, я просто против канонизации. Он бы сам рассмеялся в лицо, узнав, что из него начинают делать икону. Вот и на портрете у тебя он выглядит чуть не классиком.

— Ну тебя к лешему! Тебе сегодня все не в нюх. Приходи на вечер памяти. Жаль, я все билеты пригласительные, что у меня были, раздал. Да в кассе билеты есть, приходи.

— Да-да, наверное, приду, — пообещал Касторгин, прощаясь на пороге мастерской, — времени у меня теперь хоть взаймы кому давай.

— Подожди! — вдруг окликнул его Владислав.

— Что еще, мэтр? — спросил через плечо Кирилл Кириллович.

— Послушай стихи.

— Твои?

— Нет, не мешай, дай только вспомнить.

Он кисточкой задирижировал у себя перед носом и наконец его мурлыканье вылилось в членораздельную речь:

— Вот, мне не доверяешь, прислушайся к поэту Василию Федорову:

А жизни суть, она проста:

Твои уста — ее уста.

Она проста по самой сути,

Лишь только грудь прильнет ко груди.

— Ну и что? — простодушно спросил Касторгин.

— Как что?

— Может, он это под мухой сказал, а ты повторяешь.

— Ну ты даешь!

— Иди-иди, допивай коньяк и садись за Омара Хайяма. У него про это лучше сказано…

…На лифте он спускаться не стал. Шагая по лестнице с девятого этажа («Спускаюсь с небес», — отметил он), вновь поймал себя на мысли, что транжирит время, которого у него всегда не хватало.

Мысли, мысли. Они не давали ему покоя.

«Наверное, мы приходим в этот мир, чтобы как-то его сделать лучше, хоть на капельку, наверное, в этом замысел создателя. Но мы путаемся сами, не понимая ни себя, ни мир, и все, что сделано в этой жизни выдающегося. Неужели это все на иррациональном уровне, без понимания, что и как творится по своей сути? Тогда мир, все действо вокруг — это только какие-то пляски у костра, а костер этот — собственное тщеславие. Так ли я мыслю и способен ли я это все понять, если другие отказываются об этом думать, как Владислав?»

Раньше, связанный заботами главного инженера, он так не размышлял, теперь же будто вернулся в свое студенчество. Он не в силах был гнать от себя мысли на «вечные темы». Увы.

Он не заметил, как пересек улицу, миновал здание цирка, не обращая внимания на толпы людей и ряды стоявших машин, спустился по ступенькам на улицу Маяковского и только тут, миновав автостоянку, подойдя к молочному магазину, остановился и вспомнил, что забыл зайти в художественный салон «Мария»…

Его всегда туда влекло. Среди картин, особенно осенних пейзажей с дорогой, рекой, палыми листьями, ему становилось покойно. Набегало такое состояние, которое он испытывал всегда, когда слушал любимый, чарующий его романс на стихи Тургенева «В дороге», чаще всего называемый «Утро туманное». Ему казалось, что он когда-то родился под звуки этой божественной, нечеловеческой мелодии, и все, что напоминало ему подобное состояние, приводило к нему, он берег до мелочей…

…Месяца два назад, когда он завтракал на кухне, сидя рядом со стоявшим на подоконнике радиоприемником, бодрый голос диктора после небольшой паузы вдруг произнес: «…А сейчас в исполнении Татьяны Дорониной прозвучит романс на стихи Фета «Утро туманное».

Внутри у Касторгина что-то оборвалось, он вначале не понял, что произошло. Когда дошло, вскочил и заходил кругами по кухне. Он не мог понять, как можно путать Тургенева с Фетом! Конечно же, Фет хорош, но не в этом дело!

— Ведь это же Тургенев! Тургенев! — восклицал, размахивая правой рукой Касторгин, как бы стараясь что-то сказать очень важное кому-то, кто все исправит и кто пристыдит этого безграмотного диктора.

Он считал, что если бы Тургенев написал только одно это стихотворение и больше ни строчки, все равно всем было бы ясно, насколько велик он как человек. Какая это бездонная глубина! Каков может быть человек…

— Что, разве магазин закрыт? — вдруг откуда-то, будто издалека, услышал Касторгин голос.

Он, очнувшись, обернулся. Перед ним стояла легонькая в черной видавшей виды каракулевой шубке старушка.

— Нет, — отозвался Кирилл Кириллович и тут же поспешил уточнить: — Извините, я не знаю.

— Так что же вы на входе стоите, — укоризненно сказала она. Касторгин шагнул в сторону, каракуль исчез за дверью молочного магазина.

«Еще одна женщина прошла мимо», — почему-то молниеносно вспомнилась фраза из студенческих времен, и Касторгину с его приклеенной иронической улыбкой ничего не оставалось делать, кроме как продолжать свой путь вниз к Волге: молоко он не пил, а колбаса в холодильнике пока вроде бы у него была.

Глава третья

Светлана

С женой Светланой он познакомился в Сочи более двадцати лет назад. Этому предшествовала целая цепь случайных, как казалось Касторгину, событий, которые и привели к их встрече.

На третий год после окончания института, когда он работал уже начальником смены, его вызвали в военкомат, вернее, он обнаружил на первом этаже общежтия в карманчике почтового стенда с буковкой «К», сразу две повестки, предписывающие срочно явиться. Он и явился.

В военкомате его почему-то сразу препроводили к горвоенкому, оказавшемуся «ну очень строгим полковником». Едва Касторгин вошел в кабинет и щупленький майор назвал его фамилию, полковника как взорвало:

— Ах, вот он, молодчик, явился — не запылился. Нахал!

Касторгин опешил.

— Но почему,… при чем такой тон…?

— А при том, что вам — три повестки, а вы и ухом не ведете! Вы должны были явиться две недели назад!

— Но я только сегодня увидел повестки, и только две.

— Довольно дурака валять!

— Не понимаю, почему такая реакция? И потом у нас была военная кафедра.

— Ах, вы не понимаете? Военная кафедра!.. Каленым железом таких будем выжигать с гражданки! Поняли, нет? Год службы я вам гарантирую.

Касторгин даже не успел как следует разозлиться. Он был просто огорошен таким обращением.

Его так же быстро увели из кабинета, как и привели. И канитель закрутилась. Через неделю Кириллу и его соседу по общежитию Владимиру председатель областной медицинской комиссии жал руки, поздравляя с предстоящей службой. Было названо и примерное время призыва — через месяц. Месяц нужен для отработки документов в Москве, из Москвы должно вроде бы прийти и направление.

Вечером они провели «совет в Филях» и решили утром просить у своего начальства отпуск, чтобы успеть погулять на гражданке.

Начальство поняло их и отпустило.

Был апрель месяц. Сто лет со дня рождения вождя Октябрьской революции. Центральная площадь запружена толпами людей, пришедших на митинг. Они пробились к зданию кассы и взяли два авиабилета в Сочи. Почему в Сочи? А выпал такой вариант. Из пяти курортов, обозначенных на тонюсеньких полосках бумаги Владимиром, Кирилл вынул из шляпы именно ту полоску, на которой значился этот город.

…С гостиницей им повезло. Они взяли такси, наметив себе цель объехать несколько мест, но в первой же, «Ленинградской», им дали двухместный номер.

Вечером Владимир и Кирилл пошли поужинать в ресторан гостиницы «Магнолия». Где-то уже около одиннадцати вечера Касторгину захотелось выйти на свежий воздух. Пробираясь сквозь танцующий муравейник, он бросил Владимиру, самодовольно млеющему в полуобъятьях смуглой дамы:

— Не пора ли нам пора?

— Да, иди! Я выйду через пять минут, вот попрощаюсь с То-мочкой.

Кирилл еще раз взглянул, приостановившись, на Томочку и сильно засомневался в обещанной пунктуальности друга.

Он прошел по тротуару метров двадцать и сел на скамейку. Свет от фонаря падал на половину скамьи, другая была в тени кустарника.

Касторгин сидел на светлой половине, а в тени в светлом костюме, покачиваясь в лад песни, притулился с краю пьяненький парень. Парень пел, перевирая слова знакомой песни.

— Послушай, у тебя со словами худо, а у меня со слухом, — сказал Кирилл и начал подпевать вполголоса, выводя того на верные слова. Вместе они миновали трудное для парня место и все пошло складно, тихо и даже интеллигентно:

Ах, и сам я нынче что-то стал не стойкий,

Не дойду до дому с дружеской попойки.

И вдруг эту случайную хмельную идиллию прервал четко поставленный официальный голос:

— Ваши документы?

Кирилл поднял голову. Перед ним стоял человек лет тридцати в черном костюме, белой рубашке и галстуке.

— А почему, собственно?..

— Вы нарушаете общественный порядок.

— А ваши документы? — совсем даже для себя неожиданно сказал Кирилл.

Человек вынул из левого нагрудного кармана пиджака документы и подал Кириллу. В полутьме были видны только красные корки. Кирилл вернул документ.

— А ваши? — человек вновь обращался к Кириллу, будто соседа его и не было.

Касторгин подал паспорт. Не раскрывая его, тут же переложив в левую ладонь, человек произнес:

— Пойдемте, — и зашагал прочь от скамейки.

Кириллу ничего не оставалось больше делать и он поднялся.

— Я не понимаю, ведь никакого нарушения нет…

— Сейчас поймете.

Кирилл забеспокоился не на шутку, шли они куда-то, как показалось, не туда… Вдруг человек скороговоркой проговорил:

— Давайте двадцать пять рублей и я отдам ваш паспорт.

— Как так? — выдохнул Кирилл.

— А так, не будете первому встречному выкладывать документ. Не дадите четвертак, рвану с паспортом в кусты и останетесь в чужом городе с носом. Хлопот не оберетесь.

Они шли по тротуару рядом. Как только попадались встречные, оба замолкали: человек с паспортом в руке оттого, что боялся огласки, а Кирилл опасался, что незнакомец убежит с паспортом от его неосторожного слова.

Решение пришло сразу, момент был улучен. Кирилл схватил парня поперек талии наперевес и оторвал от земли… Они оказались на земле оба, Кирилл крепко ударился левой рукой о бордюр, но правой вывернул левую руку противника, и паспорт оказался в его руках.

Почувствовав слабину, противник вынырнул из-под Кирилла и сиганул на другую сторону улицы.

— Слабак, — несколько удивленно бросил Кирилл и пошел в сторону «Магнолии».

Конечно же, внизу Владимира не было. «Надо бы сразу идти в свой номер», — подумал он, заходя в вестибюль. Руку саднило. В сторонке он снял пиджак, рукав рубашки был в крови. Задрав рубашку, Касторгин осмотрел локоть. Он был содран, с трехкопеечную монету круглый окровавленный кусок кожи, как клапан, болтался сам по себе.

— Боже мой, как так можно?

Он повернулся. Перед ним стояла блондинка, вровень с ним ростом, крупноголовая, большеглазая, в светлом легком костюме. От всего этого внезапного чуда веяло элегантной крепостью и ухоженностью.

— Вот можно, — проговорил Кирилл, чувствуя, что с ним что-то сейчас происходит такое, что бесследно уже не исчезнет. В любом случае это начало чего-то…

Она стояла от него в полуметре, а он ощущал обволакивающее тепло, идущее от нее.

Она, кажется, понимала его состояние. В ее прямом взгляде была смесь мягкой снисходительности и покровительства.

«Вот ведь, слету и попался», — Кириллу показалось обидным, что его прямо голыми руками запросто берут, но он ничего не успел ни сказать, ни сделать. Она опередила:

— Я врач, у меня на первом этаже номер, сбегаю, кое-что принесу, у меня есть…

На следующий день он пришел к Светлане, так звали это чудо, на перевязку. В тот же день они направились на пляж. Так начинал раскручиваться их сочинский роман…

…Его вначале обескураживало то, что в самые интимные моменты близости она могла царапаться, кричать и кусаться. Светлана в такие минуты не владела собой. Ей нужен был экстаз любой ценой, она заводилась с пол-оборота, проявляя завидную выносливость на пути к желаемому и требуя этого от него. Он иногда терялся от ее буйного желания. И не вполне понимал, хорошо это или плохо, так хотеть женщине мужчину. Такой женщины у него никогда не было.

Уже потом, много позже, когда пошло повальное увлечение гороскопами и сексуальной астрономией, он к удивлению своему обнаружил, что женщины-Козероги (а Светлана была Козерогом) именно этим свойством и наделены. Он и удивился, и немного расстроился. Оказывается, все заложено в природе ее любви небесами, а он-то все-таки думал, что это он причина такого ее поведения. Значит, будь на его месте другой, небезразличный Светлане, она так же бы вела себя в постели? Поначалу ее чрезмерная самостоятельность во всем не давала ему покоя, но потом это как-то сошло на нет. Постепенно он свыкся с ее независимостью, с ее постоянным отстаиванием права на собственное мнение. Его влекло к ней. Кирилл даже упрекал себя за эту слабость.

У Светланы муж не мог иметь детей (они проверялись у врача), а она очень хотела.

— Ты немка, а он кто?

— Он — русский. Мать мужа советовала, чтобы я прижила ребенка на стороне. Но я не могу, вот. Наконец развелась полгода назад и приехала отдохнуть от всей этой карусели, я в отпуске не была два года.

— Приехала подыскивать мужа?

— Наивный ты, здесь не мужей ищут, а любовников.

— Так ты повеселиться приехала?

— Глупый, отстань, — сердилась она.

— Как ты собираешься жить?

— У мамы. Она одна, у нее двухкомнатная квартира в Свердловске. Ты бывал в Свердловске?

— Нет, но я спрашиваю «как», а не «где».

— А как все, и еще лучше! Хочешь, я спою тебе свердловский вальс?..

И она, встав в кровати в одних трусиках, начала напевать, раскачиваясь. Но на кровати было неловко и она спрыгнула на пол. У него от нее слепило глаза и в голове стучала кровь.

— Я приеду к тебе и мы будем жить вместе.

— Но я не собираюсь жениться, — все-таки сопротивлялся он.

— Ну и не женись. Найдешь где нам жить?

Кирилл не узнавал себя. Ему приходилось подчиняться взбалмошной подруге. Его как будто несло течением. До этого с ним такого не было.

— Я твоя женщина. Я тебя вижу насквозь. Я сделаю тебе только хорошее. В тебе слишком много добродетели. Фу, это очень скучно бывает, понимаешь? Нужно хоть чуть-чуть куражу! Да!

«Да, да, я это понимаю, но я вот такой. Вот тебе мой кураж: если я женюсь на тебе, это будет отклонением от моих планов: оставаться холостяком до тридцати лет».

…Однажды, когда они, утомленные, в очередной раз пришли с пляжа в ее номер, она, едва сбросив халатик, поймала его в свои объятья. Он и сам ждал этого момента, но она его во всем опережала.

Кирилл замешкался со своими тесемками на плавках, затянувшимися в тугой узел. Она, ловко выскользнув из-под него, схватила со стола ножницы.

— Не могу смотреть, как ты каждый раз трясущимися руками развязываешь свои бантики! Что за дурацкие плавки… Чик — и готово. После я вставлю тебе резинку, ты что так смотришь? — она бросила ножницы на стол.

— Да нет, ничего, — промямлил он. — Ты очень деловая.

— Такая вот тебе попалась.

Его много в ней смущало. И, как ни странно, еще больше — притягивало.

— Сколько у тебя было до меня? — тусклым голосом спросил он.

— Посмотри на меня, я красивая, молодая — сейчас люблю тебя — разве этого мало?

Да. Она была красива. Она была породиста. Его всегда манили такие женщины.

…Дней через десять Кирилл начал собираться домой.

— Ты от меня уезжаешь! — неподдельно обиженно воскликнула она, и Кирилл почувствовал себя неловким подростком. Дело было еще в том, что у него просто кончались деньги и ему не хотелось в этом признаваться.

Когда же, наконец, он сказал ей об этом, явно смущаясь, больше боясь почему-то, что она сейчас примет его за беглеца, она решила этот вопрос просто.

— У меня есть деньги. Нам есть на что здесь жить вместе хоть месяц. Месяц в Сочи — это неплохо, а?

— Как так? — удивился он.

— Я дам тебе их. Сколько: двести, триста?

Он был растерян:

— Я не могу у тебя брать деньги, это черт знает что.

— Возьми в долг. Потом отдашь, хочешь, с процентами, — она весело расхохоталась, — оба выиграем.

— Когда отдам? — удивился он. — Где?

Логика ее рассуждений была, что называется, железная:

— Ну, у тебя же будет время! Когда мы поженимся.

— Что? — выдохнул Кирилл. — Ты, наверное, забыла, я тебе говорил, что собираюсь стать писателем, подготовил рукопись стихов. На следующий год буду поступать в Литературный институт.

— Ну и зачем?

— Чтобы стать писателем.

— Миленький мой, жить надо. Жить. А уж потом писать, глупенький ты мой. Узнать жизнь, женщин, увидеть мир — это же главнее всего.

— Ты так уверенно говоришь об этом, — удивился он.

— Потому что не хочу становиться писателем, во-первых, у меня нет таланта, во-вторых, это скучно. Миленький, поступишь на дневное отделение — ни денег, ни жилья нормального. Через пять лет выпустишь маленькую книжечку стихов: жены, то есть меня, у тебя нет, детей нет, будущее призрачно.

«Боже мой, безденежье и неопределенность однажды уберегли меня от женитьбы, а теперь те же доводы приводятся, но за женитьбу», — думал он.

А Светлана продолжала:

— У меня подруга кончила Литинститут, правда, заочно. Ну и что? Литсотрудник в заводской многотиражке. Гениально! И книжки еще нет своей.

…Оставшись у нее ночевать, он ночью написал для нее стихотворение, назвав его «Встреча в Сочи».

Все начиналось так, между прочим…

Куда ж несерьезность моя подевалась —

Нас тешило море, нас тешил Сочи,

Не тешило время нас, время — мчалось.

День предыдущий и день настоящий,

Снабдившие солнцем меня про запас,

Кажутся мне кораблем уходящим,

Кораблем, уносящим частичку нас.

Светит ли солнце, хмурится небо ли —

Кто мы, откуда? Какого мы племени?

Приходят, уходят — тают в небыли

Дни корабля в океане времени.

— Какой ты молодец! Умелый, опытный конспиратор! Я не предполагала. Ты, наверное, опасный сердцеед, только прикидываешься теленочком.

— Почему? — удивился он такой неожиданной оценке.

— Все про нас и нигде нет ни моего, ни твоего имени. Ты так осторожен?

— Я об этом совсем не думал, — обескуражено проговорил он. — Ты на все смотришь по-своему.

— Какой же ты у меня ребеночек, ну какой же из тебя сейчас писатель. Писатели — народ матерый и бывалый.

В одну из их встреч, когда они вышли из гостиницы и направились на пляж, она спросила:

— Как ты оказался на заводе?

— Не понял.

— Ну ты же не технарь, ты — гуманитарий.

— Я, скорее всего, пролетарий. И ты убедишься в этом, если действительно приедешь ко мне. У меня общежитие, завод и больше ничего нет. Да больная мама, — добавил он задумчиво.

Она, казалось, его не слышала.

— Зато ты мне очень нравишься!

В другой раз, утром, когда он, отлепившись от нее после сна, потихоньку, чтобы не разбудить, встал и подошел к окну, она неожиданно сказала:

— Ты не думай, что я нехорошая. Я — хорошая! — при этих словах глаза ее повлажнели. — У меня, кроме мужа, никого не было. Правда, был один, но он ближе, чем на полметра, ко мне не приближался. Любил и боялся меня. Такой вот был. Может быть, ему и цены не было бы. Но я была совсем равнодушна к нему. А с тобой у меня все непроизвольно. Я нашла тебя. Ты — мой мужчина.

— Ну и ну, — мотнул он головой, отходя от окна.

— Что «ну и ну»? — Она уже сидела на кровати, обхватив руками коленки.

— Складно все, как в кино. Красиво, а по сути ты врываешься в мою жизнь.

— Вот тебе!

И она запустила в него подушкой, вместе с ней в него полетели и ее, с белыми кружавчиками, светлые трусики.

Поднимая их с пола, она вздохнула:

— Вот она, проза жизни!

— Ты бесподобна, — вырвалось у него.

— Я знаю, — воинственно выкликнула она и бросилась на Касторгина.

Через минуту они боролись уже в постели. Она визжала и делала вид, что вырывается… Светлана не хотела ему уступать, желая все делать сама.

— Я хочу забеременеть от тебя, а на дальнейшее мне наплевать, можешь и не жениться на мне, — шептала она разгоряченно.

— Я не женюсь на тебе и буду негодяй?

— И все равно ты будешь годяй. Ты всегда будешь для меня годяй, потому что ты редкий, штучный экземпляр.

Улетал Касторгин из Сочи первым. Провожала она его с огромным букетом красных роз. А через неделю сообщила телеграммой: «Еду насовсем, встречай, подробности телефоном десятого вечером, если против — телеграфируй».

«…подробности телефоном… Какие подробности? Какие телефоны? Я, кажется, сдаюсь. Пусть будет, как будет». Он с самого начала смотрел на семейную жизнь с ней как на некий эксперимент. А вдруг и получится, раз она так хочет. Признаться, он уже перестал понимать, какая жена ему нужна и когда?

…И началась их совместная жизнь.

Вначале они сняли комнату. Вскоре Касторгина назначили заместителем начальника цеха и он получил вначале комнату на соседей в трехкомнатной квартире, а через некоторое время сразу двухкомнатную. К этому времени у них была уже Ирина.

Жена после работы собой заполняла все. О писательстве он давно перестал, кажется, даже помышлять. Когда же начал писать кандидатскую, она это восприняла очень одобрительно. Во всем старалась помочь.

А у Кирилла мелькнула мысль: «Вот, занимаюсь наукой, еще другую грань жизни узнаю — научную, другой срез жизни». Он не писал, но был готов знать жизнь со всех сторон, будто верил, что ему это надо будет для чего-то обязательно. Его мозг, его память постоянно все откладывали на потом, на осмысление, на анализ.

…Забавно то, что когда он вернулся из Сочи, в армию его по каким-то неизвестным причинам не призвали, в отличие от его приятеля Владимира, который пополнил ряды ПВО в Небит-Даге, где вскоре и женился на дочке командира полка.

Глава четвертая

Билеты на Высоцкого

Он планировал поехать за билетами с утра, но не получилось. Было уже четверть двенадцатого, когда Кирилл Кириллович подошел к троллейбусной остановке. Дома, собираясь, он вдруг вспомнил, что у него есть удостоверение пенсионера, это в пятьдесят три-то года. Он решил попробовать себя в качестве пассажира с пенсионным удостоверением.

«Чудно как-то, — думал он, — вот я войду в транспорт и буду кому-то показывать серенькую бумажку, в которой, как приговор, звучит: ты пенсионер, все — отработанный материал, дальше некуда — сливай воду. Жизнь — к черту. И как компенсация всему этому — вот вам: езжайте в пределах города, дорогой товарищ — нет, теперь, господин — бесплатно. Заслужили, господа! Господа пенсионеры?»

Он поморщился от внутреннего диалога, от картинности и ходульности происходящего. «Фанера, тьфу… Какой я стал нудный… Интересно, а сколько билет стоит, во сколько нас оценили, ну-ка, господа хорошие, сейчас узнаем».

Подошел маршрутный троллейбус номер 11, и он поднялся по ступенькам.

Вошедших было двое: он и бабулька, проворно подкатившая к кондуктору.

— На-ка, милая, у меня руки заняты, на билетик-то.

По всему видно было, что бабка с села Рождествено едет торговать на Крытый рынок. Она держала деньги в левой руке вместе с трехлитровым бидончиком, в котором были либо сметана, либо творог. В другой руке у нее была корзинка с яичками. Кондуктор подошла и взяла деньги. Последующее действо развивалось, по оценке Касторгина, невнятно и суматошно.

— Гражданин, а вы платить собираетесь? — глаза приземистой крепышки смотрели дружелюбно и в то же время насмешливо. — Бабуля и та платит, а вы?

Надо бы взять и заплатить, но он подошел к кондуктору и каким-то очень подозрительно проникновенным голосом произнес:

— Знаете, у меня удостоверение пенсионера.

Крепышка удивленно округлила глаза:

— У вас удостоверение? — она с сомнением покачала головой. Он понял это так: «Ладно, мол, заливать, хотите ехать зайцем, черт с вами, связываться с каждым тут…» Касторгина передернуло.

— Что, не верите?

— Да ну вас… — она не смогла подобрать слова, — как хотите.

— Как, как хотите? — выдохнул Кирилл Кириллович, — я ведь и сам не верю — вот, — он наконец-то нашарил удостоверение, вынул его и торжественно развернул, чувствуя, однако, смущение и какое-то непонятное чувство вины, будто он намеревался что-то все-таки украсть.

«Черт, меня заклинило, надо было взять билет, отец ведь всегда брал, а был инвалид войны, и никогда на сиденье не садился, стоя ездил, хотя и с протезом… одна морока. Зато прошел полную апробацию», — думал он, подходя к зданию филармонии.

У кассы филармонии была небольшая очередь. Когда он ткнулся в окошечко, кассир объявила громко, что остались всего два билета.

— Мне хватит одного, — резонно сказал Касторгин.

— Ой, как же так, — пискнул над его ухом голосок.

Он обернулся. На него смотрели черные детские глазки взрослой девицы, а рядом стоял стройный элегантно одетый ее спутник.

— Ради бога, уступите нам, ну что вам стоит, мы ведь вдвоем, а вы всего один. Вы купите: и ни то, ни се — один билет останется. Никому!

— Как никому? За вами же стоят, — чувствуя несуразность диалога возразил Касторгин.

— Ну все-таки, все-таки здесь какая-то несправедливость, верно ведь? Нас двое, а вы — один, — лепетала девица и глаза ее то закрывались, то открывались. Ее спутник понуро молчал.

Касторгин уступил билеты. Он, действительно, увы, был один. Почти равнодушно отошел от кассы.

…Был субботний день, 25 января. Малоснежная зима. Легкий морозец и свежий ветер гуляли под открытым небом. Он решил пройтись по улице Фрунзе до драматического театра и взять билеты на любой вечерний спектакль. «А заодно поприветствую Алексея Толстого», — подумал он, вспомнив, что на его пути будет справа дом-музей писателя.

Последний раз он был в нем в год окончания института. Толстого он любил. Книгу Оклянского «Шумное захолустье» перечитал несколько раз. У него была давняя привычка перечитывать полюбившиеся книги. Оттого-то первые строки любимых произведений разных авторов он знал на память. А некоторые: «Детство Никиты», «Разгром», «Хаджи Мурат», «Поединок» и многие другие мог цитировать по памяти кусками.

Подойдя к дому-музею Толстого, Кирилл Кириллович внутренне порадовался тому, что внешне особнячок, обшитый досками, выкрашенными в желто-коричневый цвет, выглядел сносно.

«Конечно, наверно, масса проблем с содержанием и безденежье душит, но все-таки стоит…»

Он потрогал руками добротные доски, хмыкнул невразумительно, отошел метров на пять и, задрав голову, окинул взглядом весь дом сразу: «Сколько уже лет нет знаменитого писателя, а он стоит — свидетель былой жизни, хранитель всего виденного, что было в нем… Как банально последние дни я говорю и думаю, — заметил он отстраненно, и тут же спокойно и трезво пришла новая, не пугающая, а уравновешивающая мысль: — Так, наверное, и должно быть, раз я барахтаюсь на краю пропасти. «Живой труп» — Боже, никогда не думал, что это и обо мне».

Кто-то изнутри дома-музея приоткрыл форточку, и скрип ее вернул его к действительности.

«Странно: ходят люди, звенит трамвай, я этого ничего не слышал только что, как будто находился в другом измерении. А скрип форточки, словно оттуда, издалека, где Толстой и его старшие родственники, говорит со мной?»

Последние месяцы Касторгин писал короткие стихотворения, чаще четверостишья. Это отвлекало от мрачных мыслей, давало некое ощущение деятельной жизни.

Он попытался припомнить свое четверостишье о Толстом. На память многие из своих стихов он не помнил. И это, очевидно, от того, думал он, что четверостишья требовали четкой формы, лаконичности, даже лапидарности, эта форма приходила и ложилась на бумагу не сразу, было много вариантов и все они потом, когда уже был главный, окончательный, все равно толкались в сознании.

С минуту пошевелив губами, он вполголоса все ж-таки произнес:

К кому мне пойти с досадой моей,

Кому рассказать об этом?

Так жалко, что Толстой Алексей

Не стал гениальным поэтом.

…Касторгин продолжил свой путь по улице Фрунзе. Проходя мимо Академии искусств и культуры, невольно обратил внимание на разминавшихся балерин в зале. Там царили красота, молодость, жизнь.

Завораживающие силуэты вдоль стенок, чуть слышимая музыка, казалось, должны были вызвать у Кирилла Кирилловича прилив бодрости. Он и сам этого ожидал, но какая-то сила мешала… Наоборот, что-то будто говорило: это уже не твое, ты уже лишился права на музыку, красоту. «Как и кто лишил? — вдруг кольнула мысль. — Ведь это я решил, что уйду из жизни, но сама действительность, все люди, эти девочки, грациозные и недосягаемые, они ни при чем, это я все сам… сам. Боже мой, надо не раскисать. Надо еще все до конца понять… и разобраться… А ведь мне и раньше, когда я смотрел на что-то красивое, особенно на женщин, отчего-то становилось грустно… Возможно, таких людей, как я, много. И они ходят по улицам. Те, кто ожесточился до крайности, но еще пока не поднял руку на себя, но уже решил это сделать, они же могут быть социально опасными. Им уже все равно. А тебе? Нет, мне — нет, — терпеливо думал Касторгин. — У меня нет таких сил, чтобы желать или делать сознательно зло. Я, наверное, слаб. Или здесь что-то другое… другое, другое, — пытался догадаться Кирилл, — но что? Жить все-таки хочу, вот она разгадка. Но жить могу только порядочным человеком, уважая себя. Я балансирую на грани и не знаю, что из этого всего будет».

— Я что-нибудь не так делаю? — вдруг, как сквозь завесу, услышал Касторгин молодой бархатный голос.

— Так, очень даже так, — отвечал женский голос.

Кирилл Кириллович поднял голову и прямо перед собой у подъезда университета увидел целующуюся парочку. Поразило его то, что они не смотрелись вульгарно. Они были красивы. Особенно она — чуть полноватая, с прямо-таки величаво посаженной головой. Он был худощав и невозмутим. «Бог мой, что они делают?»

А парочка продолжала целоваться. Они ничего не видели, особенно она. Они были одни. Вернее, они чувствовали себя центром всей вселенной. До остальных им не было никакого дела, не было никого вокруг. Тем более Кирилла Кирилловича с его проблемами. Он это понял или, вернее, оценил и неопределенно улыбнулся. И, если бы сторонний наблюдатель видел его улыбку, он не догадался бы, что она значит.

…Он отпустил ее губы, она, хлебнув воздуха, чуть оттолкнула его и, засмеявшись, совсем как подросток, что-то ему шепнула на ухо. Прямо глядя в ее бездонные, омутовые глаза, парень кивнул головой и она звонко чмокнула его в щеку. Парочка продолжала разговаривать на своем языке, а Кирилл Кириллович пошел дальше по улице Фрунзе.

Застрявший в мыслях между только что виденным и тем, что сидело в нем и подспудно, но настойчиво требовало по его привычке упорядочения, он удивленно уставился на памятник Чапаеву перед зданием драматического театра.

Чапаев восседал на коне с протянутой рукой, но без сабли. «Как, — удивился Касторгин, — и здесь корректировочку перестройщики сделали. Отняли сабельку у Чапая, хватит, помахал и довольно. Стыдно стало за кровожадность собственных героев Отечества. Сколько голов-то посшибали друг другу. Варварство, конечно».

Он был сторонник той мысли, что и революция, и гражданская война были срежиссированы международным империализмом, как некий опыт для человечества, и мысль, что огромный его народ стал по чьей-то воле зловещей и деятельной игрушкой в мировой игре, его периодически угнетала.

Рассуждая подобным образом, он прошел чуть вперед и… вдруг вытянутая рука Чапая обрела саблю. Все было на месте.

— Черт те что, — ругнулся Кирилл Кириллович и попятился назад, туда, где только что стоял.

Как только он оказался в одной линии с рукой Чапая, сабля исчезла.

«Вот фокус, надо же. Выходит, никто не трогал Чапая. А мы тут исторические ретроспекции проводим. Поторопились чуток. Махальщиков сабельками ого-го сколько еще у нас. Не скоро еще до поумнения». Ему вспомнилась одна из телепередач…

Это были дни накануне восьмидесятипятилетия или девяностолетия со дня рождения знаменитого комдива. Местное телевидение организовало в память о Чапаеве встречу с ветеранами-чапаевцами. Человек пять или шесть усадили за круглый стол и ведущая по очереди стала каждому задавать вопросы.

Кирилл Кириллович заинтересованно посматривал на экран. Ему было интересно наблюдать людей, которые будут вспоминать о событиях далеких дней. За столом сидели, так сказать, живые участники драматических лет гражданской войны.

Но передача явно не получалась. Не клеился разговор за столом. Те, кто имели образование и выдвинулись из общего ряда, говорили гладко и осторожными фразами общеизвестное, а те, кто так и остался простым тружеником, были скупы на слова, не совсем понимая, что как раз-то от них и ждут живого разговора.

Кирилл Кириллович сразу обратил внимание на рослого, угловатого старика. Крупные и темные его кулаки внушительно лежали на столе.

Два раза диктор обращалась к нему с общими вопросами, но он отвечал односложно, спокойно уступая другим. Ему был неинтересен разговор обо всем и ни о чем.

Касторгин все ждал, что кто-нибудь обмолвится о Чапанной войне, или Чапанке, как называли ее в Поволжье. Эта война, как понимал он, всколыхнувшая огромные массы крестьян Самарской и Симбирской губерний, была намного масштабнее и трагичнее, чем Кронштадский мятеж в 1921 году и «антоновщина», о которых хоть что-то было известно. Видно, сведения об этих событиях двадцатых годов были настолько под запретом, что впервые попытавшегося рассказать о них писателя Артема Веселого в своей повести «Чапаны» расстреляли, а повесть конфисковали. (Это он уже позже узнал.)

«Эти люди на экране, они должны были знать об этой трагедии. Неужели ничего не скажут?.. Не скажут, — чуть позже ответил он сам себе, — ведь они воевали друг против друга. Их заставили воевать. Жизнь вновь выдвинет человека, который скажет об этих событиях во весь голос. И мы все до конца узнаем, как это было. Но когда?»

Вдруг диктор, может, сама того не ожидая, задала вопрос, который враз оживил передачу:

— А страшно было, когда кавалерия, эскадрон на эскадрон с шашками наголо?..

— Тут ведь цельная наука — воевать в кавалерии, — не спеша отвечал обстоятельный старик. — Во-первых, конь должен быть строевой, обученный для этого дела, во-вторых, снаряжение, того… — и старик со знанием дела, свободно, не обращая внимания на сидевших рядом, словно зная, что они либо бывшие обозники в чапаевской дивизии, либо вообще липовые «участники», стал подробно обо всем рассказывать, что касается снаряжения коня.

— Страшно вначале было? — допытывалась диктор. — Ведь лавина на лавину?

— Дак, ежели науку освоить, оно становится не в диковинку. Все по своим правилам.

— «Есть упоение в бою…» — явно желая разогреть разговор, продекламировала ведущая.

«О чем лепечет эта бабенка, — ужаснулся Кирилл Кириллович, — о чем говорит этот старик, какие правила, разве может нормальный человек методично истреблять по каким-то там правилам себе подобных? Отечественная война, война с захватчиками — это понятно. Но убивать своих же земляков, таких же, как ты, простых хлеборобов, как в чапанной войне? От невежества это. Если «антоновщина» охватила около пятидесяти тысяч повстанцев, то сколько в Чапанке? И их наверняка либо уничтожали, либо высылали. От невежества, — повторил он, но через секунду возник другой вопрос. — А как же объяснить «успехи» маршала Тухачевского, высокообразованного интеллигента, который разработал и внедрял правила применения отравляющих газов при подавлении крестьянских восстаний в России? Это просочилось в печать. Тоже по особым правилам? Что ж это за россияне такие: им и невежество тяжело в себе нести, и образованность получается не впрок».

В кассе драмтеатра он взял билет на мелодраму «Яблочная леди» с Верой Ершовой в главной роли. Когда Кирилл отошел от кассы с билетом в руках, перед ним возникла миловидная женщина в черном:

— Извините ради бога, посоветуйте: стоит ли брать на «Крошку» билеты? Московским гостям хочется показать наших артистов, — она кивнула в сторону своих спутников.

— Конечно, — живо откликнулся Кирилл Кириллович, — берите, не пожалеете. Замечательная вещь. Там и Ершова играет. Как раз то, что надо, чтобы москвичи имели представление.

Ему показалось мало сказанного, либо сказанное могло прозвучать холодно и официально, и он почти извиняющимся тоном поспешно добавил:

— К этой пьесе Ерицев и Марк Левянт песенки совершенно замечательные сочинили. Наверняка вам понравится. Они вместе с Петром Монастырским и Владимиром Борисовым ставили, кроме «Крошки», еще «Хитроумную дуреху» и «Здесь под небом чужим».

— А что, разве «Здесь под чужим небом» не Гвоздкова работа? — спросила одна из москвичек, что повыше ростом.

— Нет, что вы! Нашего Монастырского.

Сказанное прозвучало либо хвастливо, либо как-то все-таки для женщин необычно, ибо москвички переглянулись меж собой и улыбнулись. Он пожалел о том, что сказал, хотя все было правдой.

— А вы знаете, — сказала одна из москвичек неожиданно красивым грудным голосом, заставившим Касторгина остановиться и внимательно посмотреть на нее, — я сегодня в местной газете, по-моему «Волжская коммуна», да-да, так она называется, видела указ Ельцина о награждении Ершовой орденом «За заслуги перед Отечеством».

«Голос, как у моей Светланы, наваждение какое-то, будто она говорит, а лицо другое… Я начал сходить с ума? Не может этого быть. Я твердо знаю, что я крепок и здоров до неприличия, может быть, в мои годы…»

Выйдя на улицу, Касторгин свернул в сквер. «Посидим возле Пушкина, может, успокоимся», — улыбнулся он и сел на скамейку как раз напротив бюста поэта.

Сквер был свободен от людей. Были только недалеко внизу Волга, Пушкин и Небо над головой.

«Да я вот здесь, на фоне, со своими болячками, непонятно кому нужный, — доедал себя Кирилл Кириллович, но вдруг опомнился. — А что, если я как раз здесь сейчас самый важный объект и есть, я — не Кирилл Касторгин, а человек, пусть рядовой, пусть сам себе уже не нужный, в тягость, но человек, которого создали и это Небо, и Волга, и вся Природа, ведь по идее так. Ведь я создан был для чего-то существенного!? Или все существенное я уже сделал? А что я сделал? Родил дочь, которая меня не очень ценит (не уехала бы), сделал обеспеченную жизнь жене? Но она ушла от меня. Докторскую написал? Чепуха! Мир этого и не заметил. Одни завистники и заметили. Разве ж вот тридцать лет отпахал на заводе. Но я ушел и по сути мало кто спохватился. Некому. Профессионалы давно уже рассеялись. Учиться бы надо молодым, но промышленность развалена. Чему учиться на кладбище? Если так будет еще года два — все: и кадры, и оборудование, и технологии в России пропадут пропадом. Не восстановишь. Мы и так в химии и нефтехимии и по технологиями, и по химическому машиностроению на два десятка лет отстали от Запада… А, ну да, Высоцкого бы сюда в нашу перестроечную кашу, что бы и как он запел?»

Касторгин вспомнил до мельчайших подробностей, как он впервые увидел Высоцкого. Он и тогда, и после воспринимал Высоцкого как гражданина, в первую очередь. Как явление. Он и Маяковского не считал в строгом смысле поэтом. Трибуном? Да! Поэзия, считал он, это все-таки не только езда в незнаемое, не хриплый оглушительный голос. Ведь и Станиславский не выносил, когда ревели на сцене, Кирилла Кирилловича раздражали люди, говорящие громко, тем более об интимном.

Сам Касторгин говорил часто так, как будто бы его совсем не интересовало, слышат и слушают ли его или нет. И, странно, это не мешало, а наоборот, притягивало к нему сослуживцев. В нем чувствовалась всегда раньше внутренняя уверенность в себе, безотносительно, как его суждения вписываются в существующие производственные и технологические догмы. Но то было раньше. Перестройка политизировала всех и все. Все полетело кувырком. Он слишком был «технарь» и это много определяло. На заводе и в городе до сих пор помнили, как он написал письмо в ЦК КПСС о вредности и несуразности широко вводимой в начале перестройки госприемки на предприятиях. Ведь было же очевидно, что качество продукции надо искать в начале технологического цикла, а не в конце, посадив на это сонных чиновников. Но, увы, ему тогда крепко влетело за его настырность.

«Поэзия — это истина в бальном платье». Такое определение он более всего принимал.

Первый раз Владимира Высоцкого он слушал в своем Политехническом в актовом зале на Первомайской улице. Ходили до этого записи. Мощный и будоражащий голос не позволял быть равнодушным. А тут вышел на сцену худощавый парень, совсем на вид свой, и, когда особо шустрые, настраивая свои магнитофоны на запись, начали суетиться, он жестко объявил:

— Ребята, вы мне будете мешать, давайте все уберем, иначе петь не буду.

И странно, никто не обиделся. Он успел стать всеобщим кумиром в Самаре. Ему, как звезде, многое прощали.

Тогда, перед началом концерта, он налил полстакана воды и, прежде чем выпить, скорее, прохрипел, чем сказал:

— Ваше здоровье! — И чуть погодя. — Вы не думайте, что я специально хриплю, у меня действительно такой голос.

С выступлением во Дворце спорта чуть было не получилась заминка. Как тогда слышал Касторгин, чтобы быть от греха подальше, комсомольское руководство в день выступления намеренно уехало в Тольятти, но активисты из городского молодежного клуба подсуетились и прорвались за разрешением к первому секретарю обкома партии Владимиру Павловичу Орлову. Тот не долго думал — разрешил.

Кирилл Кириллович жалел, что не попал на вечер памяти певца. Хотелось бы посмотреть на тех ребят, которые тогда были ко всему этому близки. Ведь должны быть и воспоминания, и новые песни, и старые замечательные вещи.

Так хотелось никем не замеченным войти в зал, погрузиться в прошлое, в себя — без ажиотажа, эпатажа, тихо побыть и уйти. Не расплескав то, что было еще твоим.

Он рассеянно глядел на Пушкина, на его кучерявую голову, покрытую белой шапкой снега, и ему вспомнилось открытие своего Пушкина.

«В легендах ставший как туман…»

…Кажется, на четвертом курсе института, перечитывая уже давно знакомое стихотворение Есенина «Пушкину», Кирилл вдруг изумился. Раньше образ белокурого автора, очевидно, заслонял фигуру Пушкина, либо стоял на переднем плане и потому истинный смысл слов «блондинистый, почти белесый» был совсем иным. «Блондинистый, почти белесый» — был всегда Есенин! Но ведь в стихотворении он, Есенин, обращается к Пушкину. Значит, Пушкин — «почти белесый»?!

Блондинистый, почти белесый,

В легендах ставший как туман,

О Александр! Ты был повеса,

Как я сегодня хулиган.

Это же написано в двадцать четвертом году! Так почему же все считают, что у Пушкина были черные волосы? Странное и страшное недоразумение. Или — это стихотворение недоразумение, да еще какое?! Но почему оно напечатано?

Первым, с кем решился поговорить на эту тему, был Николай Францев, сотрудник институтской многотиражки «Молодой инженер», студент-заочник Литературного института. Глядя, как на ненормального, он обрушил на Касторгина всю тяжесть своего литературного авторитета:

— Ты перегрелся: Пушкин — эфиоп наполовину, ты понимаешь — он негр!

— Ну и что? — не то чтобы упрямо, но раздумчиво переспросил Кирилл.

— Негры блондинами не бывают! Ты соображаешь что-нибудь? — сказав это, Францев недвусмысленно покрутил указательным пальцем около виска.

Тогда Кирилл протянул ему томик стихов, раскрывая страницы с известным стихотворением. Указательным пальцем, помычав ритмично, Францев несколько раз провел по злополучным строчкам, потом картинно швырнул книгу по столу в сторону Кирилла. Книга через весь стол доползла до самого края.

— Дело не в Пушкине, дело в Есенине.

— Что? — не понял Касторгин.

— Есенин, автор, был пьян, вот и сморозил. С поэтами бывает.

— А редактор, издатель — они что, чумовые? — резонно удивился Касторгин.

— Да кто из них что смотрит?..

Кирилл не знал, куда идти со своей догадкой. В студенческой компании, когда он говорил, что Пушкин блондин, его либо поднимали на смех, либо снисходительно молчали. Он и сам порой сомневался. Вглядываясь в прекрасный образ Пушкина, изображенный Орестом Адамовичем Кипренским, он едва ли не чувствовал во взгляде поэта иронию по поводу суетности окружающего мира, в том числе и попыток Касторгина знать истину. На портрете Пушкин был с привычными черными кудрями и бакенбардами.

Те же ощущения вызвал в нем и портрет поэта, выполненный Василием Андреевичем Тропининым. Царственно величавый поэт, правда, был здесь с более светлыми глазами и волосы были близки к каштановому цвету. Так ему показалось, по крайней мере, когда он с помощью лупы разглядывал небольшие журнальные репродукции.

Кирилл перестал вести разговоры с кем бы то ни было о цвете волос великого поэта. Он начал поиски.

И никак не мог принять и смириться с тем, что есть и такие слова о Пушкине: «…невозможно быть более некрасивым — это смесь наружности обезьяны и тигра; он происходит от африканских предков и сохранил еще некоторую черноту в глазах и что-то дикое во взгляде». Кто такая Д. Ф. Фикельмон, насколько она близко была знакома с поэтом, чтобы доверять ей, верить в ее записи?

…Ему повезло случайно. В 1968 году, летом, в книжном магазине на Самарской улице он взял в руки квадратного формата с желтыми подсолнечными лепестками на черном фоне мягкую, какую-то очень теплую книжечку и, раскрыв ее, на первой же странице с изумлением прочел: «Не так давно я имел счастье говорить с человеком, который в раннем детстве видел Пушкина. У него в памяти не осталось ничего, кроме того, что это был блондин, маленького роста, некрасивый, вертлявый и очень смущенный тем вниманием, которое ему оказывало общество…» По книге выходило, что эти слова принадлежали известному русскому писателю Куприну и сказал он их 12 октября 1908 года на вечере, посвященном восьмидесятилетию Толстого в Тенишевском зале.

На обложке значилось: «Евгений Шаповалов. Рассказы о Толстом».

Он быстренько расплатился за книгу и, выйдя из магазина, направился в скверик на Самарской площади. Присел на скамейку в тени липы.

В книжке самарский автор рассказывал о встречах со стариками-степняками в Алексеевском районе, которые когда-то в раннем детстве видели Льва Толстого в его самарском имении.

«Все-таки белокурый, все-таки белокурый!» — ликовало в нем.

Чуть позже он пожалел, что, закончив институт, однокурсники разъехались. Даже Францев куда-то пропал, и в общем-то некому из них, не верящих ему, показать книгу. Он шел по улице и у него было странное состояние.

«Я иду по городу и наверняка процентов на восемьдесят народа, который копошится вокруг, не знает, что Пушкин-то блондин. Так не должно быть».

На трамвайной остановке, чуть в стороне от всех, в светлом костюме и легкой шляпе стоял человек. Человек ждал трамвай, раскрыв газету.

— Извините, у вас какая профессия? — вежливо спросил Кирилл. Ему показалось, что так начать разговор более уместно.

Человек в светлом костюме вопросительно посмотрел на Касторгина.

— Вам зачем?

— Да я… я хотел, понимаете, — Касторгин сбился, забыв приготовленные фразы, и поняв нелепость своего поведения, стушевался.

Но будущий пассажир трамвая спокойно академическим тоном ответил:

— Я директор школы.

— Тогда вот, прочтите, — обрадовался самодеятельный пушкиновед и сунул пальцем в раскрытую книгу.

— Чепуха какая-то, сроду не поверю: Пушкин — блондин. Если так, то тогда мы с вами, дорогой, негры, — и он, весело мотнув рукой, снял шляпу, обнажив крупную голову с белокурой «канадкой».

Подошел трамвай и директор, сунув книгу под мышку, бодро двинулся к дверям.

— Товарищ, а книгу-то! — спохватился Кирилл.

— А… да, совсем вы меня сбили с толку. Ловите!

Кирилл обеими руками поймал подсолнуховый квадрат и пошел к остановке на другой стороне улицы.

Через пять лет в одну из поездок в Ленинград, на «Мойке, 12» он получил ответ на свой вопрос.

— Да, конечно, — сказали ему, — Пушкин в детстве был белокур.

— Но почему же его рисовали черным? — смущаясь, спросил он.

— Но ведь с годами, как у всех, волосы темнеют. Вот посмотрите на пучок волос, срезанных на смертном одре поэта. Они каштановые.

— Да-да, — неопределенно согласился Касторгин.

— А знаете ли вы, что Пушкин был голубоглазый?

— Нет, — выдохнул Кирилл, — не знаю, — он почувствовал себя школьником.

Приехав домой в Чапаевск, он вновь нашел репродукцию с портрета Пушкина кисти Кипренского и долго через лупу разглядывал ее. Выходило, что глаза действительно чуть голубые, но волосы, они были все-таки, как казалось Касторгину, чересчур темные. Загадка. Он тогда поставил себе задачу найти неопровержимые доказательства, что действительно глаза у Пушкина — голубые.

…Сидеть в заснеженном сквере стало холодновато. Театрально воздев вверх правую руку, приподнимаясь со скамьи, Кирилл Кириллович бодро продекламировал:

Полезен русскому здоровью

Наш укрепительный мороз.

— Хорошо сказал! — обратился непосредственно к Пушкину Касторгин. — Молодец!

Но черная курчавая голова величаво молчала, погрузившись по воле скульптура в волны вдохновенья.

«А мы вот суетимся, то есть живем себе, казалось бы, на зависть всем и — перестраиваемся, как можем. Чтобы ты сказал на это, Александр Сергеевич? Если б тебя не сделали гранитным. Ты бы сумел сказать! Ты же был умница. Не зря ведь ни Жуковский, ни князь Вяземский спорить с тобой не могли».

Он подошел к самому краю крутого обрыва. Отсюда сквозь мерзлые ветви кленов вдали справа угадывались Жигулевские Ворота. Молчаливый и мудрый облик Жигулей и Волги успокаивал. Где-то там, в морозной дали, не видимая отсюда лежала восточная, живописная в теплое время года оконечность Жигулей с вершинами Белой и Серной гор, Верблюд-горы, с долинами Крестовой и Гавриловой полян. А напротив — не менее чудная западная оконечность Жигулей с песенным Молодецким курганом, где он не раз бывал когда-то. Даже однажды вместе со студенческой группой встречал Новый год. И среди всего этого чуда пряталась самая живописная долина Девьих гор, как назывались Жигули до Екатерины II, — Бахилова Поляна.

— Здравствуй, мой Жигулевский рефугиум! — почти патетически воскликнул Кирилл Кириллович. — Здравствуй и процветай, и пусть тебя ни один ледник не тронет в твоих тысячелетиях, а мы уж — как-нибудь!

Он перешел улицу Вилоновскую, спустился во дворик Иверского монастыря и оказался у могилы Петра Владимировича Алабина. Где-то в заказниках памяти держалось, что бывший самарский городской голова, историк, писатель, добрый гений Самары, так много сделавший для города, похоронен не на общем кладбище, а на особицу. Но все равно, могила привела Касторгина в некое замешательство: уж больно она была в стороне от всего. Вернее, чувствовалось, что все сделано, чтобы она была незаметной, кто-то очень сильно когда-то позаботился об этом. Кирилла Кирилловича поразили слова, выбитые на черном граните:

«Петр Владимирович Алабин действительный статский советник

Воин и летописец 4-х войн

1849, 1853, 1876, 1877

Всецело посвятивший свою деятельность с достоинством и честью на пользу государству, земству и городу.

Основавший общину сестер милосердия, устроивший водопровод, памятник Александру II и библиотеку. Способствовавший к скорейшему окончанию собора и много другого сделавший.

Вечная память, мой незабвенный, благородный неутомимый труженик»

Левее, на другой грани камня значилось:

«1822–1898 гг.

Варвара Васильевна Алабина рожд. Безобразова»

«Прав этот француз, поэт Малларме: мир существует, чтобы войти в книгу. Надо бы, жив буду, начать собирать материал об этом славном человеке. Наверное, замечательная могла бы быть повесть».

Слова на камне, как ратники, боролись, сопротивлялись забвению и наветам. Что-то заставило оглянуться. Наверху стояла монахиня и глядела в его сторону. Глаза их встретились, и черное колыхнулось большой птицей и несуетно исчезло за красной стеной монастыря. Осталось наверху одно сине-белое, в светлых барашках небо.

Касторгин обошел несколько раз могилу вокруг, чувствуя странное внутреннее волнение, властный гул или ток шел через него, заставляя прислушиваться и к себе, и к вроде бы молчавшему надгробному камню. Он понимал, что находится во власти некой силы и природа этой силы не понятна обычному будничному праздному разуму. Но наступает некий момент, когда словно попадаешь в иной параллельный мир и зримо начинаешь видеть себя зависшим над бездной, готовым провалиться и пропасть в этом сонме ушедших душ, живших до тебя: гораздо более талантливых и достойных, но уже ушедших, сделавших свое дело. Касторгин ощутил всем своим существом неспособность противиться этому, казалось бы объективному, но все равно не принимаемому душой напору вечности. Он стал путаться в мыслях и, почувствовав странную боль в голове, вышел с монастырского двора.

«Я ведь не боюсь смерти, — убеждал себя Кирилл Кириллович, — не боюсь, по-моему это так, но я сильно противлюсь бессмыслице жизни. Я не хочу жить бессмысленно. А смысла я пока не нашел. Другие, что? Нашли? Чтобы ты ни сделал, все относительно. Абсолютного смысла нет. Она вот! Что, неужто нашла? — думал он, глядя на молоденькую с кротким лицом монашку, вышедшую из убогого подъезда деревянного дома и семенящую в монастырь, — думает, что нашла. Повезло ей, она верит. Рядом с Пушкиным мне только что было и легко, и отрадно, я был другой человек».

Касторгин не спеша направился по узенькой дорожке к автобусной остановке, что почти напротив красно-белого здания Жигулевского пивзавода и бара «Фон Вакано» с огромной красивой рекламной пивной бутылкой над входом. Здесь была другая жизнь. Ее шумливое течение с ходу подхватило его. Быстро подошел автобус, и он, поднимаясь на площадку, подталкиваемый сзади компанией молодых ребят, оказался у окна.

«Надо бы взять билет, да не протиснешься сразу», — только и успел он подумать, как услышал металлический голос:

— Берите билет, молодой человек.

— Сейчас, надо хотя бы суметь развернуться в давке-то.

— Разворачивайтесь, разворачивайтесь!

— У меня, между прочим, пенсионное удостоверение, — неожиданно для самого себя как бы извинился он.

Кондуктор отреагировала так, что его вовсе огорошило:

— Какое там пенсионное удостоверение, автобус-то «шестьдесят первый — скорый», на нем все должны брать билеты, а не хотите — не садитесь, мастера притворяться.

— Сколько надо? — упавшим голосом спросил Кирилл Кириллович.

— Две тысячи.

Он вынул пятитысячную купюру и протянул через головы кондуктору. Автобус шустро подъезжал к остановке, а кондуктор все копошилась со сдачей. Сделав немалое усилие, Касторгин протиснулся к выходу. Едва он по-молодецки соскочил на тротуар, дверь захлопнулась.

«Сколько же я проехал остановок? — прикинул он и, ухмыльнувшись сам себе, добавил: — За пять тысяч получилось всего две. Ну и ну, не везет мне сегодня. Так у всех пенсионеров, что ли?»

Глава пятая

Каникулы в Джоррет де Мар

У Касторгина была особенность, которую он знал и с которой уже свыкся: он мог путать, когда точно было какое-то событие, но не мог забыть, как это было, при каких обстоятельствах, кто что сказал, как сказал и посмотрел, какая была погода, запахи — это в нем оставалось очень надолго. Надолго оставалось и хранилось в нем его отношение ко всему тому, что поразило или просто заострило на себе внимание. Такова была его натура. Был конкретен. Замечал, не заставляя себя это делать сознательно, многие мелочи, из которых, как он понимал, и состоит жизнь.

Сейчас ему все чаще вспоминался последний отпуск, который они со Светланой провели в Испании. У него была возможность вырваться на две недели. Они это и использовали.

Страна Дон Кихота, Гойи и Дали встретила их ласковым солнцем и постоянно волнующимся у пляжа Средиземным морем. Им досталось, может быть, не самое удачное время для отдыха: первая половина сентября. Уже несколько спала волна самых популярных народных гуляний, которая бушует здесь в июле месяце.

Погода в эти сентябрьские дни была неустойчивая, иногда по три дня подряд пасмурная. Но разве только в погоде все дело, можно вдыхать аромат гранатовых и апельсиновых деревьев и без палящих лучей солнца.

Одни только названия пленяли воображение. Андалузия! А столица этой провинции — романтическая Севилья?!

Касторгин дал себе слово, что обязательно должен побывать на земле, где навечно прописались Кармен, Фигаро, Дон Жуан. И, конечно же, надо увидеть эту сказку сегодняшних дней — курорт Коста дель Соль, что в переводе звучит как Берег Солнца, раскинувшийся на триста километров вдоль средиземноморского побережья.

Это там, в лучших туристических центрах курорта Марабельи и Торремолинос с их фешенебельными кварталами и всемирно известными площадками гольф-клубов, звезды мирового кино, арабские шейхи, миллионеры и шикарные томные южные красавицы проводят свое свободное время…

Кирилл Кириллович уже был в Севильи, но ему хотелось ее показать Светлане, очень хотелось. Он мог подолгу говорить об этом крае. Когда он был там, то не удержался и исписал несколько страничек записной книжки, которые теперь оказались весьма кстати. Но много помнил и так, будто прошло не три года, а три дня с того времени.

— Понимаешь, из Севильи испанская корона управляла заморскими странами. В Севильи рождались императоры и жили герои «Назидательных новелл» Сервантеса. А какого открытого и веселого нрава здесь были люди! Есть предание, что здесь жила первая любовь великого Мигеля Сервантеса донья Анна Мартинес Сарко де Моралис.

При всей «элитарной» изысканности одних и белоснежной «скромности» других у всех отелей независимо от «звездности» есть одна общая особенность — близость к морскому пляжу. Так случилось: туристический бум Испании увлек Кирилла и Светлану в свой более, чем пятидесятимиллионный поток туристов в год на сорок миллионов местных жителей и пришвартовал в небольшом приморском городке Джоррет де Мар в Каталонии, в сорока километрах от Барселоны.

Небольшой чистенький номер в гостинице «Ифа» сразу понравился. В этом трехзвездочном отеле в номерах не было телевизора и холодильника. Но это не смущало. Телевизор был на каждом этаже, правда, шумливые немцы постоянно успевали первыми включать свои программы. Вообще в гостинице и в городе большая часть туристов были немцы и русские — это они отметили сразу.

Касторгины каждый день стали делать для себя открытия. Одно из них, о котором Кирилл знал и, конечно, приветствовал, была сиеста.

Странно, зачем вам нужен телевизор, если тут веселье начинается до смешного рано: где-то в восемь часов вечера. В этот час курортные города только просыпаются: время сна после обеда — сиеста — святое время.

Кириллу Кирилловичу это подходило вполне. Ему всегда надо было в отпуске в первые три-четыре дня отсыпаться, забыть про завод, про работу, а уж потом активно отдыхать.

Утром и вечером у них был в уютном ресторанчике на первом этаже «шведский стол» с обязательной бутылочкой испанского вина «Дон Мендо». В первый же вечер они выпили по бокалу этого красного вкусного двенадцатиградусного вина за процветание испанской системы отелей группы «Сол». Построив свой первый отель на Майорке почти сорок лет назад, сейчас эта фирма имела уже сто семьдесят отелей во всем мире. Именно эти отели стали пионерами «шведских столов».

— За «шведский стол»!

— За него самого!

В таком легком настроении, еще более облегченном употреблением, заметим, умеренным, испанских вин, они и начали свой отдых осенью 1995 года.

…Их гостиница была на узенькой улице, название которой он сейчас не помнил. По ней, шириной всего метров десять-двенадцать, они спускались к морю на пляж. Надо было пройти всего метров сто. Но какие это были метры! Вся улочка — сплошные кафе, бары, рестораны. Даже продавались русские газеты — «Московский комсомолец», «Труд», «Вечерняя Москва». За двести-двести двадцать пессет каждая, при курсе к американскому доллару сто двадцать пессет.

Кирилл на третий же день пошел искать газеты на русском языке, он не мог долго без газет. Тут-то у газетного киоска он и познакомился с Алексеем Рожновым. Тот тоже брал газеты. Перекинулись ничего не значащими фразами, и обедали уже вчетвером в кафе «Лидо», где Кирилл и Светлана до того два раза были. Им понравилось в этом кафе с видом на пляж. Было уютно сидеть в тени после пляжа за кружкой пива и наблюдать публику или просто отрешенно смотреть на Средиземное море, взятое тобой напрокат на две, чудом свалившиеся на тебя свободные недели, и делать маленькие открытия, вроде этого:

— А знаете, ребята, почему испанцы громко говорят? — вдруг спрашивала Зинаида, жена Алексея.

— Не, не знаем, не тутошние мы, — отвечал Алексей.

— Они торговцы, в магазинах и на улице у них товар, слева и справа — сплошные торговые палатки и открытые магазины. Они разговаривают друг с другом через улицу. Улочка вроде бы узкая, но дома высокие, все как из колодца поднимается вверх. Они кричат, и все это в наши гостиничные номера летит. Вот так.

…Солнечный денек. Прелесть, а не денек. Отдыхать бы себе бездумно, да нет.

…Кирилл и Алексей лежат на прогретой мелкой «дробленке». Алексей, выставив широкие плечи на солнце, неспеша, вполголоса говорит:

— Посмотри: плоская, жесткая, курит, командует не только на кухне, но и в постели. Лишь только было бы по ее. По-другому не может. И ведь, если бы в чем-то главном, а то и во всех мелочах. Каторга. По молодости терпел, да и молодость брала свое. А потом — вначале стала противна вообще, а дальше — сам не знаю: пропало вообще желание. Я терпеть не мог спать с ней в одной кровати, придумал причину, что она храпит. И потихоньку перебрался в отдельную комнату спать.

— А она действительно храпит?

— Как паровоз, нет удержу. Я никогда не успевал заснуть первым. Проблема вроде бы смешная, но когда этот храп каждую ночь, то изнурительно.

— Послушай, я где-то читал, что любящие супруги, это те, один из которых храпит по ночам, а другой упорно не слышит.

— Это не про нас. У меня такая Наташенька была до женитьбы, пухленькая, мягкая, такие ямочки на щеках были, очень просила, чтобы не курил. И недотрога. Дурак, по молодости лез, где доступно сразу. Вот и приобрел себе супруженьку, — он повернул голову к морю и кивнул уныло. — Знаешь, она обнаженная похожа на саблю: кривая, узкая какая-то и плоская. И вся белая. Но мужики чумеют от нее. Лезут к ней, с чего — не знаю. У нее и груди какие-то сучьи, тьфу ты, маленькие и висячие. У меня сравнивать есть возможность. Вот же весь пляж со спущенными стягами ходит. Солидные все дамы. А у моей энергии масса. Она поет, танцует прекрасно, только брызги летят. Знаешь, она всегда просила звать ее не Зиной, а Зинаидой, понимаешь: Зи-на-и-да. Мне кажется, от этого она мне стала казаться саблей, изогнутой такой, гнутой: Зина-и-да, чувствуешь? Вот это: «и-да» — это загогулина у сабли.

Кирилл Кириллович изумленно смотрел на своего собеседника:

— Послушай, ты о жене так говоришь, можно ли…

— Больше скажу, — почти злорадно усмехнулся Алексей, — знаешь, у нее влагалище, как клюв прожорливой птички, любого червячка-мужичка проглотит сходу. Она и здесь уже себе кавалера приглядела.

— Ты что? — Касторгин, не привыкший так говорить об интимном, потряс энергично головой. — Ты что — импотент? Злорадствуешь…

— С год назад пропало все. Не мог. Враз пропало. Она и пустилась в гастроли, всех в округе мужиков, что плохо лежали, собрала. Прямо у меня на глазах — всех бабников. Терплю, не сплю с ней, хотя давно все в порядке.

— Так в чем же дело?

— Не хочу я с ней. Потаскуха она. И до того, как у меня машинка сбой дала, при случае погуливала. Я давно, как бычок, здоров, но не могу с ней начинать снова. А братья ее все стараются меня вылечить.

Кирилл Кириллович вспомнил: вчера, когда они бесцельно бродили, с удовольствием рассматривая незнакомое разноцветье лотков и вбирая многоголосье узких улочек, случилось одна сценка.

Заскучавший Алексей попытался шутить. Порой было ничего, смешно, но иногда… Ерничая, он вдруг остановился у подъезда одного из отелей и дурашливо произнес:

— У них тут везде все в прошлом времени: «хотель, хотель».

— Да не «хотель», а «отель», — резонно взялась поправлять Зинаида.

— Вот и я говорю: «хотел, хотель», а где же «хочет»?

— Точь-в-точь, как у тебя лично, — вдруг отреагировала Зина, зло взглянув на мужа, и резко приотстала, уткнувшись в безделушки на уличном лотке.

Касторгин тогда не обратил на это внимания и не понял подоплеки. Они разговаривали, оказывается, на своем языке.

…Алексей между тем продолжал:

— Солнце и море делают свое, ей хочется близости. Я это вижу. Это прорывается то в ленивом утреннем потягивании и покряхтывании в постели, то в облизывании кончиком языка верхней губы, когда она поглядывает на мужиков затуманенным взглядом на пляже, в том, как она на меня иногда смотрит — зло и возбужденно. Вот трагедия жизни, а? — И он, как показалось Кириллу Кирилловичу, неестественно и дурашливо громко хохотнул, да так, что игравшие рядом в карты две дамочки враз повернулись в его сторону. Две пары загорелых обнаженных бронзовых грудей качнулись враз и обратились к ним.

— Хочешь анекдот на заданную тему?

— Валяй.

— Встречаются двое приятелей. «Как жизнь Петр Петрович?» — «Да разве это жизнь: уже пять лет как импотент». — «А я, тьфу-тьфу, пока только четыре…»

— Ну дела…

— Она, по-моему, уже здесь догадалась, что у меня все в порядке, по утрам глаза лупит, хорошо, что наши кровати раздельно стоят. Приеду домой и разведусь с ней. Раньше хотел застрелиться. Ага. Думал: выхода нет. Однажды дома сижу, Зинаида — на работе. Ну думаю: раз — и нет проблем. Зарядил «тулку», сел на кровати — с правой ноги ботинок снял. Спокойно примерился. Зажмурился и… провалился куда-то: все забылось, поплыло… Вдруг — мамин голос. Очнулся, открыл глаза — мама стоит: как мел, белое лицо и что-то говорит, а получаются не слова, а только отдельные звуки. Никому она об этом случае не сказала тогда. А я твердо понял, что не могу повторить, пока мама жива. Не могу. Я лицо ее не могу забыть. У меня никого нет. Но такого добра, как Зинаида, вон сколько — целый пляж. Разведусь. Надо, понимаешь, выдержать и не начать с ней как с женой здесь жить, опять все по кругу пойдет.

— Дети есть? — деловито спросил Кирилл Кириллович.

— В том-то и дело — сыну пятнадцать лет. Мы однажды договорились с ней, она ведь со мной как с совершенно безнадежным импотентом вела себя, договорились, как только сын окончит школу и уедет в институт, — разведемся. Но все родственники против. Особенно ее московский брат-коммерсант. Он и организовал нам поездку. Меня взбодрить.

Подошла Зинаида, шумно и с удовольствием улеглась на лежак.

— Мужчины, хотите, я вам процитирую из газеты «Труд» преинтересную вещь, не пожалеете! Вот сейчас, ага, отсюда, поехали: «Группа ученых из США опросила 5200 дам, вес которых на 5-20 кг превышает норму. Выяснилось: в то время как лишь 37 процентов стройных женщин занимаются любовью чаще двух раз в неделю, среди толстушек 38 процентов делают это 2–3 раза в неделю, 18 процентов — 6 раз, а 2 процента — каждый день».

Зинаида на этом месте хихикнула.

— Где только они таких муженьков отыскивают, — вставил Алексей.

«Ну, семейка, — подумалось Касторгину, — вокруг одного все крутится, я с ними обалдею, хорошо, Светлана не слышит».

Зинаида продолжала просвещать:

— «85 процентов полных женщин всегда получают удовольствие от полового акта, а 70 процентов во всех случаях достигает оргазма. С другой стороны, лишь 45 процентов стройных американок испытывают наслаждение, а удовлетворение, уточняет агентство «Экспресс-пресс», получают и вовсе лишь 29 процентов». Каково, а? Вот толстушки, заразы. Тут стараются, понимаешь ли, на диете сидят миллионы стройных дурех, а удовольствие — толстухам.

«Боже мой, она и дальше будет развивать эту тему?» — поежился Кирилл Кириллович, хотя и заметил неожиданно для себя, что в ее откровенности и внимании к естественному есть какая-то притягательность.

— А вот и ответ, откуда такие мужчины берутся. Ага, сейчас я вам буду озвучивать. Интересная газета «Труд» оказывается, болеет за трудящихся, а? Это особенно здесь, за границей, чувствуешь, да. Вот: «Грядет эпоха супермужчин. Вице-президент Валерий Рево в восторге от нового препарата: «Я просто потрясен и ошеломлен эффективностью биологически активной добавки «Супер-Иохимбе Экстракт». После проведенных опытов и экспериментов, я окончательно убедился, что достижение века навсегда избавит Россию от тотальной импотенции. Уникальное вещество из коры этих деревьев поднимает мужскую сексуальность до внушительной высоты… юношеская пылкость вновь станет вашим оружием… появятся буйные эротические фантазии…»

— Зинаида, ну довольно…

— Леш, ну, а чё я, — она томно посмотрела на Касторгина, — Кирилка, это же необходимая информация. Правда? Ведь, мы же цивилизованные. Вот смотрите, — она пальчиком ткнула вниз статьи, — молодцы газетчики — и адресок есть: тут вам и консультация, и покупка. Пожалте вам: «Москва, Кутузовский проспект, 22. 25, 26 и 27 октября с 12.30 до 19.30, в дальнейшем — каждую среду с 10 до 15 часов». Все, как в аптеке. Сила-то мужская в Москве! А, глянь, сколько их приехало в Испанию. Ошибочку делают. Не туда на каникулы махнули.

Общение с семьей Рожновых, если так можно назвать союз, который был между Алексеем и Зинаидой, давало ему, Касторгину, многое для последующих раздумий. Тогда он был счастлив, или, вернее, не думал о счастье, что иногда равнозначно, и всерьез не воспринимал рассуждения Алексея. Но теперь все чаще и чаще невольно перебирал те несуразности своего нового знакомого: «Размахай» — так он назвал его тогда в Джоррет де Мар.

— Кириллыч, ну помоги мне сбагрить куда-нибудь мою пантерочку, — лежа на спине, подставившись весь под утреннее солнце, говорил Размахай-Алексей. — Мне надо вечером посетить «Тройку». Возьми мою и свою и сгоняйте в Барселону. Хреново, что я со своей на корриду уже съездил, она второй раз не поедет. Вот что: я «прихворну», а ты предложи съездить в дом-музей Сальвадора Дали, вернее, театр-музей Дали в Фигейросе. Это недалеко. Она мне все уши дорогой еще прожужжала.

— Ну, а сама коррида-то как?

— Мне не понравилась, Зинаиде — да, очень понравилась, аж ножками сучила.

— С чего так — не понравилась?

— Понимаешь, там не бой, а сплошное убийство быков. Распланированное артистическое действо: примерно на каждой двадцатой минуте уставшего, измученного прежде пешими, я их насчитал до семи, человек, а потом еще двумя на лошадях, с бронированными попонами, быка забивал тореро. Причем, более половины было убито не с первого раза. Может, это специально, я не понял, чтобы пощекотать нервы. Но вот уж финальная сцена, когда добитого ножом быка за рога вязали веревкой и тройкой лошадей волочили с арены, конечно, жуткая. Только что на глазах было существо живое, дикое, красивое, безжалостно поставленное в условия, когда надо защищаться, и вдруг через двадцать минут — все! Труп. За три часа корриды убили шестерых быков. Мне один больше всех понравился, рыжий такой, небольшой. Он одного стервеца, ага, с плащом так здорово поддел, что тот упал, вскочил и спрятался за специальный барьерчик в нишу. Туда бык с его рогами просунуть голову не может. Все предусмотрено. Мясники.

— Но ведь, наверное, риск есть большой!

— Есть, и немалый. Но уж больно силы неравные, все обставлено для убийства, а не для поединка. Не столько быков жалко, сколько неловко за людей с оружием.

— В доме-музее Дали мы уже были.

— Когда успели? — удивился Алексей.

— За день как с вами познакомились.

— Ну и как?

— Не знаю, однозначно не могу определить. Он большой оригинал, может, например, мужскую голову изваять, поменяв ухо и нос местами.

— Хорошо еще, что только эти части меняет местами, — резюмировал Алексей.

— Моя Светлана долго стояла, — продолжил Касторгин, — около этой головы и поняла то, что я не понял, — почти серьезно рассказывал Кирилл Кириллович, — это гимн жизни, а вернее, ее красоте и целесообразности! Так она определила.

— Не понял, — признался Алексей.

— Что ж тут не понять. Великий Дали показал, как было бы гнусно, если бы многое поменялось местами, было не так, как сейчас. А если все на месте, дружище, все, как надо, так радуйся! Руки, ноги и все прочее…

— А-а-а, ну да, — согласился Алексей, — у меня тоже все на месте, отпустите меня в «Тройку», робяты!

— А «Тройка», это что? — спросил Касторгин, полуобернувшись со спины на правый бок и из-под ладони левой руки пытаясь отыскать глазами ушедших к воде женщин.

— Так ты несколько раз проходил мимо. Это русский ресторан со щами, пельменями. Наверху номера с девочками. Причем русскими.

— Ладно тебе… — неопределенно усмехнулся Кирилл Кириллович, подивившись то ли вездесущности Алексея, то ли простоте, с которой тот говорил о вещах, при разговоре о которых Кирилл внутренне чувствовал какое-то сопротивление и неприятие. И не знал: сопротивление это правильное или нет?

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Собрание сочинений. Том 3 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я