Новая книга Александра Минеева – известного читателю по романам «Якоже и мы» и «Кружево паутины», другим запоминающимся произведениям – снова о России. На этот раз в книгу вошли повести и рассказы разных лет о судьбах и характерах людей, о былом и настоящем, о загадках северных просторов. Горечь и тонкая ирония, смех сквозь слёзы и добрый юмор, всегда сопровождающие прозу писателя, блестящая манера письма наверняка увлекут читателя в такой знакомый и совсем неизвестный мир. Так Были или Небыли?..
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Были предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Минеев А.П., 2022
© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2022
Про Генку
Первое, что подумалось, едва зазябшие под утро веки открыли взору серый декабрьский свет, вливавшийся в избу сквозь засиженные за многие лета и замутнённые нынешним инеем стёкла: сегодня автолавка. Ну да, четверг, по четвергам — автолавка. К нам приедет, в Косолаповку. Таджик Мехроч, шофёр-продавец, так сказал в прошлый четверг, когда в Авдеевку приезжал. Сказал из кабины, запуская мотор: «Авдеевка нет теперь. Начальство говорил: другой раз — Косолаповка давай поезжай. Там народ больше. Вы давай, — обратился он к стоявшим у подножья кабины двум авдеевцам — Матрёне и Спиридону, — другой раз Косолаповка шагай, туда приезжать буду, начальство сказал. Дорога теперь твёрдый стал — мороз, ехать можно, теперь на Косолаповка поезжай — народ больше там, больше купить будет».
— Мехрочик, миленький, — взмолилась Матрёна, — да как же мы дотуда прошагаем?! Ноги-то уж вовсе никуда стали. Туда, почитай, три версты, обратно — тож. Может, ты за нами заедешь по пути, мы и в кузове, если надо. А, Мехрочушка, родненький?
— Мой не жалко, — Мехроч показал в улыбке много белоснежных зубов, которыми он, должно, ловко кусал баранину и всё, что им попадалось вкусного, — но крюк будет. Начальство бензин считать будет. Скажет: Мехроч крал. А зачем мой бензин крал? Куда бензин крал? Только вылил — нет продал. Кто купить?
— Да мы за бензин заплатим, только заедь за нами, подхвати нас, Мехрочик, родненький! Ноги-то совсем никуда стали! А обратно, если так уж, мы сами как-нибудь.
— Ладно, стой здесь на четверг, жди, мой посмотреть будет, — смилостивился таджик, улыбнулся опять тигром и уехал.
Это правда, нас тут в Косолаповке больше — четверо: Генка с Люськой, Валерий Дормидонтович да я. Так что маркетинг у начальства верный, безупречный, если бы ещё дорога к нам маленько получше была. А так по весне да по осени — не доедешь, увязнешь. Вот в эти поры Спиридону с Матрёной счастье выходит. Прежде-то, прошлый год ещё, Матрёна и летом, и зимой, когда путь для проезда вставал, до нас доходила (Спиридон-то уж лет пять, почитай, только до авдеевского колодца, куда Мехроч подъезжал, кое-как дошагивал — всё Матрёне до избы купленное дотащить в помощь), а этой осенью что-то и она ногами занеможила. Вот потому давче и взмолилась таджику.
Главное, что я наметил на сегодня до приезда автолавки, — начать заготавливать дрова. Примериться, сколько на это будет уходить сил и времени. План был простой: на соседнем дворе стояла изба, точнее, то, что от неё оставило предшествующее время: непокрытый сруб, венцов десять от земли, вернее, от фундамента, выложенного внушительного размера валунами, плотно прилегавшими друг к другу по всему периметру основания. Трудно сказать, кто и когда разобрал крышу и верхние венцы, но, судя по трухлявости самого верхнего из оставшихся, это было давно. Может быть, немцы, бывшие на постое в моей нынешней, уцелевшей избе так же, как и я, приговорили соседний дом на дрова, а может быть — наши, когда наступали здесь, а скорее всего — когда не наступали, а перестаивали зиму, удерживая отвоёванные летом земли. А возможно, и после войны, когда мужиков не было, кроме председателя. И вот этот председатель, прикинув, что от измождённых баб плана не видать, если их ещё ко всему гонять на лесозаготовки, повелел топить домами, куда он не ждал хозяев. Или по своим каналам точно знал, что никто сюда не вернётся. Никогда. Его предшественник из довоенных двадцатых-тридцатых — пособник и подельник высших сил, выморивших здесь едва не каждый второй двор. А может быть, даже эти двое были одним человеком — доверенным, уполномоченным, руководящим. И оттого — бессмертным. Или — вовсе не оттого: просто порода такая.
Так или иначе, но верхний из оставшихся венцов был сильно трухляв в силу долголетней своей неприкрытости от небесных осадков и прочих неведомых нигде в мире климатических и всех остальных условий существования. Не годился венец на протопку. Но зато ценой своей трухлявости уберёг лежавшие под ним брёвна для сожжения. Сожжения в моей печи, точнее — в одной из трёх, имевшихся у меня избе: русской, голландки и буржуйки. Исключительно по моему усмотрению. Дело было за малым: сверзить трухлявые брёвна, затем — те, что под ними, напилить чурбаки по размерам русской, или голландской, или буржуйской топок, поколоть, сложить в поленницу и уверенно зазимовать. Впрочем, кто может быть уверенным перед лицом надвигающейся русской зимы?
Подойдя к срубу, я обнаружил, что начать предстоит с длинных брёвен боковых стен: именно они лежали поверх коротких, венчавших фасадную и заднюю стены после завершения трудов предыдущего пользователя. Точнее, фасадной стены уже почти не было: под верхним — трухлявым — её бревном когда-то, по-видимому, начинались проёмы окон, расчленявшие бревенчатую кладку на отдельные фрагменты — высотой брёвнышек по семь в каждом, которые давно уже обвалились, а скорее всего, были первыми употреблены в печь, поскольку не требовали по своему размеру распилки.
Приставив к сложенному в обло углу принесённую с собой лестницу, я вскарабкался по ней наперевес с прихваченным из сарая ломиком и, оседлав заднюю стену, стал примериваться к дальнейшим действиям. Бодро, в чистосердечном предвкушении скорого окончания высотного этапа работы, я подсунул уплощённый конец лома под верхнее бревно боковой стены в том месте, где в нём топором деревенского мастера некогда был вырублен полукруглый паз — для плотного прилегания к перпендикулярно лежащему бревну задней стены, верхом на которой я удерживал в тот момент равновесие, что есть силы сжимая её ногами. Вслед за этим я принялся задирать свой конец лома вверх, но это не привело ни к чему хорошему: другой конец сумел проникнуть под бревно недостаточно глубоко, чтобы хоть сколько-нибудь приподнять его. Лом просто вдавливался своей боковой поверхностью в прогнившую древесину, извлекая из неё мутную жижу, и вскоре соскакивал с неверного — вдоль волокон — упора на нижнем бревне, также изрядно раскисшем от времени. Несколько моих попыток вогнать лом поглубже ни к чему не привели. Хуже того: когда я, разозлившись не то на бревно, не то на себя, замахнулся посильнее, то едва не потерял равновесие и сам чуть не сверзился со своего рабочего места.
Погибнуть в борьбе за выживание — случай нередкий в истории человечества. Собственно, если хорошенько присмотреться и подумать, последняя в основном и написана такими случаями. Исписана, расписана, записана, миллионы раз переписана и дописана. Но я в тот раз почему-то остро не захотел вписывать свою жизнь в эту бесконечную череду. «В другой раз — пожалуй, но не сейчас», — помнится, подумал я. Чтобы воплотить эту мысль, я слез со стены, примостив гипотенузой на угол мой ломик, и двинулся на зады двора, бывшие некогда огородом. Там, я точно знал, должна быть куча камней — некрупных и мелких валунов, в изобилии оставшихся в здешней почве от ледникового периода и ежегодно, в течение веков, извлекаемых земледельцами на свет божий при вспашке, копке и взрыхлении сельхозугодий. Крупные ушли на фундамент самой первой избы, истлевшей ещё в незапамятные времена. На её месте, на том же основании, была возведена другая, потом, лет двести спустя (сосна в этих местах крепкая, смолистая, изба больше века здесь стоит, прежде чем совсем обветшает), — следующая, потом следующая… Средние — на гнёты для солений, на каменку в баню да на жальники — надгробия, уходящие своим видом во тьму неолита. Ещё помельче — на выкладывание межей. И всё равно оставались неоприходованные камушки — каждый год из земли как грибы вырастали. Тех — в кучу, впрок, на всякий хозяйственный случай — горкой или горушкой звали. А куда их ещё?
Помню, я отыскал горушку быстро. Камни в ней были опутаны корнями трав, в изобилии проросшими в средостениях, наполнившихся принесённой ветром землёй. Даже небольшая берёзка сумела здесь приладиться и подрасти до человеческого роста.
План мой был незамысловат: найти камень, величиной и формой схожий с половинкой кирпича, с тем чтобы, положив его перед собой на бревно, использовать как точку опоры для лома: не задирать свой конец, а наоборот — давить на него. Учись я в шестом классе, я сказал бы, что хочу превратить мой лом из рычага второго рода в рычаг первого. Но я с той поры успел изрядно подзабыть столь мудрёные слова. Несмотря на это, мне довольно быстро удалось найти пару подходящих камней — один даже был слегка вогнут и обещал плотнее прилечь к округлости бревна, зато другой был повыше и потому мог бы дать больший ход концам лома-рычага, если вдруг понадобится. С добычей в обеих руках я отправился назад, с лёгким треском ломая на своём пути высохшие, а теперь ещё и замёрзшие трубчатые стебли крапивы.
Возле приставленной к стене лестницы меня поджидал Генка.
— Здорóво, сосед! А то я в дом — чую: ни души. Думаю: куда? где делся? По следам понял: иней ты на траве стоптал — стёжка вышла, ага, себе думаю. Прошёл — опять нету. Куда? Осмотрелся, гляжу — ты на задах ковыряешься что-то, согнулся аж. Не, думаю, мешать не буду — здесь подожду, ан вот и ты — камни тащишь. Чего? Камнити чего? На кой они тебе? Да ещё два целых! У тебя на усадьбе, чай, таких тоже лежит сколько не хочу.
Я выпустил камень из правой руки и протянул её Генке. Он не подал в ответ свою, а указал подбородком на валунчик в моей левой и с нарочитой строгостью приказал:
— Этот тоже брось, старики не велели этак здороваться!
Я выронил и второй камень, мы поручкались.
— Так чего? Выкладывай, — продолжил беседу Генка. — Камни-ти чего?
Я объяснил, не преминув употребить всплывшие-таки из глубин школьной памяти соображения о превосходстве рычага первого рода над вторым.
— А я помню! — обрадовался Генка. — Физичка нам про это втюхивала: качели, дескать, детские — это первого рода. А какие-такие у нас качели? Для мелюзги? Таких сроду не было, это у вас в городе. А у нас на верёвках доска была — такие были. Раскачаешься, бывало, выше перекладины так, что верёвки провисать на взлёте начинают, — страшно, а ты давай ещё! Вот Андрюха, Витькин братан, так себе башку и сломил! Да, было дело: по пьяни поспорил, что мёртвую петлю сотворит — полный оборот, мол, сделает. Ну до верхней точки докачал, а там башкой вниз в аккурат на перекладину колá и дал. Рухнул, значит. Физичка потом говорила: центробежной силы не хватило. Так ты, значит, точку опоры притащил? Она нам про Архимеда тоже толковала: вы мне, говорит, дайте только точку опоры, на что рычаг опереть, тут я весь белый свет вверх тормашками и перекувыркну. А ты, значит, бревно таким манером сковырнуть хочешь? Ничего у тебя, Алексей Божий человек, не выйдет!
— Это почему? — я постарался обозначить иронической интонацией максимум доступного мне и неведомого Генке знания.
— А потому! Ты и збу-то сам клал когда, Рычаг Второго Рода?
Кстати, странно сказать, но мне однажды в молодости довелось собирать разобранный по брёвнышку где-то под Талдомом и перевезённый на наш дачный участок деревенский дом. Когда до дождей успели подвести под крышу, помню, зарёкся: в жизни больше на километр не подойду к такому делу. Но перед Генкой мне, как Почти-Архимеду негоже было входить в мелкие подробности своей биографии, и потому я ответствовал на его бестактный выпад максимально респектабельно:
— Ну?
— Баранки гну! — снова нагрубил мне этот деревенский. — Ты выборку повдоль бревна, когда вырубишь, что, прям так его и ложишь на поднижнее?
Странно опять было, но я понял, что он такое говорит, из памяти всплыла нужная для, казалось мне, правильного ответа на этот каверзный вопрос картина. Чтобы наверняка получить пятёрку, я воспользовался сложившейся в нашем диалоге лексикой:
— Не прям, а перьва паклю на поднижнее ложишь, а уж опо́сле.
— Паклю! — передразнил Генка. — Эх вы, фраера городские! Моха надо! Паклю это в Сочи ложи, там и зимой курорт — всё тает, а у нас тут тепла — раз-два и нету: паклей не удержишь — только мохом, с наших чтобы болот обязательно! Короче, опять двойка, ну ладно, так и быть — три с вожжой, с длиннющей такой, во всю оглоблю. Но не в том дело, — тут он взял многозначительную паузу, в ходе которой строго, по-учительски осмотрел меня с ног до головы, нагнетая необходимую для следующего вопроса атмосферу. Наконец он не то чтобы спросил, а больше продиктовал:
— Перьва примерить, как прилегает: плохо где — давай перворачивай назад, да там выбирай ещё — лучше теслóм — аккуратней выйдет, чем топором-то. Но не в том дело, — он опять примолк.
Качалов, я чувствовал, на небесах исходил завистью к Генке. Молчал и я — чай, не хуже этих двоих буду, если постараюсь. Первым из нас троих не выдержал всё же Генка:
— А вот уж когда приложится как полагается, ровнёхонько по всей по длине, тут опять перверни и под нагеля дыры делай коловоротом. Нагель знаешь? Ну шип такой деревянный, брёвна меж собой в высоту скрепляет. Нагель — это по-немецки, а по-нашему — шип. Или ещё — штырь можно. Забьёшь их в поднижнее, вот тут только мохом его и покроешь, а уж потом верхнее дырками на нагеля и насадишь. Вот такую-то избушку уж не развалишь, только спалить и можно, — Генка радостно засмеялся. — Всё, что ль, понял, Архимед?
Да, я вспомнил: нагели — их по два, по три в каждом бревне, в каждом продольном сочленении скрыто сантиметров по десять-пятнадцать и в нижнее, и в верхнее уходят. На столько я своим ломом вряд ли бревно приподниму — ведь по всей длине придётся, чтобы расцепить его с «поднижним»: нагели через полтора-два метра друг от друга вбиты. Даже если с одного конца удастся, на другом — только крепче заклинит.
Это, в частности, означало, что без Генкиной подмоги мне не обойтись. Похоже, и он пришёл к этому заключению — и гораздо прежде моего.
— Короче, сейчас — перекур, как раз в автолавке отоваримся, а после я к тебе прихожу, мы тебе дрова заготавливаем, баню берём. Закуска твоя, за мной — всё остальное. А то у меня к тебе вопрос один философский накопился, дозрел до тебя, по-другому сказать. Никак я его в одиночестве не порешаю. Ночью не сплю, даже Люську иной раз в бок толкну, чтобы совместным мозговым штурмом. Одна голова, сам знаешь, хорошо, а полторы всё ж маненечко получше будет. Да только она не желает к этому подключаться, жалко ей своей полголовы, даже четвертинку жалеет: глаза откроет, поймёт, что я опять по другому делу, обматерит меня да на другой бок — дальше храпеть. Так договорились?
Что было делать? Генка был философом и любил попариться. К тому же что-что, а руки у него росли из правильного места. Я согласился.
Мехроч прибыл почти вовремя. Матрёна была с ним. Охая, вылезла из кабины, поздоровалась с ожидавшим их в полном личном составе косолаповским населением и спросила, кто крайний будет.
— Да ладно тебе, тёть Матрён, — сказала Люська, — становись вон первой: ты ж как-никак первей всех сёдни к магазину подошла, — она кивком головы указала на Мехроча, весело распахивавшего в этот момент задние створки фургона.
— Ой, дай Бог ему здоровья, и детушкам его, и жёнушкам всем. Кабы не он, плюхать мне шесть вёрст по колким глинам — вон как враз прихватило, грязь-то застекленела прям, заострилась по комкам-то. Чисто битые горшки. Три версты сюда, считай, по черепкам — да хуже! — да обратно то ж, а ноги-ти прям никуда стали. Ох, старость не радость, молодая была — не понимала, дурья башка, не слышала, что старики говорят.
— А что, дядя Спиридон не с тобой? — Люська строго следовала этикету.
— Да куды ему? Он и в кабину-то не влезет, не то что в кузов. Пусть уж дома побудет, печку потопит да ноги у неё погреет-полечит. Фелшер сказывал, в тепле надо держать, тепло — первое дело при такой хвори, сказывал.
— А что, фелшер к вам приезжал?
— Да вот приезжал как-то, года два или три тому, я уж позабыла.
— А что ж эта нечистая сила тебе в Авдеевке товар не отпустила? — Люська вновь кивнула в сторону Мехроча, который раскладывал немудрёный ассортимент на полу кузова. — Раз уж всё равно заехал, так и продал бы, что вам надо. Что за край такой пожилую женщину по ухабам трясти?
— Дак он хоте-ел, Мехрочушка наш, предлагал, да только я не согласилась: если назад, говорю, из Косолаповки вернёшь меня, дак я лучше прокачусь: всё белый свет повидаю, вас вот навещу, посмотрю на вас, поговорю. Моему, Спиридону-то, опять же расскажу, как тут у вас было. Всё ему повеселее будет.
— Спиридону Тимофеевичу поклон от меня, — вступил в разговор Валерий Дормидонтович, стоявший до этого несколько поодаль. — Здоровья чтоб!
— Да какое уж! — Матрёна махнула рукой. — Только на телевизор и осталось. Сидит да смотрит днями. Днями! Все зенки просмотрел уж, а только и слыхать: «Шантрапа!» Редкостно когда скажет. Так всё молча. Только это и слыхать да «Тьфу!» ещё. Я уж его Христом Богом прошу поругаться, что ль, как он, люди сказывали, умел, когда работал на ответственной. Я, мол, подслушивать не буду, выйду на это время во двор, вредно ведь не ругаясь переживать, я по телевизору слыхала. Так никоим делом в согласье это моё не берёт: только «Тьфу!» да «Шантрапа!» Да так он эту шантрапу выговаривает сердцем, что ли, сказать, особенно «па» криком у него выходит, что страх порой берёт. А то и закашляется, бывает, после «па» этого. Поругайся, прошу, хоть самым срамным словом, не держи в себе! Дак ни в какую! А поклон передам, благодарствуйте! Представленье у меня такое, что доволен он будет.
— Спиридон Тимофеевич — руководитель старой школы! Крепкой закваски! Крепче не было! Под ним работать — это было да! — Валерий Дормидонтович опять отдалился шагов на пять.
Мехроч тем временем разложил товар и пригласительно замахал руками, оскалившись в тигриной улыбке:
— Подходим, старый заказ берём, новый заказываем, что ещё надо сверх заказа — всё тут лежит — выбирай, докупай на ещё больше, кому что надо.
Все впятером мы подошли к фургону. Генка успел сказать:
— Я вот тоже телевизор не вполне одобряю, но от него всё ж коммуникация идёт. Какая-никакая, а коммуникация. Я вот иногда прямо чую её — коммуникацию эту!
Матрёна украдкой тихонечко осенилась.
— А держать в себе — это я согласен: вред один. Верно я говорю, чёрт нерусский? — Генка приветливо поглядел на ещё пуще просиявшего при этих словах Мехроча.
— Твой, Гена, всегда верно говорит! Бери товар — жена заказывай дальше на четверг. Мой приедет — привезёт. Опять верно чего скажешь. Ещё больше верно говорить будешь. Зачем в себе держать? Говорить надо! Мой так думать.
— Ты лучше скажи, — продолжал Генка, — твои хозява клюкву брать будут этот год? А то засыпет её. А сейчас-то самые дни: болото встало, схватило его, а снега пока нет. Бери метлу и мети все двенадцать га по пять тонн с кажного, — Генка ржанул. — Да, вот такое у нас болото! Я в интернете прочитал — областного значения. Памятник природы! Тот год твои брали. А в этом? И почём?
— Клюква зачем? Кислый он сильно, — Мехроч поморщился, не переставая скалиться своей зверской улыбкой, — изюм давай, урюк давай, брать буду. Клюква — не-э.
— Тебя не спросили, — Генка даже осерчал малость голосом, — ты у хозяев узнай, Урюк нерусский!
— Мой узнает, Гена, — Мехроч сменил тигриную улыбку на примирительную, — тебе говорить будет. Хозяин скажет клюква — Мехроч клюква будет брать. Твой жена на метла сядет, на болото поедет, клюква соберёт. Гена клюкву сдаст — себе держать не будет. Хозяин деньга Гене даст, клюква возьмёт, Мехроч в город повезёт другим продаст — себе тоже держать не будет. Никто сердиться не будет.
— Я тебе что, Баба-яга какая — на метле по болоту разъезжать? — Люська казалась возмущённой. — Ишь, нашёл ведьму, шишига!
— Люсенька, это он не нарочно так, это он так по-русски говорит — не родной ведь ему, не серчай на него, он хороший, — на всякий случай вступилась за Мехроча Матрёна, — ему ведь ещё обратно ехать.
— А что? Ты и на метле смогёшь, если чё, — не без гордости в голосе за супругу молвил Генка и опять коротко ржанул.
— При советской власти в иные года не по пять, а по шесть центнéров с га заготовляли, — вставил Валерий Дормидонтович, — даже по семь. А бывало и по восемь. Это на круг. А с иных гектаров до двенадцати доходило. Всё от руководства зависело.
— Чего-о?! — развернулся к нему Генка. Похоже было, что он, не откладывая ни секунды, намерен изобличить завзятого мемуариста Дормидонтыча в самой беспардонной фальсификации исторических фактов.
— Чего-чего, — с достоинством огрызнулся тот, — зерновых! По целых восемь центнéров собирали в хорошие годы!
— Я ему про клюкву, а он мне про ячмень! И не пять, а пятьдесят центнеров, глухомань! Это тик в тик пять тонн, как я и сказал, если ты таблицу умножения не проболел, троечник! «Пять центнéров»! Ячменя да ржи, конечно, у вас больше не вырастало. Вот вы Россию голодом и заморили, считай, урожаями своими. Доруководились, двоечники!
— Посмотрим, что у вас получится, пока — клюква одна. Вот именно! — по-прежнему со сдержанным достоинством отвечал Валерий Дормидонтович, правда, уже почему-то не Генке, а повернувшись в мою сторону.
Я не стал поддерживать завязавшийся было диалог, благо пора было разбирать продуктовые пайки и заказывать новые.
Уже когда, усадив Матрёну, Мехроч сам забрался в кабину и приготовился завести мотор, Генка подскочил к машине, приоткрыл водительскую дверцу и зачем-то что есть мочи громко проорал:
— Про клюкву не забудь спросить, Урюк! — и почти ласково и гораздо тише добавил: — Чёрт нерусский!
— Мой никогда не забывать, Шайтан русский! — Мехроч ослепительно улыбнулся, захлопнул дверцу и, опустив наполовину стекло, сказал из-за него, по-прежнему улыбаясь: — Кяфир!
После чего аккуратно тронул фургон с места.
Генка вытягивал меня веником вдоль всего тела, время от времени подбрасывая водички на раскалённую каменку, и приговаривал:
— Терпи, хорошо ведь — нет? Лучше-то чего ещё есть? С бабой разве. Да и то: как посмотреть. Ну ещё под хорошую закусочку проглотить, ну это мы счас сотворим — я рыжиков прихватил. Люська посолила — в аккурат пять недель под гнётом в кадушке отстояли. Старики учили: семь надо — как Великий пост, почему, не пойму, но у нас рецепт свой, семейный: пять — и точка. А вот грузди — те действительно семь, да и гнёты потяжелее. Груздь потвёрже — выдержит, не сплющится, а сок лучше даст. Она у меня солит знатно, не отнимешь. Любит насолить. Нынешнего урожая. Сам собирал. Как к озеру идти, с левой руки — ельничек. Вот там, — он с силой вытянул меня последний раз, крякнул, как от огромного удовольствия, и положил веник в шайку. — Пойдём маленько передохнём, а потом уж ты меня.
— Не, это я соврал, насчёт парилки, что лучше нет. Лучше-то всего знашь чего? — продолжил Генка, когда мы, усевшись на вытесанную из дубового комля лавку в предбаннике, выпили по рюмке духовитого первача. — Лучше всего — эт с умным человеком пробеседовать. Сильно мне этого не хватало. А тут ты и нарисовался в нашей местности. Че-ег-о-о вдру-уг? — он постарался усилить риторику вопроса растяжкой гласных. — Не спрашиваю. Не лезу. Лезть — последнее дело. А только положительно это для меня вышло. И спасибо, что так. Спаси Бог, то есть. Ещё по одной? Между первой и второй перерывчик небольшой — старики учили.
Рыжики действительно были отменными — сохранившими свой неповторимый природный дух, поселяющийся к концу лета в приозёрных ельничках, да и то далеко не во всех: а только в тех, где растут рыжики.
— Хотел бы приступить к дальнейшему — более сложному — с простого. (Я почувствовал, что эта фраза Генкой долго оттачивалась, может быть, даже репетировалась вслух.) Слушаешь? Вот гляди, мы счас с тобой вдвоём избу разваливали, потому как одному — никак. Не говоря уж чтоб класть. Да и пилили двуручкой. Только что поколоть один и может. А так остальное многое — никакой силой же. А к примеру, если мужик один в хозяйстве? Или даже с бабой да с детишками? Вот, где из камня или кирпича домá, вполне можно по одному. Вон Наф-Наф — да, так, что ль, его звали? — в единственном числе от волкá дом нафигачил из кирпичей — и нормально. О волках мы ещё потолкуем, а ты мне пока скажи: что же это — в нашей деревянной местности по одному не выжить, что ли? Никак? Общиной только? Только с соседями коллективизм разводить? А иначе подохнешь в нашей климатической полосе? Или замерзнешь, или тебя раньше волк схарчит, как тех двух братанов чуть было? Спасибо старшенькому — предусмотрел.
В ожидании моего ответа Генка разлил первача.
Мне, помню, остро захотелось не откладывая пропустить по третьей, прежде чем начать говорить на заданную Генкой тему — уж очень она была волнительной. Мы так и сделали. Сосредоточенно ощущая во рту восхитительное сивушно-рыжиковое послевкусие, я приступил издалека.
— Ты, я вижу, только мультик смотрел про поросят, а саму сказку не читал. Болел, что ли, когда её по внеклассному задавали?
— Эт почему ж? А мы её по внекласске не проходили. Но я читал! А мультик, конечно: кто ж его не смотрел? Михалкова все смотрели, он и дядю Стёпу тоже… — Генка отступал, беспорядочно отстреливаясь. Но боезапасы его эрудиции, похоже, быстро иссякали. — А почему ты решил?
— А потому, что ты сказал «из кирпичей», а в сказке — из камней. Это в мультике у Диснея старший поросёнок строит дом из кирпичей, на цементном растворе, и зовут его, между прочим, там не Наф-Наф, а по-другому — забыл сейчас. Но дело не в том, — процитировал я Генку, — дело в том, что тут у вас камней — вон сколько, сам знаешь, фундаменты вон, все из валунов на метр-два от земли, а дома-то из брёвен. Почему? Выкладывай, казалось бы, и дальше камнями — во всю высоту: не изба — зáмок: и от волка, и от стужи. Так нет — сруб. Почему?
Генка затих и попытался разлить по четвёртой, но я решительно пресёк это поползновение и настоятельно предложил прежде пропариться, подумать по ходу, а уж потом продолжить обсуждение. Мы так и сделали.
В течение всего сеанса, когда я хлестал распластанного на полкé Генку, тот не издал ни звука — ни разу не скорректировал мои удары веником, не крякнул от удовольствия, не взвыл от счастья. Когда же я, притомившись, с полувопросительной интонацией произнёс «хорош?», он так же молча, как лежал, слез с полкá, взял в руки полную шайку и через предбанник отправился на улицу. Сквозь проём растворённой после Генкиного выхода двери я увидел, как он опрокинул воду из шайки себе на голову, но и тут не крякнул и не взвыл, а только, постояв несколько секунд с опущенной в руке опорожнённой шайкой на ночном морозе, отрывисто приказал:
— Давай ещё!
Я подхватил одно из запасённых на такой случай наполненных вёдер и мужественно шагнул за порог.
— Лей на голову, — отрывистей прежнего скомандовал Генка, — мысль пробуждает.
Я постарался помочь ему пробудить мысль. Позже оказалось — что не одну, но в тот момент мыслей у Генки, похоже, ещё не накопилось, зато желание было ярко выражено:
— Ещё давай, — сдавленно, но, по видимости, в ясном уме и твёрдой памяти попросил он, и я не преминул исполнить его просьбу.
После третьего ведра он стремглав исчез за дверью парилки, откуда вскоре стало доноситься его мерное урчание, выражавшее, как мне показалось, глубоко прочувствованную радость бытия. Минут через пять Генка появился в предбаннике, завернулся в простыню и вот тут уж разлил по четвёртой.
— У меня тост созрел! — объявил он, привстав со скамьи с наполненной рюмкой в правой руке. — Вот, ты знаешь, я тут пасеку держу. Поначалу, как я это дело осваивать начал, всё приглядывался к ним, к пчёлам, значит, и так, я тебе скажу, удивлялся — ну просто невмоготу. Как у них всё устроено! Как часы! Вот разведчица вылетит из летка — остальные ждут: никуда ни одна. Ждут! Вот дождались: прилетела, ага. И ну танцевать, сообщать им танцем, куда лететь, да далеко ли, да много ли там добычи будет. Они, остальные, вроде как поймут всё, посовещаются маненько — оперативно так, да и всей командой туда, урожай собирать, значит. Пока у меня один улей был, я это всё наблюдал и знай только восхищался себе. А вот когда уж у меня их много завелось, тут я задумываться стал: а что, думаю, если две или поболе даже того разведчицы с разных ульев одно и то же место разнюхают, да каждая про это в своём улье доложит, что же, думаю, они всем личным составом со всей, считай, пасеки туда все и отправятся? На одну делянку? А если она маловата для всех-то окажется? Там же толчея возникнет. Так у них и до драки может дойти. Но ведь такого за ними не замечено. В драке-то они замечены не были. Пчёлы-ти. Иначе написали бы об этом в книгах, а нет — ни разу, иначе бы я прочитал, я ведь, считай, все самые главные книги о пчеловодстве этом прочитал. Получается что? А то, что они прежде того, как массовый вылет за добычей совершать, вопрос этот меж ульями как-то согласуют. А как? Только телепатически получается, потому как во взаимных визитах промеж ульев не замечены. Но дальше-то ещё интереснее… — Генка широко повёл рукой с рюмкой и чуть приподнял левую.
— Ген, может, мы сейчас — за телепатию, а уж следующую — за вторую серию, а то, я чувствую, тост у тебя многоплановый, с глубинцой. Давай, может, пока за первый план, а уж по ходу будем добавлять, — я старался выглядеть неподдельно заинтересованным в полноте раскрытия всех слоёв и самых потаённых смысловых уголков грядущего тоста, увертюра к которому только что отзвучала в предбаннике.
Но Генка категорически отказался прерываться:
— У меня планов этих ещё знаешь, сколько припасено? Если по отдельности за них будем втаскивать, никакого здоровья не хватит, — он слегка помотал головой и как-то невесело, мне показалось, усмехнулся. — Ну, короче, слушай дальше, — он вновь держал наполненную первачом рюмку неподалёку ото рта. — Самое интересное, что в Драчёвке — напрямки через болото вёрст пять не больше, а по дороге в объезд — тут, конечно, все десять, а то и двенадцать, только пчёлам зачем дорога? — тоже пасека имеется. Больше моей, он — Иван, хозяинат, как-то лихо расширился за год-два, договора с областью на мёд позаключал, да ещё на воск — с епархией. Я ему оптом помаленьку продукцию сдаю, мне хватает. А чего? У него всё схвачено, а мне по баночкам фасовать дороже выйдет. Но дело не в том, а главное, что мои с евойными в драке тоже не замечены. Это как? По разные стороны одного болота — им бы самый раз там разведку вести с двух концов, да и добывать после — там у нас разноцветье в лето знаешь какое? Нектару этого самого для пчёл невпроворот. Им бы там по-людски самый сарафан толковище учинить. Ан нет, не замечены мои с Ивановыми на однем и тем болоте. Вот ведь как интересно. Это что ж значит: телепатия у них через болото идёт? За пять вёрст? Это если напрямки. А как если по дороге, в объезд? Это уже десять-двенадцать выходит, вёрст — я имею в виду. Этого ведь тоже полностью исключить нельзя.
Я слушал. Генка чуть выждал, как-то ещё распрямился, чуть отвёл ото рта рюмку и торжественно провозгласил:
— За нашу с тобой телепатию, дорогой мой шабёр новоявленный, Алексей Петрович, Божий человек, какую я сегодня безошибочно в нас с тобой обнаружил и окончательно определил посредством моего научного опыта, приобретённого мной на занятиях практическим пчеловодством!
Далеко не всё уразумевший, но глубоко растроганный, я встал, мы чокнулись, выпили, обнялись и вновь расселись по своим местам на дубовых лавках — как были, в простынях.
— А почему? — выдержав подобающую пафосу прозвучавшего и произошедшего паузу, запустил было новый виток спирали своих рассуждений Генка.
— Да, почему? — я постарался поддержать беседу.
— Во-от! Тут самое главное!
Я весь обратился в слух, но он мне в тот раз не пригодился, точнее, пригодился совсем для другого: с улицы, где-то совсем, казалось, с двух шагов от нашей баньки, донёсся протяжный вой — сначала один, потом чуть другой, потом — на два раздирающих душу голоса. Душераздирающим таким контрапунктом.
— Это который же час? — спросил Генка. — Неужто уж полночь? Они к полуночи обычно концерт начинают.
Я взглянул на лежавшие на столе часы.
— Без десяти.
— Счастливые часов не замечают, — в блаженной улыбке произнёс Генка. — Ну, давай ещё по одной — и в парилочку. Только, чур, окатываться не выходим — повременим малость. Пусть допоют свою песню да дальше ступают, куда им надо, — не трог их. Тогда уж окатимся. Хотя они пока мирные — вишь, семейный у них дуэт пока, а днями, как захолодает совсем, они в стаю, мотри, собьются и всем хором-то и запоют. Вот когда уж точно по темноте прогуливаться нашему брату не нужно — не понравятся, думаю, им прогулки-ти наши под луной. Не любят они такого.
Мы выпили по пятой и отправились в парилку. Но прежде Генка зачем-то запер наружную дверь на прибитую к ней изнутри щеколду.
Валерий Дормидонтович работал в советском прошлом редактором межколхозной многотиражки, а в демократическом, хоть и недолго, — даже районки, в которой, используя свой административный ресурс, печатал под псевдонимом стихи. Псевдоним был Валедонт, реже — Леридор, стихи — преимущественно лирические, хотя случались и гражданские. Или гражданственные. Валерий Дормидонтович и сам не мог определить. Но точно — пронзительные. И уж совсем точно — всегда патриотические. Или патриотичные. Тут тоже в определении случалась заминка.
Всё это я усвоил уже после первого разговора, состоявшегося во время визита вежливости, нанесённого мне Валерием Дормидонтовичем вскоре после того, как я зажил в Косолаповке.
Сейчас мы пили чай с вареньями из брусники и лесной малины, две баночки с которыми мой гость торжественно извлёк из боковых карманов пальто, пошитого в номенклатурном ателье районного звена лет тридцать-сорок назад.
— Мне тогда ещё не полагалось, — пояснил поэт, — но Спиридон Тимофеевич меня спецталоном премировал — даже внеочередником на пошив этот самый провёл по своим каналам: так его в районе ценили. Как участнику ВОВ мне вроде. Я-то, помню, отказывался: дескать, какой я участник, я ведь только-только народился после войны. А он: «Им разницы нет: талон у тебя имеется, а их дело пошить. Может, ты приравненный? Не их ума дело. Бери талон — и к ним пулей! А то, по моей информации, у них сукно скоро закончится, а следующее когда завезут — даже там не знают», — на слове «там» Валерий Дормидонтович воздел к потолку указательный палец, давая, видимо, мне понять, что точно так же указал в том памятном разговоре и сам Спиридон Тимофеевич. — Вот с тех пор и хожу в обнове, — как-то уж слишком серьёзно произнёс бывший редактор.
Помню, мне тогда захотелось подумать, что он всё же шутит.
— А варенье — это мне жена варит: приедет, соберёт ягоду в лесу, какая на тот текущий момент поспела, наварит — и обратно в город, поминай как звали. Я ей квартиру в городе оставил со всей обстановкой, сюда только самое необходимое перевёз. Я квартиру-то эту успел чудом, считайте, получить — перед самой этой перестройкой меня на замреда в районку выдвинули, при Черненко ещё, когда порядок ещё соблюдался, и как раз райкомовский дом сдали. Повезло, считайте, по срокам. Потом я хрен уже получил бы! — с неожиданной страстью почти вскрикнул Валерий Дормидонтович. — При Горбачёве вообще ничего в эксплуатацию не сдавали — вы помните, а при Ельцине этом с Гайдаром этим его только за тити-мити.
Я испугался, что он если и не заплачет, то утеряет значительную часть приветливости, и подлил ему чайку.
— Ну а квартиру-то удалось приватизировать? При Ельцине? — я постарался помочь всплыть в его памяти если не совсем светлому, то всё же приятному.
— Ну и чего? Толку-то?
— Как же? Тити-мити — и неплохие, райком хорошие дома, думаю, в эксплуатацию сдавал — квартиры дорогие.
— Вот в чём и дело-то: кто ж её за хорошие деньги купит? Голытьба наша из райцентра, что ли? Все, кто с деньгами, давно в область подались, а то и подальше. Вот вам и вся приватизация. Да ещё налог уплачивай за эту собственность плюс к квартплате — сплошной обман с этими рыночными отношениями. Изощрённеший, я бы сказал. Как и во всём у них. Возьмите хоть вот газету нашу. Да, не спорю — свобода слова вроде. А где его печатать-то, слово-то это самое? За бумагу плати, за аренду плати, типографии опять плати! Да где это раньше видано, чтобы такое было? Вот и нет, считай, газеты, не выходит она, не вытанцовывает при рынке этом самом, не пляшет. Вот вам и свобода слова. Кому она такая свобода нужна, если слово не доносится? Вот и спрашивается в задачнике: что лучше — свобода без слова или слово без свободы?
— «В начале было Слово, и Слово было у Бога…» — попытался я пошутить.
Он то ли не понял, то ли не принял моего юмора:
— Вот! Пусть бы так и оставалось! — в его голосе послышалась глубочайшая убежденность.
Я тихонько, точно боясь кого-то разбудить, подцепил на ложку брусничного и почти украдкой прихлебнул из чашки. Немного погодя и он последовал моему примеру, но гораздо более открыто и уверенно.
— Но возможно ли такое? — как можно аккуратнее спросил я.
— Какое? — не то не понял, не то сделал вид Валерий Дормидонтович, пытаясь выиграть время в ожидании непременного, как он полагал, подвоха с моей стороны.
— Чтобы слово оставалось на одном месте.
— Это смотря какое слово и какое место, — на сей раз мой гость, уже не стесняясь, откровенно демонстрировал полемические навыки и поведенческие признаки предшествующей политической эпохи.
— Место, мне кажется, весьма определённо указано, если это, конечно, не метафора, — ещё деликатнее прежнего произнёс я.
— Это у Бога, что ли? — он как-то нервически хихикнул. — Это вы, если память мне не изменяет, из Библии процитировали?
— Из Евангелия, — ободряюще кивнул я.
— Ах, да-да… От Марка, если не ошибаюсь? — лицо выразило смесь насмешки и брезгливости.
— От Иоанна, самое начало: «В начале было Слово», извините за каламбур, — я постарался голосом дать понять, что он почти прав, что Иоанн и Марк — едва ли не один и тот же человек, вроде как Пётр и Симон, но просто в данном контексте больше принято называть его всё же Иоанном.
— Ну да, — согласился Валерий Дормидонтович.
— Но дело не в том, — процитировал я на сей раз из Генки.
— А в чём же тогда? — теперь это была смесь насмешливости с настороженностью.
— Вот смотрите, допустим, вы — Бог (на этих словах бывший редактор бывшего органа райкома КПСС криво и несколько испуганно усмехнулся) и, значит, у вас есть слово, которое вы вольны произнести — напечатать в газете, скажем. При этом вы, как ответственный журналист заранее прикидываете, как это слово отзовётся в различных слоях читательской аудитории, и, соотносясь с вашим профессиональным прогнозом, несколько корректируете слово. То, которое было в начале и которое само было Бог. То есть, редактируя начальный вариант текста, вы как бы деформируете и свою божественную сущность. Конечно, хозяин — барин, вы ведь, мы условились, Бог — что хочу, то и ворочу. А если вдуматься, не совсем так. Вы ведь себя об своё божественное колено ломаете не наобум Лазаря, а исходя из рабочей потребности максимально повлиять на читателей во всём их социально-экономическом, политическом и — не надо бояться произнести — психосоматическом спектре. Повлиять в нужном вам направлении. Повлиять на вроде бы сотворённый вами же люд, о котором вы порой высказываетесь весьма нелицеприятно, горько сетуя на служебную, по сути, необходимость пребывать в его среде. О чём, собственно, и повествует Евангелие, — помните? «О род неверный и развращённый! Доколе буду с вами? Доколе буду терпеть вас?» — это Матфей вспоминает. И ещё Евангелие свидетельствует о широчайшем многообразии дидактических приёмов, продемонстрированных Иисусом Христом во время его первого пришествия. Тут и чудеса, и увещевания, и назидания, и угрозы, и картины райской жизни, и постоянное напоминание, что они с папенькой — одно целое, заодно то есть. Прямое насилие, наконец. Вспомните, как он изгнал торговцев из храма: бичом, да ещё и столы опрокинул. А теперь вспомним, что очень многие авторитетные исследователи и вовсе отождествляют Слово (в первоисточнике — логос, то есть и смысл, и сущность, и ещё с десяток сходных значений) с Иисусом, а последний, согласно христианскому учению, суть Бог. И тогда понятнее становится, о чём говорит евангелист Иоанн: «…и Слово было Бог». А вы говорите, пусть бы так и оставалось. Как именно? Ведь вспомните ещё, как вы учили: «Если пребудете в слове Моём, то вы истинно Мои ученики и познаете истину, и истина сделает вас свободными». А вы говорите — или-или: или свобода, или слова — мир, труд, свобода, равенство, братство, счастье, наконец. Видите, и тут опять свобода! Ваши слова? Вашего учения? Вот ведь как получается. Какая уж тут свобода от слова?
По глазам Валерия Дормидонтовича я понял, что он не зря опасался. Всё-таки в чём в чём, а в инстинкте самосохранения и связанной с ним интуиции партхозактиву трудно было отказать. После некоторой паузы он овладел собой и произнёс, улыбаясь только ртом:
— Я вижу, вы начитанный человек и с опытом, — он ещё помолчал, стёр улыбку со рта. — Вот я всё и думаю: что вы у нас тут забыли? Хотя мне какое дело? Значит, вам надо так. Мне-то только хорошо: нет-нет вот так чайкý попить с интересным человеком, а то вянешь тут от тоски, особенно зимами. Хотите, я вам стихи почитаю?
Я ждал этого вопроса, но всё равно несколько замешкался с ответом, что не ускользнуло от Валерия Дормидонтовича:
— Совсем немного. Нет, написал-то я в общей сложности немало — прямо скажем, на томик-другой наберётся — я, правда, никогда не подсчитывал в точности, но так — по весу прикидывал — пару томиков точно потянет. Конечно, от бумаги будет зависеть. Если такая, на какой наша районка выходила, особенно в перестройку эту самую — не к ночи будь помянута, не говоря уж о потом, то, может, и в полтора уместится на такой хлипкой бумажонке. Так я почитаю? Немного совсем?
За всё надо платить. За варенье из лесных ягод, оказалось, — тоже. Я поудобнее устроился на лавке. Валерий Дормидонтович привстал.
— Это стоя надо, — он весь подобрался, расправил плечи. — Потому что про Россию.
Он вперил в меня взгляд, как, видимо, делал это, выступая с трибуны на всерайонной сходке селькоров, и, ни на миг не отводя его, принялся, отчётливо и громко выговаривая каждое слово, декламировать:
Земля родная! Сколько ты впитала
Страданий, горестей, несправедливостей и мук!
Измерить можно разве влагой талой,
Что по весне тут заливает всё вокруг!
И я взбираюсь по холму к вершине, к храму —
Его не затопило паводком ничуть.
Стремлюсь к стенáм его, под их охрану —
В них скрыта, знаю, суть, к ним не прибьётся муть!
Россия! Так и ты стоишь одна на мировом пригорке,
И не прилипнет, верю, к чистоте твоей вселенского потопа грязь,
А то, что пережить придётся ныне опыт этот горький,
Так это не впервой — плевали на него и прежде с горки мы, смеясь!
Он замолчал, не сводя с меня глаз, зовущих, как мне показалось, из идеологически выдержанного огня в патриотическое полымя. Я понял, что надо реагировать. Первое, что мелькнуло у меня в голове, — это с чувством, негромко сказать: «Сильно!» Но почему-то вместо этого я так же, не отводя своего взгляда от его вперившихся глаз, не вставая, несколько раз размеренно и беззвучно похлопал одной ладонью о другую, лежавшую тыльной стороной на моём левом колене.
Он сказал: «Тогда вот ещё» — и продолжил:
Не рубаха от работы
Спрела на спине от пота,
Не Земля могучим трусом[1]
Горы в щебень раздробила.
То Союз наш нерушимый
Попущением преступным
Вдруг разбился, раскололся…
Но осталася Россия,
Хоть и тоже не без трещин —
Как основа, что сплотила,
Верим крепко, всё ж навеки
Нерушимую державу.
И она, слезу утерши,
В родниках омывши раны,
Нáзло всем с колен восстала
И богатырём былинным
Снова приглашает в гости
Всех, кто под её десницу
Встать готов по доброй воле:
Пусть все видят, что Россия
Впредь могуча будет дружбой
И никем непобедима,
Потому как солнце правды
Из России миру светит —
Как и из Святой Руси бывало
Истина лилась с лихвою.
На этот раз я не аплодировал, я встал с лавки и по-прежнему, хоть и с трудом выдерживая его взыскательный и одновременно взыскующий взгляд, высказался:
— Просто сказ! Героико-патриотический такой сказ! Эпос! На грани с былиной! За гранью! Нет, правда! Одно это «с лихвою» чего стоит! Признáюсь вам, я ожидал услышать «рекою», и вдруг это «с лихвою» — меня просто протрясло!
Он не успел ответить — из сеней в залу с грохотом ввалился Генка. Мигом оценив происходящее, он, не здороваясь, заорал, обращаясь к Валерию Дормидонтовичу:
— Ну ты, театр у микрофона, там тебя обыскались уже! Хорошо, я сообразил: счас, говорю, я вам этого чтеца-декламатора доставлю без следов насилия на теле — хоть какую судмедэкспертизу проводи. С администрации из Уваровки Надька-замша[2] прикатила на джипе. Потолковать с нами, говорит, хочет. С населением. Я ей: толкуй, мол, вот мы с Люськой — квалифицированное большинство составляем. Составляли, пока вот он сюда не заявился. Да и то — он же незарегистрированный, нелегал, можно сказать. Ты ведь, Лёха, незарегистрированный у нас пока, верно? — оборотился он в мою сторону и не, дождавшись ответа, продолжил: — Ну я так и сказал! А она говорит, что, мол, к большинству она с полным её почтением, но разговор такой, мол, что лучше с полным составом — вместе с Валерием Дормидонтовичем то есть. — Последние слова Генка произнёс бабским, как ему казалось, голосом — тоненько и нараспев, с нескрываемым своим отношением к замше.
Не успел он закончить, как за окном послышался звук мотора, мягко хлопнули дверцы дорогой иномарки, и на пороге появилась, очевидно, замша в сопровождении Люськи и огромного бритого под ноль качка.
— Здравствуйте, — произнесла пришедшая, — а ты, Володенька, погуляй, подыши хорошим воздухом, — чуть повернулась она к качку, — тут народ мирный — тебе делать будет нечего, погуляй пока.
Уваровка была административным центром сельского поселения и отстояла от нашей Косолаповки километров на двадцать, добрые пятнадцать из которых лежали по просёлку, выводившему на мало-мальски заасфальтированную дорогу, соединявшую Уваровку с райцентром. Мне ещё предстояло добраться до Уваровки, чтобы уладить формальности моего пребывания на подчинённой ей территории. Но вышло так, что зверь сам прибежал на ловца или скорее гора пришла к Магомету. Впрочем, вошедшая в мою избу замша не сильно напоминала гору, да и зверя, пожалуй, тоже. Так, если разве что пристально вглядеться.
Мы расселись на лавках вокруг стола, на котором всё ещё стояли баночки с недоеденным вареньем и теплился забытый в поэтической атмосфере самовар. Я было взялся его раздуть вновь, благо сапог валялся неподалёку, но вице-мэр нашей богоспасаемой земли почти ласково не велела мне этого делать, поскольку она ненадолго — ещё в район сегодня надо успеть, а дороги, сами знаете — у нас, слава богу, ещё подморозило, хотя на Бога надейся, а сам, сами знаете, вот пришлось получше машинку взять — свою, личную, на казённой, сами знаете, всякое может произойти у нас, вы понимаете.
— Ну вот, косолаповский сельский сход в полном составе, — продолжила она на том же дыхании, что и про дороги, Бога, личную и казённую машинки, — сто процентов. Даже с лихвой, — она без ярко выраженного антагонизма оглядела меня в той части, которая виднелась из-за стола, — но вы сидите, сидите, у нас никаких таких уж секретов нет, тем более, как я понимаю, вы временную регистрацию, по крайности, всё равно должны пройти, так что с открепительным у нас будете, то есть я хочу сказать, вас, значит, это тоже касается. Будете у нас с совещательным голосом сегодня, а открепительный возьмёте — тогда уж совсем полноправно сможете.
— Лёха, давай открепляйся, что ли, в самом деле! Чего резину тянешь? А то Николавна перерешает, и тебе век москвичом придётся куковать, реально. Она у нас девушка с характером, как в песне поётся, сердце красавицы — сам дальше знаешь.
Надежда Николаевна, как и подобает хорошо воспитанному работнику руководящего звена, не обратила ни малейшего внимания на Генкину эскападу, как будто той вовсе не прозвучало, и продолжила:
— Я с вами вот какой вопрос повестки дня приехала обсудить. Не буду ходить вокруг да около, короче, есть мнение, что наше Уваровское сельское поселение целесообразно ликвидировать путём сливания его с Пуповским. А по сути дела — вливания его в Пуповское. Дескать, управляемость от этого возрастёт. Тем более, говорят, вымирает ваше поселение. А главное, что они аргументируют, кто мнение высказывает, что, дескать, не справляемся мы по бюджету. Можно подумать, что пуповские справляются или пуповские не вымирают. Ну и это они аргументируют: да, никто не справляется, все вымирают, а если объединить, то, дескать, может быть и… Как говорится. А что значит — влить нас в Пуповское? Вот я к вам хоть и по морозцу, а приехала. Проведала, как вы тут. А что ж вы думаете, с Пупова кто когда приедет? Да оттуда и прямой дороги нет — только через район. Кто ж через район сюда к вам поедет? Сами должны понимать. Конечно, мы с таким положением дел мириться не можем. Вот мы в нашей администрации посовещались сразу, как узнали про такое дело, и приняли предварительное решение на общественное обсуждение: раз бюджета нам с района не спускают, то мы на самообложение пойдём — сами всем миром скинемся по трудовой копеечке, но уваровское наше самоуправление спасём, не дадим наше сельское поселение ликвидировать. Иван Трофимович уже в области с кем надо предварительно перетёр, он знает там некоторые двери, ему там дали понять, что можно попробовать. Подготовить только надо, сказали, как следует, подработать, значит, а в целом идея, сказали, богатая на переспективу. Иван Трофимович даже нам дал понять, когда рассказывал, что там даже с Москвой по ходу переговорили предварительно. Ну его, понятно, выйти попросили на время звонка, но после-то как раз и сказали, что на переспективу хорошо может получиться.
Она не спеша оглядела всех нас по очереди сначала по часовой стрелке, а затем — против. Генка засопел — всё чаще, глубже и шумнее. Всем, включая замшу, стало ясно, что он готовится сказать. Так и вышло.
— Значит, по холодку к нам? Проведать? Заботушку к населению показать? Доброту? Слышь ты, мать Тереза, вы что там, совсем оборзели? Не терпится вам поскорее нас извести? Зажились мы больно? Никак не окочуримся вашими молитвами? Копеечку нашу скинуть удумали в ваш общак воровской? Смотри, а то лишков раскачаете — центробежной не хватит. А знаешь, что бывает, когда центробежной не хватает на большой раскачке? Вон у него спроси, — он кивнул в мою сторону, — я ему рассказывал.
В избе повисло молчание. Но тут вступила Люська.
— Надь, может, всё же чайку? Я понимаю, спешишь, но всё равно — поговорить-то надо, есть ведь о чём — хоть недолго, сама видишь, а я мигом согрею. Если Алексей Петрович мне доверит, — она повернулась ко мне и подмигнула тем глазом, который был не виден замше. — Да вот и вареньица осталось. Это мы, я так понимаю, у Валерия Дормидонтовича угоститься попросим. Вот за чайком и обсудим. А то не по-людски как-то. А, Надь?
Генка уже не сопел, Надя, не дрогнув на руководящем лице ни мускулом на всём протяжении Генкиной речи, сдержанно-добродушным кивком дала согласие на чаепитие. Люська захлопотала с самоваром, а Валерий Дормидонтович спросил:
— И по сколько же предполагается?
— Мы тут прибросили, прибросили на оперативке коллективно — с учётом неполной пока сознательности, — замша чуть покосилась на Генку, — не мне вам, Валерий Дормидонтович, эту больную тему раскрывать, вышло рублей по двести на душу населения. Взрослого, конечно, за вычетом инвалидов первой группы, студентов-очников и вдов ВОВ — ну таких у нас одна уже, слава богу, категорию эту пока наполняет.
— Это что же — ежемесячно или всё же поквартально?
— Ну зачем? Мы всё-таки доходы населения представляем реально, в курсе как-никак: в год, Валерий Дормидонтович. А если пойдёт дело, можно будет и подкорректировать в среднесрочной переспективе.
— А, ну-ну… — бывший редактор звучно выпустил из груди излишек воздуха, который он удерживал в ожидании ответа на свой ключевой вопрос, — а то я уж подумал. А так — конечно. Тем более и область не возражает предварительно, да и Москва, ты говоришь. Трофимыч, Ваня-то, грамотный. Он, между прочим, у меня в газете начинал. Уже тогда, помню, смышленый был, смекалистый. Да-а… А очников-то зачем исключили? Зря, по моему мнению, чего им условия-то особенно создавать, лимонничать чересчур? Им что, молодые — как-нибудь две сотенки плюсом в год огорят, жизненного опыта опять же прибавят — не тепличного, что называется. Напрасно, по-моему, но вам там виднее, конечно. Я бы не стал.
— Дебатировали это пункт, Валерий Дормидонтович, но пока так решили, а там подкорректируем, думаю.
Люська тем временем разлила чай и разложила остатки недоеденного нами варенья по розеткам, извлечённым из самодельного серванта — стеллажей из тщательно отструганного горбыля, занавешенных марлей. На дне розеток изображен был в три четверти паровоз с красной звездой во весь передок, мчавшийся на всех парах к следующей остановке. Должно быть, в коммуне, потому что у него не было иного пути: ни разъездов, ни стрелок — строгая неумолимая одноколейка, проложенная гораздо раньше, чем хотелось думать или, по крайней мере, чем могло показаться. Такой же паровоз летел и на блюдцах, и на чашках, и даже на заварочном чайнике — сервиз вместе с сервантом, доставшийся мне по наследству от прежних хозяев. Валерий Дормидонтович прихлебнул из чашки и залюбовался паровозом — сначала открывшимся ему на блюдечке, затем на дне розетки, а тут и на боку самой чашки. Он переводил восхищенный взгляд с паровоза на паровоз, словно они были разные не только по размеру, а каждый добавлял отдельной новой сладости эстетическому чувству Валерия Дормидонтовича.
— Вот ведь умели прежде нарисовать так, чтобы звало — даже за чаем, — вздохнул он и прихлебнул с лёгким причмоком, — теперь уж так не могут.
— А я помню, мы с мамой как-то к тёте Дуне приходили чаёвничать, так она нас из этого сервиза угощала, я совсем малявкой была, а помню. Ещё дядя Никанор пьяный, помню, свою чашку чуть не разбил — так она на его эх и ругалась! Чуть не пришибла совсем! — поддержала разговор Люська.
Генка принципиально отодвинул от себя чашку чуть ли не на середину стола, а Люська, очевидно, заранее предвидя такой демарш супруга, поставила предназначавшуюся было ему розетку замше — вторым номером к уже имевшейся у неё:
— Надюш, вот отведай малинового ещё, то — черничное, а это — малиновое, отведай — вку-усное!
— Ну ты, совещательный голос, чего молчишь? Чаем поперхнулся? — вдруг накинулся на меня Генка. — Беспределу потакаешь? Мол, моя хата с краю — двести целковых с меня-то пока не тянут, целёхонькие они у меня в заднем кармане, а голытьба сельская, не трог её, пусть последнее мироедам отдаёт? А я вот пока варенья с ними потрескаю. Вку-усное! — передразнил он жену. — Чисто Мальчиш-Плохиш. Не-ет, ты давай говори, зря, что ль, государство тебя грамоте выучило? Так я говорю, бюро райкома? — обратился он, ещё пуще наддав голосу, к экс-редактору районной газеты.
Тот не ответил и на Генку даже не взглянул, а продолжал любовно разглядывать паровозы, но мне показалось, всё же чуть-чуть кивнул — как бы утвердительно. Хотя, возможно, он просто внутренне согласился с какой-то своей мыслью про паровозы. Я до сих пор не знаю, что на меня тогда подействовало сильнее — Генкин напор или этот кивок, скорее — совокупно, но я обратился к замше за некоторыми разъяснениями.
— Надежда Николаевна, — начал я как можно мягче, — а на что бюджета-то не хватает? Ну которого сверху не спускают?
— Ой! — она махнула ладонью, предварительно освободив эту руку от ложечки, при помощи которой вкушала то одно, то другое варенье. — Да на всё! Куда ни кинь, всюду клин с этим бюджетом. Не спускают, а сами требуют: то колодцы у них обрушаются, то кровля на школе протекает, а то, вишь ты, вот недавно распоряжение пришло борщевик по обочинам ликвидировать. По обочинам! Тут про сами дороги некогда подумать, а им обочины подавай! Хотя, правду сказать, борщевик этот совсем замучил: метра на два вымахал повсюду, всю траву хорошую забил, скотине выпасу совсем не осталось, а его самого, борщевика этого, скотине никак нельзя — отрава, да она и сама его не станет, сама скотина-то.
— А я помню, бабушка из него в нашем детстве борщ как раз варила, не из свёклы, а из его — помню, посылала нас листочки помоложе сощипать, за огородом он у нас рос, и ничего не было, а теперь вот говорят: ядовитый. Даже до смерти иногда, говорят, — подала голос Люська. — Прям вредительство какое-то. А так-то он у нас и теперь растёт, но в суп-то что-то боязно: вдруг правда ядовитый? Я для зелени другой какой листочек заправляю — по весне сныть хорошо, потом щавелёк подрастёт, глядишь, а летом-то уж когда совсем — и хренок, бывает, в дело идёт, черешки от листвы его. А борщевик-то этот — что-то боязно стало.
— Да и у нас в доме варили — мама, помню ещё, — подхватила замша, — и ели, ничего не делалось. А теперь вот, поди ж ты! Агроном один по телевизору объяснял, я смотрела: мутация, говорит, с этим борщевиком произошла. А отчего мутация-то эта, толком-то не сказал: одни, говорят, говорит, — учёные тоже — от ядохимикатов, гербицидов даже, сказал, а другие — всё же от радиации больше. Радиация-то с нашего-то детства, поди, и вправду подросла.
— Безусловно! — весомо произнёс с места Валерий Дормидонтович.
— Ты в сторону-то не уводи, мутация! — Генка вложил в последнее слово максимум своего отношения к власти в лице заезжей её представительницы. — Знаем, проходили — и мутацию вашу, и мелиорацию, и всё! Училка нашлась! Ты на вопрос отвечай, какой тебе поставлен: на что вы ещё бабки с народа сговорились потянуть? А то — мутация!
Замша с большим удовольствием на лице облизнула последнюю ложечку черничного, прихлебнула чайку и, приветливо улыбаясь, спросила у бывшего редактора:
— Это кто ж у вас такую вкусноту варит — неужели сами?
— Супруга, — не менее весомо, чем в предыдущий раз, молвил Валерий Дормидонтович.
— А-а… Наезжает, значит? — с пониманием на лице уточнила Надежда Николаевна и, не дождавшись ответа на свой чересчур уж риторический вопрос, обернулась к Люське: — А ты-то варишь чего?
Видно, столь демонстративно пренебрежительное отношение к высказанной им позиции окончательно взорвало Генку.
— Суп она из хрена варит — тебе ж объяснили! Как в голодуху вашу советскую! Только тогда у вашего брата таких машин не было, чтоб у нас слюна посильнее текла, на вас глядя! Вы тогда больше ревóльвером стращали да пулемётом с тачанки! — Генка задохнулся, потерял мысль в её дальнейшем развитии и на секунду запнулся.
Надежда Николаевна мастерски воспользовалась паузой:
— Люсь, ты ему опохмеляться сегодня давала, что ль? А то я смотрю, он боевой больно — как не подлечился будто. Нехорошо, подруга, мужика-то так мучить, грех. Налей ему, что ли. Так вот, извините — имени-отчества вашего не знаю пока, — повернулась она в мою сторону, — бюджетное распределение вдоль вертикали власти пока в работе — некоторые недочёты пока ещё не устранены окончательно — можно даже сказать, что имеется определённый перекос в сторону верхних её звеньев. Ну это — между нами. Проблема видна на всех уровнях, — она чуть вздохнула, — я хочу подчеркнуть: на всех уровнях. Видна и решается. Но пока жизнь не стоит на месте, жить-то всё-таки надо. Это же все понимают. Ну почти все, так скажем, — она коротко и строго взглянула на Генку. — Вот исходя из этого, мы и решили с вами посоветоваться: может быть, нам по чуть-чуть скинуться, пока вопрос решается, и порешать самое неотложное хотя бы.
— А что самое неотложное видится? — постепенно овладевая её лексической манерой, но при этом вполне вежливо спросил я. — Первоочередным — на краткосрочную перспективу?
— Так вот я уже назвала частично, — она ещё приосанилась, — ну а кроме перечисленного выше следовало бы упомянуть ещё вот хотя бы благоустройство кладбища — оно же пополняется год от года, опережающими, я бы сказала, темпами, а зайти на него просто стыдно — вот я маму, например, иной раз захочу навестить, а что-то прямо ноги не идут, как представлю, что там увижу: мусор, грязь, оградки повыдернуты на металлолом, грех сказать: кресты местами — тоже. Это, думаю, цыгане или таджики — им, басурманам, крест наш нипочём, у них Аллах-акбар один, а кушать всё равно хочется — работы-то нет почти, а кушать надо, да и семьи дома, в Таджикистане, я имею в виду, да и не только — понять можно. Понять, но не оправдать! Вот они, я полагаю… Да и не я одна, между прочим. А скорее — цыгане. Может, конечно, и бомжи какие наши из района, на них ведь тоже креста нет, а металлолом в цене. Потом — уличное освещение: ведь вечером на улицу не выйдешь — страх! Или боишься, что пристукнут по темноте, или что ногу в колдобине сломишь. Вот и это — тоже: щебёночки ямки подзасыпать задаром ведь никак. Платить надо, а из каких платить? Конечно, есть и ещё, но, полагаю, вот это наиболее неотложнейшее, если на ваш вопрос, — она ободряюще улыбнулась, видимо, чтобы я не очень робел.
Я так и сделал:
— Уваровка, мне помнится, большое село — человек триста проживает?
— Проживало — лет десять ещё тому, а теперь уж — сто тридцать девять всего и осталось, переместились многие: кто в город подался, кто на погост, а новых столько не нарожали. Да и не столько не нарожали — так, один-два в году, если кто сподобится. Даже капитал этот материнский не подействовал. Он мне — тут одна инспектор из области приезжала, на Кавказе сильно подействовал, а у нас вот нет — не прижилось. Ну это, конечно, строго между нами, — она доверительно взглянула на всех, включая Генку.
— Вымирает Россия, — резюмировал Валерий Дормидонтович.
— Но всё равно, — продолжил я не робеть, — сто тридцать девять — это не трое-четверо, как у нас тут. Вон ещё в Авдеевке — двое, в Косырях, я слышал, — семеро целых. В остальных вроде бы пусто.
— Ну почему? Зачем вы так говорите? В Теплыньке у нас сорок восемь человек населения проживают, в Гнутищах — пятнадцать или шестнадцать, не знаю, баба Вера жива, что ль, — говорили, плоха больно. Да и в Васильках — пятеро целых пока наблюдаются. Ну да: в остальных двадцати опустело за последние годы, но всё же не везде. Да и у вас тут — за болотом-то, в Драчёвке пасечник, я слышала, завёлся — из города какой-то, дай Бог ему здоровья. Так что местами, можно говорить, и прирост наблюдается. Неестественный, правда, но какой есть, и на том спасибо.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Были предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других