Красота

Александр Вулин, 2017

Мощный и яркий исторический балканский роман с тщательно разработанным метафорическим кодом в духе полюбившегося русскому читателю «Хазарского словаря» Милорада Павича, но абсолютно оригинальный по авторскому заданию и сюжетным решениям. События происходят на фоне захвата и разграбления крестоносцами Константинополя, крушения Византии и усиления влияния Венеции и католического Рима в Восточном Средиземноморье и сербских землях, переживающих острый кризис борьбы за власть. Красота раскрывается как ряд драматических и экзистенциальных проблем, не имеющих однозначного и окончательного решения.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Красота предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

1
3

2

В страну великого жупана Вукана, сына Немани, весна пришла поздно. Его владения, которые омывались реками Дриной, Лепеницей, тремя Моравами и Дримом, не отличались мягким климатом и не могли похвастаться долгим плодородным летом. Тем не менее, пора таянья снегов наступила и бурлящие горные ручьи, разбивая ледяные оковы, полноводные и мощные, поспешили в долины. Давно не было такой долгой и студеной зимы, как в этот год. У малодушных и суеверных народов холод вызывает страх: они думают, что это наказание за грехи и людей, и их правителей.

Каждая зима воспринимается как окончательная гибель мира. Горы и утесы скрываются под тяжелыми и неподвижными пластами снега, а земля, сжатая льдом и холодом, умирает. Как умирают и семена, которые прячет она в стылом своем лоне. Скот, который кормят все реже и скуднее, худеет, а, следовательно, и молока не дает. Осенних запасов сена и дорогой соли хватает ненадолго, а к окончанию зимы достать их невозможно ни золотом, ни силой.

Весна — это голод. После суровой и холодной зимы — этот голод особенно остро чувствуется. Народу в стране правителя Вукана голод знаком. Он, тихо и ожидаемо, как нежеланный, но частый и знакомый гость, входил в грязные низкие жилища, слепленные из земли и соломы, в ветхие дома без окон и крепкой крыши, с узкими и низкими дверями, чтобы сохранить тепло. Голод забирал слабых и болезненных, уводил за собой тех, кто не мог выжить без чужой помощи и заботы. Домов, в которых мертвых от болезней или холода, голода или немощности этой весной практически не было. Даже в тех домах, которые считались зажиточными, ели скудно: сберегая муку и вяленое мясо.

Закаленные и приученные к долгой зиме и короткому лету люди в стране великих жупанов научились жить скромно. Они молились Богу, но не ожидали от него многого. Хотя порой и их, часто неграмотных, невежественных, не очень верящих в догматы и тайны христианства, бросало в ересь, которую им не прощали и за которую нередко строго и яростно наказывали.

Мысли о Боге, отличающемся от всего, чему учили великие рассорившиеся между собой церкви, были нежелательны и их тщательно удаляли как удаляют сорняк. Человеческие же действия, которые из-за злобы и насилия нельзя было назвать ни благими, ни божественными, оставались без наказания, без осуждения, защищенные силой и благословением власти. В стране великого жупана Вукана зима была суровой и долгой, а весна приходила нехотя, но люди должны были жить, потому что иначе не умели и не смели — они были собственностью своих хозяев и внимательно выбирали, когда умереть: всегда для работы должно хватать крестьянских рук, а для войн — нужны крестьянские головы в нужном количестве.

У подножия горного хребта, покрытого снегом, густо заросшего ковром соснового леса, лежала небольшая долина. С северной стороны ее окаймляла быстрая мутная речка, которая текла на юг и редко покрывалась льдом, а на западе и востоке ее закрывали массивные скалистые горы. В середине долины был возведен монастырь Святого Николая. К нему вел единственный путь — узкая, утоптанная тропа, местами укрепленная бревнами и посыпанная камнем. Путь шел с юга и перейти воду помогал крепкий, хотя и узкий мост, сделанным из грубо обработанных бревен. Монастырские стены были высоки, надежны, и только одни ворота были открыты и вели к реке и ко входу в долину. С расстояния, если спускаться по горной тропе, сначала можно было увидеть деревянную сторожевую башню, а потом — стену, над которой выступала крыша главной церкви. Толщина стен и солидность деревянных ворот, укрепленных железными заклепками, свидетельствовали о том, что страна, в которой так охраняются церкви, не знает, что такое долгие годы мира, а власть — даже если она есть — не везде может защитить. По воскресеньям с первыми лучами солнца монастырские ворота открывались, призывая верующих на молитву. На праздники люди приходили в монастырь издалека — кто на лошадях, кто пешком, согласно личному обету, положению и богатству.

Набожные монахи приписывали славу монастыря как чудесным исцелениям, о которых в народе ходили слухи, так и святости игумена Владимира — мягкого, культурного и грамотного человека, который, как рассказывали, побывал в самом Греческом царстве и своими глазами видел то, что люди называют морем: большую воду — соленую и синюю, как небо. Из путешествия в Ромейскую империю, в котором он смог добраться и до Святой горы, игумен привез книги, написанные на коже ягненка, скрепленные тонким серебром и украшенные ликами Иисуса и святых. Он бегло читал эти книги, написанные на греческом языке странными витиеватыми буквами, и с их помощью лечил людей.

Игумен Владимир управлял монастырем уверенной спокойной рукой, радуясь его процветанию и устойчивой репутации. Будучи от рождения нежным, хрупким и невысоким, он напоминал свою мать — болезненную тихую женщину, рано умершую, сломленную тяжелой жизнью и какой-то печалью, с которой она больше не могла бороться и которую она была не в состоянии высказать и объяснить. Его детство прошло среди таких же как он — немощных, слабых детей, лишенных возможности принять участие в грубых мальчишеских играх и однажды, получив меч, добыть им себе честь и имя.

Далекий от мечты о битвах и богатствах, которой бредил почти каждый его сверстник, он рано обратился к вере и искал людей, от которых бы смог что-то узнать и чему-то научиться. Он много времени проводил возле дороги или маленького рынка, где поджидал странствующих монахов и попов, умоляя их обучить его буквам и библейским притчам. Он легко и без сомнений решил принять постриг, минуя тем самым уготованную ему судьбу своего отца — честного трудолюбивого ремесленника, который, впрочем, поддерживал его как мог и благословил его выбор. Удаление сына от мира отец принял быстро и без особого горя, понимая это решение как прекращение мучительной и затянувшейся обязанности заботиться о немощном мальчике.

Владимир, с его плохим здоровьем, дополнительно подорванным строгой подвижнической жизнью, страдал среди диких и грубых соотечественников своих, но будучи послушным своей вере, старался их полюбить и понять. Он прощал людям их слабости, но себя судил строго и даже сурово. Путешествующего по церквям и монастырям умного и набожного монаха заметили и послали учиться в большие и важные духовные центры. Из путешествий Владимир возвращался не только с книгами, именно там у него появилась нездоровая привычка морить себя голодом, наказывать и мучить себя сверх всякой меры, слишком жестоко даже для монаха. Он презирал свою плоть и называл тело греховной, ветхой и слабой клеткой для души, препятствием на пути к небу, созданным для того, чтобы стеснять и унижать людей.

Тень аскетической и суровой жизни залегла тенью возле его светлых глубоких глаз, которые иногда, без предупреждения и причины, сужались от только ему известной и понятной боли, меняя его добродушное округлое лицо, безжалостно испещренное морщинами, которые были знаком прожитых лет, самобичевания и отречения.

Монастырь был устроен по православному обряду: алтарь смотрел на восток, а главная дверь открывалась на запад, как бы призывая людей отправиться из тьмы западного греха к свету истины Востока. Храм впечатлял не размером, а сметливостью и терпением, с которыми его строили. Он стоял на прямоугольной основе в форме креста — по примеру греческих церквей, с одним куполом, умело выстроенном и покрытом твердой дубовой черепицей. Этот, который купол символизировал небо и напоминал о Христе, украшал деревянный, тщательно вытесанный крест. Церковь, подсобные помещения и крепостные стены были построены на деньги богатых купцов, которые таким способом демонстрировали свою набожность и возносили хвалу Всевышнему за жизнь и успешную торговлю. Обычный народ ворчал, говоря, что это мироеды покупают у Бога местечко в раю, но радостно шли по воскресеньям и праздникам торговать у раскинувшегося возле монастыря рынка. Правда здесь редко занимались именно торговлей, скорее обменом, меняя излишки своего труда на нужный товар. Денег в стране правителя Вукана было немного и работы часто заканчивались обменом: крестьяне предлагали свои скудные запасы, очень редко кто мог заплатить за товар медными и серебряными монетами. А уж золотые монеты мало кто и видел — их берегли для знати, далеко от рук и глаз простых смертных.

Долгий и надоевший за зиму холод не позволил собраться большой толпе, поэтому люда было не так много, как обычно. А сейчас, когда день клонился к закату покупателей почти не было. В монастырском дворе не продавали ни дичи, которая, будучи изнуренной зимой и голодом, легко шла в силки, ни другого мяса, так как наступил пост и богобоязненные монахи отказывались осквернять церковный двор этим товаром неположенной едой. Торговцы вынесли лесной мед, сушеные травы, валянную и чесанную шерсть, краски, медовуху, гречневую муку, деревянные тяговые рамы, рогатины, гребни и заколки из кости, деревянные и костяные ложки и чаши, дубленую кожу и овечьи шкуры. Лежало и несколько отрезов серого плотного некрашеного сукна, но покупателей на него не находилось. Люди ходили, рассматривали, трогали товар, спрашивали цену и отходили от рядов. Сделок почти не было. Недовольные купцы, разочарованные плохой торговлей, быстро собирали свое имущество, жалуясь на холод и общую бедность. Божья служба закончилась и день начал угасать.

Выходя из церкви, воевода Строимир, грузный в тяжелой и теплой медвежьей шубе, повернулся и поклонился алтарю, перекрестился и нахлобучил рысью шапку на большую голову, обритую, чтобы не позорить себя остатками редких седых волос, на лысо. Рядом с ним шла молодая, худая, бледная жена его, замотанная в лисьи меха так, что видны были только блестящие черные глаза, покрасневшие и опухшие от слез, которые она не сдержала во время службы. Игумен Владимир — сгорбленный, хрупкий и слабый — проводил Строимира до дверей, протянув напоследок для поцелуя свою костлявую старческую, желтоватую руку. Воевода медленно и неохотно согнулся и прикоснулся губами к тыльной части ладони — он не привык кланяться людям более слабым, чем он, даже в церкви.

— Пусть Господь заглянет в ваши сердца, очищенные от злобы и гордости, и пусть благословит вас потомством. — произнес игумен тихим ясным голосом, в котором не было никакого скрытого смысла, как это показалось угрюмому дворянину. Игумен улыбнулся и когда молодая смущенная женщина целовала ему руку, оставляя на ней мокрый след своих слез, а потом прикоснулся к ее, покрытой шалью голове, и благословил.

Воевода Строимир женился в третий раз, что не часто бывало среди православных. Для того, чтобы, минуя обычаи и правила, получить разрешение на новый брак, он должен был доказать, что вторая — как и первая — его жена была бесплодна. Во имя третьего брака он возложил на алтарь православной церкви много (и чересчур, как он считал, много) золота, мехов и зерна. Не забыл воевода и римскую церковь, которую с недавних пор очень почитал. Но уже прошел год, а новая, третья жена не показывала никаких признаков беременности, хотя была взята из известного порядочного дома, где часто рождались здоровые дети мужского пола.

Лицо воина, осознающего близкую старость и вероятную судьбу своего поместья, которое несомненно, без наследника и защитника, придет в упадок, не могло скрыть тревогу. Стойкая глубокая морщина между бровями свидетельствовала о страданиях, которые человек сдерживал как мог. Она появилась после долгих бессонных ночей, когда он в одиночестве размышлял о себе и одинокой старости. Старости без наследника. О его желании иметь сына или, по крайней мере, девочку, знали все в стране, хотя в голос никто не смел об этом говорить. Воевода был вспыльчив, резкого и крутого нрава и никому не позволял себя жалеть или давать советы, потому что любое сочувствие казалось ему скорее насмешкой и ядовитой завистью, чем искренним пожеланием добра. Он, грубый и сильный, все еще легко нес свое тело: тяжелые плечи и большой живот, широкую волосатую грудь и крепкие мощные руки с короткими пальцами, которые не держали ничего меньше и легче меча. Движения его были медленны и скупы, лицо и ноги раздались, но в нем по-прежнему была угрожающая мужская сила, хотя все чаще он задыхался и уставал от усилий, которые когда-то шутя выполнял.

Его жизнь, которую он провел на службе у отца нынешнего правителя Вукана, великого жупана Стефана Немани состояла из войн и пограничных стычек. Происхождения он был незнатного: родившись у свободных людей, которые не могли ему оставить ни славного имени, ни земли, которой бы он кормился, он выбрал военную стезю, желая оружием и отвагой проторить себе путь к уважению и богатству. Он ушел из родительского дома без сожаления, не попрощавшись даже с братьями и сестрами. Больше он туда не вернулся и никогда в жизни не спросил, что сталось с родителями, которые дали ему жизнь. Те, кто помнил его с ранних лет, говорили, что он даже не пытался найти друзей среди сверстников. Он с вниманием и даже подобострастием повиновался тем, кто был сильнее и влиятельнее его, но в отношении слабых и низших был жесток и несправедлив.

Низкое происхождение и нужда, в которой прошла его молодость, оттолкнули его от людей, сделали его грубым и тяжелым человеком с недоверчивым мрачным взглядом. В боях он показал себя надежным и храбрым воином, держащим слово, но неспособным дать совет или принять решение. Зато он был наделен безумным презрением к любой опасности и оставался по-собачьи верен хозяйской руке до тех пор, пока в ней была кость. Он отличился в большом сражении на реке Мораве, когда собрал вокруг себя уже было обратившихся в бегство легко вооруженных солдат, вернул их в битву и повел на смерть против закованной в латы пехоты императора Исаака. Он до конца оставался с великим жупаном Стефаном Неманей и полз на коленях рядом с ним, когда того с веревкой на шее вели к победителю — греческому царю.

Поражение он переживал также, как и победу — спокойно и молча. Стефан Неманя, опытный и упорный правитель, был хорошим знатоком людей, и чаще использовал их недостатки, нежели достоинства. Он не забыл храбрость и верность своего слуги, наградив за преданность землей, виноградниками, пастбищами, стадами, деревнями, крестьянами и охотничьими угодьями. Несмотря на то, что монастырь находился на земле Строимира, он ему не принадлежал, но поскольку был воздвигнут не правителями и патриархами, воевода считался защитником святыни и ее братии. В монастыре к его слову прислушивались и относились с должным уважением.

К монахам Строимир относился с вниманием и скрытым необъяснимым страхом перед властью ладана и непонятных букв и слов, в которые их складывали те, кто умел их понимать и читать. Тем не менее, он был прижимист той особой жадностью людей, чья молодость проходит в лишениях и боях, а пришедшее поздно благосостояние делает их черствыми скрягами, охочими до земли и денег. И новый правитель — сын Стефана, Вукан — не обидел старого воина, который не сразу встал на его сторону в его распрях с братом. Вукан об этом никогда не забывал, но и не напоминал. Доказательством того, что между ними нет раздора и что новый правитель, находясь в разладе с братом, чтит память об отце, было и то, что Вукан приблизил Строимира и подтвердил его право собственности на землю и крестьян.

В соответствии с высоким и важным положением, за воеводой признавалось право наказывать, и судить за провинность на своей земле всех, даже людей благородного происхождения. Доверие правителя обещало ему еще больше земли и денег, но, вот наследников у него не было. Он боялся, что после него земля перейдет к чужим людям, не имеющим ничего общего с его именем и родом и что правитель, возможно, отдаст их кому-то, кто сможет верно ему служить. И этот страх не давал Строимиру покоя.

— Если и эта не затяжелеет, то прогоню и ее, — произнес Строимир, показывая на жену и заранее беспокоясь, что скажет церковь, если он и в четвертый раз решит жениться. К тому же, он не знал, будет ли этому препятствовать великий жупан Вукан.

— Яловица, неродица, — прошипел он на жену, которая опять начала тихо плакать. — Замолчи, — процедил он сквозь редкие желтые зубы и угрожающе поднял руку.

— Не в доме Божьем, — остановил его по-прежнему спокойный игумен Владимир и опустил руки вдоль длинной грубой монашеской рясы.

— Даст Бог, будет у тебя сын, Стоимир — не гневи Господа. А ты, молодица, слушай своего господина и повинуйся ему, как и должно, ибо создал Бог для человека женщину, чтобы она уважала его и ему угождала, — сказал Владимир, желая утешить молодую супругу воеводы. Она стояла с опущенной головой, пряча испуганные виноватые глаза от презрительного взгляда своего разочарованного супруга.

— И не думай, что проблема во мне, пустобрюхая, это невозможно! — произнес воевода, тряся густой седой бородой, гневно спускаясь по лестнице. Как только Строимир сошел с последней ступени, его окружили нищие, которых бедность и голод заставили бродить по холоду и просить милостыню. Четверо мужчин, закутанных в какие-то в лохмотья, тянули изувеченные руки, показывали струпья, шрамы, раны и молили плачущими голосами о подаянии.

Во дворе воеводу ждали слуги. Один сноровисто протянул ему меч, который воевода неохотно и сердясь, снял перед входом в церковь, возмущенный тем, что в прошлый раз Владимир попросил его отдать оружие — этим своим тихим гнусавым голосом, словно обращался не к воину и властелину. Не выпуская из рук поводья лошадей, запряженных в деревянные украшенные сани, помощники отогнали от хозяина попрошаек и нищих. Те не сопротивляясь, отступили.

Воевода сел в сани, укутал себе и жене ноги тяжелой овечьей шкурой и даже не поглядел на человеческий сброд, который просил хлеба. Нищие протягивали кружки для милостыни, стараясь не слишком приближаться к саням и продолжая надеяться хоть на какое-то подаяние. Только один из четырех убогих на свой страх и риск подошел, ухватил за рукав госпожу и прикоснулся к маленькой женской ладони голой грязной рукой с длинными черными ногтями, потрескавшимися от холода. Это был низкий горбун, опиравшийся на кривую палку, завернутый в такое количество поддевок и шкур, что невозможно было определить его возраст. Под гнилой ветошью и вонючими заячьими шкурками была видна уродливая голова с редкими слипшимися волосами и одним гнойным белым глазом.

— Подай, матушка, Христа ради — сына родишь, — бормотал нищий, протягивая к ней пустую деревянную миску. Он с усилием, по слогам произносил слова, едва шевеля замерзшим ртом, из которого струилась обильная слюна и шел пар и смрад. Женщина испуганно вскрикнула и один из сопровождающих воеводу слуг, энергично оттолкнул нищего. Тот, запричитав скорее от страха, чем от боли, не удержался на единственной неустойчивой ноге и кувыркнулся в снег. Взбешенный его бесстыдной наглостью, Строимир выпрямился и зло ударил калеку длинным кнутом, вложив в удар все свое беспокойство и гнев — на жену, на Бога и на себя. Трое слуг окружили согнувшегося пополам нищего и стали хлестать его по горбатой спине короткими наездническими плетками. Свернувшийся в клубок человек извивался под ударами, насколько ему позволяло искалеченное тело. Строимир стоял в санях, вспотевший и красный от гнева, и кричал на слуг, чтобы ударяли быстрее и сильнее. Игумен Владимир, несмотря на старость и больные слабые ноги, спешил на помощь — оттолкнув влажную, в пене, лошадиную морду, он опустился на колени возле заплаканного и испуганного калеки.

— Оставьте несчастного! — крикнул игумен слугам и поднял руки, останавливая в воздухе кнуты.

— Он же слабоумный! Строимир, скажи им, чтобы перестали! — крикнул он воеводе, возмущаясь насилием, которое творилось вблизи места, осененного крестом.

Слуги не знали, кого слушать, но увидев, что воевода сердито нахлобучил шапку на лысую свою голову и молча сел, вернулись и встали впереди и позади саней. Остальной народ, монахи и нищие, находившиеся в монастырском дворе, крестясь от страха, отошли как можно дальше от пышущего злостью воеводы. Запыхавшийся Строимир, остановленный ледяным, почти угрожающим тоном игумена, приказал трогаться не ожидая, чтобы полозья очистили от наросшего льда. Уже успокоившийся, но все еще заметно сердитый, воевода стегал стесненных упряжью лошадей, заставляя их двигаться быстрее. Он сердито глядел в сторону настоятеля, который стоял на коленях рядом с дрожащим слюнявым нищим и шептал ему сквозь бороду: все хорошо, все хорошо, сын мой, все прошло.

За воеводой двигалось конное сопровождение. Им не нужно было разгонять людей, так как сила и гнев хозяина делали это вместо них. Наконец, удары кнута по напряженным лошадиным спинам, заставили двинуться возок освободившийся ото льда на полозьях. К воеводе прижималась жена, перепуганная криками и звуками хлыстов — ее тело просило мужа обнять и успокоить ее. Но Строимир, все еще переполненный гневом, плечом оттолкнул от себя дрожащую супругу, крепко сжал вожжи и опять начал ругаться сквозь зубы — бессвязно и злобно.

Когда воевода уехал, нищие с опаской вернулись к церковным воротам и продолжили просить милостыню. Горбун все еще сидел на снегу, трясясь и рыдая.

— Дайте ему что-нибудь поесть, — сказал игумен монаху, стоящему позади него и не отрывающему глаз от жалких остатков человека, который ползал и искал потерянную палку, без которой калека не мог подняться.

— Помилуйте, да ведь он худший из всех, — ответил, недоумевая, монастырский эконом Аркадий. Молодой работящий монах следил за всем хозяйством и благодаря его трудолюбию и бережливости монастырское имение благополучно сводило концы с концами. Активный, всегда в движении, он вечно беспокоился и боялся, что имущество растащат и разворуют и что, в конце концов, монастырь перестанет существовать и служить Богу. Крестьянский сын, смышленый и находчивый, он, желая чего-нибудь добиться в жизни, пошел в монахи. И хотя сам он едва читал и писал, его считали умным и добрым человеком, который с годами сможет даже и мудрым стать. Но позже, не сейчас, сейчас он слишком деятелен для мудрости — все хочет потрогать своими руками. Он был капризен и недоверчив к людям, а иногда позволял себе подумать и чуть ли не произнести вслух, что игумен до глупости наивен и неразумно открыт для всех — словно в мире не существует зла и разрушений, ненависти и греха. Когда Аркадия одолевали мятежные и грешные мысли, он прогонял их далеко от себя и брался за любую работу, в которой не было места сомнениям и вопросам. Высокий, здоровый, с румяными щеками, с крепкой челюстью и густой черной бородой, он больше походил на ломового извозчика или солдата, чем на монаха.

— Он ведь если не прокаженный, то чесоточный. Гони от себя и от нас это отродье, игумен, — сказал монах с отвращением, глядя на единственный страшный белесый глаз и отвисшую челюсть рыдающего в снегу нищего.

— Не нам судить кто есть, кто, — укорил его игумен с почти сердитым выражением на добром морщинистом лице, потрогав седую редкую бороду со спутанными концами.

— Болезнь от дьявола, а исцеление от Бога, Аркадий, грешная твоя душа. Вспомни книгу Иова — кто знает, что натворил этот несчастный и какая беда сделала его таким, — поучал игумен. Он поднял слабую старческую руку над головой и строгим серьезным взглядом удерживал внимание молодого монаха.

— Я грешен, отче, грешен, прости и помилуй меня. Но ведь и для братии еды недовольно, а еще этого кормить. Что если господин Строимир рассердится на нас из-за этого отщепенца? — оправдывался Аркадий, злясь на себя из-за того, что не удалось скрыть раздражение в голосе. Он сердился на себя всякой раз, когда игумен, которого он искренне любил и уважал, укорял его за несдержанность и быстрый язык.

— Я ведь слежу за этими нашими несчастными, помогаю, правда редко — оправдывался монах, опустив голову.

— Ладно, брат, ладно, — примирительно произнес игумен. — Мы не торговцы и не собиратели серебра. Служим Богу, а не Строимиру. Да и я грешнее тебя и самого грешного грешника. Все от Бога, сын мои, все от Бога — кто я такой, чтобы судить. Накорми голодного и напои жаждущего. Вечером посели его в сарае, в каком-нибудь теплом углу, а завтра на рассвете пускай идет с Богом — закончил игумен без тени упрека и повернулся к крестьянам, которые стояли перед церковными дверями с непокрытыми, склоненными головами. Крестьяне ждали Владимира, чтобы поговорить и, возможно, получить какой-нибудь совет. Но в первую очередь они хотели пожаловаться на жизнь и получить благословение. Испуганные гневом Строимира, они, дожидаясь, что он успокоится и уедет, делали единственное, что умели — молчали, опустив головы. Они привыкли покорятся силе и власти, привыкли молчать, спасая свою голову. Вот и сейчас, защищенные стенами монастыря, они были довольны, что гнев правителя обошел их стороной. И крестьяне, и монахи знали, что такое неправда и насилие, поэтому в сегодняшнем событии для них не было ничего необычного. Они уже почти забыли, что случилось, продолжив разговаривать и делать то, ради чего сюда и пришли.

Дни были студеными и опасными, поэтому те, кто пришли издалека, должны были собираться в обратный путь, чтобы успеть вернуться засветло. Торговцы собрали товар и погрузили его на низких косматых лошадей своих, уродцев с большими головами и короткими сильными ногами, но крепких и выносливых. Они кричали на слуг, чтобы те быстрее двигались и бережнее вязали тюки и седлали коней. Крестьяне, уходя, целовали монастырские ворота и спешили, боясь встретить ночь в дороге — тогда они могли бы стать легкой добычей холода или разбойников, рыщущих повсюду: их, как и волков в ночной промысел выгоняли голод и стужа.

— Хвала Господу, и это закончилось, — подумал Аркадий и, прогнав нищих со двора, закрыл ворота с помощью тяжелой дубовой доски.

— Илия, что ты там делаешь, иди сюда, разрази тебя гром! — крикнул Аркадий и тотчас же раскаялся, испугавшись, что игумен услышит, как он ругается в Божьем доме, да еще в воскресенье. — Иди сюда! — крикнул он немного тише неуклюжему длинному подростку лет пятнадцати.

Сирота со взъерошенными спутанными рыжими волосами появился перед монастырем несколько лет назад. Как он сюда попал, кто его привел к воротам монастыря, кто его родители и откуда он родом — не знал никто. Впрочем, никого это и не интересовало. Монахи его крестили, не зная, сделал ли это кто-нибудь до них. Они спасли его душу и приняли его в православное братство, дав ему имя Илия, так как он пришел из пустоши, как пророк. Свое прежнее имя он не называл, да его никто и не спрашивал, поэтому он так и остался Илией. Немного медленный, флегматичный, но добродушный, послушный и благодарный, он жил среди монахов, трудился и втайне надеялся, что однажды, и он примет постриг. О своем желании он не говорил никому и когда все уходили спать и он оставаясь один, чтобы подмести в церкви или поменять масло в кадилах, то украдкой изображал настоятеля во время службы, пел по памяти слова, которые не понимал и всегда боялся, что его кто-нибудь увидит и пристыдит.

Илия подбежал к Аркадию и помог ему поставить засов.

— Отведешь того калеку в овчарню, пусть ляжет между овцами. Что смотришь, кто ты такой, чтобы судить? — сказал Аркадий, нервно почесал бороду и посмотрел на мальчика, грозно надув щеки. Илия молча пошевелил губами, повторив то, что ему сказали и уверившись, что понял все правильно и направился к испуганному нищему. Нищий послушно пошел за мальчиком — опираясь на палку: он скакал на правой ноге, волоча за собой замотанный левый обрубок. Горбатый, уродливый, убогий он распространял вокруг себя невыносимый смрад фекалий, мочи и грязи, а также какой-то отталкивающий холод, неуловимо связанный с уродством и безобразием.

— Давай, иди, я тебе ничего не сделаю, — успокаивал калеку Илия, ведя его через двор мимо деревянных келий, в которых спали монахи. Возле дальних келий, повторяя форму округлых монастырских стен, стояли хранилища для жита, ржи, овса, корма для скота, небольшая кузница и глубокий обложенный камнем подвал для вина и ракии, которые монахи делали сами. Поскольку церковь была построена всего лет десять назад, в ней еще не было отведено особое место для монашеского кладбища. По традиции, настоятелей и некоторых из видных уважаемых монахов хоронили возле внешней стены церкви, а простых монахов — в церковном дворе или за его пределами. Аркадий уже определил участок земли на северной стороне монастыря для настоятеля и один затененный бесплодный участок с внешней стороны монастырской стены для обычных монахов, хотя Владимир говорил, предсказывая будущее, что, мол, что кости всей братии, и его вместе с ними, лягут в основу новой церкви и поэтому места для кладбища искать не следует.

Монастырь был построен для большого братства, но поскольку времена были трудные, а люди бедны, дики и безбожны, то храм, защищенный стенами, рос медленно.

— Ну что ты застрял, заходи — Илия потянул нищего, недоверчиво стоявшего перед входом в хлев, который был пристроен к стене в самой южной части монастырского двора, — Здесь тебе будет хорошо, заходи, — повторил он и указал рукой в теплый мрак за обмазанными глиной стенами.

— Игумен приказал найти для тебя место, знаешь, он добрый, святой человек, — сказал Илия и, похлопав монастырского коня по широкой шее, провел ладонью по его большой голове, появившейся из темноты, и беспокойным ноздрям, которые настороженно нюхали воздух, полный человеческих запахов.

— Не бойся, просто ложись, — Илия показал нищему его место. Согревшийся в теплом хлеву убогий уродец что-то пробормотал и пошевелил челюстями, как будто понял слова Илии. Потом горбатый, согнутый калека схватил мальчика за руку и благодарно поцеловал тыльную часть ладони.

— Перестань, пусти, я же не поп, — Илия вырвал руку, смущенный этим порывом уважения и благодарности, которые никак не могли относиться к нему.

— Это не я, это игумен, говорю тебе. — Раскрасневшееся лицо подростка выражало одновременно неловкость и удовольствие от того, что есть люди, для которых он лучше и важнее, чем есть на самом деле.

— Я знаю, каково тебе, — сказал Илия, — я тоже иногда думаю, что меня избегают и не любят. Говорят, что я медленный. А я просто считаю, что прежде чем сказать — надо хорошо подумать. Язык-то без костей, а кости ломает, правильно? Люди есть и хорошие, и плохие. Хотя некоторые только кажутся хорошими, а некоторые только кажутся плохими. Например, Аркадий — его нельзя сердить, хотя он добрый, но может накричать и побить, если не слушаешься. Но я знаю, что он хороший.

— Рассуждал Илия, смахивая с овечьей шкуры помет и солому. Ему нравилось, что он мог кому-то сказать то, о чем долго и терпеливо размышлял.

— Илия, Илия, иди сюда! — донесся сердитый голос Аркадия. Илия вспомнил, что эконом приказал ему немедленно вернуться. Он одернул себя в середине разговора и, махнув напоследок нищему рукой, выбежал из хлева. В отдельных загонах, сколоченных из хороших новых досок, находилась собственность и богатство монастыря: дюжина овец, одна лошадь и несколько свиней. В одном из углов хлева были собраны колотушки, рогатины, разные инструменты, деревянные колеса и сломанные бочки. В монастыре ничего не выбрасывали — то, что могло пригодиться и представляло хоть какую-нибудь ценность, хранили и использовали при надобности. Особенно об этом заботился Аркадий. Он говорил, что однажды монастырь получит от Строимира еще земли и тогда ему потребуется много рук, а рукам потребуются самые разные инструменты, поскольку тогда будут построены здания для важных и набожных гостей, да и многое еще чего.

Нищий устроился между овцами, радуясь теплу. Он потер замерзшие конечности и вытянулся на сене, наслаждаясь теплым надежным кровом, от которого давно отвык. Лаская доверчивых любопытных овец, убаюканный затхлым запахом животных, которые долго не выпускали на воздух, калека мычал одну какую-то только ему понятную мелодию.

За кухней находилась отгороженная деревянной стеной монастырская трапезная. Строгое помещение было украшено неуклюжим изображением Тайной вечери и разделено посередине длинным деревянным столом к которому с двух сторон был приставлены лавки. Во главе стола стоял единственный стул, предназначавшийся настоящему хозяину трапезы — Иисусу Христу. С правой стороны сидел игумен Владимир, а рядом и напротив — монахи. Братия монастыря Святого Николая состояла из восьми монахов, но сейчас за столом их было шестеро. Двое молодых монахов с разрешения настоятеля несколько недель назад отправились в распоряжение Строимира, чтобы писать какие-то письма, которые воевода отправлял великому жупану. На деревянных стенах, защищенных от ветра и холода прутьями и рогожей, не было ни окон, ни резных деталей, ни украшений, а только один деревянный крест с изображением Христа и крупными греческими буквами. Из кухни от закрытой каменной печи шло приятное тепло, которого было достаточно, чтобы тихо и быстро, как того требовали пристойность и правила, всем вместе принять пищу. Жизнь текла по строгим, ясным законам: еда служила только для поддержания тела и не смела становиться поводом для удовольствия или долгой пустой болтовни, от чего монахи оберегали себя, следуя учению Святых Отцов. Стоя со опущенными головами, братия монастыря Святого Николая закончила произносить благодарность за хлеб и соль и села в тишине за стол, чтобы успеть поесть до наступления мрака и начала воскресной всенощной службы. Они по очереди и возрасту брали из большой, выдолбленной деревянной чаши густую овсяную кашу. Простая постная еда подавалась не столько из-за строгих правил, сколько из-за бедности и недостатка вследствие затянувшейся зимы. Монахи собирали урожай с маленького участка земли рядом с монастырем и в далеких садах в горах. Кроме того, им помогали дарами и верующие из окрестных деревень. Но нынешняя зима была долгой, крестьяне и сами недоедали и поэтому свои скромные дары приносили все реже. Хотя у Строимира было всего в достатке, он не любил предлагать и давать сам, без мольбы и вопросов. А игумен, хоть и корил себя часто за грех гордыни, не мог себя заставить лишний раз попросить воеводу о помощи.

С кашей подавали гречневую лепешку, разломленную на равные части. На столе, отполированном из-за долгого использования, стоял и большой деревянный кувшин с холодной водой из надежного безопасного источника. Трапезничали всегда в строгой тишине, в соответствии с датами и праздниками из Святого Писания, но сегодня за столом царило странное беспокойство. Игумен догадывался, что его стадом овладели сомнения и страх, и они связаны не только с гневом и насилием Строимира.

— Говори, Исаия. — наконец произнес игумен, тщательно вытер ложку и черпнул ею по дну посуды. Потом он вылил ее содержимое на нетронутый кусок лепешки и протянул его Илие, сидящему в конце стола, чтобы он отнес его убогому. Аркадий, увидев, что игумен весь свой хлеб послал нищему, до крови прикусил губу, чтобы заставить себя молчать, но его шея под коротко подстриженными волосами покраснела от гнева.

— Говори, Исаия. Я вижу, что тебя что-то мучает. — повторил игумен.

— Святой отец, — встал екклесиарх Исаия, худой, сухой человек в тех летах, когда молодость осталась в воспоминаниях, но старость еще не отобрала быстроту движений и ясность глаз.

Исаия был тих и скромен, хорошо писал и имел звучный приятный голос, выделявшийся при пении гимнов и псалмов. Поэтому, по желанию игумена, он читал диптихи, следил за точностью начала богослужения, за совершением заупокойных служб, за чистотой и порядком в храме. Кроме своего послушания, Исаия, далекий от мира, с легкой потусторонней улыбкой иногда писал иконы и фрески.

Жесткими и медленными движениями, которые он сам не умел ускорить и смягчить, он рисовал лики святых и Спасителя, имитируя те, которые видел в больших и известных храмах. Впрочем, результат ему часто не нравился, и он немного стыдился своих икон и долго потом не мог заснуть, раздираемый сомнениями в себя и в свой талант. Неуверенный и неграмотный, лишенный помощи и совета более опытных мастеров, боящийся, что все, что он делает — богохульно и грешно, неумело и недостойно, убежденный, что ошибся и неверно понял призвание иконописца, он страдал, когда видел несовершенство в изображенных им святых ликов. Он никак не мог угадать и поймать далекий, вечный покой Божьих угодников и рисовал их не святителями, а крестьянами с неуклюжими мозолистыми руками, которые благословляли человеческий род, и это никак не вязалось со святыми одеждами, украшенными, любовно выписанными им золотым шитьем и жемчугом.

— Сегодня многое можно было услышать среди людей и торговцев, отче, — сказал немного смущенный Исаия, опустив глаза, — рассказывали невероятные и неразумные истории.

— Зачем же ты их слушаешь, если они неразумные, — тихо, почти про себя произнес Владимир, остановив Исаию и, подняв палец, сказал, — только Господь свят, а мы все — пыль и грешники. Только ему решать, что неразумно, а что нет.

— Прости, отче, — опустил светловолосую с проседью голову Исаия и потер одну ладонь о другую, как всегда делал, когда был чем-то озабочен. — Но говорят, что больше нет ни Греческой империи, ни императора, ни православного патриарха в Царьграде. Что теперь царствуют латиняне, а Папа Римский — глава каждого христианина, — Исаия сам был испуган тем, что рассказывал настоятелю. Взгляд его голубых нерешительных глаз на худом лице выдавал смятение, когда он пересказывал то, о чем говорили крестьяне украдкой и шепотом, крестясь и не смея поверить.

— Разве это возможно, отче? Ведь царство — от Бога и не может же быть, что земля есть, а царя и патриарха нет? — спрашивал Исаия, недоумевая, что может быть мир без правил и неизменного порядка. Он был уверен, что последние времена наконец наступили и люди должны погибнуть и исчезнуть.

— Да говори, как есть! — перебил Исаию монах, стоявший рядом. Это был беспокойный щуплый старичок, который забрел в монастырь пять лет назад. До тех пор, пока не присоединился к благочестивой братии монастыря Святого Николая, Феофан паломником шел от храма к храму, проповедуя учение Иисуса и никак не мог задержаться в одном месте. Будучи неграмотным самоучкой, он рассуждал с людьми об их сомнениях и вопросах, на которые и сам не имел ответа. Знал и помнил он многое, но часто искажал даже самое простое.

Набравшись на скорую руку беспорядочных знаний, он противоречил сам себе в каждой фразе и поэтому путался сам и путал тех, что его слушал. Когда он слышал кого-то, кто казался ему мудрым и ученым человеком, или что-нибудь захватывающее и неизвестное, то озарялся и страстно начинал верить в новое, оставляя легко свои ранние убеждения, предаваясь новым открытиям как новой любви — безоговорочно, воодушевленный речами, которые он воспринимал скорее сердцем, чем знал и понимал. Каждую мысль, которую он запоминал, каждое произнесенное слово он, уверовав в них, произносил задорно и без колебаний. И ради веры этой он был готов к любым страданиям, веря, что таким образом становится ближе к святым и апостолам. Он любил утешать и страстно проповедал, рассказывая о вечной жизни и высшей справедливостью в лучшем мире, предназначенном для праведников и мучеников. А когда ситуация была сложной, то Феофан, оставшись без помощи слов и поддержки привычных церковных фраз, умел плакать и плакал вместе с людьми, сопереживая им и жалея и их, и себя.

Маленький, хрупкий, он страдал от какого-то зуда, из-за которого даже зимой чесался, но упрямо отказываясь от бальзамов, лекарств и от купания. Лысый, с рябым лицом, на котором горели черные вечно удивляющиеся глаза, он всегда первым лез в разговор, перебивая и мусоля свою бороду — привычка от которой он никак не мог избавиться. Феофан тяжело приспосабливался к жизни, устроенной по монашескому уставу и часто вполголоса ворчал, хотя даже строгая монашеская жизнь была легче, чем одинокая отшельническая жизнь в горах и лесах, в суровых скитах.

— Спроси настоятеля, что ему сказал господин Строимир и что нам делать, если патриарх, которого мы упоминаем в молитвах — латинянин. Вот что я думаю, — говорил Феофан, влезая в разговор без разрешения, увлекаясь и отталкивая рукой Исаию.

Он уже был готов рассказать какую-нибудь историю из своей бродяжьей жизни, вполне возможно, придуманную. Но зашумели и загалдели остальные монахи, торопливо рассказывая о том, что что они слышали и что думают о необычных новостях. Молчали только Аркадии, который едва сдерживался, чтобы не накричать на болтливую братию, и игумен Владимир, терпеливо слушающий потоки слов, рвущиеся из уст возбужденных монахов.

Илия стоял, растерянно переминаясь с ноги на ногу, с куском хлеба, с которого капала каша, и глядел на кричащих монахов, забыв куда и зачем он пошел.

— Да какой там патриарх-латинянин, Феофан. Ты, должно быть, в скитаниях своих слышал звон да не знаешь, где он, — обратился к старичку келарь Данило, широкоплечий седой человек с открытым грубым лицом и карими добрыми, немного навыкат глазами.

Перед постригом он был мелким торговцем, умеренно жадным и почти не жульничал. Какой-то богатеи отнял у него все имущество и он, разоренный и сломленный, оставленный детьми и вечно требующей денег насмешливой женой, которая его не любила никогда, решил все оставить и искать покоя за воротами монастыря. Из-за опыта мирской жизни, Данило получил послушание — заботиться о монастырских деньгах, покупать еду и другие товары у крестьян, торговаться с жадными торговцами и брать плату за торговые прилавки в монастырском дворе. Когда-то, когда он был моложе и крепче, он и сам отправлялся в долгий путь, чтобы купить еды и нужные для монастыря вещи. Но после того как подагра свалила его с ног, он большую часть времени проводил возле печи, жалуясь на боли и призывая смерть, к которой он, хотя и был монахом, вовсе не был готов. Он вечно о чем-то спорил и перепирался с бродягой Феофаном, но только с ним мог поговорить о прошлой мирской жизни, вспомнить путешествия, названия городов и площадей, где он бывал, пил и работал.

— Никакой латинянин не может быть патриархом и нет той силы, которая сможет разрушить православное царство! — убежденно крикнул келарь Данило, продолжая спор с Феофаном. Монастырский трапезник, самый молодой монах Самуил — худой, юркий, со светлыми густыми волосами и нежными длинными руками, захваченный общим криком тоже порывался что-то сказать, но каждый раз, когда он открывал рот, его останавливал взглядом или голосом кто-то из старших. Он закрывал рот, краснел и разводил руками. Его беспокойная живая молодость не давала внутреннего покоя, который ведет к размеренной речи к чему он искренне и упорно стремился с тех пор как познакомился с игуменом Владимиром и решил провести свою жизнь так, чтобы во всем походить на него.

В настоятеле он видел отца, которого он хотел бы иметь и поэтому так к нему и обращался, а в его словах искал поддержку и надежду, пример и путь. Его восхищали мягкий нрав и тихая мудрость Владимира. Он повторял его слова, следил за его взглядом, копировал жесты и даже, как и игумен, начал горбиться, хотя был высок и крепок телом. Остальные монахи дразнили его из-за этого: встречая его в темноте они делали вид, что обознались, называя его игуменом и хохотали потом. Самуил в такие моменты краснел, молчал, стараясь оставаться спокойным, как игумен, и сдерживал в себе молодое дерзкое желание ответить им также дерзко и шумно. Владимир научил его читать и писать, и он, будучи терпеливым и прилежным, использовал каждую свободную минуту, чтобы читать таинственные и драгоценные книги, которые игумен привез из Греческой империи.

— Илия, — слегка повысил тон игумен, — Ты еще здесь? Не пристало тебе слушать разговоры старших.

Илья быстрее, чем это обычно делал этот добродушный и медленный подросток, побежал к выходу.

— Братья, — прервал разговорившихся монахов Владимир тихим, но заставляющими себя слушать голосом, и они, немного стыдясь своих тревожных речей, опустили глаза и замолчали.

— Царство — от Бога, есть оно или нет. Мы должны служить Господу, никогда ничего не меняя — потому что мы не знаем, как и почему творятся земные дела. Устройство на земле — это образ небесного Иерусалима, и мы ему служили и будем служить. Да, воевода Строимир обеспокоен и поделился со мной новостями, про которые мы не можем знать точно — правдивы они или нет.

Только Бог знает, что есть истина и Он видит ее в сердцах людей. Если империи больше нет, она появится опять. А вот если мы согрешим против Божьего учения и порядка, дарованного нам Всевышним, то раз и навсегда потеряем шанс для спасения души. Поэтому ничего не изменится и порядок молитв останется неизменным, как это было всегда. А что есть истина мы узнаем, когда придет время. Приготовимся же, братья, настал час отдать наш долг Господу, — закончил игумен, вставая.

В трапезную вернулись тишина и порядок. Монахи — по старшинству и возрасту — последовали за настоятелем переодеваться и готовиться к всенощному бдению. Ночь спускалась на горы, с гор — в долину и монастырь, и монахи заспешили, чтобы не опоздать на службу. Игумен Владимир был мягким и тихим человеком, но он не прощал, если кто-то опаздывал на встречу с Богом.

Торопясь выполнить приказ настоятеля, Илия чуть не упал на входе в хлев — снаружи начало темнеть, а внутри уже давно был мрак. Илия, немного пугаясь темноты, громко позвал нищего. Прямо перед ним, из сена показалась уродливая голова. Горбун что-то бормотал и тянул руки к куску хлеба. Илия дал нищему хлеб и улыбнулся, стыдясь своего детского беспричинного страха и сердясь на себя за то, что испугался этого убогого грязного подобия человека. Благодарный нищий шумно ел лепешку и холодную загустевшую кашу, жевал и испускал неразборчивые гортанные звуки удовольствия.

— Ну, я тебе все принес и сейчас иду в церковь. Может, и ты хочешь прийти; только я не знаю, будут братья сердиться или нет, — сказал Илия, задумчиво почесывая лохматую рыжую голову, — в общем, как знаешь, приятного аппетита, — улыбнулся он нищему и побежал в сторону церкви, из которой уже доносились звуки пения.

Сквозь узкие, неравномерные высокие прорези на единственном куполе храма пробивалось немного света. Ночью церковь освещалась лампадами и свечами и фрески производили сильное впечатление — почти невидимые и строгие. Тому, кто понимал и мог объяснить чудесный небесный порядок, который представляла церковь, не нужны были глаза, чтобы сказать, где и что находится на его стенах. Под куполом, расписанном ликом Христа Вседержителя, находилась картина преображенного мира и Вселенной: склоненные головы пророков с измученными лицами, которые глядели вдаль, сообщая о пришествии Сына Божьего, а за ними, чуть ниже центра Вселенной — лика Иисуса, шли евангелисты и многочисленные мученики — свидетели страданий Христа. В восточной части храма, перед возвышающимся алтарем с неумело нарисованным Христом на кресте с правой стороны стояла икона Богородицы и икона защитника монастыря Святого Николая, а с левой — икона святого Иоанна Предтечи в верблюжьей шкуре, пророчествующего и напоминающего о близком конце. Здесь же сейчас стоял игумен и отвечал на вопрос иеродиакона.

— Владыка, благослови, — молитва началась с упоминания имен ромейского императора, цареградского патриарха, императорской семьи, двора и армии, затем молились чтобы Господь помог и покорил всех неприятелей и противников, бросив их к ногам императора. Монахи молились за столицу и за каждый город, край, за каждый кусок земли, где жили православные земли. Молились за всех живущих там в согласии с верой. Молились за все души — усердно, по правилам, хотя сегодня их мучили сомнения и тревога. После каждого имени, произнесенного настоятелем, монахи пели Господи помилуй, ища в звуках святого имени поддержку и веру. Это было воскресенье, и они упоминали о Воскресении Христа.

Шестеро монахов, каждый на своем месте, повторяли выученные слова и разными, но гармоничными голосами, среди которых выделялся голос Исаии, вторили словам игумена. Лампадки под иконами освещали сдержанные лики святых, рассказывая свою историю, которая разворачивалась перед ними на фресках. История о Богочеловеке и его страданиях, о рае и аде, где оказываются все — по заслугам и Божьей милости, когда короткая и несчастная человеческая жизнь, наконец, заканчивается.

В воскресение проходило всенощное бдение — более торжественная и длительная служба, чем в остальные дни. Без нетерпения, со спокойной уверенностью в правоту того, что они делают и говорят, монахи повторяли древний ритуал примирения человека с Богом, после всегда которого наступает тихое умиротворение — ради чего они и пришли в монастырь, скрываясь от грешного шумного мира. Молитвы возносились вверх, сплетаясь с дымом дорогого редкого ладана, приобретенного далеко-далеко с большими сложностями и за большие деньги. Молитвы были единственный возможный путь к Богу и объясняли смысл человеческого бытия.

Илия наблюдал за службой стоя на паперти. Он смотрел на монахов, облаченных в торжественные одежды — бережно хранимые, надеваемые только по воскресеньям и праздникам — и его, как и всякий раз, восхищал образ божьих слуг перед алтарем. Согласно обычаям и церковному праву, во время богослужения на паперти находились оглашенные: некрещенные, еретики, иудеи, кающиеся, язычники и все те, кто мог с болью и раскаяньем только приблизиться, лишь со стороны коснуться таинства христианской литургии, которого они были лишены. Оглашенные стояли в мрачной удаленной части церкви, далеко от алтаря и Божьей милости, на единственном месте, до которого им позволялось приблизиться. Илия к ним не относился, но по-прежнему стоял далеко от монахов, скрытый в тени сводчатого входа, и, оставленный без всякого присмотра, шевелил губами, вспоминая и распознавая звуки и действия — он гордился собой, если без ошибки мысленно предвосхищал какой-нибудь звук или жест. Он был счастлив, что принадлежал братии и тихо, радостно, из темноты, следил не отрываясь за монахами, в то время как они собирались, молясь и утешая мир. В такие моменты редкий, желанный покой воцарялся среди братьев, как будто они составляли круг — древний, строгий. Оставаясь наедине со своими мыслями и обязанностями, успокоенные знакомыми лицами и словами, они чувствовали себя защищенными и спасенными от неизвестности и страха, греха и боли.

Илия не понимал слов, которые произносил игумен, не разбирался кому и какие поются гимны, но он знал, что его место здесь и что в церковном пении скрываются все ответы на тайны, которые он пока не понимает, но которые ему обязательно откроются. Восстанавливая память о тайне молитвы и первых христианах, скрывающихся под землей от насилия безбожных римских императоров, монахи восторженно бдели до утра. Всенощное бдение включало вечернюю и утреннюю службу и заканчивалась благословлением хлеба, вина и масла.

Сидящий в теплом мраке хлева нищий вытер с губ овсяную кашу и прислушался: кроме звуков домашних животных и далекого тихого гула монашеских голосов, ничего не было слышно. Медленно, как будто все еще не был убежден, что находится в хлеву один со спокойными доверчивыми овцами, он начал разматывать тряпки на голове. Повязка спала и под слоями грязной порванной ткани оказалось прочное темя, покрытое седыми спутанными, но довольно густыми волосами.

Человек оттолкнув овец, тщательно умылся водой из корыта, освобождаясь от птичьего помета и грязи, которыми ранее измазал лицо, изменив его черты до неузнаваемости. Вода смывала грязь и открывая решительное строгое лицо — сухое и темное. Оно было без бороды и усов и изборождено шрамами разной давности и глубины. Человек поднес кулак к сломанному кривому носу, болезненно поморщился, высморкнувшись кровавой слизью, затем размотал тряпки на «культе» и выпрямил согнутую левую ногу, стянутую длинной тканью. Теперь он не казался ни хромым, ни горбатым. Боль от заструившейся по жилам крови заставила его сжать зубы и в то же время помогла противостоять внезапной слабости. Собравшись с силами, он выпрямился и, превозмогая боль, осторожно оперся на левую ногу. Одетый в обноски и лохмотья, он потянулся и помахал длинными узловатыми руками, чтобы привести в порядок мышцы и кости. Низкого роста, с широким сильным телом, он теперь ничем не напоминал нищего, который уродством и убожеством своим отталкивал от себя людей.

Лицо воина с холодными, строгими синими глазами, выглянуло из дверей хлева. Ночь своим покрывалом окутала и монастырь, и страну великого жупана Вукана. И хотя незнакомец знал, что никто из монахов не выйдет из церкви до утра, он тихо и осторожно двинулся вдоль стены к надежно запертым воротам. Сторожевая башня, охраняющая вход в монастырь, стояла без присмотра. Было воскресенье, самый святой день недели, и даже осторожный Аркадий не стал заставлять Илию сидеть в башне, поскольку знал, как сильно мальчик любил слушать литургию.

— Что может случиться? — подумал Аркадий, упрекая себя в том, что не попросил воеводу Строимира оставить им охранника из сопровождения. Человек еще раз прислушался и поглядел вокруг, дрожа от холода, обжигавшего его голые руки и ноги. Он поднял голову и вгляделся в тусклый свет, идущий из церкви, напряженный как зверь. Принюхался, приложил сжатые ладони ко рту и завыл, подражая вою одинокого голодного волка. С другой стороны стены ему ответили таким же воем.

Лишь со второй попытки он открыл тяжелый дубовый засов на внутренней стороне ворот — после первой он остановился, переводя дыхание и стараясь успокоить ноющие мышцы, а потом опять толкнул засов плечом, упираясь ногами в скользкую мерзлую землю. Сильные плечи, привыкшие к тяжестям и мускулистые ноги с крепкими икрами, сделали свое дело: засов со скрипом поддался. С внешней стороны нетерпеливые руки толкнули ворота, освободив узкий проход. Через него быстро просочилась дюжина неслышных теней, вооруженных дубинками с железными набалдашниками, пиками, короткими ножами и рогатинами. Один из них молча протянул старшему меч и тот, довольный, его взял. Сейчас, без маски нищего, разбойник совсем не выглядел немощным, с удовольствием разминая руки четкими выверенными движениями. Указав острием меча на церковь, он вместе с тенями пошел по направлению к главному входу.

— Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых… ибо знает Господь путь праведных, — запел игумен, но вместо ответа монашеских голосов, жалобно и зловеще заскрипели церковные двери и в церковь ворвался ледяной воздух зимы и зла, а за ним люди в одежде из кожи и шкур, к которой были прикреплены куски дерева и металла — дешевой имитации дворянских доспехов.

Впереди разбойной компании стоял человек с тяжелым взглядом. Илия глядел на них во все глаза и напряженно думал, почему этот человек, который в церкви держит меч, напоминает ему нищего из хлева. До того, как он что-то решил, чужие цепкие руки схватили и грубо бросили его на чистый деревянный пол церкви, а чья-то нога придавила его лицо. Остальные разбойники бросились к испуганным монахам, слишком растерянным, чтобы думать о сопротивлении. Прижимаясь друг к другу, они не могли говорить от страха.

Аркадий, разъяренный нападением, первым пришел в себя и в качестве оружия поднял Святую Трапезу, сбросил с нее покрывала, антимис с чудотворными частицами и замахнулся на ближайшего разбойника. Монахи, окружившие игумена только мелко крестились, глядя на Аркадия, который стоял между алтарем, предназначенного показывать людям рай и небо и грабителями, наступающими ис паперти — места грешного существования, живущих на ней людей.

Аркадия пугали голодные и суровые глаза нападающих и пугала борьба, в которой он не мог победить. Он неуверенно и тяжело замахивался на ухмыляющихся разбойников и кривился от боли, когда они его кололи длинными острыми пиками, легко и привычно отскакивая назад, и смеясь этому безопасному и приятному для них развлечению. В середине игры, которая могла бы длиться еще долго, на Аркадия с предчувствием удовольствия от победы над другим человеческим существом, устремился предводитель шайки. Он спокойно позволил Аркадию сделать шаг вперед, вытянуться, замахнуться, промахнуться и таким образом дать нападающему возможность вонзить короткий широкий меч глубоко меж его ребер. Высокий молодой эконом, пронзенный медленным твердым металлом, упал на колени, и пока падал, умирая, бессильно и яростно взмахнул пустыми руками в тщетной попытке, нанести вред своему убийце.

Плененные монахи со связанными за спиной руками были вынуждены встать на колени перед иконостасом. Илия, закашлявшись из-за густой крови из носа, которая стекла в рот, заставляя задыхаться и вызывая рвоту, стоял между ними и испуганно смотрел на игумена. Разбойники подходили к ним, сдирали с них части одежды, били, смеялись, ругались требуя сказать, где находится сокровищница монастыря. Увы, ее не было в скромном монастыре и их добыча оказалась довольно скудной: грабители забирали потиры и чаши, считая их редкими и ценными и складывали их на церковный флаг на полу.

— Завида? — спросил стоящий на коленях игумен и поискал взглядом пустые далекие глаза предводителя.

— Завида, игумен, — ответил разбойник, вытирая кровавый меч о его торжественное облачение. — Тот самый. Вижу, ты про меня слышал.

— Слышал, да не верил, что вот так с тобой познакомлюсь, — ответил игумен, глядя на главаря шайки, известного своей жестокостью. О нем знала вся страна великого жупана Вукана, о нем говорили, его боялись и презирали.

В стране, где любое сопротивление власти, государству и судьбе вызывало скрытое, но искреннее уважение, Завида, напротив, не вызывал ни улыбки, ни малейшего восхищения, о нем не слагали тайных песен. Впереди него шли презрение, страх и ненависть. Никто не знал, откуда он появился, кто его родители, настоящее ли у него имя или это кличка, известная только тем, кто посвящен в тайну, принадлежит ли он какой-нибудь церкви, молится ли какому-нибудь богу, признает ли кого-то или что-то, любит ли? Казалось, что он появился ниоткуда и из ничего, словно был послан в наказание и без того несчастной стране, которую часто разоряли войны и внутренние раздоры.

Говорили, что он настолько бесчеловечен и злобен, что задушил свою мать последом во время родов. А еще говорили, что зло, которое он носит в себе и с которым, без сомнений, он подписал договор, дало ему исключительную внешность и способность привлекать и очаровывать жертвы перед тем как он их убьет или ограбит. Правда, если человек — это добро, то зло глазу человеческому или другим таким же неверным органам чувств должно представляться чем-то необыкновенно приятным, ибо как по-другому можно привлечь души, жаждущие гармонии?

Впрочем, люди не так много времени тратят размышляя о внешних проявлениях добра и зла. Люди знают, что они созданы Богом для того, чтобы прожить жизнь — короткую и бессмысленную. А вот чем они эту жизнь наполнят и как проживут — это зависит от них, слабых и несчастных. И кто с чистым сердцем мог бы сказать, что знает, что есть добро, а что — зло, и одинаковы ли добро и зло во все времена, во всех странах, во всех верах и во всех душах? Может, поэтому людей нельзя винить. А судить имеет право только небо, которое разверзнется однажды призывая на суд. Но небо молчит, а суд вершат люди, которые властвуют над другими людьми и поэтому их суд не похож даже на отзвук небесной справедливости, о которой человек грезит и за которую редко борется, жертвуя собой.

Завида для своей страны и своего времени являлся абсолютным злом, и те, кто жил рядом с ним, зная о его существовании, боялись его на уровне почти священном. Потому что Завида убивал иначе, чем привыкли убивать в это время, когда убийство было каждодневной привычкой, а крестьяне убивали других себе подобных ради чести хозяев, и тот, кто распорет больше животов, сохранив при этом свой, мог прославиться и заслужить уважение, свободу и может даже титул. В праведной, вдохновленной именем Бога борьбе, убивали во имя настоящей веры еретиков или иноверцев, которые были уверены в том, что не они, а те другие являются иноверцами и еретиками. И также убивали — легко и обыденно.

Завида все уверенно равняли с самим злом. После нападения Завида и его банды свидетелей не оставалось. Никто еще не выживал, чтобы потом описать как он выглядит или рассказать о том, что видел. Не было жертв, спасшихся чудом, чтобы рассказать о чуде. Не было чуда. Была смерть. После нападения живыми не оставались ни люди, ни животные, которые имели несчастье оказаться на его пути. Кровожадный и порочный, он свои жертвы не просто убивал, но и изощренно мучил, и пытки эти не имели причин и оправданий, но были абсолютно бесполезны. Когда находили исковерканные трупы, оставшиеся после нападений его банды, то всегда и без исключений знали — что это дело Завида. Только он так изощренно измывался над своими жертвами. Именно этот Завида стоял сейчас перед монахами, онемевшими от страха. Словно не интересуясь тем, что происходит вокруг него, Завида проверил пальцами острие меча, оглядел небогатую добычу и ровным голосом, не обращаясь ни к кому конкретно, спросил где находится тайник, в котором спрятано золото Строимира.

Игумен не ответил — он знал, что тайника нет и что Строимир никакого золота на хранение им не оставлял. Воеводу преследовали воспоминания о бедности, из которой он сумел вырваться. Жадный и недоверчивый Строимир ни за что в жизни без острой нужды, не расстался бы со своим богатством.

— Молчишь. Ну молчи. У нас есть время, чтобы заставить тебя говорить, — сказал спокойно Завида, пожав плечами. Его взгляд остановился на одной из склоненных монашеских голов.

— Тогда вот так, — вздохнул Завида, резко взмахнул рукой и ударил рукоятью меча по лицу Феофана. Удар следовал за ударом, не давая Феофану встать. Его били и били до тех пор вместо глаз монаха-скитальца не осталась кровавое месиво, стекавшее вниз по старческому лицу, искаженному болью. Странник и проповедник завершал свой земной путь, корчась на полу церкви, которая мечталась ему как тихое и укромное место, защищенном от мирской суеты и жестокости. Место, которое приведет его к спасению и избавлению.

— Сразу не умрет, помучается, — сказал Завида, потирая кровавые руки, которые, почувствовав кровь, не могли остановиться.

— Где тайник, игумен?! — спросил он опять, перекрикивая крики боли ослепшего Феофана и рыдания перепуганных монахов.

— Нет его, нет! Откуда он в этой нищете, перестань, перестань, ради Бога, — вскричал игумен, внутренне отрекаясь и от своего глупого и наивного убеждения, что он навсегда скрылся от зла за освященными стенами монастыря. Он попытался приблизиться к Феофану, чтобы сказать хоть слово перед тем, как старик умрет, но упал, споткнувшись и теперь плакал у босых, грязных ног Завида:

— Перестань…

Завида оттолкнул настоятеля и подошел к Илие:

— Может, ты, парень, знаешь, где тайник? — он напрягся, пытаясь сохранить спокойствие, так как давно знал, что люди больше крика и шума боятся спокойствия в голосе и движениях, так как за спокойствием стоит сила.

— Ну, парень, где он? — спросил он и медленно, словно не желая причинять боль, развязал мальчику руки. Откашлявшись кровью, Илия посмотрел на Завида и подумал, что это сон. Он никак не мог поверить, что этот человек держит игумена за седые волосы, завязанные в хвост, и небрежно их режет. За спиной Завида стояли три разбойника, на лицах которых отражалось преданность, внимание и терпение. Они молча пялились на груду мяса, всхлипывающую на полу, и ждали следующего шага главаря. Остальные ритмично разрушали то немногое, что осталось целым в храме, разоряя скудное монастырского имение.

— Где тайник, парень? — спросил Завида. Монахи всхлипывали, а игумен полз к ногам разбойника, моля его:

— Не тронь его, он же ребенок, Завида.

Илия, склонив голову, тщательно обдумывал ответ. Он глядел в пол и на грязные пальцы ног человека, стоящего перед ним, вспоминая как кормил его в хлеву — сейчас он был уверен, что это тот самый нищий. Скованный страхом и кровью, Илия, сжав губы, думал, зная, что то, что он скажет — очень важно и что отвечать надо четко и ясно. Он посмотрел на игумена и на заплаканных потрясенных братьев, языком очистил зубы от остатков крови и сказал:

— Нет тайника.

Потом он поднял голову и расширив глаза, стал ждать, что ответит Завида. За спиной разбойника, в свете лампады, Илия видел строгого и праведного архангела Михаила, держащего в огромных тяжелых руках весы и огненный меч.

— Есть! Где он?! — прервав молчание, закричал Завида. Не в силах больше сдерживаться, он нанес мальчику удар отсекая высоко над запястьем мозолистую, потрескавшуюся от холода почти детскую худую кисть.

— Тайник, где тайник?! — рычали трое разбойников за спиной Завида, и били, резали монахов, волоча их по полу. Остальные бандиты, привлеченные, вернулись в церковь, чтобы помочь им и закончить то, что их главарь начал. Они с искренним удовольствием били и даже кусали связанных людей, задирали их одежду, смеялись и пускали кровь из белых слабых тел, измученных постами. Были и те, которые больше кричали и шумели, чем издевались, опасаясь, что остальные и особенно Завида, заметят отвращение, с которым они смотрели на трупы на полу и на кровь, которая текла повсюду — более жидкая, чем вода.

Аркадий, Феофан, Исайя, Даниил и Самуил лежали мертвые и изуродованные. Их знания, ошибки, заслуги, частые человеческие слабости и редкие достоинства были смешаны с кровью и освобожденными телесными соками, потеряв всякую ценность — словно никогда и не существовали. Разъяренные разбойники рубили на куски их мертвые тела в то время как Завида продолжал мучить искалеченного мальчика, не давая ему умереть и избавиться от боли. Илия, вырванный из милосердного беспамятства, сквозь кровавый туман в неверии, глядел на свою отрубленную кисть и безуспешно пытался понять — можно ли до нее дотянуться и каким-то образом вернуть на место. Ослабев от потери крови, он почти не почувствовал, как Завида, схватив его за непослушные рыжие волосы, привычным быстрым движением перерезал ему горло. Еще несколько мгновений Илия бессознательно пытался вдохнуть воздух, после чего испустил дух.

Настоятель, живой и почти невредимый, брошенный на пол, с бородой и лицом, замазанными кровью, заставлял себя и свои мысли обратиться к именам убитых и молиться за них Богу. Но он не сумел подняться от отчаяния до молитвы и его переполнило чувство стыда и отвращения к самому себе за то, что страх изменил, уменьшил и унизил его. Его окружили разбойники и их людоедские лица освещал неверных свет лампад. Насильники, возбужденные грабежом и убийствами, вдыхали запах страха жертвы и с трудом сдерживались от расправы. Их останавливала привычка слепо подчиняться Завиду, который хрипло и громко дышал, устав от убийства.

— Нет тайника, говоришь? Ну, тогда на кой ты мне нужен, — разочарованно процедил почти успокоившийся Завида. Он приподнял старика с пола и посмотрел ему в глаза, требуя его, скрытого за пеленой крови и слез, ответного взгляда. Игумен, униженный страхом мучительной смерти, окружившей его со всех сторон, заплакал, закричал сквозь бороду и редкие зубы:

— Завида, я отпущу тебе грехи, позволь искупить тебя перед Богом, сын мой. Бог поймет и простит, не делай этого!

— Ты не заслужил того, чтобы отпускать мне грехи. — прошептал Завида и медленно, без удовольствия, без сожаления, всадил меч в живот старика. Лезвие целиком вошло в игумена Владимира, он открыл рот и издал болезненный шипящий звук — то ли воздуха, то ли последней молитвы. Чем глубже меч входил в слабое, легкое тело монаха, тем ближе лицо Завида приближалось к его лицу. Миллиметр за миллиметром, словно скользя по кровавому лезвию, старик приближался к своему убийце, пока их взгляды и дыхание не смешались. Почти касаясь лица старого монаха, Завида прошептал:

— Твоему Богу нечего мне прощать.

Он искал в тускнеющих глазах старика знаки того, что тот понял его слова, и нашел — игумен понял.

Вытащив меч из мертвого тела, Завида подождал тупого мягкого звука падения и оттолкнул ногой труп старика. Под рясой мертвеца он увидел длинную рубашку из грубой шерсти, которую монах носил в течение многих лет, наказывая этим свою грешную и слабую плоть. С мышцами, дрожащими от напряжения и какой-то усталости, Завида повернулся к разбойникам и приказал собрать добычу и уходить, а храм сжечь. Сам он остался в алтаре, окруженный изуродованными до неузнаваемости телами. С церковного двора доносились голоса ругающихся людей, которые делили добычу, и звуки блеющей, выгнанной на холод скотины. Овец и свиней погнали в ночь, а монастырские телеги и повозки загрузили мукой, маслом, вином и шерстью — всем, что смогли найти и унести с собой.

Близился рассвет, и разбойники спешили. В церкви Завида перед уходом сломал деревянные кресты и иконы, написанные на сухих досках, разложил из них костер в алтаре, взял книги настоятеля, прикинув на глазок сколько весит серебро на них и спокойно, не оглядываясь, вышел из горящего храма, где огонь пожирал все следы и очищая память.

3
1

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Красота предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я