Падение с яблони. Том 2

Александр Алексеев, 2022

В реалистическо-философском романе «Падение с яблони» автор описывает процесс трансформации подростка во взрослого мужчину. Первая настоящая любовь, первая женщина, первая картина и первая нелюбимая работа, первое большое чувство и первое предательство – на рубеже юношества и взрослости много «первого», из чего потом складывается вся жизнь. Проходя через испытания, сталкиваясь с тяготами и радостями новой жизни, герой не просто меняется, а меняет свое мировоззрение.

Оглавление

  • Часть третья. Красивая и свободная

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Падение с яблони. Том 2 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

* * *

Это было у каждого. И об этом каждый рано или поздно хотел рассказать всему миру. Потому что рассказать о своей молодости — словно пережить ее вновь. Мы так устроены, что всегда вспоминаем самое яркое время жизни. А что может быть светлее той полноводной эмоциональной реки, в которой плывешь без усилий и которая называется Юность?

Все в желтых тонах. Всегда лето. Жизнь кажется бесконечной. А где-то над головой, за затылком звенит постоянным фоном едва слышная струна: впереди нас ждет только хорошее! Это потом кто-то сопьется, кто-то поломает себе жизнь неудачными женитьбами и разводами, кто-то покончит с собой, кто-то достигнет социальных высот, бессонницы и язвы желудка. Но пока ты не выгреб из реки юности на шершавый берег взрослости, тебе почти так же хорошо плавается, как в материнской утробе, когда весь мир вокруг тебя родной и любящий. В юности он уже не такой, разумеется, но иллюзия та же.

Теперь иллюзий нет. Мы повзрослели. Когда-то наши первые любови и первые девочки воспринимались нами как двери в прекрасное. Теперь подобное очарование нам уже недоступно. Зато и огорчения юности воспринимаются совершенно иначе — с печальной улыбкой бога, смотрящего вниз.

Вы поняли, о чем эта книга?

Это книга о вас.

Александр Никонов, писатель, журналист, общественный деятель

Часть третья

Красивая и свободная

Мы смотрим на звезду по двум причинам: потому что она излучает свет и потому что она непостижима. Но возле нас есть еще более нежное сияние и еще более великая тайна — женщина!

В. Гюго

Низкорослый, узкоплечий и широкобедрый пол назвать прекрасным мог только отуманенный половым побуждением рассудок мужчины: вся его красота и кроется в этом побуждении.

А. Шопенгауэр

99. Погода

11 января. Четверг.

Все это время стояла отвратительная погода. Снег с дождем, ветер, грязь. И в душе такая же слякоть. Половина дня уходила на борьбу с ленью. Потом немного читал. Вечером ходил в автошколу. Там встречался с Харьковским и немного отводил душу.

Никакой картины так и не написал. Правда, разок попытался изобразить аллегорию Любви. Но стала выходить какая-то дребедень в виде обнаженных частей тела. Нет, видимо, надо пройти это, а потом браться за аллегории. Кончилось тем, что я содрал все краски и снова загрунтовал холст.

Вчера выпал снег.

Погода сама по себе — пустяк. Вся соль в том, во что она превращает землю, на которой ты живешь.

Если бы в Дарагановке был асфальт с гранитными бордюрами и подземными водостоками, если бы тротуары были вымощены природным камнем, проявляющим свой рисунок во время дождя, а вокруг — зеленый ежик газонов, стриженый кустарник, громаднейшие дерева, спасающие от летнего зноя, каменные особняки с цветущими палисадниками и приветливые лица за ажурными заборчиками. Если бы Дарагановка была такой, то пусть хоть черти с неба сыплются! У меня бы и от них нашелся зонтик.

Но у меня вообще нет никакого зонтика. Вода течет мне за шиворот, ботинки промокают, я всегда по колено в грязи! Грязь с улицы тянется во двор, со двора в коридор, из коридора в комнаты. Она везде. Она, как зараза, въедается в тебя. Ты весь пропитан грязью. И тебе остается или смириться с ней, или страдать от нее. Я всегда страдаю.

Вот поэтому сейчас так приятно смотреть на белый покров.

Все облеплено мягким, теплым, чистым снегом. Как в сказке.

Страшно хочется бегать, играть в снежки, лепить бабу. Но, к сожалению, я здесь один. А кувыркаться одному — все равно что сойти с ума.

100. Галя Петухова

21 января. Воскресенье.

Девять вечера. На улице тьма кромешная и холод собачий. В доме тепло, уютно. Но в душе мрак.

Из родительской спальни доносятся приглушенный шепот, хихиканье, звуки поцелуев. Это в гостях у меня Харьковский со своей Галей.

А родители мои укатили к дядюшке в Сочи. На трое суток!

* * *

Не знаю, что мне надо. Я и Харьковскому не завидую. Вот проведет он сегодня ночку, а завтра весь день будет делиться со мной впечатлениями. Мне не хочется таких впечатлений.

Галя Петухова. Наивная деревенская девочка. Раскрылась, как треснувший от спелости абрикос. И запустила в себя первого, самого шустрого живчика, коим оказался мой Харьковский. Похоже, она здорово втюрилась. И теперь страдает.

Со мной она по-детски откровенна. И мне ее жаль. Просит меня, бедная, повлиять на Харьковского, чтобы тот не изменял ей. Я, конечно, обещаю ей все, что можно обещать. Она быстро успокаивается, потому что верит мне. Но спокойствие ее непродолжительно. Харьковский все мои старания сводит на нет.

Есть в чувствах Гали какая-то прелесть. Но я бы не хотел такой любви.

Недавно встречаемся в бурсе, она кладет руки на мою грудь и с мольбой заглядывает в глаза.

— Лешенька, это правда, что у Славки что-то с Маринкой?

— Бог с тобой, Галя! Какая сволочь тебе это напела?

Бедняжку прямо трясло.

— Она же сучка! Она стерва! Я ее знаю! Как он мог?

— Глупости все это. Он бы еще не успел об этом подумать, как я бы все знал!

— Правда?.. Правда у них ничего нет?

— Конечно! Я Харьковского знаю лучше, чем он сам себя! Он только языком любит трепаться. А на самом деле он тихий и преданный, к тому же однолюб!

И Галя обмякла.

— Я тоже так думаю… Ведь я же для него все делаю! Я ему ни в чем не отказываю!..

При этом в глазах ее было столько радости и благодарности, будто я вдохнул в нее новую жизнь.

А где-то за час до этого сам Харьковский выдавал:

— Ну, Леха, я тебя переплюнул метров на сорок! Вчера Галю порол в подъезде! Раком! Как врага народа! До самого утра! Я думал, всю матку ей порвал, но живучая же, сука! У меня конец болит, в штаны не влазит! А ей хочь бы шо! Не, ну она, конечно, плакала там, просилась… А у меня еще больше злости! И я ей — на! на! на!..

И так до тех пор, пока Сопила, стоявший рядом, не закричал:

— Ты меня уже раздрочил, Хорек! Я точно сейчас тебе вдую!

А Северский, всегда являющийся там, где речь идет о блядстве, заметил:

— Вот уж не ожидал от такой девочки! Слушай, Хоречек, а ты мне ее не уступишь по дешевке?

— Какой базар! Червончик — и все дела.

Не знаю, что вообще у Гали в голове. Но сейчас там, в родительской спальне, она, наверное, счастлива.

Женщина в этом море лжи, видимо, всегда первая жертва.

101. Восставшая из пепла

25 января. Четверг.

До этого дня я практически не вспоминал о ней. Все во мне прогорело давно, и пепел я развеял по ветру. Она, видимо, прихворнула и долго не появлялась в бурсе. Мне следовало быть готовым к этой встрече. Но я расслабился.

Черти свели нас прямо наедине. Я стоял преспокойно у окна на четвертом этаже и поджидал Бацилловну. Дверь медпункта распахнулась, и Лариса Васильевна предстала во всей красе. Под глазами черные круги, будто она неделю заглядывала в дымоход. Лицо осунулось, голова вдавилась в плечи, спина ссутулилась, бедра поднялись под мышки. Страшное зрелище. Какая-то нечеловеческая тяжесть изуродовала в ней женщину. Причем так изощренно, что вместо жалости она вызывала отвращение.

Особенно неприятной была ее попытка улыбнуться.

— Я хочу тебя видеть, Соболевский!

Она силилась обжечь меня своим пламенем. И обожгла. Так, что сама отшатнулась. Потом в отчаянии запричитала:

— Боже мой!.. Боже мой, какой ты ужасный! Почему ты стал таким? Почему? Почему ты меня отталкиваешь? Не отталкивай меня, Соболевский! Нельзя так обращаться с женщинами! Слышишь? Никогда не обращайся так с женщинами! Даже если они и заслуживают этого. Ты всегда должен оставаться мужчиной!

Хотелось уйти, но надо было ждать Бацилловну. Я постарался представить, как бы на моем месте поступил мужчина ее мечты. Поэтому молчал. И молчание оказалось красноречивым.

Англичанка фыркнула и испарилась. А меня начала распирать настоящая злость.

102. Эпистолярщина

1 февраля. Четверг.

Харьковский заболел, и ему дали освобождение. Сопила по этому поводу говорит, что дуракам всегда везет. А я добавляю:

— Поэтому мы, умные, и завидуем дуракам.

Мы с Сопилой слоняемся по бурсе и ловим сеансы. Это возвращает нас к жизни. Об этом как-то после неудачной охоты очень мудро заметил Сопила:

— Дожились! Вся радость в какой-то жопе!

И тут на лестнице прямо на наших глазах спотыкается Настя Дранченко и становится на четвереньки. Сеанс оказался настолько классическим, что мы захлопали в ладоши.

Настя тормознулась и сказала нам:

— Шо вы тут онанизьмом занимаетесь? Давайте я лучше познакомлю вас с хорошими девочками.

— И где ж ты хороших нашла?

— У меня есть.

И она тут же нацарапала два адреса: Краснодарский край, Белореченский район, поселок Мирный. Мне досталась Надя Стеценко, Сопилкину — какая-то Света.

Но только Настя отошла, Сопила скривился:

— Тю, я думал, шо она прям сейчас девок подгонит!

Мне идея пришлась по вкусу. И я сказал:

— Не переживай, дружище, мы настрочим такие письма, шо эти девки мигом забудут свой Мирный и прискачут в наш Военный!

Сопилкин улыбнулся:

— Тока ты сам будешь писать. А я потом передеру твое письмо.

На следующем же уроке я сочинил послание:

Милая Наденька!

Терпение мое лопнуло, сил больше нет!..

Не для того меня мать родила в муках, чтобы я так страдал… Вот нашел бумагу и пишу тебе. Может, поймешь…

Ты помнишь меня? Нет, конечно, не помнишь. Я стоял, а ты прошла мимо, красивая такая! Я еще подумал, наверняка за тобой увивается с десяток хлопчиков. И остался стоять. Не люблю находиться в толпе. Да и костюмчик, надо признаться, у меня был неважнецкий. А в толпе без хорошего костюма шансов мало.

Словом, я остался стоять, а ты пошла и пошла, даже не оглянулась.

Вот так, Наденька, всегда в жизни: каждый день мы проходим мимо кого-то! А потом, когда время прижмет или обстоятельства схватят за горло, мы женимся на ком попало. И начинается каждая несчастливая семья несчастлива по-своему скандалы, пьянки, мордобой, нервные дети, супружеская измена, венерические болезни, белая горячка и смерть под забором!

Я, конечно, прожил меньше, чем Лев Толстой, но за плечами и у меня кое-что есть. И, можешь поверить, в таких делах, как у нас с тобой, нельзя ждать с моря погоды. Если мне внутренний голос подсказывает, что у нас одна группа крови, то я буду настоящим идиотом, если не сделаю к тебе шаг.

Наденька, мы должны обязательно увидеться. Это так важно, что я готов забросить все дела, совершить побег с завода и примчаться к тебе. Жаль, что никто этого не поймет. И ты тоже. Поэтому будет лучше, если ты приедешь в Таганрог к своей подруге Насте. А тут я все устрою.

Как тебе эта мысль?

Не нравится?

Ну хорошо. Тебе интересно, что я за гусь, откуда такой прыткий выискался? Ничего особенного. Просто учусь в одной группе с Настей. Рядовой отличник. Тяну на красный диплом и шестой разряд. Наша группа — это спецвыпуск станочников для работы на суперсовременных автоматах с числовым программным управлением. Так что зарплата раза в четыре с половиной выше, чем у простого токаря-универсала. Но это все мелочи…

Не хочу загружать тебя. Если что — спрашивай. Я могу все о себе рассказать. Даже могу выслать свою фотографию. Если, конечно, хочешь.

Ты мне только напиши, Наденька. В любом случае ничего не потеряешь. Я парень ненавязчивый. Да и вообще, если честно, первый раз в жизни пишу письмо девочке. Может, что не так, извини уж.

Ну вот и все, родная. Больше не буду тебя утомлять.

Жду ответа, как соловей лета.

С этого дня у меня появляется новый отсчет времени.

Пока.

На следующем уроке Сопила переснял копию. Исправил Надю на Свету и выкинул выражение «Я парень ненавязчивый». Оно ему почему-то не понравилось. А в перерыве мы сбросили свои письма в почтовый ящик.

Хорошо, если ответ придет в одно время, помечтал Сопила.

Я помечтать не успел. Нарвались на англичанку. Один ее взгляд и все настроение, добытое неимоверным творческим напряжением, коту под хвост.

103. Смеяться не над чем

6 февраля. Вторник.

Да, невеселые мои делишки в бурсе. И на заводе тоже. И в автошколе в том числе. Но хуже всего в бурсе. Сижу вот, к примеру, на математике, смотрю на Елену Федоровну и думаю себе: «Попка у нее, конечно, неплохая, но как сдавать экзамены, которые уже не за горами?»

Успокаивает одно: не один я тупица, нас большинство. А история свидетельствует, что большинство всегда побеждает. Хуже дела на другом фронте, с женщинами. Тут история молчит как рыба.

Сегодня объявили, что нашу группу расформировывают по первой и третьей группам. Поскольку в марте занятия уже кончаются, новость эта нас не огорчила. А нам с Харьковским даже и понравилась. Ибо девочек в тех группах пруд пруди!

104. Надежда, или Новая Элоиза

8 февраля. Четверг.

Ну вот и получил ответ из Мирного поселка.

Очень ровный и аккуратный почерк отличницы:

Добрый день, Алексей!

Что ж, очень рада с тобой познакомиться.

Я не удивилась твоему письму. Мне очень многие пишут. Я думаю, что это хорошо, когда много друзей. Непонятно только, где ты мог видеть меня.

Ты написал все так просто, откровенно. Мне приятно было читать. Но, к сожалению, я не знаю, что написать тебе в ответ. Все так неожиданно.

Я, конечно, могу приехать в Таганрог, к Насте, но какой в этом смысл? Я не имею о тебе ни малейшего представления. Вышли хотя бы фотографию. Сколько тебе лет? Ты пишешь как взрослый.

Почему я пишу тебе домой, в то время как ты учишься в Таганроге?

И самое важное: почему ты решил написать мне? Я понимаю, что я могла тебе понравиться, но разве можно, увидев только раз, потерять голову? Или ты просто шутишь? Если так, то лучше сразу прервем переписку.

Вот если бы меня спросили, почему я отвечаю на твое письмо, я бы тоже сказала откровенно: потому что мне понравилось его содержание и, может быть, я поняла его смысл.

Ну вот и все.

До свидания, Надежда.

Письмо мне понравилось. Не знаю, насколько соврала Настя, когда говорила, что дает мне адрес самой умной из своих подруг. Но то, что это не самая глупая, уж точно. И еще, конечно, я бы не возражал, если бы она оказалась самой красивой. Впрочем, для письменной любви это не главное. Главное сейчас, чтобы она полюбила меня. Вот задача!

Интересно, что получит Сопила. Ему, по словам Насти, досталась самая клевая.

Мой ответ был таков:

Наденька!

Спасибо за минуты удовольствия, что доставило мне чтение твоего письма. Их у меня так мало, этих минут.

Одному, как известно, только помирать хорошо. Все самое приятное достигается в паре. Один человек — существо неполноценное. Это жалкая недоделка, обрубок, половинка, никудышная деталь. И смысл весь — в соединении! Только в паре человек может рассуждать о какой-то завершенности.

Ты, конечно, скажешь мне: тебе что, дружочек, в своем Таганроге соединиться не с кем? И это будет остроумно. Но не больше.

Своим умом, своей холодной, как у Железного Феликса, головой человек может найти для себя только выгоду. Но не вечный смысл. Для этого мозги наши слишком несовершенны. Для этого существует другой путеводитель, который принято называть сердцем. А поскольку главная функция сердца не мыслительная, видимо, поэтому и считают, что любовь глупа. Но я тебе скажу по секрету, что любовь — это нечто такое, что мудрее всех человеческих знаний. Потому что любовь и только она! приносит настоящую радость. А от ума, как известно, только горе.

Наденька, прости, но в прошлом письме ты не совсем меня поняла. Я никогда тебя не видел. Это была всего лишь аллегория моего отношения к тебе. Просто Настя о тебе так много мне говорила, что я, как активный элемент, принялся искать с тобой контакт. Выпросил у нее твой адрес, и все. Как тут объяснишь меня к тебе потянуло. А сейчас тянет еще больше.

Я не знаю, что у нас с тобой получится. Наверно, это зависит от нас двоих. Но мне тебя надо увидеть. А там мы что-нибудь придумаем.

Если тебя смущает предложение о встрече, то на первый раз можешь отделаться фотографией. Свою я тебе высылаю.

Очень понравилось окончание твоего письма: до свидания, Надежда! У тебя оптимистичное имя. И я действительно надеюсь! И даже ты мне этого не можешь запретить.

Теперь постараюсь ответить на твои вопросы.

Мне семнадцать лет. Почему я решил тебе написать, думаю, ты уже поняла. Ну а почему ты пишешь мне в Дарагановку — это очень просто. Потому что она рядом с Таганрогом. И я каждый день бываю дома.

Дарагановка — это чудное курортное местечко на берегу Миусского лимана. Дома отдыха, здравницы, пионерские лагеря. Из Дарагановки открытый выход в Азовское море. Отсюда, не касаясь земли, можно плыть и в Черное море, и в Мраморное, и в Адриатику, и в Средиземное. Отсюда — прямой выход к Одессе, Стамбулу, Александрии и Венеции. Когда ты в Дарагановке, весь мир у твоих ног.

Летом мы утопаем в зелени и нежимся на солнышке. Зимой, правда, скучновато. Но все в мире относительно. Скука — это внутреннее состояние человека. Она есть, но ее может и не быть. Все зависит от нас с тобой.

Но я надеюсь, что ты приедешь в Дарагановку летом. Моя мечта — соединить все прекрасное в прекрасном месте в прекрасное время. Представляешь, что будет?

Вот и я тоже не представляю. Поэтому еще сильнее хочу.

Ну и все на этот раз.

До свидания, родная.

Алексей.

Написав это, я вложил свою фотку в конверт, запечатал его и быстренько отправил. Чтобы не возникло желания исправлять и переписывать. Мне кажется, что первый поток мысли самый верный.

105. Макуда, Потрошок и Щелкопер

13 февраля. Вторник.

С тех пор как мы с Харьковским ограбили библиотеку, прошел год. Это значит, и нашей с ним дружбе уже год. Много или мало?

Вообще-то, не много. Но вполне достаточно, чтобы постоянно грызтись, как выражается сам Харьковский. При этом он ласково называет меня Художником и Щелкопером. А я его Трухамудичем и Потрошком. Трудно объяснить, откуда взялись у него эти клички. Так же как и замысловатое прозвище Сопилы — Макуда. Со мной еще более-менее ясно. Но Трухамудич и Макуда — это уже кабалистика!

Впрочем, Харьковского частенько называли сучьим потрохом. И потом, видимо, ругательство это смягчилось до ласкательного — Потрошок. Макуда кислоглазая — это человек без настроения, каким бывает Сопилкин, если ему долго не удается урвать сеанс.

Итак, Макуда, Потрошок и Щелкопер все еще вместе, все еще что-то замышляют.

106. Новая уловка

15 февраля. Четверг.

Опять англичанка.

В последнее время я как-то и не замечал ее. Даже в разговорах с Харьковским она уже не пестрила.

Когда-то, еще в пору буйного цветения своей махровой глупости, я просил ее принести Данте, который ни в одной библиотеке мне еще не попадался. И никак не мог ни купить его, ни украсть. Настоящее свинство со стороны литиздата!

Целый год она забывала. И вот, когда уже забыл я, она вдруг вспомнила.

— Соболевский, я принесла тебе Данте.

— Спасибо, Лариса Васильевна, — ответил я сдержанно, изо всех сил пряча свою радость.

Она отдала книгу с видом благодетельницы. И тут же оставила меня в покое. Но разыскала Харьковского и принялась донимать его, чтобы тот устроил нам встречу. Редкостный такой идиотизм. Вообще-то, я знал, что она пришибленная. Это меня не удивило. Удивился я себе.

Как только Харьковский сообщил мне, что этого Данте она мне подарит за ночь любви, так я сразу и совершенно искренне ответил:

— Славик, за эту книгу я могу переспать хоть с чертом!

И тут же подумал: «Зачем переспать, если книга уже у меня?»

107. Данте и моя Беатриче

Земную жизнь пройдя до половины,

Я очутился в сумрачном лесу…

17 февраля. Суббота.

Самое время почитать про ад. Ближе познакомиться с местечком, которое тебя ожидает…

Но Харьковский почему-то не воспринимает Данте. Я выучил наизусть три песни. Читаю ему, читаю, глядь — уже спит, подлец! Или если не спит, то по глазам видно, что где-то уже далеко, у какой-то бабы.

Что ж, последую и я к ним. В конце концов, без них бы не было и Данте.

Вчера пришло письмо из Мирного.

Здравствуй, Алексей!

Странно получается, я и моя подруга получили одинаковые письма. У вас там в Таганроге что, организован кружок любителей письма? Скажу прямо, я сейчас пишу только потому, что хочу знать, кто сочиняет все это? Ты? Сопилкин? Или вся группа? Если ты переписываешь чужие письма, то, пожалуйста, не пиши мне больше.

А вообще-то, ты вовремя прислал свою фотографию. Я посмотрела на тебя и пришла к выводу, что все-таки ты пишешь сам. И если это действительно так, то продолжим нашу дружескую переписку. Кроме тебя, мне пишут еще 17 мальчиков, и все они хорошо эрудированны.

Теперь о твоей фотографии. Если тебя интересует, какое впечатление она произвела на меня, то могу тебя огорчить. На внешность ты не из красавцев. Но мне нравишься. Свою фотографию я выслать не могу, у меня попросту нет подходящей фотографии. Да и вообще, я сначала должна убедиться, что моя фотография не станет достоянием всей группы.

Что касается нашей с тобой встречи летом, то я, Алексей, не разделяю твоей уверенности. Я сама не знаю, где я буду летом. Если мне из Москвы придет положительный ответ, то до августа я буду дома. Если отрицательный, то меня дома не будет вообще. Это означает, что в мае я поеду работать в Москву.

Ну вот, пожалуй, и все.

Да, Алексей, не называй меня, пожалуйста, Наденькой и тем более родной. Извини, но мы с тобой еще не так близки.

До свидания, Надежда.

Не скажу, что письмецо это привело меня в восторг. Скажу, что совсем не хочется на него отвечать. И не потому, что получил мало удовольствия от прямоты ее и здравомыслия. Просто мне показалось… Нет, просто, как охотник, который на нюх улавливает невидимый дымок далекого костра, я учуял в этом письме присутствие самовлюбленной дуры.

Это печально. И это не вдохновляет.

108. А вот и вдохновение

18 февраля. Воскресенье.

С утра ко мне прикатил Сопила. Морда у него была такая счастливая, будто урвал он сорок сеансов одновременно.

— Леха, я письмо получил!

— Поздравляю. А чему радуешься? Она уже едет?

— Ага!.. На вот, читай!

И я прочел:

Привет, козел безрогий!

Читать, конечно, ты будешь не один, поэтому обращаюсь ко всем.

Что, позабавились? Делать не фиг, так решили судьбу дрочить? Но у нас тут своих мудаков хватает.

А у тебя, Сопилкин, у дурогона, что, мозги не работают, чтобы самому написать? Решили поупражняться хором? Небось набрали словарей, обложились книжками — и давай загибать! Вы бы лучше почитали басню про мартышку и очки.

Ну ладно, козлы, и на том спасибо, повеселили. Не расстраивайтесь. Если надумаете еще играть в писульки, советую раздобыть адрес где-нибудь на Чукотке. Может, там вам повезет.

Пока, козлы! Не скучайте, жуйте травку.

Целый час, обливаясь слезами, мы катались по полу в припадке дикого смеха. Потом наши силы иссякли, и Сопила предложил писать ответ.

— Надо ей такое навалять, шоб у нее матка выпала!

Я наотрез отказался. Сопилкин обиделся.

— Нас козлами обозвали, Леха!

— Не нас, а тебя.

— На, посмотри: «Пока, козлы!» Во множественном числе.

Я взял конверт и прочитал:

Сопилкину Вадиму!

— Леха, кончай выделываться! Давай серьезно чего-нибудь нацарапаем. Ты же первое письмо писал…

— Я писал Наденьке, а не этой клевой.

Сопила обиделся.

— Ну и черт с тобой! Поеду к Хорьку. Мы с ним такую цидулу накатаем, шо она волоса на жопе будет рвать. А тебе и почитать не дадим!

Когда Сопила уехал, мне вдруг захотелось написать письмо. Но не его юмористке, а Наденьке. И я тут же это сделал.

Здравствуй, Наденька!

Вот тебе мое последнее письмо. А ты пришли на него последний ответ вместе с первой фотографией. Хотелось бы знать, с кем имел дело.

Ну а теперь сообщаю все, как было и как есть.

Скука, Наденька, это вечные неудовлетворенные желания. Притом очень неясные. Вот они и дернули меня писать тебе. Я почему-то подумал: если на одну неясность положить другую неясность, то получится ясность. Ясность получилась, но радости, к сожалению, от нее никакой.

Так что, можно сказать, не получилось ничего.

Что ж, отчаиваться не будем. Во всяком случае, ты от этого не пострадала. Разве что ухлопала драгоценное время. Сидишь там, бедненькая, строчишь целыми днями на семнадцать мальчиков. Хорошо, если б дураки были, а то еще и эрудиты!.. Я даже не представляю, как ты управляешься.

Но скажу честно, мне не хочется быть восемнадцатым. Вторым или третьим там куда ни шло. По этому поводу я подкину тебе на вооружение один маленький совет, который будет очень полезен в борьбе с нашим братом.

Если кто-то из твоих семнадцати окажется занудой или просто тебе надоест, то не ломай голову, как его отшить. Черкни ему так ненароком: «Семнадцатый ты мой, ненаглядный!..» И он вмиг оставит тебя в покое. Даю гарантию. Если, конечно, не окажется дураком и не приедет в гости с ножом.

И еще скажу тебе, Наденька. Все эти шутки с групповым письмом только до определенного момента. Того самого, когда тебе будет не до шуток, когда тебе захочется говорить серьезно. Надеюсь, ты понимаешь, о чем я говорю.

Так что лично я в групповом письме ничего дурного не вижу.

Ну, вот и все. Я спровоцировал тебя на пару писем. Прочел их и получил удовольствие. И за это тебе спасибо. Все мы по-своему стремимся к одному и тому же к удовольствию.

Пока, родная! Не буду больше докучать.

Надумаешь, пиши.

Бродячий волк Соболевский.

P.S. Передай привет своей подруге. Я, естественно, прочел ее ответ Сопилкину. Она прелесть. А ее письмо шедевр…

109. Дружеские разногласия

19 февраля. Понедельник.

Только что из автошколы, где встретился с Харьковским. А не виделись мы несколько дней. Он пришел совершенно чужой, какой-то сытый, самоуверенный, не говорливый.

Мы сидели в кабинете техобслуживания. И я спросил, чем он собирается заняться на 23 Февраля. Просто так спросил. Без всякой мысли. И не думал делать никаких предложений.

Он неохотно поделился планами:

— Да вот закадрили с Дешевым двух телок с первой группы… Собираемся у него на хате.

— Это каких же телок? Не Марину ли Бисюхину и Лену Цапко?

— А, ну ты ж знаешь!.. Вот сегодня встречаем их после второй смены.

— И не облом по такому холоду тащиться?

— Не, ну надо же добазариваться на праздник…

И тут, видимо, с досады, свойственной человеку, оказавшемуся за бортом, я выдал совершенно непотребное:

— Ты бы лучше это время потратил на подготовку к экзаменам! У тебя положение не лучше, чем у меня.

Не следовало, конечно, это говорить. Но ответ Харьковского был настолько неожиданным, что теперь я не жалею.

— Ой, Леха, я не собираюсь идти по твоим стопам!..

— Как это по моим стопам? Какие это у меня стопы?

— Да такие!.. Сидишь дома целыми днями и ночами, как скопец! Читаешь, пишешь, рисуешь… Ну будешь ты художником, будешь! Я это и Дешевому уже сказал: будет он художником, не токарем, а художником! Токарем ты никогда не будешь. Дешевый, кстати, вообще думает, шо у тебя крыша поехала… Но не в этом дело! Станешь ты художником, а шо дальше? Будешь ездить, как придурок, по лужайкам со своими холстами, мазюкать краску? И все?

Он замолчал и отвернулся. Наверно, не знал, что еще сказать.

Я одернул его:

— А чего же хочешь ты, такой мудрый? Ты ведь умный у нас — тебе это сама англичанка сказала! Это я дурак, читаю, читаю — и никак не поумнею. А тебе все ясно, ты в себе уверен. Я тебе завидую. И поэтому спрашиваю: чего ты хочешь?

— А я не собираюсь быть ни художником, ни поэтом. Так шо мне вовсе не обязательно сутками читать. Вот выучусь и буду работать шофером, буду бабки заколачивать! А на бурсу даже время тратить не хочу! Пока молодой, буду брать от жизни все, шо можно. А шо нельзя — буду воровать.

— Ну-ну…

— Загну!.. Ты в последнее время стал какой-то книжной крысой. А я не хочу быть вахлаком! Не хочу ждать, пока бабы сами будут до меня приставать. Не хочу хлопать ушами, как некоторые…

— Ну-ну, говори!..

— И скажу!.. О то если б тебя англичанка сама не положила на себя, до сих пор бы ходил, мудями тряс!..

Харьковский сказал то, о чем он давно думал. Мы все очень редко делаем это. Обычно говорим то, что считаем уместным. И я смотрел на него, как баран. Просто не знал, что ответить. По сути, он повторял мне то, что когда-то я говорил ему. Обижаться было не на что. Но я почему-то начинал злиться.

Мое замешательство Харьковский воспринял как победу в споре, чего практически раньше никогда не бывало. И он окрылился.

— Ладно, пойдем покурим! — сказал он примирительно.

Я отказал. Хотелось собраться с мыслями.

Когда он вернулся, я был уже спокоен. И сказал:

— Славик, а ты никогда не думал, что можешь крепко ошибиться?

— Ой, а шо ты сам говорил год назад?

— Славик, я не Иисус Христос, я тоже могу ошибаться. Может, я и сейчас не прав. Но время идет, взгляды меняются. И надо постоянно шевелить мозгами, а не жить прошлогодними мыслями. Ну вот давай прикинем. Чего в своей жизни ты хочешь добиться?

— Ясное дело — квартиру, машину, дачу!.. А ты шо, не хочешь?

— Хочу, хочу. Хорошо. Но что ты для этого делаешь?

— Учусь в автошколе!

— Молодец. И, считаешь, этого достаточно?

— Пока достаточно. Для меня пока достаточно.

И он воткнул в меня свои гляделки. И добавил:

— А шо, для того шоб купить машину, надо читать Мопассана или Шекспира? А? Твой батя много читал? Шо-то я ни одного читаку не видел на машине! На машинах ездят деловые. Или тот, кто пашет как скотина, или жулики!..

Я не выдержал его взгляда, усмехнулся и опустил глаза. И почувствовал, что заехал в тупик. Совершенно ничего не мог ему возразить. Я хотел сказать, что иметь все — это не главное. Что главное — это быть богатым изнутри. Потому что рано или поздно кто-то обязательно увидит твое убожество. Разглядит в тебе дурака или хитрого лиса. И самое страшное, если это будет женщина. Хотел еще сказать про наш возраст. Но мысли почему-то слиплись в один ком.

Я покачал головой и сказал:

— Ну что ж, Славик, ты растешь!.. Давай-давай, желаю удачи!

Харьковский скривился, как от кислого пива.

— Да ладно тебе! Шо ты с меня возьмешь? Я все равно не сдам экзамены.

— Сдашь, куда денешься!

— В нашей группе два человека не сдадут экзамены. И один из них буду я.

— А кто же другой?

— Точно не знаю. Но, скорее всего, ты!

Это пророчество немного смягчило наш тон. И мы даже посмеялись.

Возобновлять разговор не имело смысла.

110. Дружеская непримиримость

20 февраля. Вторник.

С утра с Харьковским здорово погрызлись. Из-за какого-то пустяка, о котором теперь и не вспомнишь. Но погрызлись так, что чуть не расстались злейшими врагами.

После обеда на нас обоих сошло благодушие. Мы принялись терпеливо объясняться. И в конце концов пришли к выводу, что оба хороши.

Потом состоялся такой разговор.

— Вот представь себе, — сказал я, — на улице дождь со снегом, холод собачий, грязь по колено. И черная ночь! Ты только что откуда-то пришел, согрелся, поужинал, упал в постель и сладко засыпаешь. Но перед тобой часы! И они безжалостно показывают одиннадцать. И тебе надо вставать, одеваться и почти два километра пешком тащиться на завод, чтобы там пахать третью смену до утра!.. Что ты будешь делать?

— Тю!.. Конечно, останусь спать!.. Вот если б ты сказал, шо меня в одиннадцать ждут девки, — другое дело!..

— Вот и я бы тоже остался спать…

— А если б девки ждали?

— Не знаю. Смотря какие девки!

— Ну я, допустим, бы тоже до шушеры не пошел!..

— Слушай, Славик, а какую б ты хотел иметь бабу? Ну, твой идеал?

Харьковский призадумался, прищурил глаз, посмотрел вверх, куда обычно смотрят двоечники, не выучившие урок, почесал ухо, помычал и наконец определил:

— Шоб высокая была, стройная, блондинка… Ну, вообще-то, можно и брюнетку. Тока шоб красавица была! Как Джульетта. Тока с большими сиськами. Попка — шоб как персик! Ножки!.. Ну, короче, сам понял, какая это должна быть женщина. Женщина! Не кошелка. Понял?

— Ну-ну?.. И все?

— Все. А шо тебе еще?.. Ну да!.. Неплохо, шоб у нее была своя квартира. Не хочу иметь дел со стариками. Лучше пусть это будет взрослая женщина. Самостоятельная. Или сирота, хрен с ней. Но шоб машина была и сберкнижка тысяч так на двадцать. Больше не надо, я не жадный.

— И все?

— Тю! Шо ты прицепился?.. A-а! Ну да! Конечно, неплохо, шоб еще была целка. Но необязательно. Все равно такую не найдешь. Ну вот и все. Больше ничего не надо. Сразу женюсь. И даже изменять не буду. Первое время.

— И все? Больше никакие качества тебя не интересуют?

— Да шо ты до меня пристал! Шо ты еще хочешь? Шоб у нее промеж ног были золотые волоса?

— Нет, Славик. Бывают, например, дуры. Красивые, но дуры…

— Если у нее есть бабки и машина — уже не дура!

— Или красивые, но змеи — хитрые, эгоистичные, хищные, блудливые, драчливые, ревнивые, сварливые, склочные, жадные…

— Не-не-не!.. Хорош, хорош! Женщина должна быть интеллигентная, со вкусом, утонченная, возвышенная, внимательная. И шоб влюбленная в меня была как кошка! Шоб понимала с одного взгляда. Ты еще не успел подумать, а она уже знает, шо ты хочешь! Ну, в общем, сам понимаешь. Шо об этом говорить!..

— Да-а, понимаю…

— Шо ты понимаешь?

— Все понимаю, кроме одного…

— Ну?

— И шо ж она, бедная, всю жизнь с тобой, бараном, будет делать?

Харьковскому вопрос этот показался перевернутым.

— Ты спрашивай, шо я с ней делать буду! Думаешь, дурак, не соображаю?

— Не думаю, что дурак…

— Шо, думаешь, я не понял, куда ты гнешь? Я сразу понял!.. Ты хочешь сказать, шо надо книжки читать, заниматься собой… Знаю, знаю эту песню! И если потребуется, я почитаю. Не переживай! А пока нужно научиться делать деньги! Это во-первых. А во-вторых, ты мне покажи бабу, из-за которой я должен буду сесть за твои книжки! А?.. Шо, англичанка твоя? Или Машка? Да ты разуй глаза и посмотри — вокруг одни кошелки! О чем с ними говорить? Их тока драть надо! Слушай, а ты случайно не прынцессу ищешь? Не для нее ли готовишь себя?

— Да, Славик, я хочу прынцессу. Точно такую же, как и ты.

— Ну так шо тогда и голову морочить! Все хотят то же самое. Спроси у Ушатого. Он тебе то же самое скажет: подайте ему красивую и умную! Но я так и не понял, к чему ты все это завел?.. Не, Леха, шо-то ты в последнее время стал чересчур заумный. Наверно, лишку перечитал. Отдохни, Леха! От этого с ума сходят. Посмотри, скока их в вашем дурдоме сидит!.. Не-е, я себе мозги засерать не буду. О то прочитал твою книжку про Клода, так я ее до сих пор помню. А то, шо ты их одну за одной хаваешь, так от того, кроме каши в голове, ничего хорошего не будет.

— Да, да, Славик, ты прав, надо кончать с этим делом…

Дальше говорить уже было неинтересно.

Я опять не сказал того, что хотел. Наверно, потому что сам не знал, что хотел.

111. Праздник на нашей улице

23 февраля. Пятница.

День Советской Армии. В бурсе всю мужскую массу ждали дешевые открытки, дешевые подарки, дешевые слова. Что-то по-настоящему праздничное каждый выдумывал сам. Только обо мне позаботилась ветроголовая Фортуна. Не то чтобы улыбнулась и обняла, но задницу свою все-таки убрала.

Встречает меня Харьковский с цветущей весенней улыбкой.

— Леха, вот ты идешь сейчас с кислой рожей и не представляешь, какая у меня для тебя новость!..

— Ну?

— Шо ну! Шо ну!.. Ты должен прыгать от радости. Ты должен благодарить своего друга, который заботится о тебе больше, чем о себе! Который ночи не спит, думы думает!..

Я терпеливо ждал.

— Ну шо ты молчишь?.. Шо ты молчишь?! Ты хоть догадываешься, шо это за новость? Шо это, может быть, хорошая новость?!

— Если хорошая, выкладывай. Если плохая, оставь себе. Тебе сейчас неплохо бы чего-нибудь плохого. Чтобы морда не треснула от удовольствия.

— Ну ладно, так и быть, скажу. Тебе опять повезло! Умным так не должно везти. Так шо у меня есть подозрение, шо ты уже того!..

— Значит, с тобой уже одинаковы.

— Не, если бы мне так везло, я бы тоже целыми днями лежал себе на диванчике да книжки почитывал…

— Покороче можно?

— Читал бы я книжки, а ты бы до меня приходил и говорил: «Славик, тут одна женщина с тобой хочет познакомиться. Может, на денек отложишь книжку? А?.. Ну классная женщина! Прямо такая, о которой ты мечтал! И тока тебя хочет! Нас, дураков, близко не подпускает!»

Таким Харьковский мне нравился. Таким я его любил.

— Кто такая? Почему узнаю последним?

— Не знаю. Сам не видел. Живет на квартире вместе с Маринкой. Маринка ей за тебя рассказала, и та загорелась. Так шо сегодня гуляем все вместе.

— У Дешевого?

— Ну да. Уже все улажено. Тебе осталось тока прийти, выпить стакан, взять женщину — и в койку!..

— Ну-ну, что-то такое уже припоминаю… Ее, кажется, звали Людка-Прыщик?

— Не-е, ты шо!.. Фу, нашел кого вспомнить! Никаких прыщиков! И такие сиськи!.. Сиськи, говорят, во!.. Тока домкратом поднимать!

— Ну хорошо, уговорил.

— Ну спасибо, шо не отказал!

Остаток дня мы провели в приятных подготовительных хлопотах. И я обратил внимание, как поднялось настроение и у Харьковского, и у Дешевого. Видно, и в самом деле они были рады моей компании.

Прежде всего мы уломали Кармана, Мендюхана и Хайлова-Волка, чтобы они на ночь освободили хату. Особых проблем с этим не было.

Потом мы купили двенадцать бутылок вина и немного закуски. Харьковский выложил червонец, Дешевый — пятерку. Я — ни копейки, потому что был пуст. Остальное, говорят, бабы взяли на себя.

Ну что ж, дело к вечеру. Надо выпуливаться в Таганрог.

112. Любаша

24 февраля. Суббота.

С прибытием в город я задержался. Харьковский попался мне уже навстречу. Сначала я увидел блеск молний из его глаз, потом, как шум прибоя, донеслась его ругань. И только после этого заметил, что бедняга изгибается под тяжестью магнитофона и сумки с посудой.

Было тихо, сыро, туманно. С деревьев шлепались на голову тяжелые капли, добавляя бодрости к хорошему настроению. Повсюду мелькали виновники праздника — пьяные мужики. Хихикали девки. На улице Розы Люксембург уже кто-то дрался.

Харьковский искрился праздничным фейерверком. Куртка нараспашку, белая рубаха и новенький костюмчик всем напоказ.

— Ух, Марина, сучка! — буйствовал он. — Если не расколется — задушу! Стока времени угрохал на нее!.. Не-е, она девка своя, она расколется! И за Лену не переживаю — та вообще кошелка!..

— А за кого же ты переживаешь, родной?

— За тебя, дружище, за тебя! Боюсь, ты не расколешься, и твоя подруга пролетит!..

Харьковский был явно в ударе. Даже не верилось, что всего лишь за день до этого мы чуть не набили друг другу морды.

На квартире «Рупь семь», кроме Дешевого, все еще терлись Карман, Мендюхан и некстати приблудившийся Северок. Подлецы не спешили освобождать хату. Выдавливали у Дешевого магарыч.

Инициатива мздоимства исходила от Мендюхана. Дешевый психовал и грозился набить ему морду. И только к восьми часам общими усилиями мы все-таки выпроводили их. Но одной бутылки лишились. У Дешевого сдали нервы. Мендюхан одолел его ударом ниже пояса. Он упал на свою кровать и заявил, что остается снимать Лену Цапко.

— Цапать ее буду!.. Цап-царап!.. Цап — за сисю, царап — за писю!

Я был от Мендюхана в восторге. Этот умненький, щупленький, распустившийся мальчишка, благодаря хорошо подвешенному язычку, доводил здоровяка Дешевого до истерики. Лично я бы не смог на него злиться.

Как только дверь за грабителями захлопнулась, мы навалились на порядок. И минут через двадцать комната выглядела так, что в нее вполне можно было приглашать людей.

— Ну шо, пошли теперь за кошелками! — боевито сказал Дешевый.

И мы отправились.

Но по дороге наш кормчий вдруг заканючил. Неуверенность и сомнение помутили его разум. И чем ближе мы подходили к месту, тем несноснее становился Дешевый.

— Все равно у меня ничего с ней не выйдет. Ну шо это такое?! Два раза встретились, даже не побазарили как следует… Не, пацаны, это точно — ни хрена у нас не выгорит!

Я попытался вселить в него дух.

— Вова, я вообще не знаю, кто меня там ждет! Ну и что? В любом случае побухаем!

— Не, все это дохлый номер! Мне никогда с этими кошелками не везло. Да, если честно, Лена мне не очень…

— Слушай ты, мерин ушатый! — возмутился наконец Харьковский. — Надо было тебе дать бутылку, чтобы ты свалил! А мы бы взяли Мендюхана!

И Дешевый заткнулся.

Мы прибыли к дому на 27-м переулке. Марина уже крутилась у ворот и высматривала нас.

Она была с обалденной прической. Вообще, Марина Бисюхина очень женственная девочка, даже слишком для нашей бурсы. Не зря, видимо, Галя считает ее стервой. Марина раньше подруг поняла свое предназначение. И теперь все творческие способности отдает своей внешности. Я над картинами так вдохновенно не работаю, как она над своим лицом. Ее лицо — целая палитра красок, причем уложенных мастерски. Ей бы зубки еще поровней — и к краскам добавилась бы ослепительная улыбка.

Марина попросила подождать минут десять, пока девочки соберутся. И скрылась за высоким зеленым забором.

У Дешевого опять началось недержание.

— Тебе хорошо, — сказал он Харьковскому. — Тебе осталось только не полениться раздеть ее да отжарить. А тут не знаешь, с какой стороны заходить… Как набычится эта Лена!.. Ну шо я с ней буду? О чем разговаривать?

— Ты тока сам не набычься, — очень дельно посоветовал Харьковский.

Во мне тоже зацарапалось что-то дешевенькое. Но я оставался спокоен. Все мысли и чувства были зажаты в крепкий кулак, которым руководило простое любопытство и здоровый половой интерес. И прежде чем показались наши красавицы, я еще успел успокоить Дешевого, напомнив ему про Мендюхана.

Наконец зеленая калитка распахнулась, и вместе с ароматом духов одна за одной выплыли три женщины. Выплыли к нам. Так приятно было это осознавать, что в голове возникло легкое головокружение.

Ничего подобного не возникало в бурсе, когда десятки раз я сталкивался и с Мариной, и с Леной. Возможно, это было влияние той, третьей, низкорослой, незнакомой, которая вышла последней и скромно стала позади Марины.

— Вот, знакомьтесь, — сказала Марина. — Это Люба Матвеева, наша подруга.

Люба почему-то втянула голову в плечи и поочередно взглянула на всех нас, видимо, отыскивая своего предназначенного. И я не заметил, чтобы она хоть как-то выделила меня. Может, потому что было достаточно темно и я не мог хорошо видеть ее глаза. Тем не менее кошачьим зрением я совершенно точно определил степень ее симпатичности. Выше средней.

Первым к Любе подскочил Дешевый.

— Очень приятно!.. Меня зовут Владимир Александрович.

И схватил своими граблями ее ручку и стал трясти. Так что у Любы даже вытянулась шея.

Затем его сменил Харьковский. Захватив ту же ручку и так же тряхнув ее, представился:

— Вячеслав Иванович Харьковский!

Мне выпендриваться не хотелось. И я остался в стороне. Когда же все взоры обратились ко мне, я очень просто сказал:

— Трималхион Бонавентурович Перепатякин.

— Это Леша Соболевский. Он шутит, — поспешила внести ясность Марина.

— Алексей Васильевич, — добавил к чему-то Дешевый.

— О боже! — отозвалась Люба. — Я думала, вы окажетесь проще.

— Можно и попроще, — зацепился Дешевый. Но, не сообразив ничего проще, тут же замолк.

Эстафету упавшего товарища подхватил Харьковский:

— Можно и побольше, и потолще! Шо хочите, то и будет, главное, шоб не нарваться на хозяйку.

Он прилип к своей Марине и двинулся с ней первой парой. Лена с Любой взялись под руки и последовали за ними. Мы с Дешевым потащились последними.

За пятнадцать минут пути, пока мы склоняли старую хозяйку, у меня сложилось мнение, что Люба компанейская девчонка. И в самом деле, когда мы открывали калитку и партизанской поступью проникали в хату, было впечатление, что все мы знаем друг друга как минимум пару лет.

И уже в комнате при ярком свете я хорошо разглядел ее.

Невысокая, плотная, далеко не хрупкая, как мне вначале показалось, с короткой стрижкой и с лицом, которое можно встретить в любом магазине. Но с царственной грудью!

Когда она сняла пальто, в комнате будто вспыхнул дополнительный источник энергии. Под белой кофточкой из тончайшего шелка, под вздымающимся вверх кокетливым жабо был скрыт реактор. Так что мы втроем даже переглянулись. И в квадратных глазах каждого читалось одно выражение: «Ни хрена себе!»

Впрочем, если быть справедливым, то эта жизненная энергия исходила от всех кофточек и юбочек. В нашей конуре, прокуренной до кирпичей и насквозь пропитанной вином и матерщиной, не часто являлись такие цветочки. А если уж быть точным, то, наверное, ни разу. Я не помню здесь такого света и такого запаха.

Пока мы переглядывались да покряхтывали, сдерживая восторженные улыбки, наши девочки со знанием дела принялись хлопотать у стола. Мы, как тени, продолжали ходить за их спинами.

На столе одно за другим появлялись блюда. Колбаски, консервы, салатики, конфетки и прочая мелочь, которая была увенчана самой настоящей бутылкой коньяка. После чего Харьковский с Дешевым одновременно произнесли:

— Да, нам так не жить!

И тут же сервировка была обезображена батареей нашего портвейна.

Сначала мы приняли поздравления под коньячок. Потом за знакомство добавили винца. Потом допили коньяк и уже всерьез принялись за вино. И через полчаса, можно сказать, мы поднялись на нужную ступень.

Харьковский утащил свою Марину на дальнюю кровать и затеял там возню.

Мы вчетвером сидели за столом, и я, как мог, спасал ситуацию.

У Дешевого с Леной разговор не клеился. Леночка все время смотрела на меня, а у того что-то замыкало. Он хлестал стопку за стопкой, выкуривал сигарету за сигаретой, поднимался и расхаживал по комнате, как заключенный по камере. Потом садился и лепил горбушки, от которых всех коробило. Он больше и больше смахивал на постороннего.

Я же очутился между двух обращенных ко мне женщин. И стал пригреваться, как на солнышке кот.

— Давайте еще выпьем, — предложила Лена, глядя почему-то только на меня.

Она была уже хорошенькая. Она вообще хорошенькая, маленькая, улыбчивая, общительная и своенравная. Но после нескольких стопок стала необыкновенной.

Сказав это, Леночка потянулась к наполненной стопке. Я перехватил ее руку:

— Ты знаешь, что девочкам нельзя поднимать такие тяжести?

Я взял стопку и поднес к ее губам. Она отхлебнула половину и предложила мне допить остальное. Я осушил стопку, нанизал на вилку ломтик колбаски и протянул ей. Но как только она раскрыла рот, я метнул этот ломтик себе. И зажал его губами. Она возмутилась. И я потянулся лицом к ней, предлагая откусить половину. Она согласилась. И у нас получился непроизвольный поцелуй.

Я взглянул на Дешевого и сказал ему глазами: «Учись, сынок!» Дешевый не понял. Он почему-то закурил вторую сигарету, хотя одна уже дымилась в руке.

Лена от своих подруг отличалась особой решительностью.

— Мне это понравилось! — сказала она. — Я согласна выпить еще!

— Вон Дешевенко с тобой хочет выпить, — сказал я.

— А я с ним не хочу!

— А какая тебе разница? — не выдержал Дешевый.

— А большая!

Я взглянул на Любу. Это баловство ее совсем не задевало. Она добродушно посмеивалась.

Тут Дешевому пришла мысль потанцевать. Включив магнитофон, он схватил Лену, провальсировал с ней до выключателя и незаметно нажал на него.

Танцевать с Любой оказалось не очень удобно. Она была ниже меня почти на голову. Однако все это перестало иметь значение, как только я ощутил животом ее могучую грудь. Какими-то мурашками по телу разлилось сладкое ощущение. И сознание незаметно отключилось. Я поцеловал ее в шею.

Никакой реакции от нее не последовало. Я повторил провокацию несколько раз. Грудь ее вдавилась в мой живот. Я отыскал губами лицо и стал его целовать. Некоторое время губы ее оставались неподвижными, потом ожили и задвигались. Словно где-то у нее включился маленький насосик. И он заработал все сильней и сильней… Я тогда еще не подозревал, как может работать этот насосик!

Каким-то образом мы очутились на кровати Мендюхана. И там продолжили свое приятнейшее занятие. И когда уже своими мыслями я забрался к ней под кофточку, раздался голос Лены:

— Включите свет!

Ей вторила Марина:

— Кто выключил свет?

Можно было подумать, что на них напали мыши.

Никто не шелохнулся. Крики повторились. Тогда я поднялся и щелкнул выключателем. Свет не загорался. Было ясно, что Дешевый выкрутил лампочку. Но он не сознавался. Я посоветовал ему вместо фокусов с освещением заняться лучше девушкой.

Это подействовало. И он ввернул лампочку.

При свете обнаружилось, что все живы и здоровы. Но Леночке стало скучно. Дешевый продолжал метаться по комнате и поглощать свои сигареты.

Я предложил всем выпить. И мы снова сели за стол.

Но через несколько минут Харьковский опять утащил Марину. Дешевый тут же навел темноту. И нагло заявил, что на этот раз лампочку никто не найдет. И так же нагло пригласил танцевать Любу.

Я присел на кровать рядом с Леной, немного поболтал с ней. Потом все пошло естественным путем. Мы прижались друг к дружке, как сироты, и стали целоваться.

Леночка в этом деле оказалась несколько нежней и чувствительней. Мне было так хорошо, что Люба вылетела из головы. Но через время я все-таки попытался встать. Не знаю даже зачем. Леночка удержала меня.

— Тебе плохо со мной? — прошептала она.

— Ну что ты!

И мы повалились на кровать… Точнее сказать, пустились в сказочный полет над кроватью. Что такое сказочный полет, не знаю. Описать его, наверно, не смог бы и сказочник Андерсен. Описанию поддается только то, что контролируется головой. Но когда она, матушка, теряется, уже нечего описывать.

Свет вспыхнул неожиданно самым подлым образом. Безобидно сплетясь, мы с Леночкой лежали на кровати, а на нас будто плеснули холодной водой. И мы поднялись. Правда, без визгу и переполоху, не как вспугнутые воробьи.

Я принялся подкалывать Дешевого, который стоял у выключателя, жевал сигарету и таращил на меня свои красные глазищи. Люба сидела одна у стола и сосредоточенно гоняла вилкой хлебные крошки по пустой тарелке.

Из меня хлынул поток говорливости. Я тут же затеял выпивку и танцы. И танцевал с Любой. Она целовалась, как прежде, и еще сильней. Прямо с жадностью, до боли. Это захватывало, как может захватывать только борьба. Я приходил в азарт, и у нас получалась этакая поцелуйная война. Приятнейшая из войн!

Потом опять погас свет и опять загорелся. Дешевый устроил разборки с Леночкой. И та заявила, что уходит домой. Маринка обозвала ее дурой. А Харьковский набросился на Дешевого, обвинил его в идиотизме, кретинизме и дешевизме.

— Ты шо, один здесь? Тебе шо, делать нечего? Или шо, хочешь испортить праздник? Так мы можем в следующий раз сделать его в другом месте и без тебя!

Дешевый нервно посмеивался и ничего не отвечал.

Марина Леночке говорила примерно то же самое.

И пока все это продолжалось, мы с Любой лежали на кровати лицом к лицу и смотрели друг другу в глаза. И окружающая свара удалялась от нас. Запомнилась единственная фраза, произнесенная Харьковским.

— Ты посмотри!.. Посмотри на них, баран! — вдалбливал он Дешевому и, видимо, показывал на нас пальцем. — Ты шо, хочешь все им испортить?! Да?..

Но вряд ли нам что-то можно было испортить. Даже хозяйка, если бы она вдруг ворвалась, уже ничем бы не досадила нам. Мы уже нашли! Глаза Любаши, совсем незнакомые, но открытые и близкие, я воспринимал как находку случайную, приятную и настолько важную, что все, чем жил до этого, ушло на дальний план. Поэтому так долго, так откровенно и с каким-то детским интересом мы рассматривали друг друга.

А когда все улеглось и опять погас свет, мы продолжили свою маленькую и хорошенькую войну. Время от времени я поднимался, чтобы переставить магнитофонную кассету, и с каждым возвращением наше пожарище разгоралось. Она высасывала из моего рта язык, и он вместе с губами уходил в ее хищный зев. И если бы я вовремя не вырывался, то, наверное, был бы заглочен весь целиком. Не находя моего лица, она впивалась в шею и сосала. Сильней и сильней.

Не знаю, сколько времени прошло, сколько раз я ходил к магнитофону, только начал я понимать, что в этом сражении терплю неудачу. Никак не ожидал, что в девчонке прячется такая силища. И я стал действовать, как хитроумный Одиссей.

Отправив руки путешествовать по ее телу, я тем самым запустил троянского коня и открыл второй фронт. Вакуумное давление ослабло, дыхание затихло. Стало ясно, что к ней вернулось сознание — мой основной враг.

А рука, блуждавшая в районе колен, уже поднималась вверх!.. Вот кончаются чулочки, кусочек обнаженного тела, трусики… И глухая оборона! Рука противника.

— Что ты хочешь? — прошептала наконец Любаша.

До этого мы с ней не обмолвились ни словом. Вопрос прозвучал прямо и откровенно. И я был вынужден ответить так же.

— Хочу снять с тебя чулки и трусики.

— Зачем?

— Мне кажется, они тебе мешают.

— Они мне не мешают.

— Да? Ну, значит, мне мешают…

И она очень здраво, как я того ожидал, сказала:

— Не надо.

Я не обиделся. Помолчал немного и ударил ее логикой:

— Ты знаешь, Люба, для моего предложения есть только один повод, одно святое желание. А для твоего «не надо» — как минимум десяток причин. Ты уж поясни, пожалуйста. Иначе я запутаюсь в догадках. И обязательно сделаю неправильный вывод.

Она тоже немного помолчала. И ответила:

— Понимаешь, Леша, я так не могу… Здесь такая обстановка. Ну, совсем не то… Ну, не для этого… Я как-то это себе представляла по-другому… И не потому, что мы с тобой в первый раз. Просто не та обстановка…

Я жадно поглощал каждое слово. И каждое слово мне казалось хорошим. Совсем неважно, что она сказала глупое «не надо», гораздо важней была ее прямота. Возникло ощущение, будто мы заключили перемирие. Я даже подумал, что находка моя оказалась еще более ценной, чем была на первый взгляд.

Ночь подходила к концу. Возня продолжалась. Старенький магнитофон скрипел, пищал и изрыгал музыку, которую никто не слушал. Точно так же скрипели и пищали по углам все кровати.

Но вот поднялась Леночка и включила свет. В дальнем углу замаячила лохматая голова Харьковского с недовольной рожей. Дешевый расхаживал по комнате и дымил сигаретой. Но сейчас он улыбался и даже шутил. Шутил нормально, не как осел.

Поднялись и мы с Любой.

И только я шагнул к столу, как ко мне подскочила Лена. В глазах восторг, и искры прямо на меня.

— А ну-ка, Лешенька, покажи свою шею!.. Марина! Да у него тут куча засосов! Ай да Любаша!..

Марина завизжала, как ребенок при виде новой игрушки.

— А ну, девочки, давайте ему еще парочку заделаем!..

И они вдвоем бросились на меня, повалили на кровать и растлили. Я предпринял скромную попытку сопротивления. Но это оказалось сложней, чем поддаться насилию. Я возмущался, кричал, звал на помощь друзей. Друзья со смехом предавали меня.

Первой впилась Марина. И горячими губами ввела мне наркоз. Когда присасывалась Леночка, я уже не сопротивлялся, а только блудил руками по ее телу.

Эффект их усилий остался нулевым. На моей шее не добавилось ни одного засоса. И я позволил им еще одну попытку.

Любаша все это время спокойно наблюдала и улыбалась с каким-то скрытым чувством превосходства.

* * *

В пять утра мы отправились провожать своих подруг.

На этот раз порядок движения изменился. Первыми в глухой тишине шлепали Дешевый и Лена. Лена куда-то спешила и поэтому уворачивалась от докучливых поцелуев своего спутника. За ними следовали мы с Любашей. Люба молчаливо держалась за мою руку и, опустив голову, глубоко о чем-то думала. О чем-то своем, сокровенном. И я не лез к ней с разговорами.

Последними тащились Харьковский с Мариной, не прекращая зажиматься и хихикать.

Перед самым домом Люба тихонько спросила:

— А что тебе Маринка про меня рассказывала?

— Про тебя?

— Ну да. Почему ты вдруг захотел со мной познакомиться?

Мне стало смешно, но я не засмеялся. Только сказал:

— Ничего особенного. Просто она говорила, что ты хорошая девчонка. А это большая редкость.

Похоже, Люба осталась довольна ответом.

Распрощались мы там же, где и встретились. Девочки поблагодарили нас за прекрасный вечер и отправились спать.

И не успела захлопнуться за ними калитка, как Дешевый и Харьковский хором испустили вопль восторга.

— Ты представляешь? — кричал Дешевый. — Не, ты не представляешь!.. Полчаса на ней мучился и не мог попасть! Полчаса! Там такая щелка, шо даже палец не пролазит!..

— Та, то тебе, дураку, надо с манекена начинать! — остудил его Харьковский. — О то как нас в автошколе учат на тренажерах, так и тебе надо!.. Сделайте себе на хате резиновое чучело и упражняйтесь! А мы с Лехой будем для дела отбирать из вас лучших…

Но Дешевый не воспринимал поддевок. Он нес уже подробности, которые лились, как из ведра помои, — на голову бедной Леночки.

И когда мы узнали все о мужестве, смекалке и героизме, проявленном Дешевым при раздевании строптивой Лены, выступил Харьковский. И одним словом затмил все подвиги товарища.

— Это все херня! — сказал он. — Сейчас вы попадаете!.. Марина — целка!

— Не бреши, гад! — выразил сомнение Дешевый.

— Я сам сначала не поверил! Сам думал, шо там надо на коне заезжать… Короче, я туда. А она мне: «Не сейчас, тока не сейчас!..» Я: «А шо такое?..» Она: «Лучше потом, как-нибудь в другой обстановке. Потому шо, — говорит, — я еще девочка!» Тут уж я и поверил. С чего бы ей вдруг мне лапшу вешать?

Дешевый присвистнул и почесал за ухом.

— Да-а, теперь я, кажись, понимаю… Лена тоже целка! А я думаю, шо такое? Шоб я — и вдруг не попал!..

Харьковский согласился с ним.

— Да-а, ну и кошелки нам попались!.. Они, наверно, в детский садик не ходили. Потому шо обычно целки ломать начинают уже в садику. Сразу чувствуется деревня!.. О! Леха, а шо ты молчишь? Ты отодрал Любаню-Пылесоса? Или она тоже целка?..

Я сказал, что она тоже целка. И друзья поверили мне. И оставили меня в покое. Мне что-то не очень хотелось откровенничать.

113. Образ донны

28 февраля. Среда.

Получил письмо из Мирного. Письмишко так себе — не стоит даже того, чтобы на него отвечать. Однако в письме была фотография, а на ней та самая мордашка, которую я и ждал увидеть. Физиономия отличницы со школьной Доски почета.

Богатейшая прическа из копны черных волос. Маленькое личико с правильными, как и ее почерк, чертами. Чуть подкрашенные глазки, губки, чуть подщипанные бровки — все в меру. Строгая блуза, строгая кофта. Все свидетельствует о строгости, правильности, порядочности и принципиальности. Словом, все как полагается. Так что делать нечего.

При всем этом совершенно застывший взгляд, лицо — маска. Кроме светотени, я ничего в нем не разглядел. На меня смотрел далекий, чужой, бесполый человек, замаскированный под женщину. Смотрел себе на здоровье и ничуть меня не трогал.

Харьковский от этого образа тоже не в большом восторге.

Зашел к нему под вечер. Он стоял у печки и жарил на сковородке семечки. Жевал их, чавкал, собирая на губах неимоверное количество шелухи, и плямкал ею, как скотина.

Я показал ему фотку.

— Как тебе моя подруга из Мирного?

— Где? О то? Тю! Шо это еще за манекен? Мням-мням… Как из гамна слеплена. Мням-мням… О то бы так приложился этой сковородкой по морде! Шоб она немного ожила! Гы-гы-гы! Мням-мням…

Слушать его было неприятно. Я спрятал фотографию и решил поставить крест на этом дохлом деле.

Но сейчас вот перечитал:

Здравствуй, Алексей!

Твое письмо несколько удивило меня. Тебе кажется странным, что мне пишут так много мальчиков? Но ведь это же естественно. Мне пишут одноклассники, односельчане, видевшие меня, и совсем незнакомые люди, солдаты. И я больше чем уверена, что у каждого из них есть своя любимая девушка. Со мной они переписываются как друзья. А если ты не хочешь быть мне другом, я просить не стану.

Я вот не могу понять, что ты за человек: не имеешь друзей, товарищей, которые могли бы тебе писать. Это ненормально, я так думаю.

Когда я получила твое письмо, я дала ответ из любопытства, хотела узнать, какой ты. Мне показалось, что ты очень серьезный человек. Но ты, оказывается, трепло. Тебе просто захотелось посмеяться. Но я тоже умею смеяться, да еще как!

Знаешь, я не хотела высылать тебе фотографию. Ведь ты смеялся надо мной, еще не видя меня, а теперь, наверное, будешь ржать на всю Дарагановку. Ну что ж, посмотри, посмейся и вышли ее обратно. Конечно, фотография имеет много недостатков.

И еще. Я ведь просила не называть меня Наденькой. Но ты продолжаешь это делать. Ты что, хочешь поиздеваться надо мной? Или как?

Ну вот и все. До свидания.

Надежда.

И мне почему-то захотелось ответить так:

Здравствуй, Наденька!

Если я хочу называть тебя Наденькой, то я и буду это делать. А когда уже перехочется, не буду называть тебя никак. Вот такой я нехороший и неправильный. И, наверное, не подхожу под твой гребешок о семнадцати зубьях. Зато скажу тебе прямо: от меня легче избавиться, чем перекроить.

Что касается твоей фотографии, за которую ты так переживаешь. Могу тебя успокоить. Ты красива, спору нет. От тебя я долго не мог оторвать глаз. Неудивительно, что у тебя так много друзей — таких, как я, и хуже. Это я тебе точно говорю. Особенно солдаты — они хуже.

И в подтверждение того, что ты произвела на меня огромное впечатление, сделаю еще одно признание. Я похвастался тобой перед друзьями. Теперь они завидуют мне. Особенно ближайший друг Харьковский. Он взял меня за горло и потребовал, чтобы я ему нашел такую же. Так что, Наденька, выручай. Или мне самому придется ехать к вам в Мирный. Потому что от Таганрога до самой Сибири я больше таких не встречал.

И еще ж тебе скажу! Харьковский, подлец, пригрозил отбить тебя у меня. Правда, он еще не знает, что, кроме меня, ему предстоит сразиться еще с семнадцатью. Я этот факт приберег на крайний случай.

Такая вот, Наденька, ты у нас, мальчиков, популярная. И это я тебе говорю честно, как перед смертью. Люди, как известно, не врут в трех случаях: когда им нечего терять, не на что надеяться и когда они просто не умеют врать. Я врать умею.

Пройдут годы. Жизнь моя разобьется о гранитные скалы лжи и подлости. И буду я, заброшенный, седой и немощный, загибаться где-нибудь под забором от пьянства и сифилиса. И тогда достану я из последнего целого кармана твою затертую фотографию, сотый раз всплакну над упорхнувшим своим счастьем. И отправлюсь на вечные муки к чертям, которые сварят из меня бульон для будущих грешников.

Вот так, дорогая Наденька, не жди назад своей фотографии. И смеяться над ней мне не хотелось. Мне вообще не хочется смеяться. Мне хочется плакать. Потому что я уже пережил потерю.

А не пишет мне никто, потому что я одинокий и несчастный человек. Серьезные люди всегда несчастны, как и добрые. Это ветроголовым жить легко и весело. Они живут собой и для себя. Я же отношусь к тем, кто видит смысл в ком-то и в чем-то.

Но ты должна читать меня правильно, Наденька. Одинок я только в душе. Потому что она еще никому не принадлежит, еще никто в нее не забрался, еще она открыта!.. Хотя в жизни у меня море друзей. И я мало чем отличаюсь от других. Точнее сказать, ничем не отличаюсь.

Так что жду от тебя письма… Вернее, не очень жду. Потому что ни на что не надеюсь. Если уж честно.

Пока!

С горячим сердцем, всегда откровенный, как обнаженная маха,

ваш Соболевский.

Написал я это, почесал затылок, перечитал еще разок, покряхтел, плюнул и упаковал конверт. Бог с ней, подумалось, никому от этого вреда не будет!

114. Мы лишь по пояс человеки…

4 марта. Воскресенье.

…А ниже мы скоты. Не знаю кто, когда и по какому поводу это сказал, но сейчас у меня прекрасный повод, чтобы это повторить.

Семь утра. Я только что приехал из города. Но не расслабиться мне и не отдохнуть. Я жду событий. Они где-то на подходе…

Вчера вместо последнего урока НВП была у нас литература. Дело в том, что нашу группу уже разбросали. И теперь не знают, кого куда воткнуть. Я попал в семерку с Харьковским, Дешевым, Сопилой, Морошкиным, Шматко и Горшковым. И нас усадили в кабинете химии для занятий по литературе. И в том же кабинете кроме нас была еще группа английского языка во главе с Ларисой Васильевной.

У нас же вместо уважаемой Лидии Матвеевны оказалась совсем молоденькая запуганная практикантка Галина Юрьевна. Такая, что отчество ей было совсем ни к чему. Оно болталось на ней как на корове седло. И мы прозвали ее просто Галчонком.

Короче, этот Галчонок, чтобы не мешать старой и строгой Ларисе Васильевне, поставил нам задачу читать про себя Алексея Толстого. Да еще, бедняжка, попросила, чтобы мы сидели тихо.

* * *

Лариса Васильевна. В наших с Харьковским разговорах она проскакивает исключительно Кошелкой, Крысой или Крысятиной. Кажется, она совсем опустилась. Немыслимо, что я когда-то восхищался ею. Сейчас это совершенно не укладывается в голове. Или я совсем был дурак, или с ней произошла метаморфоза.

А может, со мной?

Тогда почему и другие к ней относятся так же?

Многие уже открытым текстом посылают ее на три буквы. А Дешевый так вообще однажды закричал: «Кошолка, блядь!..» И запустил в нее книгу. Попасть не попал. Но удивительно другое: она продолжает вести себя так, будто все от нее без ума. И в этом отношении она действительно непостижимая женщина.

При встрече со мной она все еще пытается говорить о любви. А я не то чтобы избегаю встреч, просто шучу с ней. И ничуточки ее не жалко.

Как-то отвела меня в сторонку, страдальчески обезобразила свой фейс и прошептала со страстью отчаявшейся женщины:

— Знай, Соболевский, ты толкнул меня на преступление!

— На какое преступление? Вы обокрали книжный магазин?

— Нет, подлец, нет! Ты не подождал меня в субботу. И я… И я пошла с другим!

— Слава богу!.. Поздравляю вас!

— Тебе все равно?!!

— Нет, конечно! Я очень рад за вас.

— Ты издеваешься надо мной, Соболевский?

— Ну что вы, Лариса Васильевна! Я искренне желаю вам счастья.

— А ты уже не хочешь меня?

— Как можно? У вас уже другой. Вы же запутаетесь…

— Я пошутила, Соболевский. Чтобы возбудить в тебе ревность. Я люблю только тебя! И никогда не полюблю другого!..

Мне пришлось уносить ноги.

Она в этот день поймала Харьковского и назначила ему свидание. Он, конечно, не явился. Потом она его вылавливала и открыто предлагала половую связь.

На днях он сообщил мне такое:

— Ой, Леха!.. Вчера видел Крысятину, и ты знаешь, шо она мне сказала?.. Она сказала, шо любит нас обоих! И хочет отдаться нам двоим. Причем сразу! Понял? Просила, шоб мы до ее пришли.

— Та ты шо! Прям вместе? Или по раздельности?

У меня при этом вздрагивает верхняя губа. А Харьковский покатывается со смеху. И мы начинаем поливать англичанку помоями.

Итак, мы собрались на уроке литературы, чтобы полюбоваться молоденькой учительницей, рядом с которой англичанка выглядела настоящей сволочью.

Очень скоро Лариса Васильевна закончила английский и отпустила своих лоботрясов. Сама же осталась делать вид, что утопает в бумагах. Она сидела как на иголках и без конца встревала в наши разговоры. Пока молоденький Галчонок вконец не смутился и не нашел предлог, чтобы куда-то ненадолго свалить.

Началось представление.

Все, кроме меня, принялись наперебой острить и хамить. Англичанка сверкала глазами, сыпала искры и грозила пожаром. Она, что называется, хороводила свинством, а мы, что называется, лезли из шкуры и ходили на ушах.

Потом она нагло увела Харьковского в лабораторию, примыкающую к кабинету, и закрыла за собой дверь. Сопила улюлюкал. Морошкин свистел, даже Полковник с Амбалом ржали как мерины. А Дешевый не придумал ничего лучше и, расхаживая с книгой по аудитории, кричал, что ему мешают читать Толстого.

Минут через десять вернулся Галчонок. Англичанка вышла из лаборатории с невозмутимой физиономией и уселась на свое место.

Галчонок был смущен и хлопал глазками.

Харьковского не было. Посыпались остроты.

— Его можно выносить, Лариса Васильевна?

— Хорек, шо с тобой сделали?

— Потрошок, ты еще живой?

— Да то он голой жопой сел на кислоту!..

Англичанка некоторое время хихикала, потом изобразила важность, какую ни за что не удалось бы изобразить Галчонку.

Тут появился и Харьковский, широко скаля зубы. Никому ничего не сказав, он подсел ко мне и выложил:

— Ой, Крысятина!.. Ты знаешь, шо она мне предлагала? Говорит, давай завтра поедем куда-нибудь втроем…

— Зачем втроем? Вы можете вдвоем.

— Не-е, ты слушай сюда! Говорит: «Я получила деньги, возьмем палатку, водки, отдохнем, позанимаемся сексом. Я, — говорит, — люблю вас обоих и отдамся вам обоим». Говорит, падла, а сама прижимается до меня и гладит меня за живот… Говорит: «Какой ты хорошенький, Харьковский, нежненький. Ты кого-нибудь целовал?» — спрашивает. «Тю, — говорю, — вы шо, Лариса Васильевна, конечно!..» А она, Кошелка, целует меня в ухо и говорит: «Вот попробуй, как у меня бьется сердце…» Я только — раз! — ее за сиську. Помацал, помацал, а она балдеет, сучка!.. Говорит: «А губы ты когда-нибудь целовал?» Я: «Конечно!» А она: «Да не эти губы, глупенький, другие!..» Я говорю: «Еще чего не хватало!..» Она скорчила рожу: «Ничего ты не понимаешь, мальчишка! Вас с Соболевским еще учить и учить!..» Тогда я не выдержал и говорю: «А вы целовали этого самого?» Она: «Конечно! Это, — говорит, — высшее ощущение!..» Не, ну ты понял?.. Хотел ей сказать: «На тогда, пососи!..» Не, ну какая кошелка!.. Ты знаешь, я прямо озверел!.. Ну так шо, едем завтра в Залевскую балку? Протянем ее вдвох?

— Поехали!

Я даже не заметил, как согласился. Харьковский меня взбудоражил.

Англичанка тем временем поглядывала на нас и кокетливо улыбалась. Она знала, о чем у нас речь. Мы тут же прикинули планы насчет Залевской балки.

После занятий Харьковский куда-то исчез. Потом сам нашел меня в раздевалке и выложил еще одну новость:

— Леха, хочешь посмотреть на торчка, который ждет Крысятину?

Мне стало интересно.

Мы вышли на улицу. И я увидел невысокого паренька из двадцатой группы. С большим портфелем, в новом пальто, он стоял у ствола акации, как теленок на привязи, и смиренно дожидался владычицу сердца. Она не спешила.

В общем-то, это был симпатичный парнишка с мечтательными глазами. Но совсем еще мальчик. На два года моложе меня. И мне почему-то стало жалко его. Захотелось подойти к нему, дружески хлопнуть по плечу и сказать: «Ну что, дружище, влип?»

Харьковский осмеял его совершенно незаслуженно.

— Не, ну ты понял, какой торчок! Посмотри, посмотри, у него ж вон губы белые, еще в молоке! И туда же, сучок!.. Глянь, какой у него портфель! А в портфеле книжки и тетрадки, а в тетрадках все в порядке… Неужели у него и писюн подымается?.. Во молодежь пошла! Может, ему по башке дать?

— Ни в коем случае.

— Шо, понравилась смена?

— Да. Это хорошо, когда у тебя есть смена. Человек — заменяемая вещь. Незаменимые быстро изнашиваются…

Я чувствовал себя стариком, во мне заговорил Старик.

В конце концов мы оставили сопляка творить свои сопливые глупости. Сами вошли в бурсу, чтобы одеться. И увидели англичанку. Она, уже одетая, преспокойно стояла у окна с математичкой и чесала свой язык.

Я сказал ей:

— Лариса Васильевна, нехорошо задерживаться, когда вас ждут.

Она сверкнула глазами, не имея никакой возможности ответить мне. Но тут же простилась с подружкой и вышла на улицу.

А мы оделись и отправились к Харьковскому домой.

* * *

Потом сходили в автошколу. А оттуда прямиком на 27-й переулок.

Люба сообщила Харьковскому, что Марина уехала домой. Харьковский не огорчился и пошел спать. Я предложил Любе прогуляться. Она потупилась, озадачилась. Тогда я пожелал ей спокойной ночи, и она вмиг согласилась.

Прогулка получилась скучной. Разговор не клеился. Я вдруг обнаружил, что мы с ней совсем чужие. Будто нас только познакомили. К тому же стал пробирать холод.

Очень скоро как-то сами по себе мы очутились у ее дома. Тут я попытался совершить поцелуй. Но это вышло неуклюже, и она отстранилась. Я понял, что сейчас лучший момент, чтобы проститься с ней. Однако баиньки ей явно не хотелось. Она жалась ко мне, как бессловесная овечка.

Я чмокнул ее в губы. И мы разошлись.

* * *

Сегодня на первом рейсе прибыл в Дарагановку. Сейчас девять. Через двадцать минут придет автобус, в котором будут Харьковский и англичанка. Я должен сесть в него на своей остановке. Мы вместе катим в Залевскую балку.

* * *

Двенадцатый час.

Я вовремя встретил автобус. Но из него вышел один Харьковский.

— В чем дело, где Кошелка?

— Приедет на следующем рейсе.

— А шо ж такое?

— Эта Крысятина — ты представляешь? — пришла не из дому, не переодетая!..

— Как это?

— А вот так! Дома не ночевала! Всю ночь где-то поролась. Пришла на автостанцию в шесть утра и до девяти околачивалась. Я прихожу ж в девять, как договорились, а она уже ждет! Говорит: «Надо ехать домой переодеваться и подмываться». «А шо ж, — говорю, — с шести не было времени?..» Не, ну ты ж ее знаешь! С нее разве шо добьешься! Говорит: «А если я вам не смогу отдаться? Я целую ночь провела с мужчиной…» Я говорю: «Это с тем торчком? Это он мужчина?..» «Во-первых, — говорит, — он не торчок, а во-вторых, я с такими мальчиками не сплю!..» Ну, короче, эта Крысятина шо-то гонит, а шо, и сама не знает. Ее, наверно, целая бригада порола… Я вот думаю, а шо если у нас и в самом деле ничего не выйдет? А?

— Не говори глупостей. Зачем тогда ей сюда переться? В любом случае хуже, чем при своих интересах, мы не останемся. А что может быть лучше своих интересов? А?

— Шо-то она мне сегодня не нравится. На нее как найдет, ты же знаешь.

— Все это чепуха, Славик. Главное, чтобы погода не испортилась.

Небо хмурилось. В общем-то, было довольно тепло и сухо. На лужайках уже зеленела травка, пахло настоящей весной. Но сегодня, как назло, налетели тучи.

Харьковский на этом же автобусе вернулся в город, чтобы там встретить ее. Скоро уже они будут здесь. Он-то уж точно.

Проглянуло солнышко. Теплый ветерок наводит на небе порядок. Кто-то нас благословляет на это грязное дело.

115. Нагие души…

5 марта. Понедельник.

До последней минуты я сомневался, что англичанка приедет. Все еще надеялся, что она просто шутит. Но вот захожу в автобус и вижу их вдвоем.

Ни радости, ни вдохновения сей факт не возбудил. Скорее, наоборот, черная тень легла на мое настроение. Тот свинячий азарт, в котором мы находились последние сутки, вдруг покинул меня. Куда-то исчез. И теперь я был вынужден смотреть на происходящее трезвыми глазами.

Харьковский сидел унылый. Англичанка тоже хмурилась. Выглядела строгой и деловой. Было впечатление, что они не знакомы.

Я поздоровался и сел рядом. Никто не улыбнулся. Говорить было не о чем. И мы молчали.

Наконец доехали до своей остановки. Вышли, не подав англичанке руки. И она разразилась по этому поводу бранью. На брань мы ответили бранью. И, бранясь, направились гуськом прямехонько в балку. Чем вызвали неимоверное любопытство у оставшихся в автобусе пассажиров.

Дорога всем была знакома, мы двигались уверенно. Но ничто не напомнило нам о прошлогодней вылазке. И никто из нас о ней не обмолвился. В этот раз мы свернули налево, чтобы выбрать место поглуше. Ни водоемы, ни пейзажи нас уже не занимали. Забрались в самый конец балки, в посадку, за которой уже начинаются зеленые поля.

Погодка совсем разгулялась. Молодое солнышко резвилось в глубоком небе, деревья стояли еще голые, но трава под ними — как зеленая щетка. Ходить по ней не хотелось, на нее хотелось упасть. Наверное, только поэтому мы не теряли способность шутить. Мы с Харьковским шутили и смеялись. Англичанка о чем-то думала. И нам было неинтересно, о чем она думала.

Харьковский широким жестом скинул с себя куртку, расстелил ее. Мы уселись, как на пикнике. Но скатерти-самобранки не было. Никто не сообразил закуски, никто не преподнес водки.

Мы с Харьковским переглянулись и покосились на англичанкину сумку.

— Лариса Васильевна, — сказал Харьковский, — хто-то обещал водку… Хто-то хвастался, шо получил много денег…

— Какую водку? Ты что, Харьковский, пьяница? Ты пить хочешь?

— Ну, можно, вообще-то, не пить… Если вы шо-то другое предлагаете.

— На что ты намекаешь? Ничего другого для тебя у меня нет. И выкинь эти мысли из головы! Ты опять меня за блядь принимаешь?

Харьковский кисло ухмыльнулся и промолчал. Но я услышал его мысль. Она звучала громко: «Конечно, блядь, кто же еще!»

Однако к веселью это не располагало. Было слишком очевидно, что нас надули.

Я старался не выдавать разочарования. Харьковский принялся пошлить, хамить, ругаться матом и плакаться на голод. Англичанка не обращала на него внимания. И как только он отворачивался, она прилипала ко мне и начинала лить прокисшую медовуху о какой-то любви. Не то чтобы меня это раздражало, просто не испытывал никакого удовольствия. И очень хотелось, чтобы она побыстрей выговорилась и весь этот идиотизм закончился.

Но, к сожалению, он только начинался.

Очень скоро она полезла целоваться. И это было хуже всяких объяснений. Я, насколько мог, прятался от ее губ. Малейшее мое сопротивление вызывало в ней бурю и натиск. Так что я был вынужден чаще обращаться к Харьковскому, чтобы тот хоть немного охлаждал ее матерщиной, которую, надо заметить, Лариса Васильевна не любила.

Она зверела, захватывала мое лицо, слюнявила его, кусала, грызла, потом осматривала слезно. И наконец открыла великий секрет:

— Ты знаешь, Соболевский, что в глаза целуют только любимых?!

И тут же подтвердила это таким засосом, что глаз мой чуть не перекочевал к ней в рот. Я подавил вскипевшее раздражение и попросил ее любить не так сильно.

Вскоре Харьковский взглянул на меня и разразился диким ржанием, будто наконец дождался представления, ради которого сюда ехал.

Я спросил, в чем дело. И он сказал, чтобы я посмотрел на свою рожу в зеркало. Тогда я потребовал у притихшей англичанки зеркало. И она нехотя дала мне свою пудреницу. И при этом пробормотала:

— Ничего страшного… Всего лишь знак любви. На это нельзя обижаться.

Пуще прежнего заржал Харьковский. А я взглянул на себя и увидел свой правый глаз совершенно синим. Это был настоящий фонарь. И я взбесился. Я чуть не ударил ее! Чуть не сделал ей такой же фонарь.

Она принялась усердно извиняться:

— Ну прости меня. Прости, миленький! Я не хотела… Я не ожидала, что у тебя такая чувствительная кожа. Зато это говорит о том, как я тебя люблю!..

И чтобы не слышать больше извинений, я постарался забыть обиду.

Повеселевший Харьковский сделал еще одну попытку забросить сеть на англичанку. И получил тот же отпор.

Она продолжала сходить с ума.

— Я уже хочу тебя, — шептала мне в ухо.

Я отмалчивался, мучительно соображая, как все это перевести в веселое групповое удовольствие. И ничего не мог сообразить.

А она уже поднялась и потащила меня в конец посадки.

Когда Харьковский на своей куртке исчез из виду, она остановилась и спешно принялась раздеваться. Я стоял как пень и смотрел на нее. Она скинула пальто, под которым оказался домашний халат. Сняла этот халат и осталась в черном лифчике, в черных колготках и в черных сапожках… Ничего не скажешь, черное на ней смотрелось обалденно!

Я наблюдал все это без волнения. И даже успел подумать о Любаше. Англичанка перехватила мой взгляд и сказала:

— Не переживай, Соболевский, сейчас оденусь!

И накинула на себя пальто. Я понял, что все это было проделано с целью снять халат и постелить его в качестве постели. Потом она легла, сняла сапожки, колготки и трусы. И поманила к себе.

— Иди ко мне, Соболевский… Видишь, я тебя жду.

Она играла коленями, разводя их и сжимая, так, чтобы я мог видеть черный зев ее промежности.

— Лариса Васильевна, по-моему, вы это обещали Харьковскому, — сказал я.

— Ничего я ему не обещала! Чересчур много он о себе возомнил, твой Харьковский! А ты что, не хочешь? Не хочешь меня?..

Колени ее раздвинулись. Я вздохнул и принялся, что называется, исполнять функцию.

Однако очень скоро остыл. Некоторое время еще пытался возбуждаться фантазиями. Представлял себе Любашу и других девочек, которые мелькали в моей жизни. Но все эти творческие усилия сводились на нет одними ее поцелуями. Избавиться от них было невозможно.

В конце концов мне стало противно то, чем занимался. И я сделал попытку вырваться. Она вцепилась в спину ногтями, застонала.

— Не вставай, не вставай!.. Я кончаю.

Я потерпел еще минуту. Потом резко вскочил и стал застегиваться.

Она лежала, судорожно сжав голые ноги, куталась в пальто и плакала:

— Ты уже не хочешь меня? Не хочешь?.. Да, Соболевский?

И я сказал:

— Не хочу… У меня нет настроения.

— Для чего я сюда ехала? Для чего раздевалась? Для чего все это?!

Тогда выпалил напрямую:

— Вы же нас обоих любите! Насколько я знаю. Сейчас позову Харьковского, он вас всегда хочет. Так что будет полный порядок.

— Нет! Не смей! Я одеваюсь!

Она вскочила и со злостью принялась натягивать трусы, потом колготки. Колготки порвались, и она расплакалась как ребенок.

Сначала это выглядело смешно. Но потом стало жалко ее.

Пока она одевалась, я не проронил ни слова. Смотрел на нее и проклинал все на свете. Было тошно.

Харьковский лежал на своей куртке и с кислой физиономией поджидал нас.

— Шо-то вы быстро, — сказал он. — Как кролики.

— Долго ли умеючи! — пошутил я.

Англичанке шутки эти не нравились. Она молчала, вздыхала и всхлипывала.

Назад возвращались, как с похорон. Харьковский маячил впереди. Лариса Васильевна плелась рядом, подурневшая от своих дурных мыслей. До половины пути она молчала, потом на меня хлынул поток ее раскаяния.

Ей вдруг показалось, будто мое охлаждение произошло из-за нервного расстройства, вызванного засосом на глазу. А мне было в тягость идти рядом и слушать ее нытье. Становилось невыносимо от мысли, что нам предстоит еще целый час вместе ожидать автобус.

Харьковский облюбовал у тропинки копну старой соломы, прогретую солнышком, и рухнул на нее. И как только я поравнялся с ним, ноги мои тоже подкосились. Просто отказались идти. И я пристроился рядом с другом.

Англичанка, поняв наше намерение, вспылила:

— Где останавливается автобус? Я пойду сама!

Я сказал:

— Лариса Васильевна, вы прекрасно знаете, где останавливается автобус.

Она окинула меня негодующим взглядом и пошла. Харьковский для приличия окликнул ее. Негромко, чтобы вдруг она не остановилась. И она ускорила рассерженный шаг.

Гора свалилась с плеч, дышать стало легче. Мы прошлись по ее косточкам. И настроение чуть приподнялось.

Потом решили пойти ко мне домой. Она стояла на остановке вполоборота к нам. А мы, не глядя на нее, нагло прошагали мимо.

Сегодня после практики мы зашли в бурсу и нарвались на свою Кошелку. Она стояла на лестничной площадке у зеркала и пыталась что-то рассмотреть на своей физиономии. Завидев нас, она рванулась навстречу.

— Скоты! Подонки! Бросили женщину! Соболевский, ты превращаешься в настоящего хама! Ты теряешь себя! Ты становишься ничтожеством прямо на глазах! Остановись, пока не поздно! Благородство никогда не вернешь!..

— Оно, как девственность, теряется только один раз! — добавил я ей в тон.

— Чтобы завтра же принес мне мою книгу! — вскрикнула она. — Я не хочу иметь дело со свиньей! И я не верю, что ты читаешь Данте! Не верю!..

И в ответ из меня совсем непроизвольно вылилось:

Нагие души, слабы и легки,

Вняв приговор, не знающий изъятья,

Стуча зубами, бледны от тоски,

Выкрикивали господу проклятья,

Хулили род людской, и день, и час,

И край, и семя своего зачатья…

— Подлец, Соболевский!.. Какой ты подлец!!!

— Все мы подлецы, Лариса Васильевна, — тихо закончил я.

— Я тебе отомщу! — процедила она сквозь зубы. — Ты у меня еще поплачешь!

И мы разошлись.

— Это ненадолго, — сказал Харьковский. — Завтра все начнется сначала… Но классно ты ей стихи подкинул! Надо самому шо-нибудь выучить.

116. И я попятился…

6 марта. Вторник.

В начале занятий англичанка грозилась убить меня. В конце — уже улыбалась и извинялась за вчерашние оскорбления.

— Прости меня, Соболевский, прости! Я с ума схожу от любви. Можешь оставить себе Данте на сколько хочешь. Не обижайся на женщину, которая тебя любит…

— Да я и не обижался, Лариса Васильевна. Но Данте я принесу…

— Нет-нет, не надо! Хочешь, я тебе его подарю?.. Хочешь?

— Нет-нет, спасибо. Зачем мне подарки?

— А почему ты не хочешь? Что ты сейчас подумал? Ты подумал, что я потребую что-то взамен? Ты подумал, что я потребую твоей любви? Глупый! Кто же требует любви! Этого нельзя требовать…

— Что-то вы очень противоречивы, Лариса Васильевна.

— Я просто люблю тебя, Соболевский. И все мои глупости — отсюда! Я схожу с ума и страдаю. Ты должен это понять…

И я попятился назад, поскольку она угрожающе надвинулась на меня.

А после обеда Марина Бисюхина отвела меня в сторонку и тихо, доверительно поинтересовалась, где мы собираемся отмечать 8 Марта.

Я сказал, что мы думаем над этим вопросом, но пока ничего не придумывается.

Она предложила завтра встретиться всем вместе и устроить коллективное придумывание.

По поводу моего синяка Харьковский пустил героическую утку. И теперь все, кроме мастачки, посматривают на меня с уважением. Я отказываюсь давать подробности своих деяний.

117. Торчок и выброшенная тряпка

10 марта. Суббота.

После практики мы с Харьковским забрели в бурсу. И в кабинете химии случайно напоролись на англичанку. Кажется, впервые она этому не обрадовалась. Ибо застукали мы ее там в упоительном уединении с молодым возлюбленным.

В общем-то, я такой встречи не исключал, равно как и не ждал ее. Лариса Васильевна покраснела. И молодец ее тоже смутился до крайности, не знал, куда сунуть руки. Мне хотелось уйти и оставить их с богом. Но какой-то бесенок уже шевельнулся в груди и, опираясь на присутствие Харьковского, потянул меня за язык.

— Добрый день, Лариса Васильевна!.. С праздничком вас прошедшим!

Она приложила усилие, чтобы остаться строгим преподавателем.

— Спасибо, Соболевский.

И отвела взгляд, чем дала знать, что я могу быть свободным. Но Харьковский уже ввалился в аудиторию, прошелся, как матрос по палубе, остановился возле торчка и стал смотреть на него. А я вместо того, чтобы с достоинством покинуть помещение, обратился к тому же торчку, растерянно прячущему свои глаза от Харьковского:

— Как дела, дружище?

Он наивно ответил:

— Нормально.

— Рад за тебя, — сказал я так, будто пошлепал его по щеке.

Собственно, этого мне и хотелось, не больше. Однако он неожиданно выпалил:

— Радоваться за меня не надо!

Харьковский громко и неприятно захохотал. А я, естественно, возмутился:

— Ах ты паршивец!.. Это тебя преподаватель английского учит так разговаривать со старшими?! — И подошел к нему вплотную.

У него дрогнули ресницы, и руки с живота переместились на грудь.

— Ну хватит, Соболевский! — вскрикнула англичанка.

И тут же с обволакивающей нежностью обратилась к своему чичисбею:

— Не расстраивайся… Не обращай на него внимания. Это Соболевский. Он шутит. У него шутки такие. Ну ступай, мы еще с тобой поговорим…

И паренек быстро и очень кстати свалил. Я, в общем-то, не собирался его трогать. Просто хотел взять за локоть, довести до двери, услужливо открыть ее и дать молодцу коленом под зад.

Как только он ушел, англичанка изменилась в лице.

— Не знала я, Соболевский, что ты такой! Ты что, из-за меня хотел побить мальчика? Ты меня ревнуешь?

Тут Харьковский совсем неприлично заржал и вдруг ни с того ни с сего ляпнул:

— Так, хорош болтать! А то нас в машине люди ждут. Пошли, Леха!

Англичанка преобразилась.

— Так ты, Соболевский, на своих «Жигулях» приехал?

— Да, — ответил я сухо. — Но не приехал, а проехал. До свидания.

— Ой, Соболевский, мне как раз надо перевезти магнитофон! Как кстати, что ты на машине…

— Никаких гамнитофонов! — отрубил Харьковский и потащил меня за собой.

— Подождите! — кричала вслед Кошелка. — Мне надо с вами поговорить!.. Соболевский! Харьковский!

Она была похожа на старую выброшенную тряпку.

118. Последнее письмо

11 марта. Воскресенье.

Получил письмо из Мирного. Наверное, оно будет последним. Вообще-то, я всегда пишу с большой неохотой. Особенно если не вижу в этом смысла.

Здравствуй, Алексей!

Никак не могу понять: то ты просто развлекаешься, то очень ждешь от меня письма, а сам пишешь меньше и меньше. Ничем больше не интересуешься и в то же время восхищаешься моей фотографией.

Понимаешь, Алексей, я не могу тебе верить. Однажды я поверила, но это оказалось простым развлечением. Когда я пишу тебе, я не жду ответа, потому что не знаю, напишешь ты или нет. Мне кажется, ты пишешь только ради своего удовольствия, и когда-нибудь тебе это надоест, и ты перестанешь писать.

Меня еще никто не обманывал, и я всем верила. А вот сейчас получаю письма от своих друзей, с которыми училась десять лет, и сомневаюсь: может, они тоже пишут, потому что им скучно? Мне кажется, ты никогда не думал о будущем. А мы могли бы и встретиться…

Видела Настю Дранченко. Она рассказала о тебе. Ты, оказывается, на редкость умный человек и не имеешь никаких недостатков. Ну а что касается меня, то я состою из одних недостатков.

Видишь, какие мы разные…

Вот и все. До свидания, Надежда.

«Прощай, родная!» — сказал я себе.

119. Харьковский никогда не врет

11 апреля. Среда.

Мы погружены в академические заботы. Экзамены. Еще шесть дней!

А весна в этом году ранняя, буйная. И ей, молодушке, плевать на все учебные проблемы. «Давайте, ребятки, — шепчет она игриво, — чешите свои затылки, насиживайте задницы, а жизнь проплывает у вас за бортом!» Кричит она за окном и смеется. А ты сидишь, смотришь в книгу с какими-то формулами и постепенно, как сохнущее растение, начинаешь деревенеть. Потом — сатанеть.

И вот погожим днем после двухдневной отлучки приезжает ко мне запыхавшийся Харьковский на своем грязном лисапеде.

— Леха! — кричит прямо с порога. — Надо шо-то думать!..

— А шо думать? — отвечаю ему нервно. — Шо думать! Вон, книгу в зубы — и думай!

— Баран! Леха, если б ты знал, какой ты баран!

— Знаю. Примерно такой же, как и ты.

— Не, ты хуже, ты баранистее. Сидишь в этой вонючей комнате и не видишь, шо творится на улице! Шо там творится!!!

— А шо там творится?

— Не-е… Ты даже не баран! Бараны и те как-то чухаются. А ты же — дубина стоеросовая! Чурбан какой-то! Пенек с ушами! Ты посмотри в окно!

Я выглянул в окно.

— Ну и что? Куча мусора. И огород копать надо. Вот ты очень кстати приехал…

— Идиот! — взревел Харьковский. — Я же говорил, шо доведут тебя эти книжки! Там весна! Понимаешь, осел, вес-на! А мы с тобой здесь, в хате, гнием! Ф-фу!.. А ну пошли на улицу! Не могу здесь. Эта обстановка меня душит.

Мы вышли и сели на лавочку. Было действительно хорошо.

— Короче, — сказал я, — что там у тебя?

— Короче, еду прошлый раз от тебя на лисапеде. Останавливаюсь в посадке… Просто захотелось передохнуть, на травке посидеть. И шо ты думаешь?

— Шо?

— Подымаю голову… А метрах в десяти… Не, метрах в пяти от меня…

— Да ты шо, не может быть!

— Слушай сюда, баран! Совсем рядом — вот как до дороги! — баба!..

— Голая?!

— Да ты слушай, дурак!.. Я ж могу обидеться и не рассказать, шо было дальше. И ты потеряешь полжизни!

— Нет-нет, Славик, не обижайся, не обижайся!

— Короче, баба лежит, ко мне задом… А над ней сидит чувак…

— Тю, неинтересно.

— Слушай дальше!.. Сидит и целует ее. Так нежненько целует…

— Ну?

— А она ж до меня задом повернута… Прикидываешь?

— Прикидываю. Потом она поворачивается, и ты узнаешь… Кого? Кошелку? Марину? Лену? Или мастачку?!

— Так, хорош перебивать! А то перестану рассказывать!..

— Все, все, молчу.

— А до пояса она раздета. Снизу раздета! Видно, тока шо попоролись и балдеют. А у нее такие ножки!.. Такая попка!.. Прикидываешь? Такой денек, такая травка! И она! У-ух!..

— Ну и шо дальше?

— А шо тебе надо?

— Вот это и все?

— А шо, мало?

— Конечно, мало! Я сижу, уши развесил…

— Дурак! Ты ж ничего не понимаешь! Люди уже выползают на природу! Вперед нас! А мы тут сидим… Как скопцы! Как мудаки! Короче, посмотрел я на них и мне тоже захотелось. Все! Я сказал себе: все, хватит! Надо шо-то думать!

Я представил, как Харьковский ехал, давил на педали и старательно рисовал все это в своем воображении. Но с моей стороны было бы глупо уличать его в брехливости. Дело не в этом. Если Харьковскому запретить врать, то в день он будет произносить не более пяти слов и он уже не будет Харьковским, моим другом, не будет Потрошком. Так что дело не в этом. А дело в том, что этот подлец попал в точку!

— И шо ты предлагаешь? — спросил я.

— Надо кому-то вдуть! — ответил он откровенно и исчерпывающе.

— И кому же?

— Короче, я вот сегодня подумал про Галю Петухову.

С Галей он порвал где-то месяц назад. Как он тогда выразился, она надоела ему хуже перцу. Но, видимо, время и весна как-то особенно действуют на человеческие чувства.

— Ты знаешь, Леха, она мне совсем уже не противна. Недавно встретил ее. Такая телка!.. Короче, я уверен, шо она и на двоих расколется. Отвезем куда-нибудь в посадку. И где она денется! Это ж не то, шо твоя англичанка. Ну как тебе идея?

— Нормально. Согласен.

— И я ж говорю!.. Надо пользоваться старыми связями. И время терять не будем на каких-то новых кошелок, с которыми еще неизвестно, шо будет. И с целками не возиться, как с Мариной или с Любашей. И разрядка хорошая перед экзаменом!

* * *

На следующий день мы повезли Галю в ближайшую посадку. И все произошло так, как тому и полагалось быть. На двоих пожарить петушатину не пришлось. Мне достаточно было увидеть ее лицо, ее взгляд, который неотрывно покоился на Харьковском, чтобы прочувствовать все свинство наших замыслов.

Просто посидели, распили бутылочку, приятно пообщались.

Вообще-то, не совсем просто. Харьковский удалился с ней на полчасика. Потом они вернулись, и он стал подмигивать мне и указывать на то же направление. Галя, видимо, уже получившая нужный инструктаж, безропотно опустила глаза и глубоко вздохнула.

Я досасывал последние капли и не проявлял никакой активности. Харьковский не унимался.

— Так, короче, мне надо на двадцать минут свалить. А вы шо хотите, то и делайте. Я вам все разрешаю!

И он действительно свалил.

Галя присела рядом со мной и, не показывая глаз, принялась с усердием мять свои пальцы. Я молчал и ждал, пока она выплеснет свою тяжесть.

Через пару минут она проговорила:

— А это правда, что у тебя нет девушки?

— Чистая правда. А что?

— Ну-у… В общем, мне Славик сказал, что тебе очень плохо…

— Да? Подлец!

— Нет, ну, вообще-то, это по-дружески… Он прав. Он сказал, что ты ночью не спишь. И у тебя даже кровь идет из носу. От того, что нет девушки. Это правда?

— Да, к сожалению. Что ж поделаешь! Судьба такая. Кого-то девушки любят, а кого-то нет!

— Не может быть, чтобы тебя девушки не любили.

— Увы, Харьковский никогда не врет.

Галя умолкла от внутреннего напряжения. Я помог ей:

— Ну и что он тебе еще сказал?

— Ну-у… В общем, он попросил меня, чтобы я тебе помогла…

— Найти девушку, что ли?

— Нет… Чтобы я сама… В общем, если хочешь, то давай… Я согласна.

— А как это? Я себе не представляю.

— Ну-у… Ты можешь меня поиметь… Как свою девушку… Я все знаю, Лешенька… Мне Славик говорил…

— Что?

— Ну, что ты еще мальчик. Что все разговоры про англичанку — это брехня. В общем, меня Славик просил тебе помочь.

— А ты? Ты как на это смотришь?

— Нет, ну, в общем-то он прав. От меня ничего не убудет. И он не будет обижаться. Я же все понимаю. Он твой друг. И я тоже твой друг. Так что ничего тут такого страшного…

Ее руки терзали застежку на юбке. И мне было достаточно одного слова, чтобы застежка эта вмиг расстегнулась. В голове уже под давлением стучал молоток — давай, вперед, баран, давай!..

Однако сердце схватилось от жалости к ней. Ее внутреннее напряжение, ее нерешительность и в то же время решительность, ее доверчивость, покорность, какая-то убогость — все это заслонило в ней женщину.

— Спасибо, Галя, — сказал я. — Ты хороший друг. Но мне почему-то трудно настроиться. Так что как-нибудь в другой раз…

— Правда? А почему? Что для этого надо? Может, я помогу?

— Не знаю… Наверно, обстановка. Но вряд ли ты сможешь помочь.

Еще минуту она пыталась что-то осмыслить. Потом сказала:

— Ну хорошо. Смотри сам. Мы же с тобой друзья? Да?

— Конечно, Галя!

— Ну, ты скажешь Славику, чтобы он на меня не злился? Я ведь была согласна.

— Нет, он не будет злиться. Это я беру на себя. Ты молодец, Галя. Ты настоящий друг!

Я обнял ее и чмокнул в щеку.

Потом явился Харьковский с майской улыбкой. Вопросительно задергал бровями, требуя у меня отчета. И я тем же выразительным языком послал его к чертям.

В конце концов оставил их вдвоем, а сам ушел в Дарагановку.

А сейчас вот снова сижу дома один и с минуты на минуту ожидаю их в гости. Моих стариков не будет до полуночи. И я решил дать кров влюбленным.

А завтра самый страшный экзамен — алгебра.

120. Галя в лунном свете

13 апреля. Пятница.

Харьковский явился один. Но улыбка его свидетельствовала, что Галя где-то поблизости.

— Ну что, скотина, небось уже вдул по пути? — сказал я.

Он вынужден был сознаться.

— А шо мне делать? С тебя ж все равно никакого толку! Мы пошли пешком, я не выдержал и разочек завалил ее…

— Только разочек?

— Не, ну сначала разочек… А потом уже пошла вода в хату! Как тока увижу, где травка подходящая, так за жабры ее. Раза три или четыре. А может, пять. Не знаю. Короче, еле ноги дотащили. Все, больше пешком с ней не пойду!

— Где она?

— Да ну ее!.. На лавочке сидит. Заходить стесняется.

Я вышел на улицу. Галя действительно сидела на лавочке и смущенно улыбалась. Выглядела она, конечно, не как из салона. На голове погибшая прическа, глаза размазаны, на губах остатки помады, юбка измята, светлая кофточка в зелени.

Я пригласил ее в дом и в первую очередь дал ей возможность побыть наедине с зеркалом. А мы тем временем организовали небольшую закуску с двумя литрами бражки.

Потом расположились в моей комнате. И принялись по-настоящему бражничать — пить, курить и смеяться над тем, как завтра будем сдавать экзамен.

Галя расслабилась, ожила и обратила внимание на мои художественные принадлежности. Потом посмотрела рисунки и сказала:

— Никогда не видела настоящих художников.

На что Харьковский тут же дал справку:

— Художники — это такие же люди, тока они сначала рисуют!

Галя хоть и не слушала его, но быть нарисованной ей очень хотелось. Я видел это по глазам. Поэтому и предложил:

— Хочешь, нарисую?

— Да, конечно! Хочу.

— Тока голую! — вмешался Харьковский.

Галя посмотрела на меня растерянно и вопросительно.

— Не обязательно, — сказал я, берясь за карандаш и усаживая ее на кровать. — Для начала сделаем пробный рисунок. Подберем ракурс, который подчеркнет твой характер, твою женственность Та-ак. Расслабься. Немножко лени в позе, больше неги. Добавим эротики. Распахнем кофточку. Грубая шерсть и грубый хлопок подчеркивают нежность кожи. Та-ак. Одна рука за голову, другая вдоль бедра. Ты расслаблена. Ножки вытянуты, а эта коленка чуть согнута. Вот так. Чулки на рисунке не выйдут. Их лучше снять. Но пока не надо. Это потом. Пока достаточно…

Через пять минут рисунок был готов. В короткой юбочке и распахнутой кофточке она чем-то напоминала одну из тех девиц, что я рисовал в прошлом году на 8 Марта. Галя посмотрела на свое изображение и взвизгнула от восторга.

Харьковский попросил, чтобы я нарисовал и его. Я послал его к черту, а Гале предложил позировать обнаженной.

Она сказала:

— Я стесняюсь.

— Кого? Меня? Или своего тела? Или его?..

Я указал на Харьковского.

— Не знаю. Просто стесняюсь. Мне стыдно.

— Но это же глупо, — сказал я. — Ты для меня сейчас только эстетическая категория. То есть предмет, который я, как художник, должен увековечить.

Она хлопала глазами и смущенно улыбалась. Подключился Харьковский:

— Да ты знаешь, шо ни один художник не начнет рисовать портрет, пока не увидит свою натурщицу голой? А? Это ж у них работа такая, у художников! Про это даже специально есть книжка, которая называется «Творчество». Леха, дай ей почитать эту книжку. Она мне не верит. Она не знает, шо перед художниками и врачами положено раздеваться.

— А мужики тоже раздеваются? — спросила Галя.

— Конечно! А как же? Ну ты и тупая, Галка! Ты в какой деревне выросла? Не Дубосеково, случайно, называется? Слушай сюда! Я тебе последний раз объясняю. Может, через пять лет Соболевский станет знаменитым художником. И за тебя, нарисованную, будут давать миллион! А ты ломаешься сидишь! Короче, давай или раздевайся, или он сейчас будет рисовать меня!

Галя согласилась. Но почему-то попросила Харьковского отвернуться.

Тот возмутился:

— Может, ты еще и Леху попросишь отвернуться?

— Нет, ну ты же не художник.

— Я врач! Я читал энциклопедию! Мне можно смотреть на голых баб! Короче, давай, не тяни резину! А то сейчас все вдохновение разгонишь…

— Нет, я так не могу…

И Харьковский сделал вид, что отвернулся.

Галя очень неуклюже сняла кофточку, юбку, осталась в комбинации.

— Может быть, этого хватит? — робко спросила она. — А остальное как-нибудь дорисуешь, придумаешь…

Харьковский вытаращился на нее.

— Ты шо?! Из-за этого я отворачивался?! Не, Галка, ты шо-то уже совсем! Я сам вырос на хуторе, где три двора, но таких дубовых не встречал! Как же он тебя дорисует, если ты вся одетая? Он же тебе такое нарисует, шо тебя нихто не узнает!

— А почему это меня должны узнавать? Я что, голая всегда хожу? — резонно возразила Галя.

— Не, ну я не так сказал… Он тебя нарисует и не глядя. Но тогда при чем здесь ты? Мы тогда подпишем картину другим именем. А про тебя никто и знать не будет!

Галя принялась стягивать комбинацию. А я, чтобы сгладить ее стыдливость и самому той же стыдливостью не заразиться, принялся помогать ей. Мне досталось полностью снять один чулок, расстегнуть лифчик и до колен стянуть трусы, которые она тут же спрятала, будто я собирался их украсть.

От этого процесса, надо заметить, я получил немалое удовольствие.

Затем расположил Галю в позе Венеры, которую так любили художники всех времен. Небрежно, в качестве фона, раскидал ее одежды. Поправил подушку и руку на бедре, подогнул одну ножку, чтобы придать ей больше безмятежности. Потом как-то совсем случайно потрепал ей попку, пригладил животик и коснулся одной груди. С минуту еще посмотрел, пощурил глаз и принял решение подправить обе груди. Но они оказались непослушными и приняли прежнее положение. Пришлось это действие повторить несколько раз.

И, чтобы рассеять ее смущение, всю эту подготовку закончил словами:

— Когда-то один древний грек, Пракситель, точно так же любовался какой-то женщиной. Совершенно неизвестной женщиной. Но когда он выдолбил ее из мрамора, ее стали звать Афродитой. От тебя, кстати, та женщина ничем не отличалась.

Затем я взял рисовальные принадлежности, уселся на свое место и принялся созерцать натуру.

Грудь у Гали была некрасивая, чересчур плоская, с острыми сосками вразбежку. Кожа грубая, на ногах совсем гусиная, бедра широкие, а на лобке нелепый клок пакли.

И я принялся рисовать.

Рисовал старательно, целиком отдаваясь порыву какого-то сомнительного вдохновения. И больше, чем на бумагу, смотрел на живую натуру. И вскоре стал замечать странные метаморфозы. Галя начала преображаться. Это была та же Галя Петухова. Другой она и быть не могла. Все та же мордашка, симпатичная и неповторимая. Но тело!.. Ее тело, чем больше я смотрел на него, становилось, как и лицо, более красивым и более неповторимым. А на моем рисунке, на который почти не смотрел, оно выходило божественным!

Странное такое действие оказало на меня это тело. Мысли мои почему-то потекли все дальше и дальше от чистого искусства. В конце концов я стал подумывать, как бы мне выпроводить Харьковского из помещения. И неизвестно, чем бы это творчество закончилось, если бы я вдруг не посмотрел на часы. А стрелки на них уже каким-то образом оказались на одиннадцати. Старики вот-вот должны были явиться.

Пришлось закруглить рисование. Галя взглянула на себя и еще раз завизжала от восторга, совершенно забыв о том, что уже можно одеваться.

— Ты мне подаришь этот рисунок? — спросила она.

— Конечно, он уже твой. Можешь одеваться.

— Не надо одеваться! — сказал врач Харьковский. — Будешь ходить так. Сеанс еще не закончен…

Не знаю, какие мысли завивались в кучерях Харьковского, но я был вынужден напомнить о своих стариках. И, пока Галя одевалась, мы приняли мудрое решение: отправиться в посадку, чтобы там провести ночь.

Захватили с собой для комфорта пару стареньких пальтишек из кладовки и отправились. Прямо в ночь. Просто в ночь. В поход. Чтобы разрядиться перед сложнейшим экзаменом.

А ночь выдалась, как по заказу, сказочной. Лунная и звездная. Луна царила в небе, а звезды в ее честь образовывали созвездия и трепетно мерцали. Луна не видела их. Она смотрела на землю, освещая ее воровским светом, она искала верноподданных полуночников и с улыбкой их благословляла.

И Харьковский выдохнул из себя:

— Вот бы в такую ночь кому-нибудь вдуть!

К счастью, Галя его не услышала. Очутившись в серебристом поле, она оторвалась от земли, от жизни и унеслась куда-то в пору безмятежного детства. А может быть, веселясь и наивно обнимая нас обоих, она подумывала о чем-то еще. Например, о том, как это она будет всю ночь лежать с двумя вызревшими хлопцами в какой-то глуши за сотни верст от мамочки. Но это всего лишь догадка. На самом деле никто и никогда не узнает, о чем могла думать Галя в эту лунную звездную ночь.

Мы недолго блуждали. В ближайшей посадке выбрали ближайший куст и под ним раскинули свою постель.

Место было чудное. Конечно, в лунном свете и навозная куча выглядит волшебной. Но это было действительно здорово. Мы очутились совершенно в другом мире, где, кроме нас, не было никого. Ни один дом, ни один забор не отделяет тебя от людей так, как это чистое пространство, освещенное холодной луной.

Галю мы, естественно, уложили посередине, прижали плотнее с боков и устремили все три пары глаз высоко к звездам. Но куда струились три потока наших мыслей, не было известно даже богу. Об этом мог знать только черт.

Очень скоро я понял, что Харьковский запустил свои клешни под юбку. Он принялся сопеть, как ежик, а Галя натужно замерла, прикрыла глазки и сделалась спящей.

Я не испытывал большой досады. Но все же чувствовал себя не лучше того медведя, которому от репы достались вершки. И поэтому недолго думая пробрался к ее груди и потискал сосочек. Поиграл с ним и успокоился. Вернее, успокоил себя насильно.

Галя оставалась неподвижной и безмолвной. Она не шелохнулась и тогда, когда Харьковский с треском стянул с нее трусы. Зато я вмиг почувствовал себя в дурацком положении…

Честно говоря, вспоминать все это не доставляет удовольствия.

Я отвернулся и сделал отчаянную попытку заснуть. Но сна не было. На всю обозримую степь в радиусе километра не было сна. Стрекотали насекомые, заливались какие-то птички, что-то шелестело в сухой траве. Может быть, кто-то охотился. А может, суслик подыхал от протравленных семян кукурузы. Не знаю. Но сна не было. И откуда ему взяться, трусливому морфею, если даже Галя совсем забылась и в ритм своему занятию толкала коленом мой зад. А Харьковский острым своим локтем вообще чуть не продырявил мне спину.

Все это продолжалось бесконечно. И веселая наша затея предстала мне в совершенно другом свете — не веселом. На какое-то время я почувствовал ненависть и к нему, и к ней. Это была острая, брезгливая ненависть, не имеющая ничего общего с моими настоящими чувствами и к нему, и к ней.

Наверное, уже под утро я все-таки заснул. Но очень скоро проснулся, потому что продрог. Луна уже не улыбалась, она скатилась с синего неба, пожелтела и маячила над горизонтом, как невыключенный фонарь. Звездная мелочь исчезла, а самые яркие звезды смотрелись забытыми игрушками на выброшенной елке.

Харьковский храпел. Галя была повернута к нему лицом, ко мне задом. Совершенно голым и мокрым задом. Не знаю, каким образом я это учуял. Но не руками. Руками я это проверил позже, когда в голове застучали молотки, а в штанах сделалось жарко и тесно.

Мне показалось, что она не спала. Слишком тихо она лежала. И слишком услужливой была ее поза. Я повернулся к ней, прижался. Она оставалась мертвой. И я уже решился!.. Но тут холодной волной накатила здравая мысль. А вдруг она действительно спит? И я почувствовал себя почему-то хуже, чем вором.

Я стянул на себя пальто и очень долго лежал, глядя в светлеющее на глазах небо. И сотню раз проделал в своем воображении то, что не рискнул на деле.

Утро было с полосками тумана и с пением птиц. Прекрасное утро. Но не было бодрости в теле, и была тупость в голове. Настроение куда-то ушло, вслед за луной.

Постель свою мы спрятали в кустах и отправились на остановку, чтобы посадить Галю в автобус. А сами решили задержаться у меня и настроиться на алгебру.

* * *

Дома нас встретил злющий отец и окончательно выбил нас из колеи, которая ведет на экзамен.

На экзамен мы, конечно, добрались. Но в последний момент, когда уже стояли перед дверью, Харьковский предложил свалить.

Я удержал его.

— Это у тебя от пресыщенности, Славик. Это пройдет. Ты только представь, что мы всю ночь работали! Всю ночь сидели над алгеброй! Представил? А теперь повтори пройденное: альджебр и альджмукабала!

— Ажебра и мука была! — повторил Харьковский.

И мы со смехом вошли.

В аудитории все было торжественно. Елена Федоровна восседала нарядная и строгая. Едва заметным движением глаз она ответила на наше приветствие и взглядом пригласила к столу, где лежали билеты.

Мне достался шестой, Харьковскому десятый. Но даже если бы и случилось наоборот, мы бы все равно смотрели в них бестолковыми глазами. Ни один из сорока билетов для нас не был лучше шестого или десятого.

Сидел тут и Дешевый. Остервенело грыз несчастную ручку и пялил глаза на потолок, будто сам бог обещал ему написать там решение задачи. И Сопила какими-то судьбами тоже очутился здесь. Нас он даже не заметил, поскольку усиленно таращился на чистую доску, ожидая, когда на ней выступит все, что когда-то писалось на уроках. Кроме них, тут же страдали Горшков, с окаменевшим лицом и сведенными к толстой своей переносице глазами, и Стародубов, с отчаянной мольбой смотрящий на каждого входящего.

В общем, компания подобралась что надо. Было впечатление, что явились мы не на экзамен, а на отбраковку. Но именно это и вселяло дух.

Я чувствовал подъем, как хороший солдат перед боем. Надо было только ждать команды лечь на амбразуру. Хорошо, когда знаешь, что ничего не знаешь.

Харьковский, как всякий прохвост, видимо, тоже знал это. Он сидел, мечтательно поджав рукой подбородок, вспоминал прошедшую ночь. Причем наверняка вспоминал только собственное удовольствие.

Так мы и сидели. И неизвестно, до чего бы досиделись, если бы вдруг не стали твориться чудеса. Елена Федоровна ни с того ни с сего надумала куда-то выйти. И не успела за ней захлопнуться дверь, как тут же вкатилась рыжая благодетельница с кипой шпаргалок в руке. И раздала всем, что требовалось. Всем, кроме меня. Мне она скрутила фигу и сунула прямо в нос, так что я почувствовал чесночный запах пальцев.

— Ты у нас самый умный — посмотрим, как выкрутишься!

Я вежливо поблагодарил и сказал:

— А я напишу в стенгазете, как вы помогаете сдавать экзамены.

Мастачка выкатила на меня полтинники и растерянно пробормотала:

— Пиши-пиши! Писателем будешь!

И тут же свалила, будто ее и не было.

Но, прежде чем вошла Елена Федоровна, я услышал за спиной голос Стародубова:

— Леха, у тебя какой?

— Шестой, — ответил я.

И он кинул мне шпаргалку.

Вошла Елена Федоровна, села на свое место и уткнулась носом в бумажки.

Спустя некоторое время все получили законные тройки, кроме меня и Харьковского. Мы получили по четверке.

После чего ко мне подошел Стародубов и три раза повторил:

— Ну как, Леха, вовремя я дал тебе шпору?

Было похоже, он ждал особой благодарности. И я его отматерил.

— А что ж ты, скотина, мне раньше ее не дал?!

И Жека выдал:

— Так то ж мастачкины шпоры. Она мне их все оставила. Кстати, еще до того как ты с ней зацепился.

Во мне шевельнулось новое доброе чувство к Рыжей.

121. На волнах Любашиной груди

21 апреля. Суббота.

Галя вдохновила Харьковского, Харьковский — меня и Дешевого. И вместо экзаменов мы принялись готовиться к большому походу в Залевскую балку. Только не с Галей, а с компанией ее соперницы — Мариной, Любашей и Леной. День нашего выступления совпал с последним экзаменом 17 апреля.

Спецуха — такой предмет, где даже дремучий баран не сумеет получить двойку. И мы не думали о ней. Тем более после алгебры, когда поняли, что на экзамен можно приходить вообще без головы.

Но мастачка, завидев меня, указала пальцем на улицу.

— Сейчас же стричься, Соболевский!

Я попытался выяснить мотивы:

— Это что, необходимое условие для спецтехнологии?

— Иди, сказала! И не смей здесь появляться с такой головой!

Я взорвался, как вулкан Везувий.

— И не собираюсь подчиняться вашим мелким прихотям!

Рыжая слегка изменилась в цвете.

— Будешь сдавать экзамен вместе с отцом!

И повернулась ко мне спиной. Я хорошо знал эту спину — широкую, крепкую. Поэтому с легким сердцем повернулся и пошел.

Харьковский с Дешевым пытались меня образумить:

— Ты шо? Последний экзамен! Да не залупайся, пойди подстригись. Чуть убери со лба — и она отцепится. Ты шо, не знаешь ее?

— Я что, самый лохматый в группе?!

— Ну ты же знаешь, шо она тебя любит больше всех!..

— Да пошли вы все!..

И они пошли сдавать экзамен.

А я остался один со своим раздражением. И подумал, что слишком болезненно отношусь к своей внешности. А все из-за них, из-за этих кошелок!

Не поднялось настроение и через пятнадцать минут, когда вернулись мои друзья. Оба с пятерками! Их счастливые физиономии еще долго действовали мне на нервы.

Погода портилась, моросил дождь.

Однако ни погода, ни настроение не влияли на ход событий.

Квартира «Рупь семь» к нашему приходу уже гудела, как улей. Шла грандиозная пьянка по случаю нашего освобождения. Мы тоже пропустили по стаканчику. Потом быстро собрались, загрузились и отвалили.

Двенадцать бутылок вина и две самогона уместились в портфель. Три двухместные палатки, магнитофон и одеяла — в два огромных рюкзака величиной с Харьковского. И по пути я обратил внимание на странную перемену, происходящую во мне. Чем тяжелей казалась ноша, тем легче становилось на душе.

У девчонок вещей набралось не меньше. И было приятно, что они так серьезно подготовились к мероприятию. Это вселяло надежду, что и в остальном они окажутся такими же серьезными.

В балку добрались без приключений. И поспешили разбить лагерь, пока не хлынул дождь.

А опасность была над головами. Брезентовое небо натянулось до треска и грозилось в любую минуту лопнуть под напором воды. Все замерло в ожидании стихии. Ветер затих, и птицы примолкли. Глухая тишина давила уши. И голос человеческий звучал непривычно и странно в этом лесном склепе. Жаль, не было времени на созерцание, я бы получил большое удовольствие.

Мы торопились. Наш злодейский расчет был прост. Каждый ставил свою палатку — для себя и для подруги, привлекая ее же в качестве помощницы. Правда, девчонки попытались перемешать нам карты, потребовали для себя отдельную палатку. Но мы не очень и спорили с ними. Мы знали, что все эти причуды до первого стакана.

Через час приготовления были окончены. Три палатки стояли кольцом, на равном удалении друг от друга. А на пятачке посередине был раздут костерок и раскинуты два одеяла в качестве самобранки.

И грянул праздник!

После получаса ровного веселья все потихоньку стали становиться самими собой. Марина без удержу смеялась и пыталась затянуть песню. Харьковский тоже пытался затянуть, но не песню, а Марину в палатку. Леночка поддерживала Марину, оказывая сопротивление Харьковскому. Дешевый спешил залиться.

Любаша с улыбкой наблюдала за происходящим. А я успевал и на груди у нее полежать, и составить компанию Дешевому, и побарахтаться с Мариной, и напакостить Харьковскому, и поумничать с Леночкой.

С наступлением темноты все пары разбрелись по норам, оставив недопитыми стаканы и недогоревшим костер. Словно торопились что-то успеть до дождя.

Но дождя в эту ночь не было. Как не было и того что-то. Был только концерт с гвоздем программы — Дешевым. Он оказался хуже всякой стихии.

Я не успел еще улететь в райские кущи на Любашиной груди…

А Любаша, как никогда, была мягка, податлива и ласкова. И я все больше ощущал в ней материнскую нежность ко мне. Без слов (Любаша не любительница много говорить) она смотрела мне в лицо, гладила его пальчиками и целовала. Она дышала ровно, глубоко, и в глазах ее сквозь темноту светилась дикая радость. А я колыхался на ее огромной груди, как Одиссей на волнах Эгейского моря. Я проказничал и шалил. А она смотрела на меня с радостью и восхищением, как может смотреть только мама на своего ребенка.

Было очень хорошо и спокойно. И никуда не хотелось спешить.

Была какая-то уверенность и в ней, и в себе. Уверенность в том, что обязательно само по себе что-то произойдет. Что-то глубокое и сильное. И было огромное желание этого!.. Но не зверское. А ровное, растущее, вполне управляемое и поэтому вдвойне приятное.

Что-то такое было в ее взгляде и исходило от ее груди. Я будто хотел в ней постичь нечто такое, чего не удалось постичь еще никому…

Не знаю. Может, потому что люди долго жили со скотом или сами долго были скотами. Только, если хорошенько ковырнуть, в каждом, наверное, обнаружится порядочная скотина. Налей ему больше вина и ты увидишь!

Короче, не успел я окунуться с головою в Любашу, как в палатке Дешевого поднялся невообразимый шум. Угрозы, маты, визг и плач. Я прислушался и понял, что Дешевый поссорился с Леночкой и выгнал ее на улицу. Та уселась у потухшего костра и залилась слезами. О том, что у них произошло, догадаться было нетрудно. И поэтому я не спешил вмешиваться.

Харьковский с Мариной долго и безрезультатно успокаивали Лену. Потом призвали меня. И я оторвал себя от Любы. Только за один этот облом Дешевому стоило набить морду!

Он лежал в своей палатке в обнимку с магнитофоном и что-то подвывал не в такт музыке. И рожа в сумерках у него была совершенно счастливая.

— Что ты, падла, вытворяешь? — сказал я.

Он обрадовался моему появлению.

— О-о! Леха! Заходи в мой хутор! Давай выпьем!

— Ты понимаешь, козлиная твоя морда, что ты здесь не один?

— Почему не один? Я здесь один! Я хозяин! А ей не нравится — пускай валит на улицу! Сука подзаборная.

— Слушай ты, падла дешевая, я же за это могу и по башке дать!

— А шо она ломается, как мандавошка? Я сказал: «Не хочешь — зачем было ехать!» Она стала залупаться. Ну, я и послал ее. Она обиделась. Шо теперь, жопу ей целовать? Замерзнет — придет.

— А ты не подумал, что можешь всем испортить праздник?!

— Какой там праздник! С кем праздник? С этими кошелками? Они же, сучки, сговорились! Я это давно понял. Вот посмотришь, Леха, ни у тебя, ни у Хорька тоже ничего не выйдет! Лучше давай выпьем — вот это будет праздник! Знаешь, как классно — выползаешь из палатки и пьешь прямо лежа. И ты уже никогда не упадешь. Пьешь, пьешь — и не падаешь! Заснул, проспался и опять пьешь! Прикинь, какой кайф! А с этими кошелками точно ничего не выйдет.

— Послушай ты, кайфушник! У нас и в самом деле ничего не выйдет, если ты будешь так кайфовать!

— Все равно ничего не выйдет. Поползли пить, Леха!

— Да пошел ты!..

— Давай по-пластунски, шоб на колени не подыматься!..

— Я тебе не дам больше ни глотка! Потому что из тебя уже дерьмо поперло. Понял?

Мы еще некоторое время погрызлись и в конце концов пришли к согласию: я ползу с ним пить, а он извиняется перед Леночкой.

Ошибка моя была в том, что мы сначала выпили. Потом он подполз к Леночке и что-то пробурчал ей в спину.

— Бу-бу-быр-быр-бу-бу… в самом деле… быр-быр-бу-бу… обиделась, как дура… бу-бу-бу… твою мать…

Леночка продолжала всхлипывать, не реагируя на слова. И Дешевый тоже обиделся:

— Да пошла ты!..

После чего выпил стакан и пополз в свою палатку.

Харьковский первым кинулся на него. Я удержал Харьковского. Потом кинулся я, но Харьковский удержал меня. И наконец, кинулись оба, а девчонки вцепились в нас. Дешевый, кажется, только балдел от того, что все мы вертимся вокруг него.

Не знаю, чем бы закончился скандал в нашем семействе, если бы не вмешалась здравомыслящая Люба. Она взяла за жабры матерящегося Дешевого и затащила его в палатку. И там уже завела с ним душеспасительную беседу.

А я пригласил Лену к себе, чтобы она не мерзла под открытым небом. И мы улеглись рядышком, как братик с сестричкой.

Она еще всхлипывала. Я сказал ей, что не стоит принимать так близко пьяные и дешевые выходки. И она успокоилась. Уткнулась мне в грудь лицом и затихла. Я погладил ее по головке, как маленькую девочку. Потом по спинке. Чисто из сострадания. И вдруг почувствовал, что она вовсе не маленькая девочка. Просто почувствовал.

Она затаила дыхание и прижалась ко мне так, что я мигом вспомнил нашу первую ночь на квартире «Рупь семь». В памяти произошла вспышка. И меня встряхнуло. А от встряски появились скотинячьи мысли. Как змеи, они покинули свои глубокие норки в складках мозга и поползли по всему телу. Поскользили вниз, через грудь, по позвоночнику, по животу и ниже.

И, пока я переживал перемену ощущений, Леночка совсем перестала дышать. Казалось, она включила какие-то датчики и внимательно следила за мной. И в самый критический момент она подняла голову и прямо в лицо мне прошептала:

— Тебе хорошо со мной?

Конечно же, с ней было хорошо! Однако здравый мой голос, загнанный в результате переворота в подполье, вдруг вырвался наружу. И я выпалил:

— Так что же у вас там с Дешевым произошло?

И сам почувствовал, как слова эти завязли в зубах.

А она словно читала меня.

— Ну его к черту!.. Я тебе нравлюсь?

— Конечно, Леночка!..

— Тогда почему ты с Любашей?

Вопрос меня смутил.

— Ну, не знаю… Так получилось.

— Она тебе нравится?

— Ну, наверно… Иначе я не был бы с ней.

— Больше, чем я?

— Не знаю. Как я могу вас сравнивать? Мне и в голову это не приходило.

Я был загнан в тупик.

— Давай не будем об этом…

Она умолкла, но не успокоилась. Затаилась.

В палатке уже была кромешная тьма. Но я как будто видел ее лицо. Она внимательно и напряженно смотрела на меня, стараясь угадать ход моих мыслей. И я направил их туда, куда она хотела.

Мы как-то одновременно пошевелились. Как-то навстречу друг другу. И уже помимо всякой воли, как слепые котята, отыскали друг у друга мордочки. И жадно сцепились губами. Она жалась ко мне, будто изнутри ее жгло пламя. А от меня требовалось вскрыть ее и погасить это пламя.

И как только я осознал происходящее, так земля отошла от меня. Я очутился в невесомости и поплыл. Моя рука совершенно самостоятельно отправилась на поиски золотого ключика. Причем уверенно. Начала от колена и поползла вверх. Очень медленно, замысловатыми зигзагами.

Очень мешала узкая юбка. Хотелось порвать ее. И Леночка сама раздвинула ножки, облегчив доступ к своим тайникам. Вздутый твердый лобок и совершенно мокрые трусики на нем. И от мысли, что меня здесь давно уже ждут, зарябило в глазах. Я готов был взреветь…

И вдруг над самой головой ушатом холодной воды плеснулся голос Любаши:

— Эй, вы тут еще не сношаетесь?

Леночка ответила первой, с плохо скрытым раздражением:

— Только собрались!

Честно говоря, как ни уважал я Любашу, но в этот момент предпочел бы не видеть ее. Однако облом свершился. И мне следовало как-то выкручиваться.

Но Люба, которой, кажется, вообще не свойственны бурные всплески чувств, оказалась в игривом настроении.

— Ничего, я подожду, — сказала она, укладываясь рядом. — Может, и мне чего перепадет. А то этот Дешевый уже дрыхнет.

Тут и я развеселился. Прошелся пулеметной очередью по спящему Дешевому и обнял обеих подруг.

Я лежал на спине как султан. С левой стороны ко мне жалось горячее тело Леночки, а с правой приятно давила Любашина грудь.

Не спали всю ночь. Я несколько раз поднимался, выползал из палатки, подкреплялся вином и приносил стакан в свой маленький гаремчик. Стакан этот мои целомудренные жены пили наощупь, по глотку. И я чувствовал себя кормильцем.

Под утро мы немного вздремнули.

Разбудил нас Дешевый. Он разжигал костер, звенел стаканами и ругался на чем свет стоит. Моя левая рука была зажата между ног у Лены, правая покоилась на грудях Любаши. И мне не хотелось освобождаться.

Но было уже светло.

Я поднялся и вышел.

Дешевый увидел меня и обрадовался. Словно это не я вчера собирался набить ему морду.

— Леха, давай выпьем. Башка раскалывается.

— Скажи спасибо, что мы ее вчера тебе не раскололи!

— А шо такое? Шо такое?..

Оказалось, он совершенно ничего не помнит. Конечно, с его стороны это был лучший ход. И поэтому я охотно ему поверил.

Тут еще вылез опухший Харьковский. И мы втроем опохмелились.

Дешевый был суетлив, говорлив. Долго и подробно выпытывал нас о своих проделках и не переставал себе поражаться.

До полудня не было дождя. И до полудня наши девочки отсыпались. Поднялись они, когда пошел дождь. Сходили в кустики по своим делам и спешно принялись готовиться к отъезду. Настроение у них почему-то было отвратительное. Только Любаша выглядела уравновешенной и спокойной. И не отрывала от меня тягучего томного взгляда. Только она, кажется, никуда и не собиралась.

Я был вынужден поставить девочкам прямой вопрос:

— А чего вы испугались — нас или дождя?

За всех ответила Марина:

— Ой, да что нам вас бояться! Просто не хочется мокнуть да еще смотреть на всякие дешевые номера.

Дешевый, испугавшийся, что является причиной срыва мероприятия, делал вид, будто ничего не слышит. Я принялся доказывать, что глупо бояться весеннего дождя, который приносит здоровье. Харьковский перебивал меня и орал, шо нас никакие катаклизмы не собьют с намеченного плана.

Однако именно этот намеченный план не внушал доверия девчонкам.

Свою позицию высказал Дешевый. Он заявил, что не сдвинется с места, пока здесь остается хоть капля спиртного. Но эта перспектива вдохновила женщин не более, чем предыдущая. Поскольку оставалось еще шесть бутылок, не считая самогона.

Тогда мне пришлось сводить друзей за кустики, чтобы там между делом обсудить тактику.

После этого Дешевый извинился перед Леночкой. А Харьковский уволок свою Марину в нору. И в течение часа не подавал признаков жизни. Мы с Любашей тоже забрались в палатку, где я занялся ее неисчерпаемой грудью.

На обед все вместе под легким сеющим дождиком собрались у костра и на славу повеселились.

К вечеру дождь усилился, костер затух, вино закончилось. Сделалось скучновато. Стали прятаться в палатки, где нас подстерегала новая неприятность. Поскольку палатки мы установили, что называется, безграмотно, не обкопали их, они скоро стали подмокать.

Скверная штука — подмокание. Лежишь в сырых сумерках, спину покусывает мерзкий холодок, жмешься к теплой Любаше, оттаиваешь только с одной стороны. И вдруг чувствуешь, притом очень резко, что задница уже мокрая. Это подступила вода. Одежда не греет. Надежда только на нее, на всемогущую!.. Но Любаша не соглашается. У нее какие-то свои неясные, но очень важные причины. Она молчит. И греет только грудью.

А сверху по брезенту, как по голому телу, барабанят крупные тяжелые капли.

* * *

Под утро мы собрались в самой сухой палатке, у Харьковского. Все, кроме Дешевого. Он захватил последнюю бутылку самогона, предпочтя ее нашей компании. И орал из своего вигвама, что, если человек мокнет снаружи, его надо промочить изнутри и он будет сухим. Потом открыто называл девочек кошелками и утверждал, что настоящее удовольствие только в вине.

К счастью, в этот раз его уже никто не воспринимал. А нас с Харьковским он даже повеселил.

Всем вместе было тесно, мокро, но тепло. Женские тела творили чудеса, кипятили нашу кровь и отгоняли предательский сон. Во сне мы бы точно окоченели. Как Дешевый, который взвыл еще в ночи и страшной руганью разбудил весь лес.

В холодном рассвете все казалось синим. И деревья, и лица, и пустые бутылки, и Дешевый, выжимающий из них последние капли. Стуча зубами, мы быстро снялись со стоянки, взвалили на плечи отяжелевшие рюкзаки и рванули на остановку.

* * *

Где-то в восемь мы простились с подругами и с Дешевым. И потом с Харьковским помчались к нему домой. И на полпути дождик незаметно иссяк, а над домами выкатилось красное солнце.

— Может, вернемся в балку? — предложил восторженный Харьковский.

— Только без Дешевого, — сказал я.

И мы прошлись по гнилым костям товарища. И решили, что последний раз имеем с ним дело.

— Он мне все испортил! — сообщил Харьковский. — Вернее, он испортил настроение Маринке. И она уперлась рогом. Ни в какую!

— И мне он устроил облом, — пожаловался я. — Заснул, свинячья морда. Не мог хотя бы на час у себя задержать Любашу.

Не успели мы зайти к Харьковскому, как следом явился мой отец. Оказалась, Рыжая обо всем ему уже сообщила. И он уже второй день разыскивал меня.

Пришлось пережить еще одну грозу.

122. Письмо

6 мая. Воскресенье.

Подписано ровным и совершенно незнакомым почерком. Это оказалась Галя Петухова с приветом из своего родного хутора.

Здравствуй, Леша!

С огромным чистосердечным приветом и массу лучших пожеланий к тебе Галка!

Во-первых спешу сообщить, что я жива и здорова, и что и тебе желаю того же. Вот выбрала свободную минуту и пишу тебе письмо. Ты думаешь с какой это стати я решила тебе написать. Понимаешь Леша в Таганрог я больше никогда не приеду и больше не увижу Славку Харьковского да и тебя тоже. Ты мне пожалуйста напиши где он там и как он. Вобщем напиши все за него. Помнишь Леша я тебе говорила чтобы ты передал ему чтобы он пришел ко мне в пятницу до свитофора в 8 часов. Так он не пришел. А потом в субботу в 4 часа я уехала.

Леша я тебя очень прошу напиши мне все за него. Мне это очень надо. Понимаешь я ему хочу написать письмецо.

Ну немного о себе. Работать я буду на ферме молодой дояркой. Буду доить коров. Знаешь тянет туда к вам в Таганрог, но я теперь туда и ногой не ступлю. Знаешь почему я оттуда уехала? Меня там чуть не прирезали, руку немного зацепили ножом. Но я еще жить хочу.

Ну что тебе еще написать? Погода у нас прохладная. Вчера прошел дождь. Сегодня небольшой ветерок и светит солнце. Леша если Славик никуда не уехал то дай ему мой адрес, хорошо? А ты мне тоже пиши. Если увидишь Сопилкина и Дешевенко передавай им привет и конечно же Славику Харьковскому.

Да Леша если ты сможешь то вышли мне ту картину когда ты меня срисовывал, она мне очень нужна. Только вышли обязательно. Ты же мне ее подарил но я ее у тебя тогда забыла.

Ну у меня пожалуй все.

Леша отвечай сразу же, жду с нетерпением.

26.4.73 г.

Конечно, если судить по орфографии, можно подумать, что письмо писала иностранка, но под диктовку нашей любимой Гали. И удовольствие от этого я получил не меньшее, чем некогда от Надиных посланий.

Я тут же написал ответ и вложил в конверт рисунок. И представил себе, как она покажет его своим подругам-дояркам и как те раскроют рты. А она расскажет им, какую богемную жизнь вела в Таганроге. А может, и не расскажет. Не знаю. Но вряд ли этот рисунок ей понадобился, чтобы показать его маме.

Последний раз видел Галю в тот день, когда мы собирались в поход. Она поделилась со мной тревогой по поводу охлаждения к ней Харьковского. И просила устроить встречу. Но тогда нам было не до этого, и я отделался пустыми обещаниями. Даже Харьковскому ничего не сказал. Просто забыл.

Потом я слышал, что она уехала домой, но настоящей причины не знал. И поэтому сейчас я попросил ее подробнее рассказать о том, что произошло с ней в Таганроге.

123. Я заслуживаю аплодисменты

12 мая. Суббота.

В обед подходим с Сопилой к бурсе. Осторожненько так подходим, чтобы не нарваться на мастачку. Потому что задумали грешное дело — закончить трудовую неделю еще одним прогулом. И вдруг навстречу Лариса Васильевна!

Не видел ее с последнего экзамена. И наверняка бы не умер, если бы не видел ее еще сто лет.

Она двигалась по другой стороне улицы, не одна. В сопровождении своего чичисбея. Я сделал вид, что не вижу ее. И тут же услышал:

— Соболевский, иди-ка сюда!

Я остановился, посмотрел на нее и послал ей радостную улыбку. Затем любезно поинтересовался, зачем это вдруг ей понадобился еще один мужской объект.

— Иди сюда быстро! — повторила она со строгостью, которой позавидовала бы мастачка.

Я понял, что речь пойдет о Данте. И, дав Сопилкину знак следовать за мной, перешел дорогу.

— Ты когда принесешь книгу, Соболевский? — начала она.

— Здравствуйте, Лариса Васильевна! — отразил я атаку.

Ее обожаемый торчок отошел в сторонку и, приняв позу терпеливого ожидания, волчонком покосился на меня.

— Учти, Соболевский, — продолжила англичанка, совершенно напрасно буравя меня глазами, — я приеду к тебе в Дарагановку! Сама приеду! И завтра же!

— Приезжайте, Лариса Васильевна! Вы же знаете, я всегда рад вас видеть.

Ей очень хотелось сказать мне что-нибудь убийственное. Может быть, даже зубами вцепиться в лицо. Но сдерживающий фактор стоял за спиной. И тоже, кстати, сопел от возмущения. Наверняка ему хотелось проявить себя.

Она проговорила с умеренной строгостью:

— Ко мне можешь приходить в любой день. Ты знаешь, где я живу. В училище я бываю три раза в неделю.

— Хорошо, Лариса Васильевна. Я, правда, бываю всего один раз, но ничего, думаю, когда-нибудь встретимся. А за книгу не беспокойтесь! Я отношусь к ней бережно. Как к женщине.

Она была в замешательстве. Тот, за спиной, ей здорово мешал.

И я повернулся, чтобы уйти. И вдруг услышал его голос:

— Ну, ты понял, что тебе сказали?!

Словно это я был первогодкой, а он уже заканчивал бурсу! Меня как обухом огрели по башке. Чуть не задохнулся от взрыва чувств. И, наверное, поэтому не смог ничего сказать.

Некоторое время я смотрел на него округленными глазами. Смотрел на его ровный пробор, аккуратно уложенные волосы со следами расчески, на его молочное лицо и на черненький пушок над верхней губой, из которого он, видимо, спешил оформить усы. И он потянул меня к себе. Я подошел, взял его за локоть и тихонько сказал:

— А кто тебя просил совать сопливый нос в чужой разговор?

С этими словами резко развернул его и что было силы врезал коленом под зад. Молодец отскочил на несколько шагов и выронил из рук свой пузатый портфель.

— Соболевский, прекрати! — закричала англичанка.

Но в голове уже громко стучали молотки. Стучали гневно, с нарастающей силой.

Мальчишка в растерянности кинулся поднимать портфель, но потом передумал и бросился на меня. Махнул раза два в воздухе неуклюжими руками и раскрыл свою физиономию для удара. И я ударил. Сильно и точно, от всего сердца.

И он буквально сковырнулся. Перелетел через стриженый кустарник, упал и тут же вскочил. Волосы его безобразно взлохматились, молочное лицо окрасилось розовым, из одной ноздри вытекла капелька крови.

— Соболевский, прекрати, я сказала! Прекрати немедленно! — где-то вдалеке продолжала кричать англичанка.

Но меня уже охватила дрожь, в глазах поплыла рябь, голова превратилась в одну большую наковальню.

— Теперь ты понял, как обучают правилам хорошего тона? — сказал я пацану, который в полной растерянности метался за кустами.

Он шмыгнул носом и окрысился:

— Не понял! Не понял!

И я тут же достал его через кусты. Сильнее прежнего. Он рухнул навзничь на перекопанный газон. И на этот раз поднялся не скоро. От агрессивности его не осталось следа. На лице был только страх.

И я сказал ему почти доброжелательно:

— А теперь, козлик, постарайся обходить меня стороной. Буду бить тебя при каждой встрече.

И больше не смотрел на него.

— Соболевский!.. Я этого так не оставлю! Я заявлю в милицию! Ты за это ответишь! — все еще орала англичанка.

— Заткнитесь, Лариса Васильевна! — сказал я с такой злобой, что она тут же заткнулась.

Не глядя на нее, я тронул Сопилу за плечо, и мы пошли прочь.

— Молодец, Леха, молодец! — восторженно твердил по дороге Сопилкин. — Я бы его вообще убил!..

Неприятная дрожь долго не проходила. И я молчал. А кто-то сидящий во мне радостно аплодировал.

124. Явное стремление к постоянству

2 июня. Суббота.

Итак, вчера был первый день лета. Мне исполнилось восемнадцать.

Такое впечатление, что этот самый изумительный в году день стал потихоньку терять свою прелесть. Раньше я ждал его уже с зимы, а теперь вот даже не заметил. Не заметил не только как он подошел, но и как прошел!

Я поднялся в шесть у Харьковского. Лил дождь. За последнее время он уже осточертел, этот дождь. Даже если его и нет, все равно смотришь на небо и ждешь, когда он пойдет. А это все равно, что он идет.

Спать не хотелось, и мы вышли прогуляться. Зашли на хату к Дешевому. Там уже бухали. Мы присоединились. Дешевый принялся вспоминать о походе как о самом светлом празднике в своей жизни. И под завистливое внимание тех, кто там еще не был, стал строить новые планы.

А я вдруг очень ярко вспомнил Любашу. И страшно захотел ее увидеть. Я забыл, когда последний раз видел ее. Вспоминал ее часто, но ноги почему-то не доходили до 27-го переулка. И тут я плюнул на все и пошел к ней.

Любаша была очень удивлена, но еще больше обрадована. Она побежала переодеться и вскоре вышла со свертком в руках.

— Это тебе, — сказала она.

— Мне?

— Ну да. У тебя же сегодня день рождения. Поздравляю!

Честно говоря, я не помню, что когда-нибудь говорил ей о своем дне рождения. Это было очень приятно, и я расцеловал ее.

В Любашином свертке оказался галстук, одеколон и носовой платок. Это был единственный подарок, который я получил в этот день. Неделю назад еще мать преподнесла мне рубашку. Она всегда дарит что-нибудь наперед.

Я сунул сверток в карман пиджака, и мы отправились гулять.

Прогулка затянулась до трех ночи. И могла бы вообще продолжиться до утра.

Любаша в последнее время как-то преобразилась. И меня потянуло к ней сильнее прежнего. Я целовал ее без устали.

И уже у дома заговорили с ней о предстоящем походе. Я открыто сказал, что каждое утро молю бога о хорошей погоде, потому что хочу быть с ней.

— Я хочу тебя, Любаша! Очень тебя хочу. Сил уже нет никаких. Я поэтому и редко прихожу к тебе, чтобы не дразнить зверя…

Она смотрела на меня без всякого страха, смотрела широко раскрытыми глазами, терлась об меня и сдерживала радостную улыбку.

И потом сказала:

— Я тоже тебя очень хочу.

Ничего не пообещала. Только это вот и сказала.

И я подумал, что этого достаточно.

125. Игра

10 июня. Воскресенье.

Если уж так устроено, что люди наполовину состоят из женщин, то вполне логично, что половина мыслей мужчины направлены на противоположный предмет, то есть на женщин. Но если учесть, что в старости оно уже и ни к чему, то, выходит, основной груз женской проблемы как раз и выпадает на мой возраст.

И вот мы, бедные, волочим этот непомерный воз. Вчера опять вернулись из Залевской балки…

Теперь в наш мужской состав с полным правом включился Сопила. От Дешевого отделаться не удалось. Он убедил нас, что перевоспитался.

Леночка с ним так и не прижилась. Причину своего дурного поведения подлец свалил на нее. Она не имела возможности возразить, потому что отсутствовала при этом. И мы ее исключили. Дешевый должен был о себе позаботиться сам. До последнего момента он ходил с кислой рожей и разводил руками. Пока девочки сами не подогнали ему Галчонка.

Галчонок этот был веселой, умной и подвижной девчонкой с большими восторженными глазами. И если повнимательней вглядеться в них, то можно было сразу увидеть, что Дешевому там делать нечего.

Сопила свою проблему решил самостоятельно. Урвал, как он выразился, в первой группе самую зазевавшуюся. Ею оказалась Ира Коробко по кличке Кнопка. Очень добрая и спокойная девочка, не какая-нибудь там выскочка. И в группе у себя она была бы совсем незаметна, если бы не нахватала больше всех двоек. Однако я, как и Сопила, считаю, что не пятерки украшают девушку. Это не те оценки, за которые наш брат их любит.

Костяк женской половины составили боевые подруги Марина Бисюхина и Люба Матвеева — моя Любаша.

* * *

После дождей Залевская балка выглядела как невеста в зеленом наряде. Все цвело, пело и благоухало. Так что сразу же мы ощутили себя в райском саду. А наше излюбленное место вновь подернулось девственностью.

Лагерь из четырех палаток мы разбили быстро и со знанием дела. Каждый отвечал за свое жилище, и поэтому все старались. Девчонки тем временем колдовали над столом.

Спиртные запасы в этот раз были увеличены с учетом двух добавившихся ртов и средней нормы, за которую был взят аппетит Дешевого.

Солнышко еще не успело спрятаться, а мы уже повеселели и за-хорошели.

Только Дешевый приуныл. Его Галчонок наотрез отказалась пить.

Выручила Марина. Она выпила все за свою юную подругу. А потом стала дурачиться с Дешевым. Тот позабыл обо всем на свете, стал зажимать ее самым откровенным образом и в конце концов утащил в свой вигвам.

Завидев это, Харьковский схватил Галчонка и уволок к себе. А Сопила, испугавшись за свою Кнопку, тоже поспешил ее упрятать.

Только мы с Любашей еще долго сидели у костра. Потягивали вино и целовались, тихо и мирно. И пьянели пьяней обычного.

А когда уже забрались на ночлег, я попытался раздеть ее. Она не захотела. Тогда я повторил ей то, что говорил в день своего рождения. Она тоже повторила, что хочет меня, но убрала мою руку со своих ног. Я спросил, почему она так неразумно поступает. И она ответила, что сама не знает.

Я принялся ломать свою пьяную голову над этим противоречием. И очень скоро пришел к выводу, что мне необходимо довести ее до экстаза, когда она потеряет свой глупый разум.

Где-то через час непрерывной атаки, уже с опухшими губами, я повторил дерзкую попытку. И убедился, что разум ее ничуть не ослаб. Но сдвинулся. На нее напала игривость. Самый важный и серьезный момент жизни вместе с моими титаническими усилиями был переведен в какую-то идиотскую шутку.

И еще черт знает сколько времени прошло. Я два раза подкреплялся вином и двадцать раз возобновлял всевозможные провокации, неожиданные налеты и затяжные осады. Бастилия не сдавалась.

Уже под утро я спохватился и понял, что в этой борьбе лишился главного — того удовольствия, которое получал от Любаши раньше. И тут же подумал: стало быть, и ей тем самым что-то подпортил. Здесь, видно, и скрывался корень моего поражения.

На этом я уснул.

Наутро оказалось, что Марина все-таки ночевала с Харьковским. И у них происходило примерно то же, что и у меня с Любашей. Дешевый промучился с Галчонком и вылез из палатки с красными глазищами и набрякшей, как фурункул, физиономией. Вылез на четвереньках и сразу же бросился опохмеляться. У Галчонка же был такой вид, будто она вышла на свет после сеанса веселой комедии. И вообще, я подозреваю, что она пишет стихи.

И только на палатке Сопилы, как мы скоро убедились, всю ночь сидел крылатый паршивец Амур. Не знаю, чем они его так завлекли, что он больше ни к кому не захотел отлучиться. Только уж очень постарался сорванец. Даже перестарался. И утром Сопила общался с Кнопкой так, будто прожил с ней совместно как минимум лет десять.

Она ему из палатки:

— Вадик, иди сюда!

Он, вытирая губы от свежевыпитого вина, кидает ей через плечо:

— Отстань!

Хотя еще вечером все слышали:

— Вадик, подай мне колбаски…

— Пожалуйста, Ирочка! Дай-ка налью тебе еще глоточек. Ну, дай теперь поцелую. Вот покушай салатик. А помидорку хочешь? Нет? А может, еще глоточек? Дай поцелую…

В общем-то, я обратил на них внимание не потому, что перемена эта показалась дикой, а потому, что перемена эта навеяла мне интереснейшую мысль. Я понял вдруг, чего не хватает у нас с Любашей! Как раз того, чем здесь, в нашем круге, не пахнет вообще, — любви и нежности. Красивой и глубокой человеческой любви. Той самой, которая заполнила бы все наши паузы и недомолвки и ответила бы на все немые вопросы.

Глупо с моей стороны ожидать, чтобы девочка вот так в шутку, в порыве общего веселья, со смехом взяла и лишилась своей девственности, которая, быть может, дорога ей, как вся предшествующая жизнь. Я, конечно, не охотник за целками, мне эта драгоценность ни к чему. Но одно дело сидеть и здраво рассуждать сейчас за письменным столом, другое — быть там в пьяном чаду с ней вдвоем.

Мне хотелось знать, какую цену заломит молчаливая Любаша за то, что от природы ей досталось бесплатно и от чего нет пользы ни для ее красы, ни для ее здоровья. Что будет мне стоить то, что даром не нужно? И я первым назвал свою цену — любовь!

Играть в любовь — дело нехитрое. Начал с того, что посмотрел на объект другими глазами, липкими и приставучими. Любаша быстро это заметила. Глаза ее оживились и стали чаще находить повод встречаться с моими.

Когда все покатывались со смеху после какой-нибудь идиотской выходки, мы тоже смеялись. Но при этом смотрели непременно друг на друга. И в глазах наших этого смеха становилось все меньше и меньше. Глупое веселье в них сменялось нежностью.

Скоро я почувствовал, что теряю активность в потехах. Перестал бороться с девочками и материться с мальчиками. Любаша, никогда себе подобного не позволявшая, оценила это.

Наши поцелуи тоже преобразились. Мы стали целоваться, глядя друг другу в глаза. Надо заметить, что поцелуй, сопровождаемый взглядом, вызывает более объемное чувство и даже несет в себе какой-то смысл. Это совсем не то, что сосание вслепую. Такими смотрящими поцелуями можно разговаривать, не произнося при этом глупых слов. И можно общаться долго, часами. Можно быть со всеми вместе, нести всякую ахинею и в то же время разговаривать только друг с другом.

У меня было ощущение, что я сделал открытие, причем великое. Мы с Любашей будто приподнялись над всеми, мягко парили в воздухе и снисходительно наблюдали за глупо резвящейся компанией.

К вечеру уже требовалось что-то сказать. Выбрать момент было несложно, потому что мы не отлипали друг от друга. И я сказал очень тихо на самое ушко, почти шепотом:

— Что это с тобой сегодня, Люба? Ты такая хорошенькая… Не могу от тебя глаз оторвать.

И в подтверждение сказанного расцеловал ее лицо. И по этому же лицу увидел, как ей стало хорошо!

Но сказала она всего лишь:

— Не знаю…

— Еще вчера ты не была такой.

Она пожала плечами, не сводя с меня восторженного взгляда. А губы ее, чуть припухшие от затяжных схваток со мной, продолжали вздрагивать, показывая свою полную боевую готовность.

И она пробормотала:

— Не знаю…

— Это хорошо, что ты говоришь правду. Я тоже не знаю. Но во мне точно что-то перевернулось.

— Да, наверно… Ты тоже сегодня изменился, — сказала она.

— Изменился? Как?

— Не знаю. Такой хороший…

— А был? Был плохой?

Вместо ответа она засмеялась и доверчиво прижалась ко мне грудью. Это была неосмотрительная доверчивость. У меня возникло ощущение, будто она забралась ко мне под одежду и обвилась вокруг меня голым телом.

Тогда я прильнул губами к ее уху и прошептал:

— Срочно ныряем в палатку!

И мы тут же укрылись от всего мира.

Я был уже в предчувствии победы. Не то чтобы торжествовал, как дурень, но обрадоваться успел. И даже черкнул в своем воображении несколько вариантов возможного развития событий. И каждый из них пробирал до мозга костей.

Как я целовал Любашу! Из камня бы выступили слезы от этих поцелуев. Как я целовал ее!

Этим я пытался блокировать ее контролирующий центр, расположенный, по всем признакам, в голове, которая была захвачена мною безраздельно. Я был уверен, что через двадцать минут она свихнется, а через полчаса заплачет и закричит: «Я больше не могу! Я хочу тебя!» И станет рвать на себе одежды и на мне штаны.

Но время шло. Кстати, очень медленно. И штаны мои рвались изнутри, и давление во мне росло, так что можно было двигать паровоз. И, наверное, в тот миг, когда у нормального мужика обычно срывается клапан и кипящая кровь ударяет в голову, чтобы превратить его в зверя, в тот самый миг я вдруг услышал над ухом ее ангельский голос:

— Не надо.

Сначала я даже не понял, к чему относятся эти слова. Может быть, кто-то через палатку скребся ей в спину. Или она просто бредила. Но нет. Я был с ней совершенно один, а она была полностью в своем уме. Смотрела на меня и повторяла это мне:

— Не надо, Леша.

Оказалось, моя рука уже вовсю орудовала у нее под юбкой. Чего я даже не заметил. Я, конечно, немедленно остановил этот произвол, но покидать объект пока не стал.

Этот неожиданный поворот несколько смутил меня. И, чтобы предотвратить в завоеванном районе появление ее руки, пошел на некоторую хитрость.

— Я просто хочу тебя поласкать, — сказал я.

Не знаю, как это прозвучало. Но почувствовал я себя попрошайкой.

Какое-то время она молчала, тяжко вздыхая. Затем очень слабо, будто по инерции, пролепетала:

— Не надо. Лучше не надо.

Но в этом умирающем голосе я услышал значительно большее: «Не могу уже бороться с тобой. Делай что хочешь».

И я принялся заискивающе гладить ее трусики, как собачонку, которая в любой момент могла тяпнуть за палец. И в то же время, чтобы не дать ей больше повторить свое «не надо», ожесточенно целовал ее губы. Все мои ощущения, мыслимые и немыслимые, сосредоточились теперь в руке. В ней одной теперь поместились и губы, и язык, и глаза, и уши, и мой воспламененный мозг. Все было там, на передовом крае!

Я карабкался где-то в жаркой и тесной пещере, упирался изо все сил, полз на брюхе, затаившийся и невидимый. И даже не дышал, опасаясь разбудить спящего дракона. Я продвигался медленно, в час по миллиметру. И на захваченной поверхности цеплялся, как паук, раскидывая конечности и впиваясь в жаркую мякоть, чтобы не соскользнуть вниз. И не таинственный запах возбуждал мое упорство, не инстинкт пола, не голод, не жажда — я рвался к своему освобождению! Адские муки терзали меня изнутри, страшнее, чем муки Тантала. Я должен был вырвать себя из собственного тела.

Но для этого мне следовало погрузиться в заколдованный колодец, упрятанный за лесами и болотами, никому не доступный и никем не видимый.

Я приближался. Подо мной уже был крутой холмик, обтянутый шелком. И, взобравшись на него, сквозь толщу мха я уже почувствовал выступающую влагу. Я был совсем у цели! И тут откуда-то издалека долетел глухой предупредительный голос:

— Не надо.

Но пальцы уже сорвались, скользнули под резинку, туда! — вовнутрь, в кипящее жерло.

Любаша дернулась, как от боли, и вскочила. Подобрав юбку, уселась в угол палатки и сжалась.

— Не надо!.. Не надо!

Я чувствовал на среднем пальце приятный холодок. Он был мокрый. Он уже побывал там! Мой маленький самоотверженный герой. И теперь он с полным правом опять решительно тянул меня туда!

Смеркалось. В темной палатке я почти не видел Любашиного лица. Но совершенно точно угадывал его выражение. Оно было растерянным, испуганным и немного виноватым. Видимо, я напоминал ей хищника, к которому ее тянуло.

Да и не очень она ошибалась. Во мне бушевали и грызлись меж собой все виды хищников, от крысы до льва. Какое-то время нестерпимо хотелось броситься на нее, даже хотелось ударить ее! И еще хотелось упасть и отвернуться, затаить обиду, чтобы она еще больше прониклась своей непонятной виной. Я не знал, чего мне хотелось.

И поступил так, как поступал всегда. Я решил снять с себя напряжение разговором. Напряжение — это плохой помощник в сложных и тонких делах.

— Вот видишь, Любаша, как ты на меня действуешь! — сказал я укоризненно. — Ты очень плохо на меня действуешь. Я, всегда такой спокойный, воздержанный, культурный, — и вдруг лезу в чужие трусы, без разрешения, по-воровски… Ужас! Как ты разлагающе на меня действуешь, Люба! Я только на минуту расслабился, только отключился, забылся… А все остальное было по твоему приказу!

— Неправда… Я же говорила, что не надо.

— Люба! Если бы люди всегда делали, что им говорят, то на земле бы и вообще не было никаких людей, кроме Адама и Евы. Но ты права, ты здесь тоже ни при чем. Ты просто слабая неопытная девочка, ты даже не знаешь, что в тебе живет страшный и хищный зверь, который пожирает и тебя, и меня. Ты ему уже полностью принадлежишь. Это он на мне еще ломает зубы. А ты уже давно в его лапах. Но я бы его прикончил сейчас, если бы ты не помешала. Ты ведь ему бессознательно подчиняешься. Закрываешь от меня вход туда, где я бы его застиг врасплох…

Любаша уткнулась губами в колени и озадаченно притихла, потупилась.

— Нет, — сказал я, — мне надо немножко отойти от тебя, перевести дух. Пойду опрокину стаканчик. Ты не хочешь?

— Нет-нет, я посижу здесь…

— Ну, посиди. Подумай над тем, что я сказал. Это очень важно.

Она оставалась неподвижной и сжатой, словно боялась шелохнуться, чтобы не растерять своих внутренних ощущений.

* * *

У догорающего костра сидел унылый Дешевый и сосал из горлышка вино. Наступавшая ночь не сулила бедняге никакой радости. Было похоже, что всю энергию он выплеснул за день в глупом веселье. И теперь, догорая вместе с костром, он делал бесплодные попытки зарядиться из бутылки. Я забрал ее у него и допил.

Мы поговорили.

Оказалось, что Сопила уже дрыхнет со своей Кнопкой. Харьковский опять зацепил Галчонка, а Маринка вытурила Дешевого из собственной палатки. Она нагло заявила, что намерена выспаться.

Первым моим желанием было поднять лагерь в ружье и провести зарницу вокруг костра. Потом вспомнил Любашу и выкинул эту мысль.

Дешевый между тем спросил:

— Ну а у тебя хоть как дела? Ты свою Целку Матвеевну уже трахнул?

Я успокоил его:

— О чем ты говоришь! Там нужно вызывать бронетанковое подразделение. Нам с тобой судьба — только пить.

Дешевый охотно с этим согласился, и мы с ним открыли еще бутылочку.

— Эх, Леха! — воскликнул он с печалью и восторгом. — Давай нажремся с тобой как свиньи! Ты тут один человек! Ты единственный, с кем я бы с удовольствием нажрался!

Слышать это было приятно. И я приложил усердие, чтобы желание его поскорей исполнилось. А поскольку Дешевый ничем, кроме сигарет, не закусывал, вскоре он уже начал укладываться на землю. И при этом страшно разнылся. Заявил, что на всех в смертельной обиде и что в знак протеста он будет спать тут под открытым небом, как собака. И растянулся у потухшего костра.

Я, уставший от общения, накинул на него одеяло и вернулся к Любаше совершенно протрезвевшим.

В палатке было темно, и мне пришлось нащупывать ее руками. Любаша, казалось, за это время так и не шелохнулась.

— Как у тебя дела? — спросил я.

— Нормально, — ответила она севшим голосом.

— И у Дешвого нормально, — сказал я.

Она промолчала.

Я добавил:

— А у меня вот не нормально.

Она опять промолчала. Но в этот раз я почувствовал, как она насторожилась.

И я продолжил:

— Черт! Как-то нехорошо мне… Что-то внутри…

— Тебе не надо было пить, — сказал она осторожно.

— Да нет уж! Пить как раз и надо было. Иначе бы совсем озверел!

Ничего ужасного со мной, конечно, не происходило. Просто было неприятное чувство внизу живота, как будто ныл мочевой пузырь. Я связал это с перевозбуждением. И теперь вот надумал свалить всю вину на Любашу. Она, видимо, уже слышала, что нечто такое в подобных случаях может происходить у мужчин. И насмерть перепугалась.

— Я же говорила, что не надо…

Мне стало смешно, и я обнял ее.

— Любаша, что за глупости! Как это не надо? Надо! Надо!

Но она только сжалась и напряглась, словно не хотела выпускать из себя черта, который все это время сидел в ней и неизвестно что вытворял.

Я оставил ее и подумал: «Может быть, она хочет сказать мне то, что однажды я уже слышал, — сначала женись, а потом хоть ложкой хлебай?.. Может, она не решается это сказать?»

И я сказал:

— Люба, а ты не против выйти за меня замуж?

Она почему-то промолчала.

Я добавил:

— Или у тебя ко мне есть какие-то претензии?

Она упорно молчала.

Я наседал:

— Любаша, скажи честно, ты меня любишь?

— Чего это ты вдруг об этом?

— Ну хорошо, не буду. Если тебе не нравится, — сказал я и умолк.

А сам подумал, что я о ней ничего не знаю. Кроме того, что она работает кем-то в каком-то цехе и приехала откуда-то из Краснодарского края.

И я сказал:

— Любаша, расскажи мне о себе.

Ответа не последовало. Но я чувствовал, что она собирается с мыслями. И ждал. Наконец она сказала:

— А чего рассказывать?

— Ты меня любишь?

— А что?

— Да так… Хотелось поговорить. Но ладно. Отдыхай. Ложись рядышком, не бойся.

Она молча улеглась. Я накинул на себя и на нее одеяло, закрыл глаза и очень быстро стал проваливаться в бездну.

И уже во сне видел, как она осторожно жалась ко мне, приподнимала голову и боязливо целовала мой висок… А потом уже собралась с духом, привстала, склонилась надо мной и едва слышно коснулась губ. Почувствовав на себе тяжесть ее груди, я успел еще подумать, не повторить ли попытку. Однако я действительно уже спал.

Всю ночь мне снились прохладные ручьи с хрустальной водой, до которой я никак не мог дотянуться. И проснулся я от страшной жажды. Во рту было сухо, будто ночью мне туда сыпанули химикатов осушающего действия.

Светало. Вокруг была мертвая тишина. Я хорошенько продрал глаза и увидел, что Любаша сидит рядом, аккуратно причесанная. И внимательно смотрит на меня.

Я не мог понять ее взгляда, но чувствовал в нем что-то хорошее. Такое, отчего мне сделалось намного легче.

— Ну как ты? — спросила она тревожно.

— Нормально. Только хреново.

— Ты так скрипел зубами… Я испугалась.

— Это бывает. Не страшно. Тут случайно нет водички?

— Сейчас принесу.

Она проворно выскочила и через минуту вернулась. Я взял у нее бутылку с холодной водой и стал пить. Было очень приятно лежать, распластав горящее тело, и, приподнявшись на локте, медленно заливать пожар и наблюдать, как он угасает. Я замычал от удовольствия. Но не потому что стало слишком хорошо, а потому что рядом сидела Любаша, наблюдала за мной и переживала за мое состояние. Как много было в ней материнского!..

Опустошив и отбросив бутылку, я откинулся и всем своим видом потребовал ласки. Страшно хотелось, чтобы ласкали мое измученное тело.

И Любаша охотно исполнила это. А я все еще тихонько мычал.

Время от времени она отрывала от меня голову, приподнимала ее и смотрела на меня с восторгом. Будто тем, что напился, я спас ее от неминуемой гибели.

Когда же я окончательно очухался, снаружи уже доносились звон бутылок и громкие чертыханья Дешевого. И мне почему-то захотелось к нему, захотелось выпить с ним, поднять весь лагерь и повеселиться.

Любаша этому не препятствовала, но со мной не вышла. Она хотела поспать перед отъездом.

— А что же ты делала всю ночь? — спросил я.

— На тебя смотрела, — смущенно пошутила она.

Я оставил с ней свое нежное чувство. Сам же вылез из палатки очумелым говорливым матерщинником, под стать своему другу Дешевенко.

И где-то через пару часов, прикончив последние запасы, мы шумно собрались и шумно уехали.

Настроение у всех было нормальное. Только, казалось, все друг от друга немного устали. Особенно Дешевый, который был пьян, угрюм и молчалив. Маринка, выспавшись, накрасившись, явно скучала. Харьковский раздражался по пустякам и безбожно ругался. Галчонок таращилась по сторонам мечтательными глазами и наверняка рисовала что-то красивое в своем поэтическом воображении. Может быть, даже любовь. Кнопка не сводила глаз с Сопилы. А тот совершенно не видел ее.

Что касается нас с Любашей, мы все так же парили над этой компанией, нежно обнявшись. Она выглядела усталой, но такой миленькой, тепленькой и сладенькой, что бесконечно хотелось ее целовать.

126. Где-то оно и в самом деле есть

17 июня. Воскресенье.

Каждый день хожу на завод, вечерами в автошколу. И через день остаюсь ночевать у Харьковского. Но не для того, чтобы любоваться его физиономией. А для того, чтобы на сон грядущий прогуляться с Любашей. Эта игра в любовь затянулась и завлекла меня. Я не знал еще более приятной игры.

Любаша теперь живет на новой квартире по 21-му переулку. Вдвоем с Галчонком. В девять прихожу к ним, Галчонок, с которой мы стали лучшими друзьями, деликатно исчезает на пару часов. А мы с Любашей продолжаем мучить зверя.

Вчера после работы с Сопилой напились как поросята. Харьковский, подлец, отказался. Говорит, нашел себе неподалеку молоденькую вдовушку. И теперь каждый вечер ныряет к ней. Все это, конечно, похоже на басню Дешевого. Тот мне как-то уже хвастался вдовушкой. Но Харьковскому, как ни странно, в этом отношении я доверяю больше. Ведь где-то и в самом деле есть такие вдовушки, коль о них так часто говорят. Где-то оно и в самом деле существует.

127. Оно совсем рядом

20 июня. Среда.

Вчера случайно столкнулись с Сопилой у проходной. Остановились. Задумались. Сопилкин сказал, что это дурная примета и на завод идти не следует. Я возразил:

— Это хорошая примета! Если она означает, что нельзя идти на завод.

Мы потрясли свои карманы и обнаружили в них целый трояк!

День убили в кинотеатрах, под вечер расстались. Сопила с кислым видом отправился домой, а я в автошколу. Чтобы хоть чуточку искупить отвратительное чувство вины, которое накатывает в конце такого дня.

И вдруг у самого входа в автошколу вижу две улыбающиеся физиономии. Обе под мухой.

— Леха, — говорит Харьковский, — кричи ура!.. Есть повод.

Оказалось, что старики Харьковского уехали на целый месяц. И, помимо строгого родительского наказа, оставили ему целый четвертак!

Мы тут же купили бутылку водки и отправились к Харьковскому благословлять его стариков. И так нам хотелось пожелать им здоровья и всяческих благ, что до дома не дотянули, по пути осушили за них по стакану вина.

Дома Харьковский от водки отказался. Заявил, что хочет приберечь себя для вдовушки. Мы с Дешевым набросились на родимую, аки псы алчущие. Даже о закуске позабыв.

Нашу попойку Харьковский сопровождал сочными рассказами о своей ненаглядной. И нагло утверждал, что сиськи у нее не меньше, чем у Любаши! Пару раз я видел эту вдовушку. Она снимает квартиру через три дома от Харьковского. И, скорее всего, именно это удобство делает его таким пылким. Ибо вдовушка внешне (тоже, кстати, Галя) мало чем напоминает его несравненную мечту — Джульетту. И сам он давно помалкивает о своем стремлении к высокой и чистой любви.

В конце концов водка закончилась. Мы с Дешевым заставили Харьковского прерваться с баснями и притащить соловьям самогонки.

Потом стемнело, и Харьковский отправился на блуд. Я решил проводить Дешевого.

По дороге в меня закралось желание видеть Любашу. Я прислонил Дешевого к дереву и тут же бросился к ней. И с каждым шагом, впечатанным мною в асфальт, во мне росла уверенность, что эта ночь будет наша! В груди закипала сладкая боль, слеза просилась из глаза, и горы нежных слов уже вертелись на языке. И один только бог знает, на какие вершины мы с ней могли бы улететь в эту ночь. Если бы не трижды проклятая всеми женами и матерями эта кристально чистая и вечно влекущая водочка!

В общем, не успел я с любимой и словом обмолвиться, как уже почувствовал змею в желудке. Чуткая Любаша вмиг заметила перемену в лице. И с состраданием предложила мне пойти проспаться. Я икнул в знак согласия, кивнул в знак прощания и побежал разыскивать подходящий кустарник.

После освобождения желудка немного полегчало. И я решился на последнее средство — промывание. Способ испытанный, отработанный в Залевской балке. Для этого мне следовало заглотить три литра воды, сжать зубы, попрыгать несколько минут, а потом сунуть пальцы в рот, чтобы оттуда ударил гейзер.

На 20-м я отыскал колонку с водой. И во имя чистоты и невинности моей Любаши проделал эту процедуру аж три раза. Затем вернулся к ней настоящим огурчиком.

Она была восхищена.

— Тебе уже лучше?

— Конечно! Какие пустяки. Просто самогон у Харьковского был чуток перетравлен. Дедушка, сволочь, перестарался. Он его на мышах настаивает.

— Правда?! Ты что!

— Или на пауках. Когда что попадется. Для крепости.

— Ой, ф-фу!.. Перестань, мне уже дурно.

Но зря я так пошутил. И зря Любаша напомнила, что от этого может быть дурно. Меня тут же свело. Хотя было совершенно непонятно, что еще могло зашевелиться в моем пустом и чистом желудке.

И я вынужден был еще раз проститься с Любашей и еще раз проделать с собой изуверскую процедуру.

Потом опять вернулся к ней. И опять оставил.

И так четыре раза. Пока наконец с последней горькой отрыжкой меня не покинули последние силы.

В глубокой ночи, когда на Собачеевке уже не лают и собаки, одинокий, у журчащей колонки, стоящий на коленях и, как тряпка, перевешенный через ржавый гусак, я подумал: «Когда-нибудь обязательно надо написать такую картину. И хорошо, что никто меня не видит. Никто не украдет сюжет с названием “В поисках любви!”»

И больше уже думать ни о чем не хотелось. Было только слабое желание добраться до постели.

* * *

В пять утра меня разбудил стук в окно. Это Харьковский воротился от вдовы сладкогрудой. Он просил меня открыть калитку.

— Прикинь, сил нет через забор перелезть, — сказал он, заволакивая свои ноги в комнату и одетым заваливаясь в постель.

Вид у него и в самом деле был потрепанный, как у щенка, которым мальчишки поиграли в футбол. Но в отличие от меня он выглядел героем. И, подобно настоящему герою, завершившему победный бой, тут же издал громовой храп.

А я, забитый и несчастный, вечно гонимый судьбой и терзаемый внутренним страданием, уже не мог сомкнуть глаз. И долго-долго сверлил себя мыслью: «Насколько же умней меня этот Харьковский, который прочел всего одну книжку!»

И до тех пор, пока солнышко не влезло в окошко и не закричало, что пора вставать, я все ворочался и страдал.

Нет страшнее утра, когда не спится и лежать невыносимо, и встать нет сил, и подниматься надо. Состояние было хоть уже и не блевучее, но значительно хуже, чем ночью. Тошнота сменилась бесконечной тихой болью и невыносимым упадком духа.

Подлец Харьковский вскочил как заведенный. Как будто ночь безмятежно проспал. Свеженький и полный задора, готовый для трудовых подвигов. И стал собираться на завод. А я, чтобы хоть как-то поддержать себе настроение, принялся обвинять его в том, что вчера он угощал нас отравленным самогоном.

Он пошел на завод, а я серьезно подумал о будущем, о поступлении в Ростовское художественное училище. Но, как заявила Рыжая, пока не отработаю два года на заводе и потом еще столько же не отслужу в армии, никаких Ростовов мне не видать! Оставалась одна надежда — наш уважаемый директор Иван Иваныч Иваницкий. Это в его силах освободить меня от завода и направить в училище.

И сегодня на больную голову я поймал его и обрисовал ситуацию.

Он ответил сразу и определенно. Непонятно было только, для чего, слушая меня, он хмурил брови, жевал губы и мял свой блестящий от выбритости подбородок.

— Об этом не может быть и речи, Соболевский! Я при всем своем желании ничем не могу помочь. Я понимаю, у тебя способности, которые надо развивать, тебе, конечно, надо учиться. Но пойми и ты! Государство затратило на тебя огромные средства. И существует поэтому положение: два года ты должен отработать. Тебе даже от армии дают отсрочку! Настолько это важно.

Я поблагодарил его за участие и отчалил. И решил про себя развивать свои способности самостоятельно.

* * *

Размышляя таким образом, я не заметил, как очутился на 21-м переулке.

Любаша была дома. Но готовилась к отъезду.

Я предложил ей прогуляться.

— Куда? — спросила она.

— Разве это имеет значение! — сказал я влюбленно.

— Да нет…

— Пойдем куда-нибудь за город, на природу. Хочу природу и тебя!

Она счастливо улыбнулась и пошла переодеваться.

А я поймал себя на мысли, что ничуточки ей не соврал. Мне и в самом деле хотелось побыть с ней наедине. Ни веселье, ни друзья, ни одиночество — ничто так не лечит израненную душу, как любовь!.. Такое вот неожиданное открытие я сделал, пока дожидался Любашу.

Любаша вышла в белом платье. Оно, конечно, было очень красивое и очень ей шло. Но слишком нарядное. Никак не для прогулки, на которую меня подталкивали черти.

Я знал десятки мест за городом, где можно было укрыться, как в лесу. И меня тянуло именно туда. Откуда Любаша могла вернуться полноценной женщиной. Хотя особо я и не раскатывал губы. Но эта мысль была неистребима, и на всякое свое действие я смотрел сквозь призму этой мысли.

— У тебя такое платье!.. Как у невесты перед брачной ночью, — пошутил я для поднятия своего духа.

Любаша юмора не поняла. Польщенно улыбнулась.

Прогулка оказалась даже приятнее, чем я ожидал. По пути выпили газированной воды, и последнее действие алкогольной отравы в моем организме закончилось. Как будто бес отпустил свою удавку. В голове просветлело, и мир вокруг окрасился в естественные краски. А та энергия, которую Любаша всегда излучает, помогла мне быстро набрать силу.

Настроение мгновенно поднялось. Я сделался разговорчивым, шутливым, стал нести всякую чепуху. Девчонки всегда любят, когда им несут чепуху. В общении с ними очень важно что-нибудь чепуховенькое. Так что серьезная братва имеет у них мало шансов.

Незаметно мы очутились за городом. Поболтались по садам и в конце концов забрались в густющую посадку, где трава была толщиной в сорок персидских ковров. И птички там тоже были, и цветочные ароматы, и покой…

Я услужливо раскинул свой пиджачок. И тут же не удержался с предложением:

— Не лучше ли сразу снять это платье?

Любаша осталась глуха.

* * *

Через два часа она принялась твердить, что ей уже пора. Два часа мне потребовалось, чтобы узнать, что под белым ее платьем имеются еще такие же белые трусики!..

И чтобы не выйти из равновесия, я подумал, может, она затем и едет домой, чтобы отчитаться маме в своей целости. Или просто ей для этого дела необходимо родительское благословение.

Я проводил ее до дому. Потом помог дотащить до вокзала тяжелую сумку. Посадил ее в поезд. И там ее расцеловал, прямо на завистливых глазах молодой проводницы.

Очень не хотелось выпускать ее из рук.

Домой вернулся с легкой тоской. Но физически здоровый. Будто вовсе не пил. Будто только с работы.

128. Успех упирается в мастерство

24 июня. Воскресенье.

Простившись с Любашей, я плотно уселся за изучение истории искусств. Но теория лишь часть моей напряженной работы. Основное — краски и холсты. Корплю над своей техникой. Мазюкаю всевозможные портреты и пейзажи. Голых баб не трогаю. Это, я понял, несерьезно.

Все больше и больше склоняюсь к тому, что прежде всего надо уметь! Всегда найдешь, что изобразить. Но никогда этого не сделаешь, если элементарно не можешь! Мастерство — это качание мускулов. Собственные мышцы не обманешь. Не заставишь их расти ни уговорами, ни обещаниями. Только работать, работать, работать!

Недавно прорезалась еще одна мыслишка относительно своего будущего. Может, удастся сорваться в Ростов и там утрясти вопрос без документов. Документы эти пока в бурсе, но скоро будут переданы в заводской отдел кадров. Не знаю, что получится. Надежды мало. Говорят, будут разыскивать, как беглого крепостного. Да и там, в Ростове, без бумаг вряд ли будут со мной разговаривать.

А мне, как назло, загорелось вырваться именно сейчас. Кажется, если застряну на заводе, так никогда и не выберусь.

Я чувствую, что могу своротить горы, если только работа будет доставлять мне удовольствие. Наверно, жизнь на том и держится — на стремлении к удовольствию.

Правда, еще плохо представляю, каким у художника может быть это самое удовольствие. Зато прекрасно знаю, какое оно у токаря. И не хочу его!

129. А мастерство — это терпение

5 июля. Четверг.

Черт знает сколько времени прошло! И на сколько еще у меня хватит энтузиазма. Очень плохо, что остаешься один, когда дело касается самого важного — твоего будущего. Поговорить на эту тему можно и с Харьковским. Но идти приходится в одиночку.

У меня нет ни одного знакомого художника. Я никогда не видел, как работает мастер. Ни разу не был в художественной мастерской. Если не считать нашей заводской шараги, где пьяницы пишут производственные плакаты да малюют портреты Ленина. И никогда еще ни с одним человеком серьезно не говорил ни об искусстве, ни о живописи.

Но самое скверное — я сам еще не знаю, чего стою!

Все это мало вдохновляет. Все это удручает и портит настроение.

И все эти дни как-то совсем глупо слились в один, бестолково прожитый. Не могу даже вспомнить, что было позавчера. Похоже, жизнь моя совсем уже превратилась в одно сплошное ожидание, в одну длинную и ровную линию, которая, если на нее посмотреть в торец, превратится в паршивую точку.

А не ожидание ли это ее? Не тоска ли это по женскому телу?

Слишком часто я вспоминаю Любашу вместе с ее грудью. Так, наверное, только ребенок скучает по своей мамке. Но я и на труды свои смотрю сквозь воспоминание о ней. Как будто ради нее хочу достичь чего-то!

Не знаю. Я не придумываю чувства. Они сами рождаются во мне. Растут и умирают. Или формируются.

130. Прощай, бурса!

13 июля. Пятница.

Наконец настал тот день, когда на бурсе можно ставить крест!

Не знаю. Почти три года ждал этой минуты, а теперь вот как-то все равно. Кроме того, что получил диплом токаря-универсала, никаких изменений не произошло. Даже Любаша не приехала.

Вчера сдавали госэкзамен. Нервные нервничали, спокойные делали вид, что спокойны. Мы с Дешевым и Харьковским сдали первыми. И, чтобы наполнить это событие праздничным содержанием, пошли и тяпнули по стаканчику. Потом вернулись в бурсу, чтобы поднять тонус товарищам.

И вот мы клином движемся по коридору. Я в центре с бутылкой, завернутой в газету, по бокам не очень надежная охрана — Харьковский и Дешевый. А навстречу неприятель, значащийся в моих списках за первым и единственным номером. Лариса Васильевна была со своей дочуркой, которую шумно за что-то отчитывала.

Воспользовавшись этим, я решил избежать столкновения и сделал левый крен в актовый зал. Но был захвачен прямо в двери, чуть ли не за шиворот.

И чисто из желания избавить ребенка от неприятных сцен я с готовностью пообещал встретиться с ее мамой в этот же день в парке и вернуть несчастного Данте.

Еще час мы валяли дурака, дожидаясь Сопилу. Потом вчетвером забрались в пустой кабинет математики и торжественно раздавили из горлышка приготовленную для этого случая виновницу.

Потом Харьковский куда-то исчез. А мы завели серьезный разговор о своей ужасающей судьбе. То есть о двух предстоящих годах отбывания повинности. И обсудили случаи, когда кому-то удавалось забрать свои документы с завода. Случаев таких было мало. И особой надежды они не вселяли.

Очень скоро мы поняли, что тема эта слишком тяжела для праздничного настроения. И мигом переключились на девочек.

Тут и явился Харьковский с довольной и загадочной физиономией.

И начал:

— Леха, тут одна девочка хочет провести с тобой ночь. Такая девочка!.. Даже согласна поехать в Залевскую балку!

— Это случайно не та девочка, которая в этой бурсе преподает английский? — поинтересовался я на всякий случай.

— Не-е, ты шо! Стал бы я тебя подкалывать!

Вмешался нетерпеливый Сопила:

— Может, у нее подруга есть?

И еще более невоздержанный Дешевый:

— Две! Пускай подгонит нам еще двух телок! Иначе Леху не получит! Так и скажи ей. Скажи, шо это я так сказал!

— Вы оба пролетаете, — сказал Харьковский. — Нет у нее ни подруг, ни друзей — одна только дочка…

— A-а!.. Все ясно, — догадался Сопила. — Я и впрямь подумал, девочка!..

Дешевый был разочарован глубже:

— Ты, Хорек, так больше не шути! А то у меня вообще на девок охота отпадет.

И Харьковский замял свою неуклюжую шутку.

* * *

Однако через час, когда мы уже вдвоем шли к нему домой, он заговорил серьезно:

— Ты знаешь, шо мне Крысятина сказала? Она сказала, шо переспит с нами обоими.

— Сла-авик! Это уже было. Уже неинтересно.

— Да не-е, не то! Слушай сюда. Она говорит, шо научит нас всему, шо тока можно делать с женщиной!..

— И это было. Остынь, дорогой, остынь.

— Не, это совсем другое. Сейчас она уже точно!.. Сама поклялась. Я три раза переспросил.

— Тогда поезжай сам. Я для этого дела отдам тебе Данте. Отнесешь ей, а там уже разбирайтесь сами.

— Не, она без тебя не поедет. Это точно.

— Почему же? Она не со мной договаривалась.

— Не, не. Я знаю.

Минуты три шли молча. И я хорошо видел те картины, которые Харьковский рисовал в своем прозрачном воображении.

— Выкинь ты это все из головы! — посоветовал я. — Мы с тобой, помнится, начинали новую жизнь, в которой была одна-единственная любовь…

Харьковский поморщился, как будто я разворошил кучу навоза. И даже чуть отстранился от меня. Но вскоре физиономия его обмаслилась.

И он завелся:

— Леха, ты никак не поймешь. С бурсой покончено. Теперь надо только поставить точку! Красивую большую точку!..

— Тебя понесло, Славик, с точками… Какие точки? Где ты видел красивые точки? Точка, она и есть точка — маленькое грязное пятнышко. Хочешь его сделать большим?

— Ой, да ну тебя! Ты как упрешься, так тебя ломом не убедишь! Ты вот прикинь. Женщина!.. Взрослая женщина, с большим жизненным опытом, с такими способностями!.. Женщина, преподаватель того заведения, в котором ты столько лет мучился!.. И эта женщина говорит: «Я напоследок научу вас всему, шо тока должен знать мужчина!..»

— Славик! Тебя опять потащило. Ты что, не знаешь Крысятину? Она может научить только бегать от таких, как она!

Но Харьковский не слушал. И я не стал напрягаться.

Еще несколько минут мы шли молча.

Потом хитрый Харьковский сменил тактику. Принялся выкладывать мне сочные плоды своего воображения.

Сначала я совсем его не слушал. Потом прислушался, и во мне проснулся некто! И я заслушался…

131. Последний урок дает англичанка

15 июля. Воскресенье.

В назначенное время я прибыл в парк с дорогим моему сердцу Данте.

Англичанка уже сидела с Харьковским на лавочке и улыбалась.

— Ну что, Соболевский, принес? — сказала она вместо ответа на мое приветствие.

Я отдал ей Данте со словами:

— Будь его воля, он бы к вам не вернулся от меня.

— Вот видишь, какой ты, Соболевский! Больше никогда тебе не дам!.. Книжку, разумеется. Лучше я дам тебе себя почитать.

— Не стоит беспокоиться, Лариса Васильевна. Мы уж как-нибудь читальным залом обойдемся.

— Соболевский!.. Никогда не смей так говорить женщине! Сколько вас можно учить обращению с женщинами?

Тут вмешался Харьковский, который опасался разлада.

— Лариса Васильевна, так вы ж нас совсем не учили! Нас все время немки недоделанные учили. А вы ж тока собирались нас поучить в Залевской балке.

— Никуда я с вами не поеду, Харьковский!

Бедняга отвесил челюсть и выкатил глаза. Но я пришел ему на помощь:

— Ничего страшного, поедет кто-нибудь другой. Пошли, Славик!

Я повернулся и, не попрощавшись, пошел. Но тут же пулеметная очередь прошила мне спину:

— Соболевский, ты окончательно стал хамом! Не знаю, с кем ты привык так разговаривать, но со мной не смей! Ты хотя бы из приличия дослушал бы женщину до конца! Я же не сказала, что вообще никогда не поеду! Просто сейчас, в эту минуту, я не могу поехать. И не могу там остаться на всю ночь. У меня ведь все-таки ребенок!

Так мы и сговорились.

Она сказала, что возьмет с собой бутылку водки и в половине третьего будет ждать нас на автостанции. Нам за оставшийся час следовало раздобыть рюкзак, палатку, одеяла и жратву.

С деньгами на этот раз было туговато. Помимо платы за прокат туристских принадлежностей, нам хватило всего лишь еще на одну бутылку вина. С закуской поэтому решили вообще не связываться.

* * *

В назначенное место мы явились минута в минуту в полной боевой выкладке. Она, как всегда, опаздывала. Мы имели счастье увидеть ее ровно через двадцать минут после того, как проводили глазами свой автобус.

— Лариса Васильевна, — сказал я, — вас не смущает, что вы пришли несколько позже, чем следовало бы?

— Я еще раз вам повторяю: я не свободная девочка!

— Придется ехать на последнем рейсе, с ночевкой, — сказал Харьковский.

— Я не могу. Девочек своих будете возить с ночевками!

— А шо ж вы тогда предлагаете?

— Я ничего не предлагаю. Вы мужчины — вы и думайте!

— Выход один, — сказал я, — придется разбивать палатку здесь, на остановке…

— Идея! — воскликнул Харьковский. — Садимся в тачку и катим до ближайшей посадки. Ставим там палатку и будем думать, шо это Залевская балка!

Идея пришлась по душе, и мы быстро поймали такси.

Лучшее, что попалось нам по пути, — это широченная посадка возле асфальтового завода в двух километрах от города.

Мы попросили таксиста тормознуть. Таксист, который всю дорогу рассматривал в зеркало англичанку, остановился и ухмыльнулся. Затем вышел помочь Харьковскому вытащить вещи из багажника. А я, следуя за ним, деликатно намекнул англичанке, чтобы она расплатилась.

И она неожиданно взорвалась:

— Подлецы! Негодяи! Привезли женщину в лес и еще заставляют ее платить! Господи, с кем я связалась! Подонки! Настоящие подонки! Завезли в какую-то грязь, а сами еще и без денег оказались!..

Поливая нас таким образом, она все же вынула из сумочки кошелек и принялась в нем копаться. Через минуту выкопала рубль и, не прекращая ругани, протянула его таксисту. Тот ухмыльнулся шире прежнего, так что один его ус вытянулся до самого уха, и сказал, что ему ничего не надо. И англичанка впопыхах вместо благодарности обозвала его сволочью. Таксист не обиделся, но улыбаться перестал. Прыгнул в машину, с визгом развернулся и дал по газам.

А мы двинулись походным порядком. Англичанка плелась за нами и продолжала ворчать, как старая бабка. И я в конце концов пристыдил ее:

— Лариса Васильевна, вы, оказывается, жадная женщина. Это очень опасная болезнь. У нас в Дарагановке у одной старухи от жадности лопнул желчный пузырь.

Ее это задело.

— При чем здесь жадность, Соболевский? При чем жадность, если вы поступаете не как мужчины! Ты абсолютно меня не понимаешь! Вы что, сразу не могли сказать, что у вас нет денег? А то — выходи, плати!.. Как будто я вещь какая! Ты что, меня за вещь принимаешь? Да, Соболевский?..

И она еще долго продолжала бубнить в том же духе. А я шел и думал о том, как после этого она собирается переключаться на любовь. И не мог себе такого вообразить.

Харьковский, идущий впереди, остановился и бросил рюкзак на землю.

— Хорош, пришли!

Местечко, честно говоря, было не очень. Слегка пыльное, с вызревшими колючками и жидкими деревьями вокруг. С одной стороны безобразный черный завод кое-как заслонялся кустарником, с другой открывалось чистое поле с сорняками. Было время, мы в этом поле протяпывали подсолнухи и кукурузу. Когда подрабатывали в колхозе. Теперь уж, видно, таких дураков нет. И поле без них гибнет.

Харьковскому эта посадка была тоже памятна. Где-то здесь он делал привал с Галей Петуховой. Когда совершал паломничество в Дарагановку. И я не исключаю даже, что на том месте, где бросил рюкзак.

Англичанке пейзаж ничего не навевал. И поэтому она возмутилась:

— Вы что, думаете, я в этой грязи буду ложиться? Ф-фу, сколько пыли! Вы бы еще на свиноферму меня завели!..

Мы пытались ее успокоить.

— Лариса Васильевна!.. Сейчас поставим палатку.

— Протрем листья, сдуем пыль.

— Накроем стол!

— Так шо все будет как в лучших домах Парижа!

И, пока она успокаивалась, мы установили палатку, застелили ее одеялом, поставили посередине бутылку. Потом пригласили королеву.

Обещанную водку она, конечно же, забыла в холодильнике. Но, слава богу, и от вина отказалась. Только прочла название (очень поэтичное, кстати, «Аромат степи») и сразу стала ссылаться на кучу болезней. Хотя мы ей вовсе ничего не предлагали.

За отсутствием стакана пришлось алкать из горла. А за отсутствием закуски — довольствоваться сигаретой. Англичанка наблюдала за нами с ужасом и возмущением, словно вдруг обнаружила себя в обществе людоедов.

Нам стало весело.

Теперь даже не припомню… Но все пошло как-то само собой.

Ей сделалось жарко, и она бессовестным образом сняла с себя платье. Харьковский хоть и не переставал смеяться, но все-таки смутился. И в этом была его первая ошибка.

Потом она заявила, что не хочет пачкать свой белоснежный бюстгальтер, и сняла его. Сиськи беспомощно и жалко, как две попрошайки, шлепнулись на живот и испуганно посмотрели на нас. Их не хотелось трогать.

И я полез к ней в трусы.

— Ты что там потерял, Соболевский? — пошутила англичанка.

И, взглянув на Харьковского, добавила:

— Я тебя не смущаю, Харьковский?

— Это я его смущаю, — сказал я.

И дал знак товарищу, чтобы он делал то же самое.

Но Харьковский почему-то вдруг поднялся и сообщил, что намерен прогуляться. Я попытался удержать его. Но было бесполезно.

Оставшись одни, мы совсем перестали разговаривать. Она без единого слова сняла трусы, легла на спину и безобразно раскинула ноги.

Это был момент, когда мне захотелось выйти вслед за Харьковским.

Но я покорно обнажился и взгромоздился на нее…

Честно говоря, до этого мне даже в самых диких фантазиях женщина не являлась так некрасиво. С таким выражением лица, с каким только садятся штопать носки… Видно, я слишком быстро протрезвел и стал обращать внимание на всякие мелочи.

Жара, духота, совершенно мокрое от пота тело, чавканье животов. Потом все эти любовные выкрики, стоны и стенания, жалобы на то, что она уже не может, что я натер ей лобок. И прочее, что лучше не вспоминать, чтобы не осквернять представление о женщине вообще.

Добросовестно пробыв полчаса в роли самца, я стал подумывать о Харьковском. И начал потихоньку отделяться от объекта.

Она тут же встревожилась.

— Ты что, уже?!

— Да, уже.

— Врешь, ты же не кончил!

И я, сползая с нее, сказал:

— Да я как-то в душе кончил.

И слова мои безобидные подействовали на нее страшно. Она напряглась, как человек, которого толкают с обрыва, вцепилась в меня судорожно и потребовала продолжения.

— Я могу больше, чем тебе кажется, Соболевский! Но ты не должен ни о чем думать! О чем ты все время думаешь? О чем?

— О вас.

— Перестань! Не надо обо мне думать. Ты должен только чувствовать меня. Нечего обо мне думать, я тут вся! Ты только чувствуй меня, чувствуй! Понял?..

Но во мне уже началась необратимая реакция отторжения. Я резко высвободился и сказал:

— Все! Теперь очередь Харьковского.

— Нет! Нет, я не хочу его!

— Тогда не надо было вешать лапшу!

— Я тебя люблю, Соболевский, тебя! — закричала она в отчаянии. Закричала совершенно не к месту.

— Мне кажется, вы с Харьковским больше подходите друг другу, — закончил я холодно и рассудительно.

Конечно, может, и не следовало мне произносить последнюю фразу. Но кто из нас разберет все тонкости в этом скотстве!

Она вскипела, как после пощечины. И вновь принялась сквернословить.

Потом неожиданно сказала:

— Я хочу задать Харьковскому два вопроса.

— Хоть четыре! — ответил я.

— А ты оставайся здесь.

С этими словами она накинула платье и, наклонившись, стала вылезать из палатки. А мои глаза уперлись в ее открывшийся зад, откуда хищно улыбнулся и показал мне язык какой-то бородатый Карабас.

Мне стало смешно и настроение поднялось. Я даже вспомнил Чосера:

Тут Алисон окно как распахнет

И высунулась задом наперед.

И, ничего простак не разбирая,

Припал к ней страстно, задницу лобзая.

Но тотчас прянул он назад,

Почувствовав, что рот сей волосат.

Не взвидел света от такой беды:

У женщины ведь нету бороды!..

Я застегнулся и выскочил следом.

Харьковский сидел на пеньке и уныло вертел в руках пустую бутылку. Она стояла рядом, одергивая платье.

Я сказал, что отлучаюсь по надобности. И оставил их. Харьковский пытался еще мне что-то возразить, но я не стал его слушать. И даже не видел, какими глазами на меня смотрела она.

Минут десять я болтался в посадке. Потом увидел Харьковского с кислой рожей.

— В чем дело? — спросил я.

Но он не был настроен на объяснения. И сказал, чтобы я шел до своей дуры.

Вернувшись к палатке, я увидел только спину уходящей англичанки. Догнал ее и задал тот же вопрос.

Она остановилась, и я увидел лицо в слезах. Тогда я повторил вопрос. Но она только плакала. Плакала как ребенок, прямо рыдала. Из всего, что она пыталась сказать, я понял лишь то, что она не собирается здесь оставаться.

Я спросил, не сделал ли чего дурного Харьковский. Но она пустилась взахлеб, и уже было невозможно разобрать ни единого слова.

Не ожидая такого поворота, я смотрел на нее совершенно беспомощно. Не знал, что сказать. И почему-то очень хотелось, чтобы она и в самом деле побыстрее ушла.

Она не смотрела на меня, но мысли мои, наверно, читала. Тут же повернулась и пошла. Жалкий и неприятный был у нее вид. Сгорбившись и обнимая свою сумочку, она качалась из стороны в сторону, делала маленькие шажки, чтобы не упасть, вся сотрясалась и громко, громко рыдала.

Я вернулся к Харьковскому.

— Так что у вас произошло? Ты что, дал ей по башке?

— Это у тебя надо спросить, шо ты ей сделал! Ты тока ушел, смотрю — она уже в соплях. Шо-то пролопотала про тебя, шо ты подлец. Потом на меня бочку покатила. И разрыдалась. Ну, я постоял, как идиот, и думаю: шо я ей мамка, что ли? Думаю, разбирайтесь сами! Так шо ты ей сделал?

Я пожал плечами.

В общем-то, Кошелка занимала нас недолго. Вскоре поднялся более существенный вопрос: что делать дальше?

Немного пошевелив мозгами, решили отправиться в Дарагановку с палаткой. А там уже разработать стратегию относительно Залевской балки.

Наутро поехали в город, чтобы отыскать для этого дела попутчиц. Но никого, кроме голодного Сопилы, не нашли. И двинули втроем.

Субботний вечер проболтались в балке по турбазам. И опять-таки ничего похожего на девочек не нашли. Почему-то везде отдыхает одно старье. Чем занимается молодежь, неизвестно.

Ночь, как псы, втроем провели в палатке. И сделали вывод, что без баб в походе делать нечего.

132. Возвращение отрады

17 июля. Вторник.

Вчера был выпускной.

К вечеру зашел на квартиру «Рупь семь». Все мои соратники готовили себя к празднику. Кто утюжил брюки, кто чистил туфли, а кто даже мыл голову. Дешевый разливал.

Я попал в тот момент, когда стаканы были уже полны, но взяться за них еще не успели. Очень приятный момент.

В бурсе встретился с мастачкой. Она даже выглядит теперь по-другому и общается со мной на другом языке, как с добрым старым знакомым. Это приятно. Непонятно только, зачем все это время мы друг другу укорачивали жизнь!

В шесть состоялся праздничный ужин с пирожными, конфетами и лимонадом. Спиртное, конечно, не подавали. Но, слава богу, и не забирали то, что было у каждого.

Перед тем как мы схватились за вилки, Иван Иваныч не упустил случая произнести речь. И мы впервые за три года услышали, что мы в общем-то неплохие ребята. Даже как-то неудобно было это слышать. Как будто тебе врали в глаза. Видимо, и директор почувствовал собственную фальшь и поспешил переключиться на более существенный предмет.

За то что государство ухлопало на нас столько средств, а преподаватели столько сил и здоровья, от нас теперь требовалась одна, последняя, до гробовой доски обязанность — добросовестно трудиться! Ну и еще там кое-что — не ударить в грязь лицом, постоять за честь… во имя… на благо… И всякое такое, что повторить может только сам Иван Иваныч.

Однако что нам ни говори, мы останемся такими, как есть. Не успел директор закончить свою содержательную речь, а за столами уже послышалось бульканье, чавканье, хихиканье.

Прикончив ужин, мы отправились в ДК молодежи, где в нашу честь давали танцы и кино.

Когда мы вошли, в большом фойе Дворца (правда, этот Дворец не сильно отличался от клуба на родине Харьковского) уже гремела музыка и колыхалось море нетрезвой молодежи.

Как и всякий входящий, я стал при входе и кинул продолжительный взгляд поверх голов. Так, чтобы увидеть всех за раз. Есть, конечно, в этом зрелище что-то завораживающее. Недаром, видно, Лев Николаевич так любил описывать балы.

Все знакомые казались незнакомыми. Расфуфыренные девочки, отутюженные мальчики и улыбки, улыбки! Полное отсутствие заботы и скуки, чего в бурсе никогда не наблюдалось. Впрочем, забота еще у каждого какая-то была, но скуки уж точно никакой. Только блеск в глазах. Пьяный и счастливый блеск!

И это сияние было пропитано своим неповторимым запахом.

Наверное, все в мире должно иметь свой запах. И мы многое теряем, когда его не берем в счет. В моей памяти с предметом сердца всегда остается и его запах. Я прекрасно отличаю запах осени от запаха весны. Одно и то же поле пахнет по-разному, когда на нем косят сено или пшеницу. В любой момент я могу закрыть глаза и вспомнить запахи бурсы, где каждый этаж пахнет по-своему. Я помню запахи Залевской балки и букинистического магазина, своего дома и дома Харьковского, квартиры «Рупь семь» и общаги, где жила Маша. И малейшее напоминание о каком-нибудь запахе уже влияет на мое настроение.

И вот запах выпускного бала! Это не просто букет дорогих и дешевых парфюмов, табака и вина, дыма и перегара, это какой-то особый дух свободы, включающий в себя все это и пробирающий тебя до косточек.

Минут пять я стоял у входа, глазел и вдыхал. И наконец сообразил, что имею право танцевать с любой из присутствующих здесь красавиц. А красавиц было невпроворот, все были красавицы — и знакомые, и незнакомые. К ним меня тянуло.

Но я бы точно простоял до утра, выбирая красивейшую. Если бы не чудо, посланное мне Всевышним.

В этой яркой и пестрой толпе мелькнула вдруг простая белая кофточка, но с удивительным объемом груди! Сердце у меня екнуло, встрепенулось, учуяв родное.

Любаша смотрела так, будто давно уже наблюдала за мной и не решалась подходить, потому что хотела растянуть удовольствие. Она была с Мариной Бисюхиной и Леной Цапко.

Мы сошлись на середине зала и слились в поцелуе, словно были здесь одни. И кто бы мог подумать, что пьяный выпускник, развратник Соболевский на глазах у всех так нагло целуется с настоящей девственницей! Слава богу, что есть на свете чувство, которое называется «плевать на всех!», и что ему подвластны даже стопроцентные девочки.

Мы не виделись с Любашей, наверное, месяц. И я сразу же, как только освободил свои губы, спросил о причине задержки.

Любаше было трудно заговорить. Изнутри ее душил восторг. И она жалась ко мне молча, словно приехала не от мамочки родной, а, наоборот, к ней.

Мы танцевали.

— Так что же случилось, Любонька моя? Я уже успел подумать, что ты там вышла замуж и нарожала кучу детей. Не от меня.

— Да нет, просто надо было помочь матери, — немногословно объяснила она.

Я продолжал расспрашивать Любашу обо всем. И мне удалось выудить, что у нее есть еще две маленькие сестрички, что папа серьезно болен запоями, а мать с утра до ночи пропадает на ферме.

Тогда я и спросил:

— Но чего ради ты вернулась?

Она ничего не ответила. Даже немного отстранилась от меня.

Что, видимо, означало протест против моей глупости.

«Конечно же, ради тебя!» — кричали ее глаза.

* * *

Танцы закончились раньше положенного, чтобы быстрей прокрутить кино. Механик спешил домой. И толпа его прокляла.

Мы отправились гулять.

Это была теплая летняя ночь. И мы до утра проболтались в Приморском парке. Сопила с Леночкой, Харьковский с Мариной. Дешевый вовремя куда-то исчез. И совершенно ничего в эту ночь не произошло. Но мне хочется, чтобы она осталась в памяти. Потому что в эту ночь всем было удивительно хорошо. Так что мы и не заметили, как наступило утро.

А утром я чувствовал такую свежесть в себе, будто на славу выспался.

* * *

Сегодня опять не пошел на завод. Спешить, думаю, некуда. Все еще впереди. Сейчас главное — настроиться.

Детство вроде уже закончилось. Я переворачиваю страницу и действительно начинаю новую жизнь.

Теперь, когда начну зарабатывать, может, и удастся покончить с этой проклятой зависимостью, которая, как печать, лежит на всех моих восемнадцати летах.

А пока еще один, последний взгляд во вчерашний день.

Вот верчу в руках фотографию своей группы. Смотрю на каждую мордашку и кажется мне, что все они меня очень любили. Поэтому приятно смотреть на них и чувствовать что-то похожее на сладкую грусть.

Жека Стародубов. Теперь-то он точно отрастит волосы до пяток. Если, конечно, это не будет противоречить технике безопасности на заводе. А может быть, он скоро женится и жена ему их повыдерет. Бедный Жека. Он так хочет бабу, что, предложи ему сейчас какая стерва себя, он согласится на любые условия. И женится, и острижется наголо, и гантели забросит, и душу продаст.

Чисто по-человечески и сугубо по-мужски мне его очень жаль. В последнее время он даже перестал качать свои мышцы. Начал курить и попивать. Думает, что бабы так сразу и повиснут на шею.

Он страдает угрями и тяжело переживает это. И наверняка все свои проблемы связывает с этим горем. Как-то он спросил:

— Леха, у тебя когда-нибудь были прыщики на морде?

Я ответил:

— Не, никогда. На морде ничего не было, кроме радости. На жопе — были.

Его это убило. Правда, через время он опять спросил:

— Леха, а ты что-нибудь делаешь, чтоб на лице не было этого самого?..

У меня, к несчастью, было веселое настроение.

— Конечно! — говорю. — Регулярно занимаюсь онанизмом. Два раза в неделю. Причем строго. А ты что, не знал, что это надо делать обязательно? Не, Жека, тебя, наверно, не из старого дуба сделали, а из молодого. Или вообще из березы!

Бедняга весь покрылся пятнами, и угри его разбухли прямо на глазах. Я так и не понял, то ли действительно подсказал ему выход, то ли наступил на уже больное место. Но вопросов больше он мне никогда не задавал.

Надо заметить, что такая волнующая тема, как рукоблудие в быту, у нас будто и не существует. И вовсе не потому, что никто этим не грешит. Просто мешает пещерная наша стыдливость, явившаяся невесть откуда в пятнадцать лет. Потому что в тринадцать и четырнадцать, насколько помню, мы с друзьями, чтобы убедиться в своих мужских способностях, дрочили открыто. Примерно так же, как в более глубоком детстве показывали девчонкам свои писюны, чтобы те визжали от ужаса и восторга.

Так что стыдливость — это шаг от детской непосредственности неизвестно к чему. Не знаю, хорошо это или плохо. Наверно, плохо. Потому что каждый хоронит это в себе, как в могиле. И черт его знает, сколько и чего может быть захоронено в людях. И мало ли когда и чем оно выпрет наружу!

Бедняга Стародубов, как бы ты обиделся, если бы узнал, что я тут написал рядом с твоим именем! Не обижайся, дружище. Я вполне могу ошибаться. И ты со своей стародубовской стороны точно так же можешь назвать беднягой и меня.

Прощай, Жека. Мы не стали большими друзьями, хотя возможность была на всех одна. Выходит, был Федот, да не тот. Только кто из нас с тобой не тот, уже никто не рассудит. Да оно уже и ни к чему.

Сопилкин Вадик. Вот он геройский парень! Рядом стоит. Такой маленький в сравнении с Жекой, руки за спину, взгляд исподлобья. Когда я делал эту фотографию, он был мне не ближе Жеки. Но вот теперь смотрит на меня совсем родной человек.

Иногда, конечно, он бывает невыносимым и мне даже хочется набить ему морду. Но очень редко, гораздо реже, чем Харьковскому. Сопилкина мне всегда не хватает. Не хватает его белозубой улыбки, в которой светится спокойная, незлая ирония ко всему на свете. Не хватает его глубокого и мудрого анализа при случае порхнувшего где-то сеанса.

И до сих пор не могу понять, за что его прозвали Дьячком. В любом случае наши с ним дорожки надолго переплелись.

Гена Шматко. Полковник. Совсем не изменился, если не считать, что стал большим любителем выпить. Скромность и сдержанность во всем остальном вызывают настоящее уважение к нему. И поэтому Полковник для меня всегда останется Полковником. Как бы ни старался Мендюхан извратить это звание, обзывая его Полканом.

Миша Горшков. Амбал. Особый тип несгибаемых людей. Широкая кость, широкая грудь, широкий зад, узкий лоб, мощная шея, мясистый нос, маленькие глазки, маленькие губы. Мне кажется, он не способен поддаваться никакому влиянию. Он не изменится, даже если на него наедет танк. А что-то искать, над чем-то страдать — это уже для других. Амбал — готовая частица, ингредиент, предназначенный для сложной смеси человеческих отношений. Как будто его специально для чего-то отштамповали.

Не знаю, Амбал, может, я ошибаюсь. Но ты сам виноват, что тобой мало кто восхищается. Ушел в свою скорлупу.

Хотя, если честно, Карманников недавно сообщил мне великую новость: Амбал в Приморском парке трахнул какую-то молоденькую потаскушку. Я поздравил Амбала со вступлением в половую жизнь и пожелал ему творческих успехов. Но он почему-то разгневался и пообещал, что открутит Карману голову. Как будто этим была задета честь его будущей жены.

За Амбалом стоит Коля Курманов и смотрит в объектив глазами постороннего. За последний год у меня сложилось впечатление, что он втихаря где-то подженился и зажил себе маленькой отдельной жизнью. А в бурсу все это время забегал лишь по надобности, как в сортир. И нас он совершенно не видел. И однажды, такой воздержанный и спокойный, чуть не обложил матом мастачку, когда та попыталась сунуть свой рыжий нос в его жизнь.

Таков у нас был Коля Курманов. Но, несмотря ни на что, мы с ним уважали друг друга, как равные владельцы своей собственности уважают друг в друге одно на всех право. И прощаюсь я с ним теперь не более слезно, чем со встречным прохожим.

Юра Хайлов. Волк. Рубашка застегнута под горло, руки чинно сложены на груди, между пальцев неизменная сигарета. А с губ слетает усмешка: «Леха, ты ж забыл пленку вставить!» Не забыл, родной, не забыл!

Трудно сказать, почему моя дружба с Волком так и осталась в зародыше. Наверное, кто-то из нас вообще не расположен к закадычной дружбе. Закадычных мало. Кроме нас с Харьковским, в группе больше нет такой парочки. Для сильной дружбы требуются какие-то качества, которые имеет далеко не каждый.

На мускулистом плече Хайлова лежит шаловливая ручка Насти Дранченко. Она улыбается во все свои неровные, но здоровые зубы, строит глазки. Ей, конечно, в поселке Мирном никто не говорил, что с такими зубками можно и пореже улыбаться, как и не учил ее никто там строить глазки. Это у нее от природы. Настя вообще девка раскрепощенная и плывет по жизни над всеми условностями. И это в ней мне больше всего нравится. А сейчас она улыбается, потому что светит солнышко и щекочет ей реснички и она просто играет со мной. И в этом она вся — руками хватает одного, смотрит на другого, разговаривает с третьим, а думает черт знает о чем.

В настоящее время Настя ушла из моего объектива. Я практически не вижу ее. Знаю только, что распустилась в корягу и вовсю эксплуатирует свою породистую выносливую лошадку. Лучшее, чего бы хотелось ей пожелать, — скорее выйти замуж и нарожать детей. Но, видимо, это случится не скоро. Потому что мальчики, с которыми я иногда ее встречал, были уже в том возрасте, когда о женитьбе только вспоминают.

Миша Тарасенко. Бульба. Воинское звание в группе — майор. Начальник штаба. Но, в отличие от всяких потомственных и фамильных адмиралов, он начал свой боевой путь с рядового, прошел все фронты и сражения. Единственное, чем не был крещен, — алкоголем и табаком. Так что, можно сказать, пока он еще не тонул и не горел. Зато занимался футболом, штангой, легкой атлетикой, боксом, велогонками и даже рукоблудием. В чем однажды его обвинила Бацилловна и о чем мне по великому секрету поведал Чахир-зек. Впрочем, обвинение, я бы сказал, далеко не корректное для медработника. Она всего лишь увидела, что он спал на животе, причем на собственном.

Но для меня Бульба — это прежде всего реликтовый тип, вымирающая порода людей. Это человек из Красной книги. Если Бульба что-то рассказал, то тебе уже не надо напрягаться и вычислять процент достоверности, как у Харьковского. Бульба никогда не врет, он никогда не подводит, на него можно положиться, с ним можно в разведку. Он умный и не трус, как Жека. Даже не подлец, каковым в определенной степени я мог бы назвать каждого, включая себя. К тому же он симпатичный парень! Только одними его бровями можно водить табуны женщин. А ведь еще и усы!.. Я уж молчу о его атлетической и точеной фигуре, в сравнении с которой сам Стародубов выглядит набивным матрасом.

Не пойму я глупых девок… Впрочем, что девки! Я и сам становлюсь в тупик, если задумаюсь, почему не он, а Харьковский мне больше друг. Неужели по сущности своей я ближе к Харьковскому?

Русь моя, дай ответ! Нет ответа.

А самому размышлять некогда. Вот уж Северский сверлит меня хитрым глазом из-под косого чуба. И улыбается, котище. Совсем беззаботно улыбается. Сейчас такой улыбки у него уже нет. Кажется, в кого-то влюбился подлец. Ходит как потерянный.

А вообще-то я всегда ожидал, что этот бабник способен на большие чувства. Есть в нем что-то мое. И вижу я его насквозь, не то что Амбала узколобого. И то, что сейчас он втюрился по самые уши, я определил по одному верному признаку — в нем скончался похабник. Упокой, Господи, эту грешную часть его души!

Если сейчас при нем зайдет речь о бабах конкретных или о юбках вообще, с него можно писать икону — символ невозмутимой выстраданной мудрости.

Бедняга. Я бы ему посочувствовал, если бы не был так рад за него.

Северок единственный в группе, у кого грудь обильно поросла волосами. Может, это и есть признак врожденной страсти, как утверждают некоторые.

Прощай, Северок! Вряд ли мы когда уже столкнемся. Возможно, и о судьбе твоей не услышу больше. Только кажется мне, что судьба эта не будет проста, коль начинается она с такой болезненной любви. Да поможет тебе бог!

А меня уже отвлекает Буркалов-Ушатый, наш адмирал. Повис, как раненый, на Северском и Мендюхане и кричит: «Леха, смотри на меня! Скажи, каков я?»

Ну что сказать тебе, Буркалов, что сказать тебе, Ушатый?

Не будешь ты никогда настоящим адмиралом. Да и в армию тебя вообще не возьмут! Женишься ты, как говорит Харьковский, с наступлением срока. Женишься на какой-нибудь девчушке, которая приглянется твоей мамочке. И, может быть, даже раскрутишься на парочку детишек. А нет — так поможет какой-нибудь сердобольный сосед.

Не знаю, Ушатый. Я вижу, что ты ничуть не изменился с тех пор, как мы с тобой познакомились еще в школе, в девятом классе. А люди обязательно должны меняться, хотя бы настолько, насколько с возрастом меняется их тело. А ты даже не завел себе привычки ежедневно чистить зубы. И вот эта твоя устойчивость делает тебя предсказуемым. Вот я и предсказал. Извини уж.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Часть третья. Красивая и свободная

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Падение с яблони. Том 2 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я