Книга Александры Беденок о жизни послевоенных хуторов 50—60 годов. Все события реальны. Вниманию читателей предлагаются собственные жизненные истории, наполненные народной мудростью, трагизмом и искрометным деревенским юмором.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Памяти моей исток предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава 2.
Все мы родом из детства
Квартиранты
Шурке было пять лет, когда они с матерью перешли жить к Дашке Лубенцовой. Как-то в разговоре с кумой Нина пожаловалась, как ей тяжко стало жить в семье, с тех пор как на свет незапланированно появилась дочка: своего рубля никогда не имела, потому что излишки продуктов продавала только мать, и деньги расходовались на всю семью. Получается, что теперь она как отрезанный ломоть, но в общем котле.
— Да переходи ко мне, мы с тобой равные — без мужиков, но с детьми. У меня, конечно, гавриков побольше, но, как говорят, где четверо, там и пятеро. Ну ещё свекруха при мне, баба Чечиха — бесплатное приложение. Но куда ей деваться, сын погиб, у неё только внуки и остались. В мои дела не вмешивается, не поучает, за детьми присматривает, когда я на работе, — в общем, она мне не помеха в семье. Хата у меня, как видишь, из одной комнаты, но она большая, поместимся.
Через неделю после разговора Нина со своим немудрёным скарбом и коровой перебралась к Лубенчихе. Шуру привёл за руку расстроенный дедушка.
Кровати для взрослых были расставлены впритык по всем стенам, Дашкины дети, кроме старшей, спали на печи, Нина вместе со своей дочерью — на полутораспальной сетке.
Стирать договорились всё вместе, потому что если уж разводить грязь — полы были земляные, — то желательно в один день. Ни у кого из детей смены одежды не было, кроме повзрослевшей шестнадцатилетней Таси. В день стирки их, голых, загоняли на печь и не выпускали, пока не управятся. Бабке Чечихе тоже дали работу, чтоб не путалась под ногами, — взбивать в четверти коровье масло. Свекруха уселась на краю печки, свесив ноги над плитою: и ногам тепло, и заслонка для голой оравы из четырёх человек. Дети бесились: места мало, где чья рука, чья нога не поймёшь. Никакие угрозы взрослых не помогали. Сидели тихо, пока Дашка, взяв в руки длинную хворостину, спрашивала:
— Кому там на печке тесно? Кто-то очень просится в угол на кукурузу. Ложитесь спать. Тася, почитай им что-нибудь, может, умолкнут хоть на полчаса.
Мы уже заканчиваем стирку.
Вскоре на печи опять образовалась куча мала. Кто-то толкнул бабку под локоть — и четверть выскользнула у неё из рук, разлетевшись на мелкие кусочки, перемешанные с жёлтыми крупинками почти уже сбитого масла. Тишина. Никто не смел пошевелиться от страха. Бабка заголосила на всю хату. Дашка, сердитая, с лозиной нарисовалась перед детьми:
— Ну-ка, голая команда, признавайтесь, кто толкнул бабушку.
— Шурка, — тихо донеслось с печи.
Нинка дёрнула за руку перепуганную дочку, выхватила у Дашки лозину и в гневе начала хлестать извивающегося голого ребёнка. Первой очнулась Дашка. Она вырвала из рук разъярённой матери хворостину, толкнула её на кровать.
— Ты что, сдурела, так избивать девчонку?
Исполосованную Шуру положили на постель. Ночью у неё начались судороги. Она кричала, вместе с ней навзрыд плакала Нинка. Бабка с какой-то тряпкой подошла к кровати.
— Это её младенским накрыло, вот возьми чёрный платок, накинь, ей легче будет.
— Да идите вы со своим чёрным платком, она что, умирает?
Нинка, завернув дёргающееся тело в одеяло, выскочила на улицу.
— Наверное, к бабушке Букатчихе пошла…
Местная шептунья, укрутив фитиль в лампе, зажгла в святом углу лампаду. Ничего не спрашивая, начала читать молитву: «Отче наш, сущий на небесах…»
Сама от напряжения стала икать, через несколько слов сплёвывала в сторону. Ребёнок утих и начал дремать. Бабушка спрыснула горящее тело святой водой. Вздрогнув, девчушка в полудрёме опять закрыла глаза.
— Ну всё, молодица, ничего мне не надо, неси домой, она будет спать до утра. Иди и проси у Бога прощения за свой проступок. Молись за здоровье избиенного младенца. Будет плохо — придёшь ещё два раза.
На другой день Шуре стало лучше. Её отпаивали горячим молоком, бабка Чечиха в своём сундуке нашла припрятанный сухой пряничек. Но к вечеру поднялась температура.
— Мам, — жаловалась возбуждённая Шура, — они меня зеброй дразнят.
Дашка подошла к печке.
— Если кто хоть раз произнесёт это слово, тот сам станет зеброй. Мне недолго снять с гвоздя лозину.
Дети молчали. Потом шёпотом стали искать виноватого:
— Это ты, Ванька, сказал…
— Да я такого слова не знаю.
— Знаешь, знаешь, нам Таська книжку про путешественника читала, там называли так полосатых лошадок…
— Не лошадок, а змею в капюшоне, — уточнила Валя.
— Вот дурьё, — вмешалась в умный разговор старшая Тася, — всё перепутали: змея в капюшоне — это кобра, а лошадка… — и закрыла рот рукой.
Нина ночью несла на руках теперь уже одетую Шуру к бабушке-спасительнице. Постучала в окошко. Пёс лениво гавкнул пару раз, не вылезая из будки, потом протяжно зевнул. Привык уже к ночным посетителям. Бабушка, похоже, и не ложилась, открыла сразу. Нина поставила на землю чурбачок с блестящими глазами: вязаный платок с длинными махрами перекинут крестом на груди, концы завязаны на спине.
— Ну, мамка, раздевай свою матрёшку, мы с ней пойдём в другую комнату и там пошепчемся. Правда?
Шура, не сопротивляясь, подала горячую ручку бабушке, и они ушли, закрыв за собою дверь. На часах-ходиках выскочила кукушка и дважды прохрипела — старая уже, наверно. Значит, полчаса прошло, как я тут сижу. Тихо. Спят они там, что ли?
Наконец бабушка вышла, лицо уставшее, из-под платка видны влажные волосы.
— Уснуло дитя, значит, на поправку пойдёт. Ты её не одевай, а заверни в наше одеяло, она на нём лежит. Завтра принесёшь. Вот ещё пучок травы возьми. На ночь искупаешь — и жАра не будет. Утром Нина пошла к родителям попросить для бабушки Букатчихи кусок сала. Там уже всё знали, рассказывать не пришлось.
— Мы с матерью посоветовались и решили так. Продай свою корову, а мы тебе тёлочку стельную дадим. Божок (фамилия — Божков) хату продаёт, недорого. Я с ним говорил, он согласен на часть оплаты. К весне подсобираем денег и рассчитаемся. Удумала по квартирам ходить. Да и к кому? — к Дашке пошла. У неё самой семеро на лавках сидят, да ещё ты со своей.
Нина молча слушала, кивала головой. Ушла повеселевшая.
В марте они с дочкой жили в своей хате.
Беглянка
И память, и любовь, и жалость.
Катерина с малолетней дочерью ушла из родительской семьи, переехала на временное проживание к дяде Платону, который обещал племяннице устроить её на железную дорогу, где работал его зять, по фамилии Неделька, помощником начальника станции. У Катьки была корова. Платон, мастер на все руки, сам соорудил телегу, все железные части сделал в колхозной кузне, где он работал. С неделю дядька обучал корову ходить в упряжке. Катерина обливалась слезами, когда непокорную скотину приходилось хлестать кнутом. Бедная Майка утробно ревела, пускала изо рта пену, пробовала задеть рогом своего обидчика. Но потом как-то сразу обмякла, смирилась, как человек с рабством, и спокойно пошла вместо лошади. Хозяйка никогда не садилась в телегу, шла рядом, похлопывала кормилицу по шее, лопатке, ласково уговаривала: «Иди, Майечка, иди, едем сено косить, чем же тебя кормить зимой?» В бричке сидела шестилетняя дочь, тоже Майка.
— Вот так, — размышляла Катерина, — дома не понравилось работать на всю семью, теперь горбатим на дядькину, да ещё вместе с коровой. Даст бог, устроюсь на работу, там в течение года дают одну комнату в ведомственном железнодорожном доме, со временем, глядишь, и свою халупу слепим. И заживу я со своими Майками самостоятельно, никому не кланяясь.
Луговые травы росли густые и сочные, правда, далековато от дома, километров за пять, а то и больше.
Катерина набрала скошенной травы, кинула возле телеги в тенёк.
— Сиди и никуда не ходи, тут ужаки и гадюки ползают, покусать могут, — наказывала она дочери.
Сама пошла на делянку. Размахивала косой по-мужски, широко захватывая прямую правильную полосу. Валки получались объёмные и ровные. Не прошла по длине и полного ряда, как захныкала Майка.
— Мам, меня комары кусают…
Подошла, помазала руки и ноги разрезанной сырой картофелиной, которую предусмотрительно положила в сумку с харчами.
— Ма-а-а, я воды хочу…
— Вот это мы с тобой наработаем, — раздражалась мать, — в другой раз будешь сидеть дома.
Но кому она нужна в чужом доме? Жена дядьки, узнав про завтрашний покос, начала подготавливать почву.
— Бери Майку с собой. Ей интересно будет ехать на бричке. А там на мягкой травке покувыркается…
Катерина сразу отгадала тёткину любезность. Да и на что обижаться — твой ребёнок только тебе и нужен.
Майка-корова, опустив голову, хрустела зелёным кормом, казалось, что она загребает своими толстыми губами всё подряд. Но если присмотреться, то не всё так, как кажется. Вот исчез молоденький кустик полыни. Обойдя какой-то бурьян, она с презрением выдрала с корнем разросшуюся тарелкой мать-и-мачеху; листья круглые, с одной стороны тёмно-зелёные, блестящие, с другой — с чуть розоватым оттенком, бархатные. Красивая, конечно, но гадость. Безжалостно раздавила копытом это несъедобное великолепие и пошла дальше, не поднимая головы. Ага, вот он, желанный и любимый злак. Подкашивая нижними зубами, она срезаАа его с шумным вздохом — ппырей, ппырей, ппырей. Хорош, но маловато. А тебя, молодой лопушок — на закуску, и только верхушка мелькнула около морды. Как бы мимоходом схватила несколько веточек цветущего жёлтого донника: ладно уж, попробую, но оставлю на тот случай, когда совсем нечего будет есть. Попалась повилика со сладковатым запахом беленьких цветочков-однодневок. Вкуснятина, но добыть трудно — уцепилась за бурьян и траву, не оторвать. Вот когда хозяйка приносит целую охапку с огорода, тогда да-а. Молоко сразу прибавляется, распирая вымя. Остановилась, глубоко вздохнула: нахваталась досыта, можно и отдохнуть. Прилегла на траву, бок покато выпучился бугром, хвост без всякой команды хлестает по спине — мухи проклятые, спокойно полежать не дают. Уши тоже работают, отгоняя всякую мелюзгу. Глаза полуоткрыты, теперь челюсти работают — жую-ют, жую-ют, жую-ют.
Подошла маленькая Майка в пёстром платьице.
— Мам, а почему корова ест траву, а пахнет молоком?
— Спроси у неё, она лучше знает.
— Ты чё, мамка, не понимаешь, она же не разговаривает.
Шлёпая губами, в сторону: «Большая, а такая глупая».
Пора домой. Майка-дочка сразу повеселела — и комары перестали кусать её, и пить не хочется. Лопочет без передышки, но Катерине не всё слышно, потому что идёт она рядом с коровой, похлопывает по шее и пучком мягкого пустырника отгоняет с холки назойливых мух.
Два дня стояла неподвижная жара, а на третий стал задувать ветерок — как раз хорошо для сена. Не переворачивая, можно уже перевозить домой. Корову сегодня не выгнали в стадо — ей самой надо заготавливать корм на зиму.
— Тёть Дуся, я оставлю сегодня Майку дома, своим ходом она обратно не дойдёт по такой жаре, а везти её на сене опасно — свалится ещё.
Тётка растянула губы в ниточку, молча кивнула. И где вы взялись на мою голову? Этот дурень Платон готов всю свою родню сюда перетащить, а брата моего не жалует, лишний раз за стол не посадит.
Когда объявил, что его племянница с дочкой пока поживут с ними, Дуська устроила скандал, кричала, доказывала, размахивала руками. Платон, зная силу своего слова, молча выслушивал её, потом выдал:
— Ну, понеслась п… по кочкам, не остановишь. Всё сказала? Они приедут завтра. И попробуй хоть видом показать, как ты их «любишь», пойдёшь жить в сарай, там прохладно и мухи не кусают. Тебе всё ясно, рыжая курочка?
Майка, услышав, что её хотят оставить дома, моментально исчезла со двора. Катерина увидела её уже на выезде из села.
— Майка, вернись домой, по-хорошему прошу.
Мамка забыла ещё сказать: нашивай на жопу лубок… Что за слово такое? Может, — клубок? Но он же круглый, как его можно пришить?
Немного постояв сзади, «упрямый вылупок» опять пошлёпал по пыли следом за телегой. И тогда Катерина пошла на крайнюю меру. Подошла к сидевшей кучке пацанов.
— Отгоните девчонку назад по улице, только не бейте. Она ещё маленькая.
Перед Майкой сразу выросло трое оборванных разбойников, которых она боялась больше всех на свете. «Ма-а-а!» — закричала вслед уходящей матери, но она даже не оглянулась.
— А ну бегом домой, пестюльга лохматая, не то — получишь.
И все трое стали собирать на дороге камни. Майка в ужасе попятилась назад, потом побежала, истерично крича. Оглянулась, когда за ней уже никто не гнался. Что ж теперь делать? Баба Дуська злая, сейчас будет таскать её за вихры. Мать вернётся, тоже всыплет… Одно спасение — уйти на Первомайский, где они с мамкой жили. Там бабушка, с похожим, но другим именем — Дуня. Там тихая и ласковая тётя Надя, она никогда не ругается.
Несколько раз с Первомайского её отправляли к матери с молоковозом, дедом Стефаном. Бидоны на квадратной телеге с низкими бортами соприкасались и грохотали так, что в ушах звенело. На молокозаводе Майка вставала и, почти оглохшая, сама шла домой, обходя чужих ребятишек — вдруг побьют. Дед Стефан, конечно же там, где ему ещё быть, думала Майка, направляясь к заводу.
— Нет его, давно уехал, а тебе он зачем? — спрашивала толстая тётка в длинном кожаном фартуке. — Приходи завтра часам к десяти, тогда и уедешь на свой Первомайский. Отпускают же родители малолеток из дома, и не боятся.
Дорога была хорошо знакома, и потопала она босиком по горячей пыли. Началась лесополоса из абрикосов, чистая, не заросшая, с утоптанной тропкой посередине. Так бы идти до самого хутора — прохладно и птички поют. Но около бугра посадка закончилась, на взгорье она пошла по открытому полю. Навстречу в клубах сероватой пыли ехала грузовая машина. Стало страшно — может задавить, вон как быстро мчится. Отошла подальше в сторону. Из окна, притормозив, высунул голову шофёр.
— А где твоя мамка, малява?
— Там, показала на кусты Майка.
— А-а, — протянул водитель и покатил дальше.
Дошла до Павловского, хутора с односторонней улицей. Хорошо, конечно, идти под тенью, но опасно, из-за плетня могут выбежать собаки, съедят, проклятые. Перебежала на проезжую дорогу. Но вот опять опасность — послышались крики играющей во дворе детворы. «Чужих всегда бьют», — подумала Майка. Снова вернулась на дорожку около заросших с улицы дворов и на четвереньках передвигалась до тех пор, пока не стихли голоса.
В конце хутора начиналось кладбище, где, по рассказам первомайских подружек, даже днём, особенно в жару, когда на улицах нет людей, покойники вылазят из могил, чтобы погреться на солнышке. А перед дождём они являются людям во сне. И правда, Майка не раз слышала от бабушки: «Всю ночь покойные родители снились, наверное, дождь пойдёт». Закрыв ладонью правый глаз, чтоб не видеть кладбища, быстро пошла по безлюдной дороге. Но кресты нет-нет, да и показывались впереди. Решила свернуть с дороги на гору, тогда опасного места не будет видно. Но тут появились другие страхи: по густой траве шныряли пузатые зелёные ящерицы. Даже одним глазом Майка рассмотрела, какое у них на шее монисто — частые выступающие иголочки по ровному кругу возле головы. Короткие лапы врастопырку, некоторые, остановившись, раскрывают страшные, белые внутри рты. Того и гляди, кинутся на голые ноги.
Наконец-то показался наш бугор, с которого спустишься и попадёшь прямо на третий порядок — короткую улицу около речки. Тут уже совсем нестрашно. Всех детей она хорошо знает, они не драчливые.
Дома никого не оказалось. На двери замок. Уселась на деревянный порожек да там и уснула. Открыла глаза — стоит тётя Надя, теребит её за плечо.
— Майечка, откуда ты взялась? А мамка где? Да как же ты, бедная, шла в такую даль, по жаре?
Пожалела, приголубила, накормила кукурузной кашей с молоком. Уложила голову на колени, долго искала куслючих вошек — тресь, тресь, тресь.
— Через неделю привезут от свекрухи Валю, дочку мою, ты ещё не видела её, будете вместе играть, помогать мне.
Утром Надя стала собираться на работу, рассказывала племяннице, что можно поесть: на печке ещё горячий борщ, остынет — поставишь на землю под лавку, там прохладно. Каша вчерашняя, молоко в крынке на столе, пей сколько хочешь.
Повернув голову, Майя увидела в окно мать, она уже переходила дорогу, сейчас появится.
— Прячься под кровать — шёпотом скомандовала тётя.
Только открыв дверь, не поздоровавшись, мать спросила:
— Майка тут?
— Ныма, ныма, да ты садись, отдохни, расскажи, как ты там живёшь у Трусенковых, — отвечала Надя каким-то изменившимся голосом.
— От, паразитка, я её счас убью, я ей покажу, как сбегать из дома. Это ж подумать — дитю шесть лет, а оно такое вытворяет, чего ж дальше ждать? Всю ночь не спали, где только не искали — как сквозь землю провалилась.
Надя, почти не слушая сестру, улыбаясь, тянула её за руку во вторую комнату, потому что в передней под кроватью сидела беглянка.
И вот они мирно беседуют, говорят о тяжёлой жизни. Надя рассказывает, что мать, бабушка Дуня, поехала в Спокойную повидаться с родными а заодно и разузнать, может, кто хату продаёт по сходной цене, тянет её на родину, говорит, мы там никогда соломой не топили, кругом лес, недалеко и речка. Катерина горевала, что одна, без родни тут останется.
Майечка — так хотелось, чтобы её и мать так называла — решила, что гроза миновала, можно незаметно выскользнуть в открытую дверь. Во дворе кудахчут куры, ласково трётся об ноги кошка, привязанный Ботик тянется к ней, хочет облизать лицо и руки. Хорошо здесь. Никто не называет её коровой, а ещё хуже — растянутая майка. Сразу представился дед Платон в этой самой майке, из-под которой выглядывают противные седые волосы. И зачем мамка дала ей такое имя? Когда пожаловалась тёте Наде на свою тяжёлую жизнь у бабы Дуськи, она погладила её по голове и долго говорила, какое у неё хорошее имя.
— Не слушай никого, это они из зависти дразнят тебя. Они знают, что майка — это ранняя вишенка, редко у кого в саду она встречается, созревает на радость детишкам, когда ещё никаких фруктов нет. Ты же родилась в мае, вот мамка тебя так и назвала, хороший весенний месяц: ещё не жарко, но уже и не холодно. Цветов много. Ты у нас майский цветочек. А ещё есть такая материя, тоненькая, нежная, тоже майя называется. В красивом весеннем празднике тоже есть твоё имя — Первое Мая, когда дети с цветами идут, а взрослые — с красными знамёнами.
Майе так приятно было слушать про то, какое у неё удачное имя. Она даже походку изменила, ходила по двору важно, представляя, что на ней белое платье из майи, а сама она — цветущая вишенка. Чтобы выглядеть, как взрослая девушка, под платье на груди подложила два помидора — ну точно Елька Смоленская, самая красивая из первомайских девчат.
— А ну, беглянка, собирайся домой, в обед корову надо успеть подоить. Скажи спасибо тёте Наде, я бы твои белые патлы с корнем повырывала. Давно не бита, вот и вытворяешь что хочешь.
Я и сегодня, спустя десятки лет, говорю ей — спасибо — чудесное благодарение, в составе которого есть слово Бог. Спаси Бог — говорили наши предки, приветствуя друг друга. Спасибо за то, что ты умела прощать и любить и непослушных детей, и очерствевших в тяжёлом труде взрослых.
Галюня и дед
Умение сапожничать дед Иван перенял у своего отца, старого Кузьмы, сурового молчаливого мужика с заячьей губой. Колодки для пошива обуви он применял не всегда по назначению: иногда они догоняли кошку или забежавшего в открытую дверь кобелька, а чаще всего летели в сыновей-погодков, редко — в старшего Никиту, но постоянно — в младшего Ваню, кудрявого ягнёнка матери, с карими в крапинку глазами. Невинный агнец в устах не в меру строгого сапожника превращался в тупицу и непонятливого пустоголового барана, а его привязанность к матери определялась как «бабский подъюбочник». Злобность и излишняя придирчивость родного отца не давали возможности Ване приглядываться к сапожному делу, да и не подпускал хозяин к своему верстаку никого, кроме кОреша, знаменитого на всю станицу изготовителя модельных туфель и сапог для богатых казачек. А вот подишь ты, попробовал отпрыск самостоятельно сшить простые детские черевички с ушками, а дальше всё пошло как по маслу. Заказы у людей Иван брал редко, но своих обшивал с успехом и вовремя. Невысокий верстак с сапожными инструментами, под которым были выстроены в ряд колодки разных размеров, помещался в тёплой, отапливаемой комнате под окном. Этот верстак был притягательным и завораживающим своей недоступностью для пятилетней Галюни. Она подходила со спины деда тихо и медленно, любопытно уставясь на многочисленные железные и деревянные игрушки. И почему их не дают даже подержать в руках? Дед Ваня, наклонясь, делал вид, что не видит Галюню, а она, в свою очередь, задрав белокурую головку с кольцами кудряшек на затылке, время от времени внимательно смотрит в окно: я же просто здесь стою, любуюсь птичками и красными цветами на кустах. Рука её непроизвольно тянется к полке и уже чувствует холод и тяжесть изумительной игрушки с растопыренными узкими крыльями и раскрытым клювом, которым можно поклацать и напугать всех в доме. Дед Ваня медленно поворачивает голову, смотрит на внучку поверх очков долго и выжидательно. Шило, которое было у него в руке, вдруг скрылось в широкой ладони, а большой палец ограничил его остриё до самого крохотного кончика. И вдруг — коль! Галюню сзади сквозь ситцевое платьице. Ой, что такое? Что это сотворил дед своей сжатой почти в кулак ладонью? Галюня удивлённо смотрит на обидчика и роняет железную птичку с раскрытым клювом на земляной пол. «Дувак», — произносит она чётко, обиженно оттопырив губу с подрагивающим подбородком. Дед Ваня, задрав голову и широко раскрыв рот, хохочет, прижимая к груди колодку с набитой на ней красной кожей. Галюня, глядя на него и уже забыв про острый «коль» в попу, начинает и сама смеяться сквозь слёзы. Смех её доходит до всхлипываний и икоты, а дед всё закатывается, потом, прокашлявшись, снова сыплет бисером дробного смеха. — Папань, ну я же просила, не смешите Вы её, она потом ночью кричит во сне, — увещевает отца вошедшая в комнату Нина. — Да я ж, дочка, ничего такого и не сделал, — оправдывается дед Ваня, вытирая слёзы. — Сама она веселит меня, а деду как бальзам на душу. Нина уводит ещё всхлипывающую дочку, начинает умывать её святой водой и вытирать на пороге подолом исподней рубахи. К вечеру, когда уже плохо видно, дед Ваня ставит на свой верстак зажжённую керосиновую семилинейную лампу со стеклом, которая даёт длинные тени передвигающихся по комнате домочадцев. Галюне неуютно и скучно сидеть на топчане и надевать на скользкие кукурузные початки лоскуты-платочки, воображая, что это её непослушные дети. Лампа на дедовом верстаке притягивает её к себе как магнитом. Она сползает с топчана, оставив своих жёлтых холодных кукол лежать рядком — пусть поспят немного. В печке начинает трещать и ярко гореть бурьян, пламя которого греет Галюню, стоящую за дедовой согбённой спиной. Подойти поближе — опять дед сделает это пугающее «коль» и будет громко смеяться. Но дед неожиданно сам разворачивается лицом к ней. — Ну что, унучичка-сучичка, будем маршировать, как солдаты? Галюня хоть и не знает, что это такое, но охотно соглашается, часто кивая головой в радостном предчувствии дедовой забавы. Выдумщик-дед разворачивает послушного ребёнка к себе спиной и, собрав в пучок длинное платьице, завязывает узлом на пояснице. Поставил ничего не понимающую Галюню рядом и скомандовал: — Ну-ка, шагай, как я: рраз — два, рраз — два! Галюня старательно выполняет команды деда, высоко поднимая коленки и смешно двигая голыми булочками детской попы. Теперь и все домашние начинают громко смеяться. А два «солдата», неизмеримые по росту, всё шагают по комнате, меряют её в разных направлениях, показывая милые детские прелести одного и неутомимый задор другого. И снова Нина хватает дочку на руки и уносит в неотапливаемую комнату, подальше от глаз развесёлых родственников. Назавтра выдумки у деда, похоже, иссякли, да и дочь достаёт своими упрёками
Галюня, поднятая дедом, стоит на подоконнике и водит глазами за курами, за мотающейся на цепи нервной собакой Хрынкой, за воробьями, стайкой осевшими на мякине.
Уморившись топтаться на тесном пространстве, она садится на край подоконника, свесив ноги в черевичках с ушками к запретному дедову верстаку. Одна нога чуточку касается большущего мячика с чёрными толстыми нитками. Стоило немножко вытянуть носок — и толстый, почти круглый моток полетел вниз, оставляя на земле блестящий смоляной след. Дед молча поверх очков уставился на Галюню, она с невинным видом — на него. — Та-ак, — подводит итог дед, — давай-ка, унучичка-сучичка, слезем с окна и пойдём отбывать наказание. «Опять «коль»? — думает в испуге Галюня. Но дедова ладонь пустая, не зажата в кулак, значит, шила там нет.
Посадив Галюню на плечо, дед выходит во двор и опускает её на местинку, буйно поросшую зелёным ковром спорыша. — Ну-ка, ложись на пузо — и руки-ноги — в стороны. Галюня, предчувствуя что-то новое и необычное, с радостью распласталась на траве. Дед крепко зажимает в своих ладонях руку и ногу с одной стороны туловища и начинает кружить вокруг себя. Галюня поднимается то выше, то ниже по кругу, и сладко и страшно ей в этом надёжном полёте, и приятно слышать успокаивающий и восторженный гик деда. — Ну как, голова не кружится? — спрашивает он Галюню, аккуратно уложив на траву. И она начинает вертеть головой, выясняя, кружится её голова или нет. — Давай теперь по-другому полетаем, — предлагает разохотившийся дед Ваня. Он берёт Галюню за ноги и начинает кружить вокруг себя волною, то приподнимая, то опуская почти до земли. Галюня визжит в страхе и восторге, и ей кажется, что она сейчас оторвётся и полетит сама высоко-высоко, а дед будет стоять на земле и махать ей рукою. — Дед, ты совсем с ума спятил, — кричит вусмерть перепуганная бабушка Дуня с порога.
— Хряпнешь дитя головой об землю — и что тогда? Да уймись же ты, пустоголовый! Пока дед с бабушкой переругиваются, Галюня лежит на траве, смотрит на облака, на пробивающееся сквозь них солнце и прячет свои детские чувства так глубоко, что они останутся в ней навсегда. Но иногда они всплывают, оставаясь ясными и зримыми.
Как дед лебёдушку ловил
Наша хата стоит у прогона, и получается, с одной стороны живём все мы, а с другой — дедушкина сучка, Надька Репкина со своими девахами. Меня уже записали в первый класс, а я боюсь взрослую учительницу, потому что взрослых я не всегда понимаю. Например, дед Ваня в хорошем настроении называет меня тоже сучкой, иногда унучичка-сучичка, и при этом гладит меня рукой и карими в крапинку глазами. Ни у кого нет таких глаз. Наверное, его глаза всем нравятся, и Надьке Репчихе тоже. Ещё бабушка называет её лярвой, я так понимаю, что это какое-то нехорошее слово, потому что ни дедушка, ни даже неслух Колька меня так не называют. В первой хате в правом углу, под самым потолком, у нас находится Бог, которого зовут Николаем Угодником. Я уже знаю, что Колька и Николай — это одно и то же. Так неужто нашего Кольку назвали в честь Бога? Богу, наверное, он сразу, с самого рождения не понравился, и Спаситель плюнул на него, вот и получился из пацана неслухмяный негодник. В простенке между окнами прибита четырьмя гвоздями картина, ну, небольшая такая картинка, величиной с деревянную доску, на которой бабушка нарезает лук и всякую огородную зелень. Мамка принесла это украшение от деда Зенца, бабушкиного брата. Они теперь стали богатыми, потому что зять, когда воевал с немцами, столько всякого добра им прислал, и эта картонка им стала не нужна. Дедушка долго рассматривал её, держа в шершавых руках то на расстоянии, то вблизи, потом, всмотревшись, прочитал медленно и раздельно, как читаю сейчас я. Первое слово я не запомнила, оно какое-то непонятное для меня и застревает во рту, не произносится. А дальше писалось о каком-то блудливом сыне. Сын стоял на коленях и был похож на старика. Перед побелкой бабушка не смогла отодрать картинку от стены и измызгала края известью. Дед ворчал и пытался оттереть влажной тряпкой, но сделал ещё хуже: рамка стала блёклой и слегка лохматой. Дед Ваня размашисто крестится перед иконой Спасителя лишь по святым праздникам, на Пасху или Рождество. Бабушка только тогда, когда дед куда-то надолго исчезал, вот и сейчас его нет, поехал на другой хутор за лебёдушкой. И я с замиранием сердца жду, когда вернётся дедушка и принесёт в руках большого белого лебедя, точно такого, как на коврике над нашей с мамкой кроватью. После того как все уснут, бабушка укручивает фитиль керосиновой лампы до самого маленького язычка и начинает молиться.
Я сажусь в угол на печи, поджимаю колени до бодбородка и, накрывшись рядном, жду, когда бабушка начнёт шептать молитву. Горячий верх печи не доходит до потолка на таком расстоянии, что туда можно просунуть голову и всё увидеть. На коменкЕ — так называют это место — пыльно и жарко, сразу начинает сверлить в носу и хочется чихнуть. Я быстро отваливаюсь назад, ладонями крепко прижимаю нос и чихаю внутрь себя, будто я где-то на краю печи и совсем-совсем сонная. Вторая попытка увидеть и услышать, как молится бабушка, оказалась настоящей удачей. Бабушка в длинной белой рубахе с распущенными волосами стоит на коленях и так усердно просит Бога, чтобы он дал здоровья её мужу, вывел его из заблуждения и направил на путь истинный. Верни его, Николай Угодник, в свой дом к родным детям и ко мне, грешнице Евдокии, матери и законной жене. Потом бабушка низко кланяется, длинные волосы сваливаются с плеч и пластаются по земляному полу шёлковой рыжей материей. Бог — человек жалостливый, а может, ему уже надоело выслушивать бабушкины просьбы, а ну если каждый день в уши — одно и то же, одно и то же. В полудрёме я слышу, как Бог разговаривал с дедушкой, так просто, как мужик с мужиком. Ступай, говорит, Иван, до своей хаты, а то Евдокия мне скоро дырку в голове сделает. Да и внучка твоя ждёт не дождётся, когда ты ей лебедя принесёшь. Твой младший, Колька, совсем от рук отбился: курить начал и, заметил я, в кузне с Омельяном Соколовым к рюмке стал прикладываться. Старшая, Нина, обещала матери, что больше не будет ломом удерживать тебя поперёк груди, мол, разбирайтесь сами в своих делах. Ну, это при том условии, если ты к Репчихе по ночам не будешь шастать, а Дуне брехать, что на конюшне дежурил.
Дед, выслушав Бога, упал на колени, прослезился и обещал вернуться, как только поймает для внучки лебёдушку белую. А пока вот, мол, живу у одной доброй женщины, потому как в погоне за птицей простудился в холодном пруду и редко когда встаю с постели.
Бог согласился с дедовыми объяснениями и сказал: — Понимаю тебя, но будь же ты мужиком, побегал за лебёдушкой — и хватит, возвращайся домой, там тебя все ждут. И дед вскорости вернулся. Ночью, когда в хате все спали. Сквозь сон я слышала из той комнаты тихий голос бабушки, говорила она как-то странно, то ли всхлипывала, то ли смеялась от радости. Утром, высунув голову из-под фуфайки, я увидела дедушку с озарённым от печки лицом. Он ломал ветки акации и подкладывал их в огонь, который, как бы сердясь на деда, стрелял в него искрами. — Деда! — закричала я, выпутываясь из рядна под фуфайкой — Деда! Ты вернулся!
Дед поднялся, и я повисла у него на шее, ощутив тепло его рубахи и горячую щеку от пламени. — Дедуль, а лебёдушка где? В сарае? Пойдём посмотрим… — Ты про что, унучичка говоришь? Какая лебёдушка? — Ну ты же за лебёдушкой ушёл, я тебя так ждала… Приклонив мою голову себе на плечо, дед немного помолчал, раскачиваясь со мной из стороны в сторону. Потом уселся на свой сапожный стул, посадил меня на колени и стал тихо, напевно рассказывать. — Уплыла, окаянная, сколько я за ней ни охотился с сеткой. Быстрая и пугливая попалась. Однажды накрыл всё-таки хваткой, стал за хвост тянуть, но она так рванулась, что все перья у меня в кулаке остались. И улетела в самое небо, а там уж я её точно не достану. — А перья где, деда? — Ну перья я тебе покажу, конечно, я ж не думал, что они тебе интересны. Из той комнаты вышла бабушка, вся светлая: в белой батистовой косыночке, выбитой шёлком на лбу, в пёстрой кофточке с густыми малюсенькими розочками и длинной юбке в сборку. Подол заканчивался прошвой — блестящей сатиновой полосой, такой же рыжей, как её волосы. Я стала вспоминать, какой же праздник сегодня и почему о нём никто не говорил. — Ба, сегодня святой день? И пироги будете печь? — Да, унучичка, сегодня большой праздник. Называется он Возвращение блудного деда. А пирогов всегда можно напечь… Дед вначале сердито зыркнул на бабушку, и у меня сердце легонько забилось от волнения: неужто ругаться будут?
Но карие в крапинку глаза деда тут же потеплели, он хохотнул внутрь себя и стал усиленно ковырять кочерёжкой в печке. Бабушка павой проплыла к печке, открыла крышку на огромном чугуне, пощупала пальчиками воду и сказала, что уже можно спускать щёлок. Дед засуетился, сбегал в сарай и принёс в чашке золу от сгоревших головок подсолнухов. Золу вЫсыпали в небольшую полотняную сумку, опустили в тёплую воду и, подержав её там, стали вдвоём спускать щёлок: бабушка держала верх сумки, а дед своими сильными квадратными руками выкручивал и мял мешочек, с которого струйкой стекала мутная вода. В воде со щёлоком купали нас, детей, если мы где-то подхватывали чесотку или коросту. В воду добавляли ещё немного серы. Сейчас у меня на руках между пальцами не чесалось, кожа была розовой и чистой. Колька, прихватив с собой краюху хлеба с салом, с утра умёлся в кузню, мамка ушла рано на работу. Значит, купать бабушка собирается только деда. Видно, когда ловил лебёдушку, простудился и приболел, вода-то в пруду грязная, муляки там по колено… И как он только живым оттуда выбрался!
Мне разрешили слезть с печи, когда дед уже был одетый: сидел на лавке в чистом белье, и лоб с залысиной блестели у него как новая копейка. К обеду вся семья собралась за столом: примчался из кузни Колька, весь пропахший дымом, на обед пришла мамка с поля, от неё пахло пшеницей и свежим тёплым ветром. Как хорошо, когда все дома! Николай Угодник смотрел на нас добрыми глазами, и мне казалось, что лицом и серебристыми волосами он был очень похож на нашего деда.
Житейские перевёртыши
Я совершенно не помню детских ласк от моей мамы. Первое, что отложилось в памяти в моём «солидном» возрасте — это долгое дневное томление, ожидание матери с работы. Как и все домочадцы, я называла её Нинка, как ни втолковывали мне, что она мне мама. Я слышала короткое «ма» по отношению к бабушке, деда кликали папанькой, у всех остальных были имена без всяких там ласкательных суффиксов. Слово «мама» мне было просто незнакомо. Нинка приходила домой уже на закате солнца и очень редко среди дня. Я бежала ей навстречу, прятала лицо в подол юбки и, вцепившись в колени, вдыхала особенный мамкин запах — запах поля и всяких трав, которые она срубала тяпкой. Она на какой-то момент останавливалась, шершавой ладонью гладила мне шею на затылке и напевно причитала: — Ой, ковыла ты била, лохмата! Чи твои волосся кошенята сосалы, шо воны у тэбэ слыплысь?
Мамка по имени Нинка снимала с плеча тяпку с узелком в самом низу держака. Оставив меня, она усаживалась на порог хаты, и руки её, как плети, повисали меж коленями. Я же, примостившись на мягкой спорышовой местинке во дворе, ловко развязывала узелок, где всегда находила гостинчик от зайчика: кусок зачертвевшего хлеба или закруглённый остаток пресной пышки, тоже засохшей, она пахла жареным подсолнечным маслом и содой. По вкусу подаренный зайцем хлеб превосходил всякое бабушкино печево: духмяные караваи из печи, зарумяненные в масле крученые орешки или рябые пухлые пышки, которые она складывала одна на одну, выстроив слоёный столб. Бабушкино строение вскоре растаскивали «по кирпичику», такое оно было аппетитное. На летней печке во дворе уже был нагрет чугун с водой для купания. За густыми кустами вЕничья лежала боком длинная алюминиевая ванна. Нинка бесцеремонно хватала меня за руку и тащила в ванну, в которой я визжала резаным поросёнком, потому что мыло попадало в глаза, как ни старалась я их зажмурить и закрыть ладошками. Мучение моё длилось недолго, спасительным местом была широкая доска, специально подложенная под ноги, чтоб не оказаться «после бани» в грязи. Нинка быстро вытирала меня бумазейной пелёнкой, сначала жёсткой стороной, а потом мягкой и оттого казавшейся тёплой. Любовно шлёпнув по попе, отправляла меня от себя подальше: «Иди к бабе!» Но я, круголя обежав бабушку, находила деда. — Тет что ж такое? — наигранно возмущалась не способная к ласкам старая казачка. — Как пироги уминать, так все к бабе липнут… Дед Ваня бросал любую работу, усаживал меня на колени и со старанием заботливой матери расчёсывал мои «патлёхи». Брал с окна роговой прозрачный гребешок, на одной стороне которого были редкие зубцы, а на другой частые. Одному ему было ведомо, как ему удавалось без боли расчесать запутанные вьющиеся волосёнки. — Вот, сначала всё выпрямим редкой стороной, а потом густой пройдёмся и всех вошек вычешем. Мне было интересно слышать, как дедушка трескал на гребешке маленьких «козявок», и, если они не попадались, я заглядывала деду в глаза, приставая с одним и тем же вопросом «не поймал козявку?» — Ладно, мы их и без гребешка найдём. Он нагибал мою голову, шарил рукой по волосам и, вдруг остановившись, трескал над самым ухом, да так чутко, будто ломал тонкие сухие веточки для растопки печи. Я смеялась, разинув от восторга щербатый рот, подставляла голову ещё и ещё, а дед, разохотившись, наощупь трескал по всей голове. Никакая деталь внешности гадкого утёнка не ускользала от внимательных, добрых дедовых глаз: всё он заметит да так скажет, что и сам рассмеётся до слёз и до удушающего кашля. — О! Унучичка, отговаривал же тебя ехать со мной на речку за сеном, от кобыла и выпердела тебе два зуба! Слышала, как она старалась до самой речки? Ласточка, она такая, если чего не захочет, то хоть убей её, будет норовить сделать по-своему, а если не сделает, то обязательно навредит человеку. Это ж она не хотела тебя везти! А мне, норовистая худобина, в своей злости брыкнула задними ногами и копытом прямо по пальцу. И для убедительности дед показывает свой неестественно согнутый внутрь мизинец. — Ну ничего, вырастешь, восемнадцатая весна всё плохое смоет, и будут у тебя зубки ровненькие и беленькие, как жемчужные мониста у панночки, а коса по спине болтаться длинная и толщиной в руку. Дедову хитрость с потрескиванием я поняла много позже и уже своим детям, которые в глаза не видели это зловредное насекомое, рассказывала о тех послевоенных годах, когда, избавившись от голода, люди долго не могли побороть педикулёз. Вши тогда были у всех, с той лишь разницей, что у кого-то их плодилось больше, а у кого-то меньше. И только с появлением дуста проблема была решена. Детишки, наслушавшись моих рассказов, подставляли головы с просьбой отыскать и побить вошек. Так же, как когда-то мой дед-выдумщик, я научилась их трескать, зацепив ноготь за ноготь, получалось один к одному, до полного неразличения правды и игры понарошку. И как в языке со временем происходит переосмысление значения отдельных слов, так и события в жизни приобретают иногда совсем иной характер: была у людей напасть, но по истечении десятков лет она превратилась в семейную забаву.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Памяти моей исток предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других