Избранные произведения. Том 5

Абдурахман Абсалямов, 1946

В пятый том избранных произведений классика татарской литературы, лауреата Государственной премии Республики Татарстан имени Г. Тукая Абдурахмана Абсалямова (1911–1979) вошли роман «Газинур» и повесть «Белые ночи». В произведениях показаны высокие помыслы, самоотверженность и героизм советских людей в годы Великой Отечественной войны.

Оглавление

  • Газинур

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Избранные произведения. Том 5 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Татарское книжное издательство, 2013

* * *

Газинур

Часть первая

I

Тёплая летняя ночь. Небо такое светлое, что кажется, будто дневная его синь прикрыта лишь лёгкой тканью. Сквозь эту удивительно лёгкую, прозрачную ткань тускло поблёскивают звёзды — «решето» называют их в народе. Когда и какой поэт сравнил рассыпанные в небе созвездия с решетом, теперь уже никто не скажет, да вряд ли кто откроет эту тайну и впредь. Пройдут годы, выйдет, быть может, из обихода само решето, но как поэтический образ слово это надолго сохранится в татарской народной речи.

Мерцающий свет звёзд льётся несмело, робко, словно в пугливом ожидании зари. Если в такую ночь смотреть на них пристально, неотрывно, то начинает казаться, будто они движутся, всем роем уходят ввысь, тая на глазах медленно-медленно, как льдинки.

Месяц ещё не народился, стоит пора междулунья. Всё вокруг окутано тёплой, ласково льнущей полутьмой. Со стороны Спасской горки веет ленивый ночной ветерок, принося в деревню аромат сена с далёких лугов. От земли, прогретой за день солнцем, как от истопленной печи, пышет приятным теплом. С нижнего конца деревни доносится однообразное журчание ручейка. Лениво побрехивают собаки. В стороне дедушки Гафиатуллы затянули песню под гармонь. Прямая, широкая улица, уютно разместившиеся среди зелени садов домики выглядят особенно красиво и таинственно, как это бывает только в звёздные летние ночи. Ярко, но холодно отливает железо крыш, отсвечивают большие окна школы, клуба, нового здания правления колхоза, что стоят на просторной площади посредине деревни.

Колхоз «Красногвардеец» лежит в широкой долине, окружённой с четырёх сторон невысокими горами. И сейчас, в сумраке ночи, кажется, что горы ещё теснее обступили колхоз, охраняя его ночной покой.

Огни в домах давно погашены. Свет горит только в правлении, да над воротами фермы бойко помигивает своим недремлющим оком одинокий фонарь. Скоро запоют третьи петухи. Проснётся тогда, зашумит вся деревня. А сейчас ничто не шелохнётся вокруг, даже ручей замедлил свой бег, перешёл на шёпот.

В одном из крайних домов бесшумно открылось боковое окно. Приподнялась белая занавеска, и из-за фуксий с белыми цветами и мелкими чашеобразными листьями показалась голова девушки. Гладко причёсанные на прямой пробор волосы заплетены в две тугие косы. Девушка некоторое время всматривалась в ночную улицу и вдруг так же внезапно, как и появилась, исчезла. Белая занавеска снова опустилась.

В доме осторожно открыли дверь. Это девушка, набросив на плечи коротенький жакет с латунными пуговицами, вышла на крыльцо. Быстрыми неслышными шагами пересекла она двор и, облокотившись на садовую решётку, мечтательно подняла глаза на горы. В ту же минуту у ног её оказался лохматый пёс. Положив морду с отвислыми ушами на передние лапы, он в радостном нетерпении помахивал хвостом. Но девушка даже не взглянула на него — её мысли были далеко. Пёс притих и, помигивая блестящими в темноте глазами, с укором уставился на девушку, точно говоря: «В кои веки раз приехала в гости, и то не дождёшься от тебя ласкового слова».

Из густой тени, падающей от соседнего дома, показался высокий человек. Оглядываясь по сторонам, он направился к девушке. Шагал он крадучись, будто старый кот на охоте. Но собака учуяла его и с лаем кинулась навстречу. Задумавшаяся девушка, вздрогнув, тихонько вскрикнула.

— Сарбай, не дури! — послышался из темноты мужской голос.

Голос звучал приглушённо, но пёс, должно быть, сразу узнал, кому он принадлежит, и, потеряв свой свирепый вид, весь как-то съёжился. Отшвырнув собаку ногой, парень окликнул шёпотом:

— Миннури!

Девушка, недоумевая, спросила:

— Кто это? Ты, Салим?

— Кто ж ещё! — ответил молодой человек, улыбаясь. Но, встретив холодный взгляд девушки, осёкся. — Ты дрожишь? Тебя испугал проклятый Сарбай?

Салим вновь нацелился было пнуть собаку ногой, но умный пёс, на своей шкуре изучивший его повадки, тихонько взвизгнув, ловко увильнул в сторону.

— Ты что, как бродяга, шатаешься тут по ночам? — спросила девушка недружелюбно.

Салим промолчал. Поздоровался с девушкой за руку, облокотился рядом с ней на решётку. Вид у парня был щегольской: белая рубашка подпоясана тонким кавказским ремешком, на ногах — кожаные сапоги.

— Услышал, что ты приехала, — сказал он после короткого молчания, — и, даже не дождавшись мамашиной лапши, побежал в клуб. А тебя там и след простыл — месяц видел, да солнце скрало. Тогда я, нарочно стараясь петь погромче, прошёл по улице. Может, думаю, услышит и выйдет, не удержится, чтобы не выйти.

Салим говорил с волнением, не в силах скрыть своё чувство. В голосе его проскальзывала лёгкая обида на то, что его заставили так долго ждать, хотя он и силился не показать этого девушке.

— Кто услышит твоё воробьиное чириканье! — сказала девушка и, прикрыв рот ладонью, рассыпалась тихим смешком.

Салим сделал вид, что его не задело это оскорбительное сравнение.

— Красивые девушки всегда так, — сказал он. — Если и услышат, так притворяются, что не слышали. А сама ведь не выходила потому, что тётушка долго не ложилась спать. Я же всё видел.

— А ты, оказывается, в окошки подглядываешь!.. Вот подожди, скажу тётушке, она тебе задаст! — не унималась Миннури.

Парень, по-видимому, не обладал быстрым умом, да и на язык был неповоротлив. Он не нашёлся, что ответить.

А Миннури уже заливалась звонким смехом.

— Салим, губы-то подбери, в земле замараешь!

Привыкшая с детства заботиться о себе сама, Миннури была бойкой и даже немного озорной девушкой. В играх, в песнях она всегда была первой среди сверстниц. Ни перед кем не склоняя головы, не отличаясь застенчивостью, она смело пускала в ход свой острый язычок. Парни звали её меж собой то «сладкой редькой», то «колючей розой». Трудно сказать, какое прозвище было удачнее. Оба выражали не только её характер, но в какой-то степени и её внешний облик. Крепкая, невысокого роста, с толстыми, чёрными, как смоль, косами, кончики которых всегда немного топорщились, она действительно напоминала редьку. А её круглое, с густым румянцем лицо, освещённое небольшими, но необычайно живыми, блестящими чёрными глазами, невольно вызывало в памяти распустившийся цветок шиповника.

За много лет до того, как Миннури очутилась в этих местах, она жила с отцом и матерью в Шугуровском районе, в деревне Сугышлы. Родители её рано умерли. И Миннури с малых лет пришлось нянчить детей, работать по дому у деревенских кулаков, пока её не взял к себе на воспитание приходившийся ей родственником Гали-абзы. Он отдал её в школу, а когда всей семьёй переехали в колхоз «Красногвардеец», устроил её в Бугульминское железнодорожное училище, откуда как раз приехала сегодня Миннури на каникулы.

Немало парней из «Красногвардейца» увивается за ней. Конечно, у Миннури не такие глаза, чтобы не заметить этого, — потому-то она и разговаривает с ними свысока.

— Ох, любишь же ты поддеть человека, Миннури! Можно подумать, у самой у тебя никаких недостатков нет, — не стерпел наконец Салим, хотя и произнёс эти слова, не поднимая головы, с опаской.

— А ну, скажи, какие такие у меня недостатки? — тут же прицепилась к нему девушка. — Пока жива, хочу знать, а то умру — жалеть буду.

Нет, уж лучше не попадаться ей на зубок!.. Салим вынул из кармана серебряный портсигар, медленным жестом раскрыл его, достал папиросу, но не закурил, — подержал папиросу во рту и так же медленно положил обратно. Впрочем, всем было давно известно, что Салим таскает с собой папиросы только затем, чтобы щегольнуть портсигаром, а курит он махорку. Миннури тоже знала это.

— Нет спичек? Сходить домой, принести? — с невинным видом предложила она.

Салим понимал, что девушка издевается над ним. Ни за что на свете не пойдёт Миннури за спичками для него. А если и войдёт в дом, обратно уже не вернётся.

— Миннури, — поторопился остановить девушку Салим, голос его задрожал, — мне нужно с тобой поговорить…

— Мамоньки мои, а что же мы делаем сейчас, как не разговариваем?

Вдруг Миннури, совершенно забыв о Салиме, насторожилась.

— Ты кого-то ждёшь? — прошептал Салим.

Миннури не ответила.

Издалека, со стороны колхоза «Алга»[1], послышалась песня. Сначала далёкая, едва слышная, она постепенно приближалась, становилась громче. С холма съезжал в тарантасе одинокий путник. Он пел, весь отдавшись песне, будто хотел излить в ней свою душу. В свободно льющемся напеве звучал страстный горячий порыв.

Выкрасил фартук для милой в коричневый цвет:

Краски для фартука лучше коричневой нет!..[2]

Миннури, не отрывая рук от садовой решётки, сделала шаг вперёд. Если бы не тень, падавшая от деревьев, Салим мог бы увидеть, каким глубоким внутренним светом засветились её небольшие чёрные глаза, каждая чёрточка её круглого лица. Но, затенённое, лицо Миннури казалось очень серьёзным и даже чуть опечаленным.

Днём — о тебе я мечтаю, моя Миннури,

Ночью — во сне тебя вижу до самой зари!

Девушка легонько улыбнулась и, словно чтобы лучше слышать, сделала ещё шаг вперёд. Это он… он поёт… Газинур!.. «Нурия» — любимая песня Газинура. Он всегда поёт её полной грудью и так громко, точно хочет, чтобы его услышал весь мир. А сегодня к тому же ещё и заменил в песне имя «Нурия» на «Миннури». Вот сумасшедший!

Салим тоже сразу узнал поющего. В «Красногвардейце», пожалуй, нет человека, кто не распознал бы Газинура по голосу. Он любил петь всегда: и когда шёл на работу, и во время работы, и когда, как сейчас, возвращался домой.

Салим засопел. Ревнивые подозрения, которые давно жгли ему грудь и в течение многих ночей гнали от него сон, вспыхнули с новой силой. А широкая песня, набегавшая волнами с тёмных холмов, разливалась всё неудержимее, звенела со всё более покоряющей страстностью. Казалось, вместе с одиноким путником пели тонувшие в ночном мраке горы, луга, поля, даже звёзды в небе и те пели.

Салим сильно сжал локоть девушки.

Охваченная своими мыслями, Миннури и не заметила этого грубого жеста.

— Теперь мне всё понятно! Ты ждёшь здесь Газинура, Миннури!..

Не скрывая своей радости, девушка ответила с оттенком лукавого озорства:

— А почему бы мне и не ждать его? Раз вас двое, больше будете дорожить мною! — взглянула она на Салима с деланным кокетством. — А то ведь ты совсем перестал любить меня. Каждый вечер, говорят, бегаешь к девушкам «Тигез басу»[3]. Отпусти-ка руку, больно ведь. Эх ты, горе-ухажёр!

Открытая издёвка, прозвучавшая в тоне девушки, и то, что Миннури, опять прислушиваясь к далёкой песне, совершенно забыла о нём, окончательно взорвали Салима. Он не выдержал, схватил девушку за локти и резко повернул к себе, — наброшенный на плечи жакетик Миннури упал на землю.

— Не сдобровать тебе меж двух огней, Миннури! — пригрозил он. И приглушённым голосом добавил: — Смотри, девушка, я не шучу!

Миннури с неожиданной силой вырвалась из рук Салима, нагнулась, подняла жакет и, смерив парня презрительным взглядом, отрезала:

— Если хочешь знать, дядюшка Салимджан, таких горе-огней, как ты, у меня больше десятка!

Обычно быстро терявшийся перед Миннури Салим не захотел на этот раз сдаваться. Часто задышав, он сказал:

— Ну, уж это ты врёшь! Тебе нравится Газинур. — Он помолчал, потом, как утопающий, что хватается за соломинку, добавил: — Не пойму, что тебя привлекает в этом рябом краснобае. И умеет-то он разве что коров пасти. А я как-никак с образованием, на курсах учился. Ветфельдшер…

— Как же, лошадиный доктор! — весело прыснула Миннури.

II

Сегодняшний день оставил незабываемый след в жизни Газинура. Подобно первому весеннему грому над пробуждающейся от зимней спячки природой, этот день пробудил в его беспокойном сердце стремление к прекрасному героическому. Нельзя не рассказать об этом поподробнее, даже пришлось для этого сделать маленькое отступление.

Недели две назад в колхозе «Красногвардеец» снова появился его первый председатель и организатор Гали-абзы Галиуллин, работавший последнее время в Бугульминском райкоме. Приехал он совсем больной. Много испытаний пришлось на его долю: не один год воевал он на фронтах Гражданской войны; попав, раненый, в плен, изведал, что такое белогвардейские «эшелоны смерти»; во время кулацкого мятежа остервеневшие кулаки, привязав коммуниста Галиуллина к хвосту необъезженной лошади, улюлюкая, проволокли его по деревне. Подорванное здоровье его ухудшалось с каждым годом. И теперь, в ожидании путёвки на курорт, он приехал, по совету врачей, набраться сил в родном колхозе.

Весть о болезни Гали-абзы всполошила всю деревню. Один за другим потянулись к нему колхозники. Первыми пришли, конечно, старики. Жена Гали-абзы, Галима-апа, чернобровая, приветливая, полная женщина, радушно встречала гостей у двери, провожала их в горницу и усаживала за стол, на котором уже шумел самовар.

— Спасибо, сестрица Галима, спасибо, — приговаривал белобородый дед Галяк, опираясь на палку. Он пришёл, как полагается самому старшему, первым. — Мы не чаёвничать пришли. Чай от нас никуда не денется. Много мы его попили, ещё больше будем пить. Мы вот о здоровье Ахмет-Гали пришли справиться. Напугал ведь он нас. Болезнь, она приходит, Галима, пудами, а уходит золотниками. Так-то. Ну, что же, братец Ахмет-Гали, — обратился он к Гали-абзы, который полусидел, прислонившись к белоснежной подушке, — здоровье-то как? Как же ты маху дал?

И без того сухощавое лицо Гали-абзы осунулось ещё больше, орлиный нос заострился. Но мягкие серые глаза смотрели по-прежнему весело, без уныния. Вот и сейчас, отвечая на вопрос старика, Гали-абзы предпочёл горькой жалобе добрую шутку.

— Ну уж это ты зря, дедушка Галяк. С чего это ты взял, будто я собираюсь маху дать? — сказал он, обтирая вспотевшую голову полотенцем.

— Дельно говоришь, Ахмет-Гали, так и надо, — сразу оживился дед и, сев на стул, любезно пододвинутый Галимой, снял широкополую войлочную шляпу, аккуратно пристроил её на своих по-старчески острых коленях. — Духом падать никогда не следует, один шайтан без надежды живёт. У больного человека душа должна быть особенно крепкой. Наши деды говаривали бывало: «От сильного духом хворь сама бежит, у слабого за спиной настороже стоит». К тому же и дни, видишь, какие погожие… Деревенский воздух целебен, и не заметишь, как поправишься.

Дед Галяк как в воду смотрел. Не прошло трёх дней, и колхозники уже увидели Гали-абзы на строительстве маслобойни, возле конюшен, а вечером — на заседании правления. Председатель колхоза Ханафи попытался было уговорить его пойти домой отдохнуть. Куда там! Гали-абзы досидел до конца собрания и дал немало дельных советов.

Наведывались к нему и из Бугульмы, по райкомовским делам. Однажды по дороге в дальние колхозы завернул к Галиуллину секретарь Бугульминского райкома.

— Ну, будь здоров, Гали Галиевич, — сказал он на прощание. — Отдыхай спокойно. Постараемся больше не тревожить тебя. Но вчера из Бугульмы прибыл нарочный: Гали-абзы просили приехать на очередное заседание бюро райкома.

Наутро у белого решётчатого забора перед домом Гали-абзы остановилась запряжённая лошадь. В ту же минуту с накинутым на руку дорожным плащом на крыльце показался Гали-абзы. Он был в тёмно-синей фуражке и такого же цвета гимнастёрке, туго подпоясанной широким кожаным ремнём.

Спускаясь по ступенькам крыльца, Гали-абзы невольно залюбовался юношей, сидевшим за кучера. Вытянув вперёд обе руки с намотанными на них вожжами, он крепко держит вороного с белыми лодыжками и длинным корпусом горячего жеребца, готового по малейшему знаку сорваться с места и пуститься вскачь. На юноше выцветший от солнца пиджак. Кепка сдвинута на самый затылок. Среднего роста, широкоплечий, вот он повернулся к Гали-абзы. Чуть продолговатое, в рябинах, но очень симпатичное лицо. Разметнувшиеся чёрные брови и большие чёрные глаза делают это лицо ещё более приятным. Парню нет, пожалуй, и двадцати лет.

— Здравствуй, Газинур! — приветствует его Гали-абзы, усаживаясь в тарантас.

Пританцовывавший от нетерпения вороной жеребец, услышав, что Газинур причмокнул губами, тут же взял с места.

Солнце только-только поднималось. Небо, будто омытое, совершенно чисто. В воздухе тихо, лист не шелохнётся. День сегодня обещал быть очень жарким. Гали-абзы с трудом переносил духоту, потому и постарался выехать пораньше.

Когда миновали скотные дворы «Красногвардейца» и поднялись на гору, Гали-абзы попросил Газинура сесть рядом.

— Не люблю ездить гостем, — сказал он с лёгкой усмешкой, беря из Газинуровых рук вожжи.

Газинур принялся горячо уверять, что Чаптар — жеребец очень норовистый, что у него есть привычка дурить, особенно если он чего испугается. Гали-абзы только посмеивался:

— Не бойся, Газинур, мне и не с такими приходилось иметь дело.

Лишь только Гали-абзы коснулся вожжами крутых боков Чаптара, как тот, закусив удила, свечой навострил уши и, блеснув огненным глазом, изогнул дугой шею, словно желая увидеть, кто это посмел взять в руки вожжи.

— Крепче держите, Гали-абзы, — посоветовал Газинур.

Едва он успел проговорить это, лошадь рванула и понеслась. В лицо Газинуру ударил упругий прохладный воздух. Тарантас с грохотом зашвыряло на ухабах. Исхудалое, болезненно-жёлтого оттенка лицо Гали-абзы покрылось лёгким румянцем, светло-серые глаза стали будто чуточку темнее. Видно, любил он прокатиться с ветерком. Он придержал коня только тогда, когда из-под ремней шлеи показалась белая пена. Мотая головой, Чаптар перешёл на шаг.

— Эх, Газинур, никогда не забыть мне степей Украины… как мы гнали оттуда белополяков. Бывало, за ночь отмахаем на тачанках километров тридцать-сорок, а под утро, когда самый крепкий сон, налетим на пилсудчиков, расколотим их в пух и прах — и снова вперёд! Особенно отличался в нашем взводе безногий пулемётчик Ваня. Горяч был парень!.. Раскалённое олово! Ты ведь знаешь, как говорят наши старики про настоящих джигитов: настоящий джигит сердцем подобен льву. Таким и был наш Ваня. Из своего пулемёта косил врагов, как траву… Ходить Ваня не мог. Ещё на германской ему оторвало обе ноги. Передвигался он на руках, а больше на тачанке. К нам пришёл ночью. Наш полк только что занял с боем небольшой украинский городок. «Хочу, говорит, послужить трудовому народу, поскольку сам являюсь сыном трудового народа. Посадите меня на тачанку». Я взял его в своё отделение и не раскаивался. Чуть не всю Украину прошли с боями вместе. Расстались, когда меня тяжело ранило…

Газинур жадно ловил каждое слово Гали-абзы, а чёрные глаза его не отрывались от синевшей вдали, в туманной дымке, лощины, окаймлённой лесом. Ему всё представлялось, что оттуда вот-вот вихрем вылетят тачанки.

И вдруг на дороге, делавшей у леса поворот, действительно показалась движущаяся точка. Но это была не тачанка, а обыкновенная полуторка. Под косым солнечным лучом, ослепив Газинура, сверкнули сначала стёкла фар, потом кабины. На подножке мчавшейся на полной скорости машины стоял молодой парень. Он был в синем комбинезоне, без кепки. И то, что парень не сидел в кабине, а стоял на подножке и ветер буйно трепал его волосы, и то, как он, вытянув вперёд руку, показывал куда-то в просторы полей, вызвало у Газинура особенную к нему симпатию. «Этот и на тачанке не подкачал бы», — подумал он, весь под впечатлением рассказа Гали-абзы. Полуторка поравнялась с ними и резко, с визгом, затормозила.

— Доброе утро, Гали-абзы! — весело крикнул стоявший на подножке парень. Это был известный на весь район тракторист Исхак Забиров. Газинур хорошо знал его — Забиров немало поработал на полях «Красногвардейца».

— Куда путь держите? — спросил Гали-абзы, едва сдерживая испуганного и разгорячённого жеребца.

— В «Тигез басу», Гали-абзы. Там наши тракторы работают.

— Ну, добро, коли так. Привет там ребятам передавайте.

— Спасибо, передам обязательно.

Машина покатила дальше. Исхак так и остался стоять на подножке.

— Вот и этот тоже. Огонь-парень! — посмотрел ему вслед Гали-абзы и тронул коня. — Тебе, Газинур, тоже бы на тракториста учиться надо. Тракторист скоро будет основной фигурой в колхозе. Да и на случай войны… Теперь, друг мой, воевать придётся не на тачанках — танки в ход пойдут. А сегодняшний тракторист — завтрашний танкист…

Газинур ничего не ответил. Куда ему в трактористы! Хоть бы плугарем работать.

Они въехали в лес, спустились в сухую балку, потом снова поднялись на взгорье. На спаренной сосне у обочины дороги, на самой её вершине, стрекотала полосатая сорока. Из березняка доносилось суетливое щебетанье невидимых глазу птиц.

— Хороши наши леса! — сказал Гали-абзы, вдохнув всей грудью напоенный ароматом воздух.

То ли действительно они ехали быстро, то ли уж очень захватили юношу рассказы Гали-абзы, но дорога в Бугульму показалась на этот раз Газинуру очень короткой. И когда только они промахнули колхоз «Алга», когда осталась позади «Красная горка»! Впереди в белёсой мгле уже начали вырисовываться фабричные трубы, громада элеватора, высокие здания Бугульмы, её мельницы.

Гали-абзы принялся рассказывать Газинуру историю старой Бугульмы:

— Знаешь, это один из наиболее высоко расположенных городов европейской части СССР, — сказал он. — Лет двести назад здесь была просто маленькая деревушка, затерянная в степи. Её считали краем света. Сюда ссылали людей, которые посмели подняться против царя, против помещиков… До революции в Бугульме хозяйничали помещики Елачичи и Шкапские, миллионеры Хакимовы. Чуть ли не всё население городка с крестьянами ближних деревень работало на них. А они наживались на винокурнях, мельницах, трактирах, лавках…

На окраине Гали-абзы передал вожжи Газинуру. По дороге сплошным потоком двигались машины, цокали подковами лошади. Пыль стояла такая, что глаз не открыть.

Они въехали в Бугульму со стороны Бавлов. На площади Четырнадцати павших героев Газинур обратил внимание на группу школьников — они стояли возле огороженных решёткой братских могил; в центре огороженного пространства поднимался скромный памятник. Обступив старика-учителя, детвора звонкими голосами наперебой забрасывала его вопросами.

— И с чего эти галчата подняли такой шум? — усмехаясь, сказал Газинур.

Сказал будто в шутку, но внимательный Гали-абзы сразу подметил огонёк интереса, загоревшийся в глазах юноши. Он вынул часы. До начала бюро райкома ещё оставалось время.

«Детям историю этого памятника рассказывает учитель, а кто расскажет её тебе? — подумал он. — Сотни раз проезжал ты по этой дороге туда и обратно, а вдумался ли хоть раз по-настоящему, что за священное место лежит на твоём пути? Наверное, нет».

Гали-абзы велел Газинуру остановить коня.

Войдя за ограду, они долго в молчании стояли перед высоким гранитным постаментом, увенчанным красным знаменем. Худое лицо Гали-абзы было задумчиво и грустно. Вдруг он поднял голову, и в чуть прищуренных, устремлённых вдаль глазах его Газинур заметил нечто такое, что заставило его вспомнить бушующее в раздуваемом горне пламя.

Глубокое волнение, охватившее Гали-абзы, передалось и Газинуру. Так молча простояли они несколько минут: один — захваченный нахлынувшими воспоминаниями прошлого, другой — готовый впитать своим чистым сердцем всю красоту и величие давно минувших дней борьбы за свободу молодой Советской республики.

— Трудно, Газинур, говорить спокойно о тех, кто лежит здесь, в этих могилах, — сказал Гали-абзы, показывая рукой на зелёные холмики. — Как живые, стоят они перед моими глазами, беззаветные солдаты революции.

Газинур почувствовал, что горло Гали-абзы сдавили спазмы и он с трудом овладевает собой. Не раз приходилось юноше слышать от стариков, что время рассеивает тягчайшее горе, притупляет остроту боли, оставляя лишь грусть воспоминаний. Да, верно, ошибались старики. Не может, видно, забыть Гали-абзы своих боевых товарищей.

— Так-то, Газинур, — заговорил наконец Гали-абзы. — И в Бугульме, как и всюду, установление советской власти не далось без борьбы. Пришлось драться и против внутренних врагов, и против интервентов. Организованный англо-американскими империалистами мятеж чехословацких офицеров, белые банды Колчака… дважды заливали они кровью Бугульму. Потом кулаки… в самой Бугульме и в окрестностях… Все, кто лежит здесь, все они, — показал Гали-абзы на обложенные зелёным дёрном могилы вокруг памятника, — жертвы их кровавых дел.

Рассказывая, Гали-абзы вышел из ограды, сел в тарантас.

Подъехали к райкому. Напротив райкома, в городском саду, стоял другой памятник. Туда-то и повёл Гали-абзы Газинура.

Там, под большим серым камнем с изображением красной звезды на одной стороне и якоря на другой, были погребены члены Бугульминского ревкома Петровская и Просвиркин, и вместе с ними — неизвестный матрос.

— Я хорошо знал товарищей Петровскую и Просвиркина, — Гали-абзы положил руку на плечо юноши. — Работал под их началом. Они были настоящие люди, жизни своей не пожалели для народа. Иначе и нельзя, Газинур. Люди с заячьей душонкой никогда не побеждают. Борцу за революцию нужно иметь сердце горного орла.

…Как сейчас стоит у меня перед глазами и матрос. Он появился в Бугульме в самое трудное время. Как удалось ему прорваться через вражеское кольцо, плотно охватившее тогда Бугульму, этого я не знаю. В ревкоме готовились к последнему бою. В это время он и ввалился, волоча за собой пулемёт. Молодой, здоровущий. По поясу гранаты, пулемётные ленты через плечо, на голове бескозырка. «Я от Ленина, — сказал он, улыбаясь. — Разрешите встать на вахту за советскую власть». И стал прилаживать свой пулемёт у окна. На улице уже поднялась стрельба…

Но пали они не в этом бою. Это произошло на глухом разъезде между станциями Ютаза и Туймаза. Окружённые многочисленными врагами, они отбивались до последнего патрона, до последней гранаты. Уже пала бесстрашная коммунистка Петровская, уже истекал кровью Просвиркин. Матрос выхватил из рук погибшего товарища винтовку и бросился в штыки. Только когда он рухнул, обессилев от ран, враги смогли подойти к нему…

Газинура захватил рассказ Гали-абзы. Все они — и Просвиркин, и Петровская, и неизвестный матрос, и другие безымянные герои — казались ему в эту минуту дороже отца и матери, дороже жизни. Дороже, роднее стал и Гали-абзы, в нём Газинур видел теперь живого героя Гражданской войны.

Гали-абзы помолчал несколько минут и добавил:

— Если придётся тебе с оружием в руках отстаивать честь родины, вспомни об этих людях, Газинур.

— Всегда буду помнить, Гали-абзы, — тихо, как самое заветное, произнёс юноша.

У основания памятника лежал тяжёлый ствол старинной пушки. Много лет тому назад пугачёвское войско стояло лагерем в горах возле Бугульмы. С тех пор и хранится здесь ствол этой чугунной, стрелявшей ядрами пушки.

— Испокон веков народ боролся за своё освобождение, Газинур, — продолжал Гали-абзы, присев на скамейку неподалёку от памятника. — Вся история человечества — это история борьбы за свободу. Этого тоже никогда не забывай, Газинур.

Ночью, возвращаясь домой, Газинур не мог оторваться мыслями от того, что услышал от Гали-абзы. А так как у него была привычка изливать все свои думы и переживания в песне, он почти всю дорогу пел. Пел он о батырах, которые презрели смерть ради счастья народа. К удивлению Газинура, протяжные напевы старинных песен зазвучали на этот раз необычно бодро и горячо.

Подъезжая к колхозу, Газинур запел о своём колючем цветочке, о своей дикой розе — любимой Миннури, сердцем чуя, что она уже здесь, в деревне, и ждёт его. В городе он дважды приходил к дому, где она жила, но оба раза дверь оказалась на замке.

Тарантас въехал на конный двор. Распрягая лошадь, Газинур оживлённо переговаривался с вышедшим навстречу старшим конюхом Сабиром-бабаем. Весёлые прибаутки, казалось, сами слетали с его языка. Взяв Чаптара за повод, он отвёл его в сторону. Конь потоптался, обнюхал землю и повалился на спину. Когда, досыта навалявшись, конь встал и отряхнулся, Газинур тщательно обтёр его рукавицей, почистил и отвёл в конюшню.

— Спокойной ночи, дружок Чаптар, — сказал он, набив кормушку душистым сеном, и, прежде чем уйти, любовно провёл ладонью по гладкой, лоснящейся шее коня.

Во дворе Сабир-бабай, пыхтя, подталкивал тарантас к навесу. Газинур поспешил к нему на помощь.

Установив тарантас под навесом, Газинур с Сабиром-бабаем уселись рядышком на пороге амбара.

Сабир-бабай, несмотря на летнее время, был в малахае и шубе: любят тепло старые кости. Этот невысокий старик с круглой седой бородой, побывавший в своё время на солдатской службе, а потом измеривший вдоль и поперёк российские просторы в поисках заработка, знал много удивительных вещей. Газинур любил слушать его. «Сабир-бабай, расскажи о своей службе на Карпатах…», «Сабир-бабай, а как вы отказались стрелять в рабочих…» — просил он старика. И, чуть приоткрыв свои по-детски пухлые, полные губы, ночи напролёт слушал солдатскую повесть о далёких, даже летом покрытых снегом Карпатских горах, о солдатах «мятежного» полка, присланных для усмирения восставших рабочих и отказавшихся стрелять в своих братьев.

— Так-то, Газинур, сынок! Много перенёс на своём веку Сабир-бабай. В России, похоже, нет места, где бы он не побывал, не найдётся такой реки, откуда бы он не испил водицы, — заканчивал обычно старик.

И, погрузившись каждый в свои думы, оба долго молча курили.

Но сегодня разговор пошёл совсем о другом.

— Как, Газинур, благополучно довёз Ахмет-Гали? — спросил старик.

— Довёз — лучше не надо, Сабир-бабай. Как на машине… — Газинур улыбнулся, блеснув в темноте ровными белыми зубами, и восторженно воскликнул: — Золотой человек наш Гали-абзы!

— Что верно, то верно, — согласился старик. — Много полезного сделал Ахмет-Гали для района и для нашего колхоза. Это он организовал наш колхоз и название ему хорошее нашёл. Ахмет-Гали — человек партии… большой человек, Газинур.

— Вот и я тоже хочу сказать, Сабир-бабай, — подхватил Газинур, — что большой он человек… Я даже не знал, какой большой, хотя вырос у него на глазах, и считал, что всё о нём знаю. Куда там!

И взволнованный Газинур рассказал старику, как Гали-абзы гнал на тачанке польских панов, рассказал о безногом пулемётчике, о матросе, приехавшем от Ленина.

Сабир-бабай украдкой взглянул на Газинура и ласково усмехнулся. Вот что значит молодое сердце! Всё-то горячит его…

— Понимаешь, Сабир-бабай, — мечтательно сказал Газинур, — какие замечательные есть люди на свете! — И с восторженным удивлением добавил: — Подумаешь — и диву даёшься: откуда такие берутся?

Некоторое время оба молчали. Мимо них, оставляя тонкий блестящий след, проносились светлячки. Гудели майские жуки. Тёмное небо изредка прорезали падающие звёзды.

— Сабир-бабай, а ты Хакимовых знал, помнишь? — спросил неожиданно Газинур.

— Хакимовых? Это каких?.. Бугульминских миллионеров, что ли? Очень хорошо знал. И внукам, и правнукам накажу не забывать их…

Старик поднял в возбуждении руку. Пальцы его были искривлены от долгой тяжёлой работы, и казалось, эта скрюченная рука поднялась, чтобы задушить кого-то. Не будь так темно, Газинур увидел бы, как исказили лицо старика мучительные воспоминания.

— Настоящие пауки были, высасывали нашу кровь. — Старик сказал это совсем тихим голосом, но в голосе его и сейчас слышалась былая боль. — Русские, чуваши, марийцы, татары из окрестных деревень гнули на них спину от темна до темна. Вся Бугульма была в их руках. Что хотели, то и делали. Для них закона не было. Разъезжали с городским головой на тройках. Людей давили. Бывало, только покажутся, а уже издали кричат: «Шапки долой!» Хакимов считался его помощником. Хозяйничали в этих местах ещё помещики Елачич и Шкапский. Эти прибрали к рукам все земли вокруг. Крестьяне работали на них целыми семьями. Твой отец тоже пас скот у Шкапского. Тебя тогда ещё не было…

— Слышал я! У помещика Елачича было четырнадцать тысяч десятин земли, а народ не имел ни клочка, умирал с голоду, — с возмущением сказал Газинур.

— Все бугульминские винокурни его были. В те времена в Бугульме на каждом шагу красовался либо трактир, либо «монополька» — это лавка, где водкой торговали. Эх, и говорить не хочется!.. — махнул старик рукой. — И посейчас, как вспомнишь те времена, душа болит. Детей полон дом, есть нечего, одеться не во что, топить нечем. Почёсываешь, бывало, затылок да удивляешься: «Что ж это такое? Где справедливость? Где ж она, правильная-то жизнь? Экие поля хлеба выращиваем, целые леса на дрова распиливаем, а в доме ни зёрнышка, дети с голоду пухнут, топить нечем…» Ну хватит, Газинур, сынок. Заговорился я. Истинно — одно слово рождает другое. Вон уж светать начинает, тебе надо и вздремнуть малость.

— А по мне хоть бы вовсе не спать сегодня. Честное слово, Сабир-бабай! У меня на душе… ну… точно она прозрела. Увижу Ханафи-абы — скажу спасибо. Пусть всегда посылает меня с такими хорошими людьми.

Газинур сходил на конюшню, подкинул лошадям сена и, громко напевая, направился к дому. Когда он проходил по мосткам, проложенным через неглубокий овражек, ему почудились голоса. Впереди мелькнул огонёк папиросы. «Хашим с Альфиёй любезничают», — подумал Газинур. У дома Гали-абзы залился лаем Сарбай. Газинур повернулся, чтобы приласкать его, и вдруг заметил за забором чьё-то светлое платье. Неужели Миннури?..

В мгновение ока пересёк Газинур широкую деревенскую улицу.

— Миннури… — позвал он. Голос его прерывался. — Ты разве здесь, Миннури? А я тебя в Бугульме искал. Жаль, что разошлись. Если бы подождала немного, подвёз бы на тарантасе.

Газинур сжал в своей широкой ладони маленькую руку девушки.

— Ой, Газинур! Сумасшедший!.. Разве так жмут? — вскрикнула от боли Миннури.

— Это я любя, Миннури, не сердись, — оправдывался Газинур, не сводя с девушки больших чёрных сияющих глаз.

Девушка почувствовала, что краснеет до корней волос. Встряхивая рукой, она потупила глаза, но не надолго. Снова подняла их, улыбнулась — и снова потупила. Но Газинур успел разглядеть, что скрывалось в душе девушки: Миннури любила его и хотела быть любимой. Минуты, когда Миннури раскрывалась, были редки и коротки. Только тогда и можно было подсмотреть те чувства, которые владели её душой, потому что уже в следующую секунду она, как ощетинившийся ёж, превращалась в сплошную колючку.

Вон она повела правой бровью, как-то по-своему поджала губы и заговорила тем же насмешливым тоном, каким недавно разговаривала с Салимом:

— Пять лет уж прошло, как я приехала, а ты ещё только плетёшься. Видно, от конного двора до нашего дома дальше, чем до Бугульмы.

— Сидели, толковали с Сабиром-бабаем, — сказал Газинур.

— Не иначе, как о лошадях, — насмешливо ввернула Миннури, бросив на него косой взгляд.

Газинур улыбнулся.

— Нет, Миннури, о людях… О хороших людях…

Но Миннури не унималась. Раздосадованная долгим ожиданием, она рада была сорвать на нём свою обиду и возражала на каждое его слово.

— Вот ещё новая песня! — вызывающе воскликнула она. — Что значит говорили о людях?.. Сплетничали о ком-нибудь? Не понимаю, что в этом интересного!

Газинур пощекотал за ушами Сарбая, ласково теревшегося возле его ног.

— Я не сплетница Мукаррама-апа, да и Сабир-бабай не похож как будто на сваху Зайтуну, чтобы перемывать людям косточки, — посмеиваясь, сказал Газинур. — А поговорить о людях можно и очень интересно, Миннури. Особенно, если рассказывает Гали-абзы…

И хотя по тому, как заблестели при последних словах глаза юноши, Миннури стало ясно, что разговор действительно очень увлёк его, она всё ещё не спрятала своих колючек.

— Вот ты живёшь сейчас в Бугульме, Миннури, — сказал Газинур и взял девушку за руку. — Скажи, что это за место?

— Место холмистое и овражистое, — невольно рассмеялась Миннури. — Летом глаз не откроешь — пыль, а наступит осень — из грязи ног не вытащишь.

— Ага! Вот и не знаешь! Бугульма — это… самое… самое высокое место! — выпалил Газинур.

— Ой, дядя, дядя! И чего ты мелешь! — неудержимо смеялась Миннури. — Который год уже живу в Бугульме, а что-то не замечала, чтобы там было самое высокое место.

Газинур, почувствовав, что напутал, не сумел правильно передать слова Гали-абзы, смутился.

— Ладно, выучусь — начну говорить, как в книгах, по-учёному, — сказал он и, помолчав, добавил: — Я хочу проситься на учёбу, Миннури. На тракториста.

— Я смотрю — побывал ты в городе и вернулся настоящим Ходжой Насреддином, Газинур, — не переставая смеяться, проговорила Миннури.

Но в смехе её не чувствовалось больше подковырок; напротив, смех этот выдавал, что колючесть была внешняя, что за ней прячется совсем другая — нежная Миннури.

— Ты хочешь сказать, — в тон ей ответил Газинур, — что я, как Ходжа Насреддин, уже нашёл одну подкову и теперь мне остаётся не много: найти ещё три да коня, — и тогда я смогу ездить верхом?

— Не говори пустое, Газинур. Зачем эти слова, если им никто не поверит?

— Соловей ты мой! — сказал Газинур, притягивая девушку к себе. — Ходжа Насреддин был мудрым человеком, но даже он, если бы жил в колхозе, отказался бы от кое-каких изречений. Ты не веришь мне, Миннури? Думаешь, я только болтаю об учёбе? — пытался заглянуть в глаза любимой девушки Газинур.

Но Миннури низко опустила длинные ресницы.

— Трудно учиться, когда суставы от старости немеют. А я же ещё не старик!

Тут Миннури приникла головой к груди Газинура и совсем другим тоном сказала:

— Хоть бы ты отвадил от меня этого Салима! Извёл совсем… Как репей липнет.

— Салим?! — воскликнул Газинур. — Чего ему от тебя нужно?..

Застыдилась ли девушка прорвавшейся нежности или уж очень вознеслась в своей девичьей гордости, услышав в ответ страстный возглас Газинура, но только она снова выпустила свои колючки.

— Как видишь, — сказала она со смехом, — у меня и без тебя хватает сердечных утешителей… В следующий раз старайся приходить пораньше, а то можешь и совсем опоздать.

Сказала и, выскользнув из объятий Газинура, взбежала на крыльцо.

На пороге задержалась, помахала рукой на прощание и скрылась за дверью.

Газинур, покачивая головой, с улыбкой смотрел ей вслед.

— Ах ты, роза моя, дикая, колючая! — прошептал он и пошёл вдоль тихой, сонной деревни.

Светало. Над воротами фермы погас последний фонарь.

III

Чтобы не будить стариков, Газинур улёгся досыпать ночь в сенцах. Здесь, под потолком, сушились связки лопуха, липовый цвет, мать-и-мачеха, душица, тысячелистник, ромашка, череда, молодая крапива, цветы сирени, а с протянутого поперёк шеста свешивались связанные попарно берёзовые веники.

Прошло довольно много времени, а он всё никак не мог уснуть. Он различал нежный, тонкий аромат липового цвета, сирени. К ним примешивался горький запах полыни, его перебивала приторная душица. А всё вместе уводило воображение Газинура на колхозные луга. Когда лежишь на стоге сена у лесной опушки, ноздри точно так же щекочут запахи различных трав.

А припомнились луга, тотчас встала перед глазами пёстрая толпа сгребающих сено колхозных девчат — лёгкие грабли так и играют в их руках. И среди них его «дикая роза», его Миннури. Чуть приоткрытые губы Газинура сами собой расплываются в улыбке. Понятно, почему у него особенно радостно на душе, — ведь он только что говорил с Миннури, его ладони ещё берегут тепло её рук, в ушах ещё звучит, переливается её чуть капризный, с оттенком обиды и упрёка голос, нежный, ласковый смех. Любовь к этой девушке была самым дорогим, самым чистым его чувством. Но сегодня к нему прибавилось ещё одно, до сих пор незнакомое и, кажется, даже более чистое, более захватывающее чувство.

На улице уже совсем рассвело, а Газинур ещё не смыкал глаз, весь в думах о новом, большом мире, что открылся ему. Он живо представляет себе то безногого пулемётчика на летящей вихрем тачанке, то посланца от Ленина — обвешанного пулемётными лентами матроса. Газинур ясно видит его плотно сомкнутые губы, изо всех сил нажимающие на гашетку пулемёта пальцы. То вдруг Гали-абзы, натягивая вожжи, лихо свистит… Четвёрка бело-сивых коней, запряжённых в тачанку, бешено несётся по бескрайней степи. Развеваются по ветру гривы, в белой пене удила. Навстречу, сверкая клинками, скачут враги. Но безногий пулемётчик не подпускает их близко — косит и косит. И вдруг вперёд выходит матрос, ветер шевелит шёлковые ленты его бескозырки. Выхватывая из-за пояса гранаты, матрос бросает их в гущу врагов и сметает их с земли.

Газинур не раз слышал — деревенские старики, побывавшие на турецкой, японской, германской войнах, говаривали: «Отделался от войны ранением — считай себя счастливым и благодари судьбу». И слышал это от людей далеко не робкого десятка. По правде сказать, до сих пор эти слова не вызывали у Газинура никаких сомнений. Ведь жизнь даётся один раз, а жить так хорошо! И он тоже считал счастливыми людей, избежавших смерти. Но рассказы Гали-абзы заставили его призадуматься. Оказывается, не всегда главное в том, чтобы уйти от смерти. Ведь воевал же этот пулемётчик на тачанке, хотя у него и не было обеих ног. В чём же тут причина? Такой воинственный он был человек, что ли? Или решил отомстить за себя?.. А матрос? Он же понимал, что его ждёт верная смерть. И смело пошёл ей навстречу…

В памяти Газинура всплыли заключительные слова Гали-абзы.

— Они были советские люди, Газинур. И знали, во имя чего идут на смерть. Они отстаивали власть рабочих и крестьян, власть трудового народа. Вот откуда их мужество, вот откуда бесстрашие. Великое счастье — отдать жизнь за народ. Это значит — навсегда победить смерть. Недаром народная мудрость гласит: «Родился — для себя, умру — за свой народ».

Разумом Газинур понимал смысл этих слов. И всё же было в них нечто, не укладывавшееся в его сознании. Счастье и смерть… Как-то странно было ставить рядом эти два совершенно противоположных понятия.

Газинур на миг представил себя на месте матроса. Смог бы поступить так он, Газинур? Пожалуй, нет. Да и то сказать, ведь того матроса послал сам Ленин. Он, верно, был коммунистом или, по меньшей мере, комсомольцем. А Газинур — обыкновенный деревенский пастух. Откуда у него взяться такому мужеству?

Детство Газинура было тяжёлым. В день его рождения отца не было дома. Гафиатулла-абзы отбывал воинскую службу в царской армии. Вскоре началась война, и их часть отправили на Кавказ. Эшелон, в котором ехал отец Газинура, попал в крушение. Покалеченный Гафиатулла с трудом добрался до дома и тут же слёг. Для него начались чёрные дни. Душу его терзали горькие мысли. Кому он теперь нужен? Кто виноват в его страданиях? Слушая, как воет зимний ветер за окном, он вспоминал однополчан и особенно часто одного, немолодого уже солдата Максимова. Правильно ведь говорил, оказывается: «За царя и за капиталистов проливаем кровь, ребята. Им что! Наша кровь льётся в их карманы золотом. Поймите это, солдаты, и хорошенько подумайте, куда нам следует повернуть винтовки…»

Вспоминал это Гафиатулла и каждый раз тяжело вздыхал. Не понимал он тогда. Теперь-то всё понял, да поздно… Близок локоть, да не укусишь…

И вдруг в душе Гафиатуллы зажглась надежда. По деревням прошёл слух, будто свергли царя. А ещё через несколько месяцев соседи прочитали больному Гафиатулле Декрет о земле и мире, подписанный Лениным. Огромный душевный подъём, охвативший его, помог преодолеть физический недуг — он встал на ноги. Но не успел толком наладить хозяйство — начался голод. Он унёс в могилу мать Газинура. Похоронив её, Гафиатулла-абзы взял с собой семилетнего Газинура и пошёл по деревням искать заработка. В летнее время нанимался пасти скот, на зиму шёл батрачить к кулакам. Так они и кормились. Газинур очень жалел своего рано постаревшего, больного отца и, насколько хватало детских силёнок, старался помогать ему.

Так прошло года четыре. Однажды Гафиатулла сказал ему:

— Нет, сынок, так жить больше нельзя. Птица и та гнездо вьёт.

И женился на очень степенной вдове по имени Шамсинур. С Шамсинур вошёл в семью и её сын Мисбах. Этот тринадцатилетний, не очень крепко сбитый, послушный мальчик привлёк внимание Газинура своим робким видом.

— А ты кнутом щёлкать умеешь? — спросил он его.

— Нет, не умею, — ответил Мисбах и шмыгнул носом. Потом с неожиданной кичливостью добавил: — Мы не пастухи!

— Хочешь, научу тебя? — пропустив мимо ушей последнюю фразу, добродушно предложил Газинур и так ловко хлопнул своим длинным кнутом, что звук раскатился эхом, как выстрел из ружья.

Склонив голову набок, Газинур прислушался к долетевшему из дальнего леса эху.

— Слышал? — повернулся он к Мисбаху. Его чёрные глаза удовлетворённо блестели. — Я один могу пасти стадо, — торопился он выложить своему новому другу всё, чем мог похвастаться. — Только вот комолая корова Кашиф-Заляевых озорует, так и норовит убежать из стада. Я говорю отцу: «Давай скажем, чтобы ей привязали на шею палку на верёвке, пусть бьёт её по ногам». А отец не соглашается. «Нельзя, говорит, обижать животных. У коровы ведь нет языка, чтобы сказать, почему она бегает».

В то лето они пасли стадо втроём. Завидев Гафиатуллу-абзы, стоящего, опёршись грудью на длинную палку, и наблюдающего за скотом, прохожие кивали на мальчиков, которые обычно возились у костра, пекли картошку:

— Помощнички ведь растут, Гафиатулла-кордаш[4].

— Живое существо, милый человек, придя на свет, не может не расти, — отвечал обычно Гафиатулла, окидывая любовным взглядом живших в мире и согласии сыновей.

Он ненавидел свары и раздоры. И когда брал в дом новую жену, больше всего боялся возможных ссор. Но Шамсинур, хоть и была женщина вспыльчивая, повела себя довольно умно: она и на Газинура не смотрела косо, и своего сына не баловала.

Ребята, хоть и дружили, по характеру совсем не походили друг на друга. Газинур был шустрый, смышлёный озорник. Тихий, стеснительный Мисбах отличался неразговорчивостью. Его маленькие желтоватые, как лесные орехи, глаза смотрели несмело. Если кто отпускал при нём шутку, он краснел, как девушка. Робость покидала его только с животными, на них он не только покрикивал, но частенько не прочь был и руку поднять. Газинур же пальцем не трогал животных.

Гафиатулла-абзы любил Мисбаха как родного сына. И, оставаясь с ним один на один, не раз говаривал, поглаживая мягкие его волосы:

— Мисбахетдин, сынок, чего ты держишься этаким боязливым тихоней? На мягкое дерево червь нападает. Мальчишка хорош тот, от которого огнём брызжет.

Однажды Гафиатулле-абзы понадобилось сходить по неотложному делу в деревню.

— Смотрите, не подпускайте скот к посевам, — несколько раз повторил он мальчикам на прощание.

Стояла жаркая летняя пора. К полудню вставшим затемно ребятам нестерпимо захотелось спать. Скучив стадо, они договорились спать по очереди: сперва поспит Газинур, а когда тень укоротится на три лаптя, придёт черёд отдыхать Мисбаху.

Здоровый сон не требует подушки. Газинур подложил под голову кулак и тотчас сладко засопел.

Мисбах обошёл стадо, пощёлкивая для пущей важности кнутом, — теперь он управлялся с ним ничуть не хуже Газинура! Всё шло обычным порядком. Помахивая хвостами и положив друг на друга головы, коровы сонно пережёвывали жвачку. Иные забрели в речку, и над водой виднелись только их спины. Овцы, уткнув морды в траву, дышали часто-часто. В такую жару, если б даже кому и взбрело на ум перегнать куда-нибудь стадо, его не сдвинешь с места.

Мисбах то и дело меряет лаптем свою тень, но, оказывается, в полдень тень укорачивается очень медленно. Глаза же у Мисбаха так и слипаются, даже на ходу. Он старательно протирает их кулаками, спустившись к речке, обливает лицо водой, но проку от этого мало, его по-прежнему клонит ко сну.

Вконец разморённый жарою, Мисбах пристроился под вязом, чтобы дать отдых ногам, и, сам того не замечая, заснул.

Стадо постояло-постояло, а как спала жара, потихонечку двинулось на поля.

Проснулись мальчики от сердитого окрика отца. Сколько они проспали, не мог сказать ни тот, ни другой. Они стояли понурые, ничего спросонья не соображая. Гафиатулла-абзы весь свой гнев обрушил на Газинура, Мисбаху же слова не сказал. Наконец Газинур собрался с мыслями и вспомнил, как было дело. Его большие чёрные глаза с укоризной смотрели на Мисбаха. Взгляд его как бы говорил: «Что же ты натворил, Мисбах? Почему не разбудил меня? Разве так держат слово?» Но Мисбах стоял с опущенной головой, дрожал от страха и молчал.

Обычно мягкий и сдержанный, Гафиатуллы-абзы на этот раз рассвирепел.

— Непутёвый, бессовестный мальчишка! — кричал он на Газинура и даже палкой на него замахнулся. — Столько посевов попортили! Сколько хлеба помяли!.. Выслушивай теперь из-за тебя, из-за негодника, попрёки от людей. Стыд-то какой на мою голову! Убирайся с глаз долой!..

Конечно, отцу и в голову не приходило, что Газинур поймёт его последние слова буквально. Дело же обернулось совсем по-иному. Газинур, хоть не был виноват, и не подумал выгораживать себя. Он ни словом не упрекнул Мисбаха. Вскинув на плечи сплетённый собственными руками кнут, он натянул поглубже старую шапку с оторванным ухом и, не произнеся ни звука, пошёл куда глаза глядят.

С опущенной головой, поднимая пыль своими старыми лаптями, шагает он просёлочной дорогой, один среди бескрайних полей, а за ним змеёй волочится длинный кнут. Сердце переполняет горечь незаслуженной обиды, но Газинур не плачет. «Не пропаду», — успокаивает он себя.

Идёт он в соседнюю русскую деревню. Там, мешая родную речь с коверканной русской, объясняет, что хотел бы наняться в пастухи. Пастух-то нужен, отвечают ему, но пасти придётся свиней. Газинуру всё равно, он готов пасти и свиней. Бородатые русские старики только головами покачивают.

— Храбрый парень, — говорит один.

— Ты чей? — спрашивает другой.

Многие, оказывается, знают Гафиатуллу-абзы. Сыплются вопросы: что же с отцом, почему мальчик ушёл из дому? Наконец, решают взять его на испытание.

— Попаси пока, а там, если справишься, договоримся.

Так Газинур стал самостоятельным пастухом. В деревне скоро полюбили бойкого, расторопного татарского мальчика.

Газинур не был злопамятным. Обида на отца и брата держалась в его сердце недолго, но вернуться вроде как с повинной головой ему не позволял характер.

Узнав, где Газинур, отец пришёл к нему, долго журил сына за необдуманный поступок, велел завтра же вернуться домой. Газинур уже готов был подчиниться, но внезапно вспыхнувшее мальчишеское самолюбие всё перевернуло. Он ответил отцу категорическим отказом. Позднее, когда вспышка прошла, он понял, что очень обидел старика. И затосковал. Затосковал по семье, по родной деревне Сугышлы. Теперь он часто сидел в задумчивости, предаваясь то воспоминаниям, то своим невесть откуда возникавшим мальчишеским мечтам.

Вот его «красавчики» старательно перепахивают пятачками землю на лесной прогалине. Газинур лежит в сторонке на мягкой траве, устремив взгляд в опрокинувшуюся над ним синеву.

В голубом бескрайнем небе заливается одинокий жаворонок. Самого жаворонка не видно. Только торжествующая песня его то приблизится и зазвенит, кажется, над самой головой, то опять унесётся в далёкую голубизну, словно привязали этого жаворонка на ниточку и то поднимут, то снова опустят к самой земле. А хорошо, верно, летать вольной птицей в небе! Всё видно сверху — деревни, поля, города. Эх, будь у Газинура крылья, он тоже взлетел бы высоко-высоко, как этот жаворонок! Ведь, кроме Шугуров и Бугульмы, Газинур ничего не видел. Правда, отец много рассказывал о Кавказе — там никогда не бывает зимы… — о Чёрном море. Подняться бы на Кавказские горы, увидеть море! Какое, интересно, оно, это море? Неужели в самом деле чёрное?..

Лёжа на земле, Газинур подносит к глазам ладони. Так видно лучше и дальше: не ослепляют солнечные лучи. Газинур ищет жаворонка. Но разве разглядишь эту крохотную птичку? Мальчик закрывает один глаз и прищуривает другой — так видно ещё дальше. И вдруг в прозрачной синеве он поймал едва заметную точку. Жаворонок это или просто обман зрения? Нет, жаворонок. Вот он спускается ниже, ниже. Точка растёт в размерах, громче становится пение…

Опомнившись, Газинур приподымается, садится, поджав под себя ноги, и осматривается. Его «красавчики», довольные, лежат, зарывшись в перепаханную ими землю, и тихонько похрюкивают. Их выпуклые, гладкие бока то поднимаются, то опускаются.

По горизонту плывут горы белых облаков. Газинур долго, задумчиво всматривается в них. Они поднимаются всё выше и выше. Вот уже солнечные лучи пронизывают облака насквозь, теперь они кажутся такими лёгкими, что думается: дунь на них — так и разлетятся, будто пух одуванчика. А сами так ослепительно белы, пожалуй, белее первого снега. Эх, плыть бы над землёй, как плывут эти белые облака!

Долго сидит так Газинур. Куда только не заносит его детское воображение! Но Газинур не только мечтатель, ему хочется испытать то, о чём мечтает. Вот его взгляд останавливается на одинокой осине, что высится на лесной опушке. Прищурив глаза, он будто примеривается и вдруг начинает торопливо разуваться. Снимает пиджачок, бросает наземь свою одноухую шапку. Потом, поплевав на ладони, подбегает к дереву.

Осина, прямая, гладкая, с небольшой, у самой маковки, кроной, намного возвышается над другими деревьями. Газинур задирает голову так, что падает тюбетейка.

— Ух! — восклицает он, крепко обхватывая руками и ногами осину.

Ещё не было такого дерева, на которое не взобрался бы Газинур в поисках вороньих яиц. Он карабкается вверх легко и цепко, как кошка. Газинур слышал, что на большой высоте нельзя смотреть вниз — может закружиться голова, — и потому всё время, пока лезет, упорно смотрит вверх. Ой, сколько ещё осталось! А он уже начинает уставать. Ступни ног, ладони горят огнём. Но мальчик и не думает отступать. Сжав зубы, он упрямо лезет вверх…

Наконец-то он на вершине! Под ним с одной стороны зелёным морем раскинулся лес, с другой — видны поля. Вдалеке кто-то едет на лошади. И лошадь, и телега кажутся игрушечными. А вот какие-то люди входят в деревню. Левее видны ещё деревни: одна… две… три… четыре. И Газинура вдруг охватывает неудержимая радость. Никогда ещё не поднимался он так высоко. Выбрав сук потолще, он усаживается на него верхом и, болтая в воздухе ногами, что есть духу поёт:

Советский край — счастливый край,

Как роза, пышно расцветай!..

Приподнятое настроение не покидает Газинура весь день. Сегодня всё кажется ему легко выполнимым. «Придёт осень — поступлю в школу. А потом стану путешественником». Эта мечта не покидает его всё лето.

Но прошло лето, за ним осень, наступила зима. А Газинур и на этот раз не смог пойти в школу. Непонятным для пастушонка образом жизнь врывалась в его мечты, всё поворачивая по-своему.

Той же осенью Газинур вернулся домой. Отец вечно недомогает. И Газинур поневоле нанимается к мужикам позажиточнее, чтобы прокормиться. А наступает весна, он снова идёт пасти скотину…

Однажды в Сугышлы пришла новость: на месте их деревни решено создать совхоз; крестьянские дворы со всем имуществом будут бесплатно перевезены в другой район, выбор которого предоставлялся каждому хозяину по желанию. Хозяева победнее, и с ними Гафиатулла-абзы, решили переселиться в Бугульминский район. Они уже знали, что в этот район приехал из Казани для организации колхоза их земляк, уважаемый в Сугышлы человек Гали Галиуллин.

Напрасно ходили в эти дни к Гафиатулле-абзы старики из соседней деревни Урманай, напрасно упрашивали его идти к ним в пастухи.

— Наши жёны говорят: «У Гафиатуллы-абзы рука лёгкая. Когда он пасёт стадо, коровы прибавляют молока». Иди к нам, мы тебя не обидим, — уговаривали его урманаевские старики.

Но Гафиатуллу-абзы не возьмёшь теперь никакими уговорами.

— Вы, старики, на меня не обижайтесь… Вы только поймите: всю жизнь был я пастухом, чужой скот пас, пока борода не побелела. А теперь вот… борода белая, а надежды в сердце ещё молодые. Еду на новое место, строить новую жизнь. Да и слово я дал нашему Ахмет-Гали. Не к лицу мне, старику, изменять своему слову.

Скоро в восемнадцати километрах от Бугульмы, по соседству со старой русской деревней Исаково, появился колхоз «Красногвардеец», дворов на сорок, и Гали-абзы стал первым его председателем.

Газинур всей душой потянулся к Гали-абзы. Юноша, которому так и не пришлось сесть за школьную скамью, хотя над губой уже пробивался пушок, во многом ещё не разбирался, но внутреннее чутьё подсказывало ему, что к такому человеку надо держаться как можно ближе.

С первым весенним днём колхозники «Красногвардейца» высыпали в поле. Сверяясь с планом, Гали-абзы показывал людям границы колхозной земли.

— А ну, Газинур, проведи-ка первую борозду да смотри, поровнее, — проговорил он и нажал на ручку плуга. — Пусть будет счастливой эта борозда! — И дал знак трогаться.

Довольно улыбаясь, Газинур взял коней под уздцы и уверенно, с высоко поднятой головой двинулся вперёд. Он не сомневался, что борозда получится ровная. Разве может он скривить её, борозду общего счастья!..

…Газинур и сам не заметил, как уснул. Проснулся он оттого, что мачеха, закрывая ларь, стоявший в сенях, сильно хлопнула крышкой. А стоило ему открыть глаза — сна как не бывало. Вскочив, он выбежал во двор. Солнце поднялось над горизонтом на целую оглоблю. Газинур поплескал на лицо горстями воду из чугунного, с узким длинным носиком кумгана[5], висевшего на верёвке перед дверью, старательно растёрся полотенцем с красными вышитыми концами. Пока у матери вскипит самовар, он успеет сбегать на конюшню.

— Не задерживайся долго. Да скажи там отцу и Мисбахетдину — пусть тоже идут чай пить! — крикнула ему вслед Шамсинур-апа.

IV

Одних только рабочих лошадей у колхоза было больше девяноста голов. А если посчитать стригунков, одногодков да жеребят, ещё около тридцати наберётся. Это ведь целый табун! Колхозники нарадоваться не могли, когда видели, как носились их любимцы по широкому лугу, как, внезапно остановившись, озорно и гордо покачивали головами и разгорячённо ржали. Чёрная шерсть лоснится на солнце. И все, как один, в белых чулках и с белыми отметинами на лбу. Своими сухими, мускулистыми, втянутыми боками они чем-то напоминали на скаку рысь. По вечерам, сотрясая всё вокруг грохотом копыт, табун возвращался в деревню. И — подумать только! — ведь это не помещика Елачича кони, а собственные, колхозные!

Сейчас, перед началом жатвы, большая часть рабочих лошадей свободна. Они в эти дни пасутся на выгоне. Годовалые жеребята и стригунки — те не вернутся до осени. Их конюхи стерегут по очереди в поле. На днях за лесом, возле Батурина, видели волков. Известно, что волки особенно падки до молодых жеребят. Поэтому караульщики всю ночь жгли костры, то и дело громко перекликаясь.

Сабир-бабай с Газинуром целую неделю прожили в поле и только два дня назад вернулись в колхоз. Их сменили Гапсаттар с Газзаном.

Забота об оставшихся в деревне лошадях — чистка их, доставка воды, подноска корма, уборка конюшен — легла на плечи Газинура и Сабира-бабая. Это нелёгкое дело. «Возле девяноста лошадей девяносто разных забот», — говорит Сабир-бабай.

К тому времени, когда Газинур появился на конном дворе, Сабир-бабай успел почистить тех коней, за которыми должны были прийти с утра, напоил их и сдал ездовым. Четыре лошади стояли на привязи во дворе. Слышно было, как в конюшне позвякивал железной цепью племенной жеребец Батыр. Его нетерпеливое ржание разносилось далеко по деревне.

— Не зря, видно, говорится: «Пока ленивый обует лапти, усердный работу кончит!» — издалека ещё прокричал Газинур, широко улыбаясь. — Пока я, медведь, спал, Сабир-бабай все дела переделал. Доброе утро, Сабир-бабай!

— Милости просим, Газинур, сынок. Всё переделал, говоришь? А я тебе скажу так: и наши деды не смогли всё переделать, нам оставили, и внукам нашим после нас хватит работы.

— Что значат дела дедов по сравнению с нашими! Разве можно сравнивать колхозный труд с прежней мужицкой работой! Смотри, как шумит наше, колхозное утро! — Газинур повёл руками вокруг.

И то правда! Из кузни раздаётся деловито-оживлённый перестук большого молота с маленьким. В промежутках между гулкими ударами большого молота слух улавливает жужжание сепараторов на ферме и звонкие голоса работающих там девушек. Перед фермой грузят на телеги бидоны с молоком. Марфуга-апа, та, что возит молоко, садится на телегу, чтобы ехать в деревню Спасское — на маслозавод. На дворе птицефермы девушка в белом переднике кидает горстями зерно, а вокруг неё кур — белое море. Немного подальше пять-шесть женщин белят службы птицефермы. Напротив, у только ещё строящейся маслобойки, где работают сейчас плотники, готовится в путь новенькая грузовая машина. Возле неё толпятся отъезжающие. Среди них и нынешний председатель колхоза Ханафи. Встав на подножку, он машет кому-то рукой, торопит…

— Ну, признайся, Сабир-бабай, — ты много прожил, много видел, — бывали такие дела раньше?

Старик молчит, улыбается.

Газинур засучил рукава и, взяв скребок и щётку, направился к стоявшим на привязи лошадям. Похлопал по шее рыжую с белой метиной на лбу лошадь.

— А-а, Малина! Ты разве дома сегодня?.. Чего голову повесил, Чабата[6]? — звонко шлёпнул он по крупу гнедого коня, получившего свою кличку за непомерно большие копыта. — А ты, Игрунья, всё балуешь! Смотрите-ка, смотрите, укусить ведь хочет, ведьма! А как поживает моя Иркэ, моя неженка? Ай-яй, уже кокетничает… И голову набок, шельма этакая! — ласково трепля по холке, Газинур обошёл одну за другой всех лошадей и лишь тогда пустил в ход щётку.

Под его сильными руками круп Иркэ чуть подался книзу.

— Ай, душенька, да ты, оказывается, нетерпелива! Я же тихонечко, любя…

Сабир-бабай, с метлой в руках стоявший на пороге конюшни, с лукавой ухмылкой наблюдал, сколько весёлого рвения вкладывает Газинур в работу.

— Хорошо, что твоей дикой розы нет здесь, — сказал он, покручивая натруженными пальцами свою круглую седую бородку. — Увидит — умрёт от ревности. И то уж, как ехать на сенокос, заглянула. Говорит, будто шла к дояркам, а сама глазами так и бегает по конюшне. «Дитятко, говорю, милое, в конюшне ведь коров не доят».

— Неужели… неужели приходила? — прервал старика Газинур. — А я-то, лентяй, проспал!

И втихомолку порадовался: «Не сказал ведь старый «твоя сладкая редька» или там «твоя Миннури», а «твоя дикая роза». Ох, уж и хитрые эти старики! Чуют, как ты в варежке пальцем шевельнёшь. Тысячу лет тебе жизни, Сабир-бабай!»

Но всё-таки не хочется парню так вот сразу и выложить старику свою тайну.

— Умная не станет ревновать, Сабир-бабай, — сдержанно говорит в ответ Газинур.

Опираясь на метлу и слегка покачивая головой, старик добродушно посмеивается:

— У девушек ум — после обеда. А у красивых и того нет. Погодил бы хвастаться-то. Да и… небось можно не ворковать до третьих петухов.

— Молодость дважды не приходит, Сабир-бабай… А ты что… видел, как я ворковал? — спохватился Газинур.

— Может — видел, может — нет, — увильнул от ответа старик и принялся мести двор.

Вычистив коней, Газинур снял с них уздечки. Кони сами потянулись в конюшню. Газинур пошёл вслед за ними. Вскоре он вывел во двор Батыра, нетерпеливо пританцовывавшего, серого в яблоках жеребца с огненными глазами. Выйдя из тёмной конюшни на дневной свет, жеребец взвился на дыбы, пытаясь вырваться и убежать в поле. Намотав цепочку повода на локоть, Газинур держал жеребца под уздцы и шёл, откинувшись всем телом назад, крепко упираясь ногами в землю.

Вдоль улицы по направлению к Исакову проезжали подводы. Батыр поднял голову и заржал так пронзительно, что казалось, где-то поблизости разлетелись вдребезги стёкла. Со стороны фермы, из-за гор, донеслось ответное эхо.

— Ну, ну, успокойся, Батыр! — сказал Газинур и, высоко подняв морду коня, продел цепь в железное кольцо на столбе.

Но лишь только лоснящейся шерсти жеребца коснулась щётка, он снова начал беспокойно перебирать ногами.

— Не любишь щекотки, дружок? Не бойся, я не шурале[7], не защекочу до смерти.

Газинур был полной противоположностью другому конюху — молчуну Газзану, который во время работы обычно будто воды в рот набирал. Нет, уж если дежурит Газинур, на конюшне шум и веселье: то он ласково уговаривает коней, то перебрасывается шуточками с проходящими мимо девушками, то вдруг затянет своим звучным голосом песню, то насвистывает что-то. Этого неунывающего парня с засученными по локоть рукавами, обутого, по татарскому обычаю, в толстые шерстяные чулки и калоши, любили в колхозе.

Пока Газинур управлялся с Батыром, Сабир-бабай вывел из конюшни вороного коня-трёхлетку, сильно припадавшего на переднюю ногу.

— Я тебе ещё не говорил, Газинур… — смущённо почёсывая затылок, начал старший конюх. — Вчера этот беспутный мальчишка Зайтуны чуть не погубил нашего Маймула. Что отца-покойника взять — никогда не понимал цены скоту, что мать — вечно норовит увильнуть от работы… А теперь, видать, и от сына не будет толку.

Газинур, оставив Батыра, подбежал к Маймулу[8].

Кому взбрело на ум дать коню такую позорную кличку, Газинур не знал (председатель колхоза Ханафи купил Маймула на Мензелинском базаре, кличка значилась в паспорте), только Газинуру сразу приглянулся этот резвый и своенравный конёк. Если приходилось отдавать его кому-нибудь по наряду, молодой конюх строго-настрого наказывал получше присматривать за конём. А каким-нибудь мальчишкам и вовсе не доверял.

— Что случилось?.. Кто дал этому мальчишке Маймула? — встревожился Газинур.

— Ногу повредил коню, негодник… — ответил Сабир-бабай.

Правой передней ногой конь едва касался земли. Газинур протянул руку. Маймул неуклюже, на трёх ногах, метнулся в сторону.

— Не бойся, не бойся, дружок, я не сделаю тебе больно… — Газинур осторожно согнул в суставе больную ногу, примостил её у себя на колене.

Когда Газинур снял окровавленную тряпку, которой была обмотана рана, он даже охнул. Лицо его сначала побелело, потом залилось краской возмущения.

— Загубил ведь он коня, Сабир-бабай! — крикнул Газинур в сердцах. — Эх, дать коня этакому дурню!..

Сабир-бабай, опустившийся на корточки рядом с Газинуром, вздохнул:

— Моя вина, Газинур, я дал. Ведь как предупреждал его, беспутного: «Смотри в оба!..» Да, видно, слова мои в одно его ухо влетели, из другого вылетели.

— Жаль, меня не было… у него бы искры из глаз посыпались.

Сабир-бабай только отмахнулся.

— Где уж тебе поднять руку на мальчишку! Ты не то что человека, скотины не тронешь.

— Скотину не ударю, — сказал Газинур, опуская ногу лошади, — а спящего на работе болвана так огрел бы… А ты показал коня ветфельдшеру, Сабир-бабай?

— Три раза ходил к нему — всё нет и нет. Поехал, говорят, в Тумутук и пока не возвращался.

— Кто?.. Салим Салманов?.. — вскричал Газинур. — Да он уже давным-давно дома!

— Я у матери спрашивал, она сказала, — не приезжал ещё. Гм!.. Ты его собственными глазами видел? — старик со злости даже затоптался на месте. — Что же это получается, Газинур?! Семидесятилетний старик трижды приходит к ним по колхозному делу, а они обманывают его, отправляют обратно… Да куда ж это годится?! Нет, сейчас же иду к нему, за шиворот да притащу его в конюшню. А после к Ханафи. Пусть отвечает перед председателем!

Газинур в угрюмом молчании не спускал глаз с дрожащего мелкой дрожью коня. Сабир-бабай пошёл было за Салмановым.

— Обожди, Сабир-бабай, — поднял, наконец, Газинур голову. — Ты не мальчик, и Салим тебе не начальство. Ему ведь известно, что на конюшне есть больной конь, значит, он обязан прийти без поклонов. А пока я сам перевяжу рану. Постой здесь немного, пригляди, чтобы ребятишки около Батыра не вертелись: убьёт.

Газинур бегом пустился к зимнему помещению конюхов. Вскоре он уже нёс оттуда чистое холщовое полотенце, белую скатанную бинтом тряпку и мазь, а подвернувшегося по дороге мальчишку послал в соседний дом за тёплой водой. Не прошло и четверти часа — рана была тщательно промыта, смазана и забинтована.

— А теперь, Сабир-бабай, поставим Маймула в стойло посуше. Надо получше присматривать за ним, чтобы в рану не попала грязь. А насчёт Салима и сына Зайтуны надо сказать Ханафи-абы. Это дело не шуточное.

— Какие тут шутки!.. — подхватил старик, беря коня за повод.

— А ты, Сабир-бабай, — только не обижайся на мои слова, — в следующий раз тоже будь потвёрже, разным там мальчишкам коня не доверяй.

— Правильно, правильно говоришь, Газинур-сынок. А на правду зачем же обижаться…

И Сабир-бабай повёл коня в стойло, продолжая, по стариковской привычке, что-то бормотать себе под нос. Газинур подошёл к серому в яблоках жеребцу, который давно в нетерпении рыл копытом землю, погладил его по шее и, намотав цепь на руку и крепко взяв коня под уздцы, повёл его в конюшню.

Широкая, утрамбованная, как на колхозном току, площадка опустела.

В воротах появился Салим. Он был в белой войлочной шляпе. Дойдя до середины площадки, он остановился, весь как-то напыжился, достал не спеша из кармана галифе серебряный портсигар, открыл его, блеснув на солнце крышкой.

Со стороны колхозных амбаров, постукивая каблучками нарядных жёлтых сапожек, показалась в белом переднике и алом платочке, таинственным образом державшемся на самой маковке, близкая подружка Миннури — колхозный счетовод Альфия. В руках у неё были какие-то бумаги. Стройная, голубоглазая, с тонкими изогнутыми бровями, Альфия, в противоположность Миннури, была очень застенчива. Салим писал любовные письма одновременно и той, и другой, не подозревая, что подруги втихомолку потешаются над ним, читая друг дружке его послания. Миннури Салим побаивался, тем бесцеремоннее он изводил Альфию, пользуясь её стыдливой робостью.

— Альфия-джан[9], во сне сегодня меня не видела? Когда свадьбу сыграем? — развязно заговорил Салим и, повертев перед глазами девушки серебряным портсигаром, с шумом захлопнул его и сунул в карман.

— Да ну тебя, Салим, вечно ты заставляешь меня краснеть… — смущённо бросила Альфия, торопясь пройти мимо.

— Смотрите, как задрала нос, остановиться даже не желает!

Салим протянул руку, чтобы схватить девушку за локоть, как вдруг из конюшни донёсся голос Газинура:

— Дай-ка сюда вилы, Сабир-бабай!

Салим, точно его ужалили, отдёрнул руку и деловым шагом направился к конюшне. Альфия, зажав ладонью рот, чтобы не расхохотаться, проводила его весёлым взглядом и побежала в правление.

— Эй, Сабир-бабай, где ты? — крикнул Салим, переступив порог.

Не выпуская вил, Сабир-бабай выглянул из стойла.

— Здесь, здесь я, Салим. Благополучно ли приехал?

— Что вы натворили с Маймулом? Почему не смотрели как следует? — перебил его Салим, силясь придать своему визгливому голосу строгость и степенность. Он умышленно пропустил мимо ушей вопрос о поездке, тут же смекнув, к чему клонит хитрый старик.

— Отойди-ка немного, парень, как бы сено к твоей рубашке не пристало, — небрежно бросил Салиму проходивший с охапкой сена и, как всегда, что-то напевавший Газинур.

Салим вывел коня на свет, осмотрел рану и покачал головой.

— Придётся составить акт. А вы подпишетесь.

— Обязательно подпишемся, — сказал Газинур, подмигнув старику. — Только раньше напиши в акте вот что: «Хотя семидесятилетний конюх Сабир-бабай трижды приходил за мной, Салимгареем Салмановым, я не пошёл осмотреть больного коня и велел матери сказать, что меня нет дома. А сам ночь напролёт прокараулил у калитки Миннури…»

Салим побледнел. Немного отвислые губы его задрожали.

— Ах, вот как!.. В таком случае будем разговаривать в правлении, — и он почти выбежал из конюшни.

Газинур, посмеиваясь, смотрел ему вслед.

— Чего смеёшься? — удивился Сабир-бабай.

— Ишь ты!.. Актом пугает, а? Нашёл лазейку!

Из пожарного сарая вышел человек в коротком выцветшем пиджаке. Заложив руки за спину и чуть наклонив голову в тёплой, с меховой опушкой шапке, он неторопливо зашагал к правлению. Это был отец Газинура старик Гафиатулла. Проходя мимо плотников, работавших возле маслобойни, он негромко крикнул кому-то:

— Да будет успешен твой труд, Мирвали!

Не признать в теперешнем Гафиатулле бывшего бравого солдата, статного гренадёра. Сильно сдал старик. От привычки ходить с опущенной головой плечи его ссутулились. Ходит ли он, сидит ли целыми днями на пожарной телеге, подле бочки, до краёв наполненной водой, он всегда о чём-то разговаривает сам с собой: иногда тихонечко, бормоча, а если уж очень расстроен, голос его разносится по всему двору. В колхозе все знают эту его особенность, никому это не в диковину. Старик два лета пас колхозный скот, но потом, из-за плохого здоровья, правление поставило Гафиатуллу-бабая на более лёгкую работу — пожарником. Уже три года несёт Гафиатулла-бабай свою службу, и пока «Красногвардеец» минует эта страшная беда — пожары. Правда, однажды начала было гореть баня у Гарафи — слишком жарко натопили её, — но Гафиатулла-бабай птицей прилетел туда со своей бочкой и потушил огонь, не дав ему разгореться. В другой раз у молчуна Газзана загорелась сажа в дымоходе, из трубы вырвался столб пламени. Но и тут подоспел вовремя старик, — не успели напуганные хозяева выбежать на улицу, Гафиатулла-бабай уже орудовал на крыше. И на этот раз не дал он огню разбушеваться. Уж на что немногоречив Газзан, а пришёл-таки вечером к Гафиатулле и не пожалел слов для благодарности.

— Будет тебе, Газизджан, родной, рассыпаться в благодарностях, — сказал Гафиатулла. — В том моя служба перед народом. Лучше скажи своей жене Уммугульсум — пусть почаще чистит трубу. Да хорошенько промазала бы трещины в дымоходе и глины чтоб не жалела — её не покупать, хоть завались вокруг.

И не потому ли, что эти два случая сошли благополучно, появились в колхозе беспечные люди? Вчера только какой-то пустомеля болтал в правлении: дескать, у пожарника и дела-то нет, и нечего, мол, начислять ему трудодни! Прослышав о таких словах, старый Гафиатулла не то что день — ночь напролёт всё бормотал себе под нос:

— Гм… Пожарник, значит, бездельник, на шее у колхоза сидит?! А если накопленное за долгие годы колхозное добро вылетит в трубу, что тогда? Гм… Будто у пожарника день-деньской всего и дела — лёд сушить… Из глупых уст и слово-то вылетает глупое.

Вот почему сегодня, не заходя после дежурства домой, Гафиатулла-бабай поспешил в правление.

— Ханафи, родной, — сказал он тепло встретившему его председателю, — до меня дошло, будто нехорошие слова говорились здесь вчера о моей работе. Верно ли это?

— Садись, Гафиатулла-абзы, и не тревожь себя зря из-за пустого слова. Ты стоишь на боевом посту — охраняешь колхозное добро, и мы никому не позволим оскорблять тебя.

— Спасибо, Ханафи, спасибо, родной! — старик немного успокоился. — Сам небось знаешь, как больно бьёт напрасный попрёк. Недаром говорят, что холодное слово леденит сердце. Хорошо, пока обходится без пожаров, а случись хоть раз такое горе — на всю жизнь в памяти останется. Однажды у нас в Сугышлы вспыхнул пожар, так половины деревни как не бывало.

Перед Гафиатуллой встала страшная картина давнего прошлого. Он долго сидел задумавшись.

Из правления Гафиатулла собирался прямёхонько домой, но, выйдя, подумал, что Газинур, пожалуй, где-нибудь возле конюшни, и свернул в сторону конного двора. Просунув голову в дверь конюшни, он позвал сипловатым голосом:

— Газинур, сынок, ты здесь? У матери давно уж, верно, самовар вскипел. Пойдём перекусим.

Газинур посыпал песком стойла. Поставив железную лопату в угол, он направился к выходу. За ним ковылял Сабир-бабай. Малахай у него сдвинут задом наперёд.

— Сабир, — улыбнулся Гафиатулла, — мельница твоя не в ту сторону повернулась.

— Стареем, Гафиатулла. — И Сабир-бабай поправил шапку.

Старики пожелали друг другу доброго утра. Приставив руку ко лбу, Сабир-бабай глянул в белёсое, без единого облачка небо. — Похоже, опять будет сильно парить сегодня.

— Да, жди после обеда дождя, — поддержал его Гафиатулла. — Вишь, вороны стаями летают. К дождю это. Да и поясница у меня всю ночь ныла. Я и Ханафи сейчас посоветовал: «Посылай, говорю, побольше людей на сенокос. Надо убрать, пока сухо».

— Ты не видел брата, отец? — спросил Газинур. — Мать наказывала позвать его.

Женившись, Мисбах отделился от отца. Но мужчины частенько, по старой привычке, вместе пили утренний и вечерний чай. Тёте Шамсинур было как-то не по себе, когда Мисбаха не было с ними и одна сторона накрытого стола пустовала. Она очень любила своего первенца, хотя уже имела второго сына — Халика.

— Мисбахетдин спозаранку на покосе, — ответил Гафиатулла-бабай и, заложив руки за спину, направился к дому, что-то тихонько бормоча себе под нос. Он уже совсем успокоился. Газинур шагал рядом.

Дойдя до своего дома, они вошли во двор, огороженный жердями. Мимоходом старый Гафиатулла поправил подпорку у яблони, поднял и положил на завалинку обронённое полено. Пока Газинур, быстрым, энергичным жестом накреняя чугунный кумган, умывался, Гафиатулла неторопливо снял пиджак, повесил на гвоздь шапку, обеими руками надел на голову снявшуюся вместе с шапкой залоснённую тюбетейку и только тогда подошёл к кумгану.

На столе, покрытом красной в клетку скатертью, давно уже шумел начищенный до блеска медный самовар. Тётя Шамсинур хлопотливо бегала от печки к столу.

— Что так запоздали? — спросила она.

— К Ханафи заходил, — сказал Гафиатулла, усаживаясь в переднем углу.

Газинур время от времени поглядывал в окошко. За противоположным порядком домов поднимается гора. Над нею, едва не задевая вершины, плывёт белое, совсем как фарфоровое, облачко. Теперь уже при виде несущихся облаков мечты Газинура далеко не столь наивны, как в детские годы. «Эх, — думает он, присыпая солью горячую картофелину и аппетитно отправляя её в рот вместе с хлебом и айраном, — вот если бы по этому склону посадить малину, чёрную смородину… А в той впадине меж двух гор разбить яблоневый сад… Там никогда не бывает ветра, — самое подходящее для яблонь место». А у подножия горы он выстроил бы школу. Как в Бугульме — с широкими светлыми окнами, под железной крышей…

Вчера по дороге в Бугульму Гали-абзы говорил: «Пора уже нам крепко подумать о ветряном двигателе. Поить столько скота, черпая воду вёдрами из колодца, — куда это годится! А если поставить на вершине вон той горы ветряной двигатель, вода сама потечёт по трубе в хлева и конюшни».

Эх, поскорее бы поставить этот ветряной двигатель!

Ещё пили чай, когда в дверь влетел младший брат Газинура Халик, двенадцатилетний мальчик с густо покрытым веснушками лицом и весёлыми, живыми, как у Газинура, глазами.

— Газинур-абы, — с трудом переводя дыхание, проговорил он, — тебя вызывают в правление… Ханафи-абзы сказал: пусть придёт немедленно.

«Салим…» — мелькнуло у Газинура.

— Опять спешное дело! — заворчала тётя Шамсинур. — Поесть спокойно не дадут. Газинур да Газинур… Будто весь колхоз на одном Газинуре держится. Не торопись, сынок, поешь хорошенько. Всему своё время. Там тебя никто не напоит. Подождут, небось не горит…

— И чего болтаешь пустое! — с упрёком взглянул на жену Гафиатулла. — Не ровен час…

Халик, который уже успел набить рот картошкой, едва ворочая языком, спешил поделиться новостями.

— Около конюшни народу тьма!.. Смотрят Маймула. Ханафи-абы сердитый-пресердитый. Ветфельдшера нашего греет, будто сковороду на огне. «Если, говорит, в три дня не вылечишь мне коня, отдам под суд». Сабир-бабаю тоже досталось…

— Где сейчас Ханафи-абы? На конном дворе? — перебил его брат.

— Нет, поднялся к строительству.

Поблагодарив мать, Газинур вышел из дома.

— Альфиякай[10], ты из правления? Ханафи-абы там? — крикнул Газинур, увидев посредине улицы торопившуюся куда-то Альфию.

— Ушёл на строительство, Газинур, — сказала она приветливо. — И тебе велел явиться туда же.

Они пошли вместе.

— Что, послать меня куда-нибудь собирается?

— Нет, заболел Степан, распиловщик, ну и решили пока на его место тебя поставить.

— Почему меня? Почему не Хашима? — шутливо упрекнул Газинур. — Ага, краснеешь, Альфия! Конечно, если любишь Хашима, что тебе до Газинура? Не всё ли равно, куда его поставят? — весело трунил он над девушкой.

Альфия краснела, оправдывалась.

Колхоз строил в этом году два больших амбара и три овощехранилища: колхозные урожаи росли и уже не умещались в старых амбарах и погребах. Кроме того, ещё в прошлом году колхоз заложил маслобойню. Все эти стройки, вместе взятые, и стали называть одним словом, вошедшим в крестьянский обиход с началом коллективизации, — «строительство». Работу на строительстве почитали за честь, и Газинуру было приятно новое поручение. Два овощехранилища были почти готовы, осталось только засыпать землёй крыши. Эту работу делали женщины. Мужчины — кто копал яму для третьего овощехранилища, кто заготавливал стойки, доски, стропила.

Газинур спустился в овощехранилище — длинное и просторное помещение.

— Ну, чем не подземный дворец?! — покручивая чёрный ус, сказал ему Ханафи. — Видал, каков у нас размах, Газинур?

— Да, Ханафи-абы, это вам не подпол и даже не погреб моей матушки.

Бровастый, черноусый, с виду суровый Ханафи громко расхохотался. Смеялся этот высокий, плотный, но очень подвижный человек в полувоенном костюме так искренне, и столько в этом смехе было неподдельной радости жизни, что нельзя было не отозваться на него. Так смеются обычно люди широкой натуры, прочно уверенные не только в сегодняшнем, но и в завтрашнем своём дне.

Ханафи выбрали председателем после отъезда Гали-абзы в Бугульму. Он тогда только что вернулся из Красной Армии. Ханафи и до сих пор не оставил своих армейских привычек. В разговоре он любил вставлять слова военного обихода, и всем это даже нравилось. Изредка, случалось, позволял себе и покомандовать; в такие моменты он круто обрывал всякого, кто решался возражать ему. «Сказал — кончено!» Но вообще-то он умел подойти к людям: старшим оказывал почёт и уважение, не важничал с равными себе, молодёжь тянулась к нему.

— Пора, пора уже, Газинур, забывать нам старые подполы да снеговые погреба. Обожди, скоро построим и холодильники настоящие. А теперь слушай боевое задание: немедленно отправишься на гумно и, пока не поправится Степан, будешь помогать пилить доски. Выполняй!

Шагая на гумно, Газинур невольно залюбовался двумя просторными, из хорошего соснового леса, амбарами, что строились на холме. «Покроем крышей — будут красоваться не хуже каменных».

Из-под сверкающих на солнце топоров летит белая щепа. С лёгким звоном врезаются в дерево ручные пилы. Слышатся энергичные голоса колхозников, подкатывающих брёвна: «Раз, два — взяли!» Один конец сруба оседлал Гарафи-абзы в нахлобученной на самый лоб войлочной шляпе, на другом устроился верхом дядя Дмитрий. Рыжая длинная борода его кажется под солнцем огненной.

На строительстве вместе со своими плотниками работают мастера из соседних колхозов, русских и чувашских. Газинур всех их хорошо знал, а с распиловщиком Степаном и его напарником, чувашем Пашкой, светловолосым, курчавым, широкогрудым парнем, даже сдружился.

— Удачи в работе, Гарафи-абзы! — стараясь перекрыть царивший вокруг шум, крикнул Газинур. — Дяде Дмитрию салям[11]! Ой, ой, как горячо взялись! Вчера только фундамент закладывали, а сегодня, гляжу, уж до балок дошли.

— Когда работаешь в паре с Дмитрием Ивановичем, зевать не приходится, — рассмеялся Гарафи, бросив дружеский взгляд на сидевшего напротив рыжебородого плотника. — Дядя Дмитрий не любит работать шаляй-валяй.

— На то и дело, чтобы делать его как следует, — в тон ему ответил старый мастер. — Не в одном ведь «Красногвардейце» амбары ставят. Нас ждут и в «Заре», и в «Прогрессе», и в «Тигез басу».

Пашка сидел в стороне и точил свою длинную пилу. С ним Газинур поздоровался за руку.

— Степан заболел, — сказал Пашка, — работа, понимаешь, задерживается. А завтра начинают крыть крышу. Доски нужны.

— Не бойся, друг Пашка, за нами дело не станет, — хлопнул друга по плечу Газинур, сбросил пиджак и, ловко подтянувшись на руках, вскочил на лежащее на высоких козлах толстенное бревно.

Бревно уже один раз было пропилено вдоль. По второму разу была пройдена пока половина.

Газинуру и раньше приходилось иногда заниматься этим делом, он знал толк в распиловке. Да и отец его в молодости работал распиловщиком, он поведал сыну немало секретов своего ремесла. Поэтому-то, когда Степан заболел, Пашка сам попросил председателя дать ему в напарники Газинура.

Ухватившись обеими руками за отполированную от долгого употребления рукоятку пилы, Газинур радостно огляделся вокруг. Ощущение высоты действовало на него возбуждающе. Видимо, это осталось у него с детских лет: скирду ли ставили, стог ли метали, или крышу крыли — Газинур всегда работал наверху. Наверху чувствуешь простор, мир будто раздвигается, грудь дышит вольнее, весь внутренне как-то подтягиваешься.

Прямо против него, убегая к темнеющему вдали лесу, далеко простираются широкие поля родного колхоза. Чуть колышутся желтеющие хлеба. Перегоняя одна другую, волны катятся всё дальше, дальше, на их место тут же набегают новые. По дороге, что едва заметной лентой тянется меж хлебов, кто-то едет. Ни лошади, ни телеги не видно, мелькает одна дуга. Правее, на скошенном лугу, ходит стадо. Белый племенной бык взобрался на бугор посреди луга и стоит недвижимый, будто высеченный из мрамора. Его могучая грудь почти касается земли, рога — косая сажень.

— Начнём, друг Пашка, — говорит Газинур, сверкнув глазами.

Зазвенев, пила легко скользнула вниз. Из-под отточенных зубьев посыпалась на землю жёлтая «крупа».

В такт то взлетающей, то опускающейся вниз пиле мерно, ритмично заколыхались и широкие поля, и тёмно-зелёный лес, и этот белый, кажущийся огромным бык на бугре…

V

По деревне разнеслась тревожная весть: в табуне заболели кони. Утром прискакал на взмыленном жеребце Газзан и, не слезая с седла, забарабанил в ворота ветеринарного фельдшера Салманова. Обычно медлительный и невозмутимый, Газзан стучал так неистово, что не только Салим, а и соседи выбежали узнать, что случилось.

В нескольких словах Газзан рассказал Салиму о происшедшем несчастье и поскакал к правлению.

Председатель колхоза Ханафи, увидев скачущего, торопливо распахнул окно.

— Что случилось, Газизджан? — крикнул он.

И пока медлительный Газзан собирался ответить, тревожно подумал: «Волки…»

Газзан осадил коня и проговорил, с трудом переводя дыхание:

— Беда, Ханафи-абзы… Лошади заболели…

Широкие чёрные брови Ханафи сошлись на переносье; усы сердито задвигались.

— Когда? Чем? Сколько? — бросал он отрывисто.

Газзан, вытирая рукавом выцветшей рубахи пот со лба, ответил:

— Три… Утром обнаружили. Смотрим, стоят измученные, потные, будто их леший всю ночь гонял. Головы опустили…

— Кто был с лошадьми?

— Я, Гапсаттар-абзы… ну, и…

Не сводя с Газзана глаз, Ханафи ждал, кто же ещё.

А Газзан чего-то мялся.

— Да говори ты толком: кто третий был?! — нетерпеливо крикнул Ханафи.

— Третий… Газинур. Но он… — опять запнулся Газзан и ни с того ни с сего сильно дёрнул коня за повод.

— Выкинул что-нибудь Газинур? Да? Ночью к Миннури своей убежал, что ли? — догадался, наконец, Ханафи.

— Спрашивайте у него самого, — мрачно буркнул Газзан. — Я за другого не ответчик.

— Ну ладно. Салима предупредил?

— Сейчас от него.

Ханафи уточнил место, где пасутся кони, велел немедленно отделить больных лошадей от здоровых и скомандовал Газзану:

— Живо обратно к табуну. Я тоже скоро подъеду.

Газзан хлестнул плетью коня и поскакал. Ханафи торопливо собрал свои бумаги, сунул их в ящик и, обратившись к Альфие, тревожно поглядывавшей в его сторону, сказал:

— Позови-ка деда Галяка. Пусть сейчас же идёт на конный двор.

Альфия, позвякивая вплетёнными в косы монетами, выбежала из правления.

Дав себе волю, Ханафи бухнул кулаком по столу. Этого ещё не хватало… Перед самой уборкой!

Запряжённый в лёгкий тарантас Чаптар вынес Ханафи и деда Галяка на Спасскую горку. По правую сторону дороги мирно паслось колхозное стадо, по левую — высились новые амбары. На крыше одного из них дружно стучали молотками плотники. Будь другое время, Ханафи обязательно остановился бы возле них, хоть на минутку, а сейчас только проводил их взглядом.

Умный Чаптар, хорошо изучивший характер Ханафи, по тому, как тот взял в руки вожжи, почуял, что его седок сегодня не в духе. В такие дни не побалуешь — будет гнать во всю мочь.

Дорога была разбитая, ухабистая. Дед Галяк одной рукой поддерживал, чтобы не слетела, войлочную шляпу, другой схватился за поручни. Беспомощно подпрыгивая на подушках тарантаса, он умолял председателя ехать потише.

— Все потроха из меня вытрясешь, Ханафи, — шутил старик.

Вскоре на просёлочной дороге, вдоль которой стеной стояла рожь, показалась бешено мчавшаяся навстречу им лошадь. Лошадь была оседлана, но без всадника. Увидев Чаптара, она резко повернула и помчалась обратно.

— Чья это? — с беспокойством произнёс Ханафи и привстал в тарантасе, оглядываясь вокруг. — Газзана, что ли?

— Салимгарей, кажись, на белом уехал. Не его ли?

И точно, это был конь, которого заседлали для Салима. Ветфельдшер направлялся в табун. Вдруг изо ржи поднялась сова. Испуганная лошадь метнулась в сторону, и Салим, плохо державшийся в седле, рухнул на землю. Он не сразу понял, что случилось. «Не разбился ли?» — пронеслось в его ошалелой голове. Но тут он услышал конский топот. Испугавшись, что его могут раздавить или — ещё хуже! — увидеть в таком далеко не выгодном виде, он вскочил и рванулся в рожь, чтобы спрятаться в ней. Но было уже поздно. Ханафи, вначале не на шутку встревожившийся за Салима, увидев его посреди дороги, жалкого, растерянного, всего в пыли, не выдержал и, забыв о присутствии почтенного деда Галяка, крепко выругался. Опомнившись, он проговорил сдавленным от сдерживаемого гнева голосом:

— Садись уж, мямля!

На выгоне их встретил Газзан.

— Ну, как? — коротко спросил Ханафи.

— Плохо, Ханафи-абы…

Заболевшие лошади уже были отделены от остального табуна. Одна из них, окончательно обессилев, лежала, подогнув под себя передние ноги. Другая стояла недвижимо, вяло опустив голову. Третья, вся в поту, беспрестанно зевала… Это были лучшие кони табуна: колхоз выращивал их для Красной Армии. Сердце Ханафи сжалось.

— Эдаких коней не уберечь! — сказал он с болью. — Колхоз оказал вам доверие, а вы… — И, махнув рукой на начавшего было оправдываться Газзана, принялся тщательно осматривать коней: оттягивал им веки, заглядывал в рот, в ноздри.

— Буйствовали вначале, Газизджан? — спросил дед Галяк.

— Нет. С самого утра так вот и стоят.

— А клещей, слепней много?

— Есть, конечно, но не так чтобы уж очень.

Салим растерянно метался от одного коня к другому. Ханафи долго следил за ним, наконец, потеряв терпение, прикрикнул:

— Чего бегаешь как ошалелый? Колдуешь, что ли? Говори: что с ними? Как спасать коней?

Весь дрожа, Салим невнятно забормотал что-то. Нельзя было разобрать ни слова.

— Да чего ты трясёшься? На бойню тебя ведут, что ли?! Говори человеческим языком.

— П-по-моему, Х-х-ханафи…

Бывший пограничник, Ханафи Сабиров не переносил таких людей, которые терялись перед первой же трудностью. Злился он и на себя. Какого чёрта терпел он до сих пор этого ходячего болвана! Давным-давно пора было подумать о настоящем ветфельдшере.

Дед Галяк замахал на лошадей шляпой, чтобы сдвинуть их с места. Беспрестанно зевавшая лошадь нехотя, шатаясь, сделала несколько шагов и опять встала.

— Шатается, — сказал дед, обращаясь к Ханафи. — Должно быть, болезнь мозга. Русские называют её шатун.

— При шатуне, дед, лошадь буйствует, лезет на стену, бьётся, а этих с места не стронешь. Желтушность, правда, есть в глазах…

— Эта болезнь, Ханафи, по-разному протекает. Оно верно — чаще лошадь бьётся, буйствует, но, бывает, и тихо ведёт себя. Однажды…

И старый дед пустился, по обыкновению, в воспоминания о каком-то случае из своей долгой жизни.

— Придётся, Ханафи, съездить в Исаково за Григорием Ивановичем. Тот всё знает, — посоветовал он в заключение.

На лугу показался Газинур. Запотевшая белая рубашка прилипла к телу, новенькие брюки вываляны в конской шерсти, на ботинках толстый слой пыли.

Стоило Ханафи взглянуть на него, чтобы окончательно убедиться, что высказанное им утром предположение было правильно. Лицо председателя побагровело.

— Ты что же это, пучеглазый, бросаешь коней, а сам по девчатам шляешься?

— Моя вина, Ханафи-абы, — честно сознался Газинур, не пряча глаз под гневным взглядом председателя.

Прямой ответ несколько охладил Ханафи, но он продолжал по-прежнему сердито:

— Воображаешь, что повинную голову и меч не сечёт, и давай скорей признавать свою вину? Нет, так просто ты не отделаешься. Мы ещё поговорим с тобой. А сейчас садись, поедешь с нами.

Наказав Салиму и Газзану отвести больных лошадей в лазарет, Ханафи вскочил в тарантас. Чаптар понёс с места галопом.

Ханафи с дедом Галяком вылезли из тарантаса у новых амбаров, а Газинур поехал дальше, за Григорием Ивановичем, который слыл самым опытным, самым знающим ветеринарным фельдшером в районе.

— Смотри, не задерживайся, — предупредил его председатель. — Пулей лети! Заберёшь Григория Ивановича — и, не заезжая в правление, прямо в лазарет! Вечером ко мне зайдёшь…

Яростно погоняя Чаптара, Газинур весь отдался невесёлым размышлениям. В тридцать втором году лошади так же вот заболели какой-то странной, неизвестной болезнью. А позднее выяснилось, что это дело рук пробравшихся в колхоз кулаков. Много хороших коней пало тогда. Тех кулаков давно уже нет в колхозе. А всё ж таки как знать?.. Нельзя же сказать, что борьба в деревне кончилась. Ведь вывез же кто-то осенью прошлого года пшеницу из колхозного амбара, а до того, в горячую пору весеннего сева, неизвестные люди привели в негодность сеялки.

Руки Газинура сжались в кулаки. Правду говорят старые люди: если волк не делает своего волчьего дела, у него нутро ржавеет. И, подумав, что, быть может невольно, оказался пособником врага, парень застонал, словно от удара.

Вчера бригадир Габдулла послал освободившегося от распиловки Газинура на ночь в поле — караулить лошадей вместо заболевшего Морты Курицы. «Побудешь до рассвета и вернёшься», — сказал он. В другое время Газинур в точности исполнил бы приказание. Но ведь только накануне приехала из города Миннури, а он так стосковался по ней. И… договорившись с Газзаном и Гапсаттаром, Газинур вернулся в деревню.

— Иди, иди, — ещё подбодрил его Гапсаттар. — Кто из нас молодым к девчатам не бегал!

— Я недолго, скоро вернусь, — пообещал Газинур.

Но когда Газинур прощался с Миннури, уже светало. Он заторопился и ускакал в поле, не переодевшись. И вот…

Досадуя на себя, Газинур, сам того не замечая, всё сильнее гнал коня.

Дом Григория Ивановича находился в середине села. Когда Газинур остановил лошадь перед резными, в старом русском стиле, воротами, к нему вышел сухонький старичок в очках. Это и был Григорий Иванович. Газинур, в волнении глотая слова, рассказал ему, зачем приехал. Молча выслушав юношу, Григорий Иванович так же молча скрылся за воротами, но скоро появился снова, уже в дорожном плаще, в белой фуражке, с небольшим чемоданчиком в руках.

— Поехали, — коротко сказал он, забираясь в тарантас.

Неутомимый Чаптар шёл крупной рысью, красиво выгибая голову.

— А ваш ветфельдшер где? Уехал куда-нибудь? — поинтересовался Григорий Иванович.

— Салманов-то? — обернувшись к старику, переспросил сидевший на козлах Газинур. — А хоть есть он, хоть нет, что проку-то, Григорий Иванович?! Одна слава, что фельдшер…

Дорога шла под гору. Газинур крепче натянул вожжи. Навстречу с нижнего конца села с грохотом поднималась колонна тракторов. Передний трактор вёл Исхак Забиров. Газинур поздоровался с ним. Тот, улыбаясь, приветствовал его поднятой ладонью. На этот раз волосы тракториста были прикрыты тёмно-синим беретом, похожим на те, какие носят девушки. «Забиров наверняка не выкинул бы ничего подобного», — невесело подумал Газинур.

— Видать, этот ваш Салманов с большим самомнением, — сказал Григорий Иванович. — Как-то я ему говорю: «Заходи, новинки привёз», — так он даже не поинтересовался, что за новинки.

Вынув из кармана платок, старик тщательно обтёр снежно-белые усы и бороду.

— Это на него похоже, — ответил Газинур, неприязненно усмехнувшись. — Чего-чего, а самомнения у нашего Салима на десятерых хватит.

Григорий Иванович испытующе взглянул на Газинура.

— Молодому человеку это совсем не к лицу, — сказал он многозначительно. — Наш народ не уважает таких, что плетутся в хвосте.

Газинур причмокнул губами. Замедливший бег Чаптар снова пошёл крупной рысью.

«Красногвардеец» проехали, не останавливаясь. Лазарет находился в стороне от конюшни, в специально построенном помещении. Туда и повернул Газинур лошадь. Навстречу шли возвращавшиеся с сенокоса девушки и среди них Миннури. Ещё издали приметив Газинура, она что-то шепнула подружкам. Те покатились со смеху.

Но недовольный собой Газинур на этот раз молча, насупившись, проехал мимо.

Тарантас остановился у лазарета. Григорий Иванович спрыгнул, скинул плащ и, кивком головы поздоровавшись с вышедшим навстречу Салимом, торопливо, как-то боком шагая, скрылся в конюшне.

Газинур остался один. На душе стало ещё тревожнее. Точно раскалённая игла, мозг сверлила неотвязная мысль: «Случайная это болезнь или чьё-то подлое дело?..»

Григорий Иванович пробыл у заболевших лошадей не менее получаса. Вышел он в большом раздражении.

— Чепуху вы городите, молодой человек! — отмахиваясь от Салима, на ходу говорил старик. — Непростительную чепуху! Ничего-то вы в своём деле не смыслите, молодой человек, как я погляжу. Дед Галяк правильно сказал: у коней энцефаломиелит, проще говоря — шатун.

— Но откуда?.. Причина? — испуганно удивился Салим.

Он знал, что при этой болезни лошади погибают очень быстро, в течение каких-нибудь двух-трёх дней. Погибнут — отвечать придётся в первую очередь ему, Салиму.

— Причин много. Заражённые корма или вода. Инфекция может передаваться клещами, комарами, слепнями, больными лошадьми. Думаю, что всё это для вас не секрет.

Старик не договорил и стал надевать плащ. Сев в тарантас, он сказал, подняв предостерегающе палец:

— Не забудьте мои указания. Немедленно принимайте меры по дезинфекции. Прежде всего старайтесь уберечь здоровых лошадей.

— Скажите, Григорий Иванович, — поспешил Газинур задать неотвязно мучивший его вопрос, — это просто болезнь или здесь…

— Трудно сказать, — взглянул на него поверх очков старик. — Всё может быть. Во всяком случае неприятная история, — глубоко вздохнул он и больше до самого правления не проронил ни слова.

Газинуру хотелось расспросить его поподробнее, но старый ветфельдшер сидел, закрыв глаза, словно дремал. И Газинур не решился беспокоить его.

Но стоило Чаптару остановиться у правления, как Григорий Иванович с поразительным для его лет проворством слез с тарантаса и тут же скрылся за дверью. Газинур отвёл лошадь в тень, свернул самокрутку, закурил.

И вдруг увидел бегущую к нему Миннури.

— Что случилось, Газинур? — с тревогой спросила она, взяв его за руку. — На тебе лица нет…

Газинур рассказал о болезни коней, о том, что ответил ему Григорий Иванович.

Миннури, то расплетая, то снова заплетая косу, молчала. Потом огляделась по сторонам и тихо спросила:

— Ты сердишься на меня, Газинур?..

Газинур удивлённо взглянул на неё.

— За что же мне сердиться на тебя, Миннури? С чего ты это взяла? Нет, цветочек мой, у меня нет привычки сваливать свою вину на других.

— Знаешь что? Расскажи Ханафи-абы всю правду. Всю, как есть.

— Он и так уже всё знает.

— И что он сказал?

— Взгрел, конечно. Велел ещё зайти к нему.

Открылась дверь, и на пороге показался Григорий Иванович, а за ним Ханафи. Миннури метнулась за угол.

— Тщательность дезинфекции лучше проверьте сами, — советовал Григорий Иванович. — Берегите здоровых коней. Завтра приеду ещё. Если что, посылайте в любое время. До свидания.

Когда Газинур вернулся из Исакова, был уже поздний вечер. Колхозники после трудового дня собрались возле амбаров. Газинур подсел к ним. И тут разговор шёл всё о том же — о внезапной болезни коней.

— Ну, заболели!.. Люди и те болеют да умирают, — говорил мужчина с обмотанным вокруг горла полотенцем. Красные вышитые концы полотенца свисали ему на грудь. — Подумаешь, диво какое! А вот в Батурине, говорят, родился двухголовый телёнок, так это вот диво!

Он сплюнул сквозь зубы и захохотал. Смех его был встречен неодобрительным молчанием. Газинур давно недолюбливал этого человека. А сейчас его слова вызвали в нём чувство гневного раздражения.

— Не замазывай людям глаза, Морты Курица! — сказал он, нахмурившись. — Опять старую кулацкую песню закудахтал.

Прозвище «Курица» закрепилось за Морты после того, как он был пойман с корзиной яиц, унесённых с птицефермы. Это прозвище всегда бесило Морты. Он и сегодня вскочил с места, будто ужаленный, и налетел на Газинура с бранью.

— Ты хорошенько подумай сначала, а потом уж бреши своим поганым языком, понимаешь! — кричал он, воинственно сдвинув шапку на затылок. — Где это ты увидел здесь кулаков?! Кулаки гниют в Сибири! И пусть себе гниют. Разве может кто за десять тысяч вёрст услышать их кулацкие слова?

— Зачем так далеко искать? Может, и поближе кое-кто найдётся… Слово за своим хозяином не ходит, — спокойно ответил Газинур.

Морты Курица деланно расхохотался.

— Эка хватил, братец! — злобно зашипел он, дёргаясь всем телом. — Не мешало б подрасти немножко, а потом уж учить других уму-разуму. Материнское молоко ещё на губах не обсохло, а туда же…

— Материнское-то молоко обсохнет, а вот обсохнет ли на твоих, Морты Курица, губах желток от украденных колхозных яиц — это ещё вопрос.

Тут случилось нечто совершенно неожиданное: Морты Курица, сам того не сознавая, воровато провёл руками по губам. Окружающие покатились со смеху.

— Оно и правда, что на воре шапка горит, — сказал один.

— Тут тебе, Курица, и крышка, — подхватил другой. — Осталось только ощипать тебя да в котёл!..

Впившись руками в вышитые концы полотенца, Морты в бешенстве переступал с ноги на ногу.

— Ан нет, шалишь, браток! Чем о других зубоскалить, лучше о себе вспомни. Я ещё с дежурства к девчатам не бегал. Когда я караулил табун, у меня всё было в порядке, не то что у тебя…

Трудно было Газинуру что-либо возразить на эти злые, но справедливые слова, и вместе с тем разбирала досада, что сам же он дал повод Морты для издёвок. Руки его невольно сжались в кулаки.

— Если я раз споткнулся, так я и отвечу, — сказал он медленно. — А вот ты каждый день спотыкаешься, а отвечать ни разу не отвечал. Но попомни мои слова: бесчестное дело, хоть сорок лет пройдёт, откроется.

Газинур встал. Пора было идти к председателю.

— Уж этот Газинур, скажет — как пополам разрубит, — одобрительно сказал кто-то из стариков.

Все дружно рассмеялись. Морты разразился руганью.

Чем ближе Газинур подходил к правлению, тем медленней становился его шаг, глубже уходила в плечи голова. Он испытывал такое чувство, будто ждёт удара и хочет оттянуть эту неотвратимую минуту. Нет, не наказания он боялся. Он знал, что виноват, — ну и пусть накажут, как положено. Не это угнетало Газинура, а то, что он попал, по сути, в одну компанию с Морты Курицей. Потерять доверие — вот что было особенно тяжело и больно Газинуру. За целый день у него крошки не было во рту, но он не чувствовал голода. Давно ли, кажется, ругал он сына Зайтуны за то, что тот покалечил Маймула, возмущался Салимом, а теперь сам… «Какой же ты ротозей, Газинур, лопоухий ротозей! Джигит, мол, спешит к возлюбленной… Дурак!»

Отдавшись этим горьким мыслям, Газинур шёл, не подымая головы. И потому заметил райкомовскую машину, стоявшую у дверей правления, когда чуть не наткнулся на неё. «Ханафи-абы занят… приду попозже», — решил он и повернул обратно. Но куда идти? Домой? Нет, дома он всё равно не усидит. Сходить ещё раз к больным лошадям? Неужели пропали кони?.. Ведь лучшие кони колхоза! Григорий Иванович объяснил так: если лошади через три дня не падут, дело пойдёт на выздоровление. Целых три дня мучиться! Обычно Газинур и не замечал, как летят дни, а теперь минута кажется ему месяцем, час — годом.

— А, вот он где, наш герой! — раздался насмешливый голос.

Газинур поднял голову. Ханафи! А рядом с ним Гали-абзы! Сердце Газинура дрогнуло. Он думал, что Гали-абзы в Бугульме, да и как-то совсем забыл о нём за событиями этого дня.

Ханафи заметил приближавшегося бригадира Габдуллу, который только что вернулся на грузовике из Бавлов, и поторопился к нему.

— Как же это получилось, Газинур? — спросил Гали-абзы, садясь на стоявшую под навесом пустую телегу.

Газинур не в силах был поднять головы.

— По дурости, Гали-абзы. Теперь каюсь, да сделанного не воротишь.

Гали-абзы долго молчал. Нахмурив брови, он о чём-то сосредоточенно думал, глядя в сторону. Газинур продолжал смотреть себе под ноги и, уверенный, что Гали-абзы не спускает с него глаз, всё больше терялся. Наконец не выдержал, поднял голову и простосердечно сказал:

— Совестно людям в глаза смотреть, Гали-абзы. Вперёд никогда такого не допущу. А за то, что натворил, дайте хорошего тумака! Пусть будет мне, растяпе, уроком.

Гали-абзы всё так же молча взглянул на него. Газинур и не подозревал, что взгляд Гали-абзы может быть столь беспощаден.

— Не строй из себя несмышлёныша, Газинур, — сказал он сухо. — Да понимаешь ли ты, какой проступок совершил? Ты оставил свой боевой пост, сыграл на руку врагу… Ведь чтобы вырастить хорошего коня, нужно три-четыре года, а чтобы уничтожить его, хватит и нескольких минут.

Вздрогнувшему от этих слов Газинуру опять пришёл на ум Морты Курица. Но высказать свои подозрения он постеснялся.

— И после этого ты воображаешь, что достаточно хорошего тумака, чтобы избавить тебя от угрызений совести, — продолжал Гали-абзы с горькой иронией. — Лёгкое же наказание ты выбрал для себя, Газинур. Тебе следует запомнить эту твою «дурость», как ты называешь свой проступок, на всю жизнь… как жестокий урок. Высечь в сердце, будто на камне: «Никогда!» И действительно никогда больше не повторять ничего подобного. Понял?

— Понял, Гали-абзы.

Гали-абзы помолчал, ожидая, что скажет Газинур дальше, — не попытается ли под конец немного обелить себя, не намекнёт ли на Газзана и Гапсаттара. Ведь все трое отвечали за табун. Но Газинур ни словом не обмолвился о товарищах. Видно, принимал всю вину на себя. Эта черта в характере парня понравилась Гали-абзы, и он сказал уже более мягким тоном:

— Ладно, иди.

Расставшись с Гали-абзы, Газинур пошёл прямо к ручью, сунул голову в холодный поток.

Послышался скрип вёдер. Не снимая коромысла с плеча, на него испуганно смотрела Миннури. Газинур поднялся, откинул со лба мокрые волосы. При сумеречном свете луны лицо парня показалось Миннури похудевшим, её снова с ещё большей силой охватила внутренняя тревога. Но внешне она оставалась, как всегда, насмешливо-холодной.

— Ты что тут воду грязнишь? — сказала она сухо.

— Баню Гали-абзы задал жаркую. Чуть не угорел, — невесело улыбнулся Газинур.

Девушка сдвинула свои тонкие брови, как бы говоря: «Это меня совершенно не интересует».

— С Ханафи-абы уже говорил? — спросила она.

— Ханафи-абы хитрый: сначала отдал меня в руки Гали-абзы, а потом уж сам возьмётся.

Явно недовольная его шутливым тоном, Миннури зачерпнула в вёдра воды и молча повернула к дому. Но, пройдя несколько шагов, приостановилась, бросила через плечо:

— Сегодня ко мне не приходи! — и, чуть согнувшись под тяжестью вёдер, ушла.

VI

Неделю Газинур оставался в поле, караулил лошадей. При помощи Григория Ивановича и специально присланных из Бугульмы зоотехников удалось уберечь колхозный табун от эпидемии. Заболевшие лошади стали поправляться. Разговоры об этом происшествии улеглись как-то сами собой. Но сегодня Газинура опять зачем-то вызвали в правление — впервые после той взбучки, которую он получил от Гали-абзы и Ханафи.

Председатель колхоза Ханафи Сабиров разговаривал с Салимом. За столом напротив Альфия, в алой косынке, повязанной за уши, сверяла какие-то квитанции, скользя голубыми, как цветочки льна, глазами по бумагам. Возле, на подоконнике, распустилась фуксия — длинные тычинки её цветов, как и серьги девушки, походили на падающие капли воды.

Не только стол Альфии, но и вся комната правления блещет чистотой, во всём видны проворные девичьи руки. Портрет Ленина украшен полевыми цветами. Занавески на окнах снежно-белые. На стенах развешаны диаграммы, плакаты, они доказывают полезность многопольной системы, учат, как поднять урожай, улучшить породы скота, рассказывают о новых фермах, клубах, о колхозных электростанциях, которые будут построены в деревнях в ближайшие годы.

Войдя в эту уютную, светлую комнату, люди чувствуют себя свободно, как дома, и, приветливо кивая молодой девушке, сосредоточенно перебирающей костяшки счётов, говорят:

— И не поймёшь, то ли это Альфия так красит комнату, то ли сама комната хороша…

А те, кто побойчее, добавляют:

— И кому только на счастье растёт этакая жемчужинка…

Если же иногда кто из стариков присаживался поближе к столу Альфии, так другой посмеивался:

— Подвинься-ка, Котбетдин-абзы. У тебя ведь нет сыновей, можешь и подальше где сесть. А у меня сын жених, дай-ка лучше я подсяду поближе к Альфие, а к весне, коли суждено, возьму её к себе в дом невесткой.

Альфия, не переставая между делом прислушиваться к беседе Ханафи с Салимом, отложила квитанции, раскрыла большую конторскую книгу и взяла перо. Как раз в это время и появился Газинур. Вошёл он, как обычно, с шумом, ещё с порога бросив Альфие какую-то шутку, от которой та густо покраснела. Но, повернувшись к председательскому столу, стал серьёзным: рядом с Ханафи сидел Салим, и Газинуру подумалось невольно, не подымают ли заново историю с лошадьми. Он насторожился.

— Так вот, Салим, — говорил Ханафи, глядя прямо в глаза парню, — правление решило освободить тебя от должности ветфельдшера. Почему — сам знаешь, обижаться нечего. Раз получилась осечка, её уже никак не скроешь. Я насчёт тебя много размышлял. Не хотелось бы, чтобы ты и в будущем остался такой — ни яблоко, ни хурма. Сегодня пришла из района бумага, просят выделить людей на социалистические стройки. Может, поедешь? — И, увидев на лице Салима растерянность, добавил: — Ты человек молодой, поглядишь, чем живёт страна. Подумай. Не надолго, всего на год. А год, как говорит наш Газинур, даже заячья шкурка выдерживает.

Ханафи помолчал, ожидая ответа.

— С удовольствием поехал бы, Ханафи-абы… — начал Салим, стараясь не смотреть в глаза председателю. — С большим удовольствием… Но ты ведь знаешь, я… человек больной… Поэтому я и с учёбы ушёл. Потом я ведь…

— Хочу жениться на Миннури… — вставил Газинур.

Ему показалось, что губы Ханафи под большими чёрными усами дрогнули в улыбке. Но председатель погрозил Газинуру пальцем: дескать, сиди смирно. Не тебя спрашивают.

— А я и не знал до сих пор, что ты болен, — сказал Ханафи, и Газинур увидел, как в его глазах заплясали лукавые искорки. — Так чем же ты хвораешь?

Салим сидел, потупив глаза, краснея и не находя, что ответить.

— У него такая хворь, Ханафи-абы, что нельзя сказать при Альфие. Ты спроси его об этом за дверью, — снова раздался насмешливый голос Газинура.

Эти слова были для Салима словно пощёчина. Побагровев, он вскочил, отвислые губы его дрожали. Он искал слов, которые сразили бы Газинура на месте, но они не находились.

— С-свинопас! — прошипел он сквозь зубы.

Газинур рассмеялся.

— Правдивое слово не зазорно, Салим. Пусть бы у колхоза было побольше таких «красавчиков», каких мне довелось пасти. Правильно я говорю, Ханафи-абы? Знаешь, сколько доходу получает от них колхоз «Прогресс»? Сто тысяч! Зачем же стесняться работы, которая могла бы принести колхозу сто тысяч рублей доходу.

Председатель согласно кивнул головой и добавил, что с осени в «Красногвардейце» будет своя свиноферма. Потом опять повернулся к Салиму.

— Пока на этом кончим, Салим. А завтра съездишь, покажешься врачу. Альфия даст направление. Если ты действительно не годен к строевой, что ж поделаешь!.. У нас людей достаточно.

Это уже было последней каплей, которая доконала Салима. Он вышел, ни на кого не глядя, забыв даже взять со стола свою шляпу.

— Ну и опозорил ты парня, Газинур! — не в силах удержаться от смеха, сказал Ханафи. — Да к тому же ещё при Альфие.

— Газинур-абы всегда так, — сказала Альфия, покраснев. — Если уж невзлюбит кого, до того доведёт, что людям на глаза не покажешься.

— Смотри, смотри, Ханафи-абы, как она защищает его! — подмигнул Газинур председателю. — На, Альфиякай, шляпу, догони, отдай её своему ухажёру. Скажи, пусть не теряет голову, ещё пригодится.

— Хватит, Газинур, — прервал его балагурство Ханафи. — Поговорим о деле. Знаешь, зачем я тебя вызвал?

— Не знаю, но догадываюсь, Ханафи-абы, — усмехнулся Газинур.

— Догадываешься?

— Куда-то на работу собираешься послать? На каменоломню или на лесопилку? Или, может, на шахту, уголь добывать? Если на шахту, я поехал бы. Альфия, как это поётся в шахтёрской песне? «Рубит уголь шахтёр молодой…»

По правде говоря, Сабирову совсем не хотелось отпускать Газинура. Хорошие работники очень нужны были и в колхозе. Он уже собирался посоветоваться по поводу этого с Гали-абзы. Как и все в «Красногвардейце», Ханафи прислушивался к его мнению. Но Гали-абзы сам предложил включить Газинура в число отъезжающих.

— Если этот парень увидит город да побывает на производстве, он станет опорой колхоза, — заверил он и принялся неторопливо объяснять Ханафи: — Разве плохо будет для твоего колхоза, если через год-два в нём появятся механики, электрики или другие специалисты! Сейчас в твоём хозяйстве всего и есть что кузнец. Сам знаешь, как нужен колхозу ну хотя бы механик. Не приходилось бы тогда ездить в Бугульму за слесарями, чуть надо наладить новую жнейку. А ведь жнейка — самая нехитрая машина в колхозном хозяйстве. В ближайшие же годы у тебя будет и свой движок, и молотилка, и электростанция, и радиоузел, и своя телефонная сеть, и разные другие вещи… Нет, Ханафи-друг, скоро тебе очень понадобятся люди, знающие ремесло, квалифицированные специалисты. Именно они станут ведущими людьми колхоза. Не теряй перспективы, друг, гляди вперёд, когда принимаешь решения.

И Ханафи вынужден был с ним согласиться.

— Правильные у тебя догадки, Газинур. Стройки нашей страны требуют много людей, — сказал Ханафи, не спуская глаз с сияющего улыбкой лица парня. Горечь, оставшаяся у него на душе после разговора с Салимом, постепенно развеивалась. — Только речь идёт не о шахте и не о каменоломне, а о леспромхозе. Поедешь?

— А почему нет, Ханафи-абы? — ни на минуту не задумался Газинур. — Только об одной вещи я хочу спросить, Ханафи-абы. Старики говорят: «Прежде чем пуститься в путь, спроси о попутчиках, прежде чем купить дом, спроси о соседях». Дом у меня есть, соседи хорошие, а вот кто будет моими товарищами?

— Будь твой язык из рогожи, давно бы он у тебя износился, Газинур… — улыбнувшись, покачал головой Ханафи. — Только что ушли отсюда, дав согласие ехать, Гарафи-абзы, Хашим, Газзан…

— Раз Гарафи-абзы с Хашимом едут, я не останусь. А куда ехать и когда?

— На Урал, в Соликамские леса. Через неделю-другую надо будет выезжать.

— Так скоро? А почему не с осени? Уборка ведь приближается. Не трудновато ли будет, Ханафи-абы, если мы уедем?

— Конечно, трудно бывает, если рота теряет отделение. Но ведь она всё равно выполняет задачу, Газинур. А если колхоз будет гнуть только свою линию, мы далеко не уедем. Вспомни, сколько машин даёт нам город! Давно ли вы с Хашимом привезли веялку? А сегодня уже прибыли новые сеялки.

— Новые сеялки?!

— Да. И в ближайшие дни поступят ещё соломорезки.

В это время вошёл Морты Курица.

— Можно, Ханафи-абы? — спросил он, покачиваясь.

Он был пьян. Узкое, словно зажатое меж двух досок, лицо его в поту, ворот рубахи расстёгнут, штаны — ниже пояса, на босых ногах незастёгнутые сандалии.

— Ханафи-абы, я слышал, нужны рабочие в отъезд. Пошли меня! — Он сжал кулаки, выпятил грудь. — По любой специальности могу…

— Я же не вызывал тебя, — нахмурил брови Ханафи. — Если уж выпил, хоть не кудахтай… Мешаешь работать.

— Я выпил?.. Неверно. У меня сердце горит, Ханафи-абы… понимаешь, горит!.. — гримасничая, колотил он себя в грудь. — Жжёт сердце!.. Почему никуда меня не посылаете? Чем я хуже других? Рябого Газинура на почётное место сажаешь, разговариваешь с ним, а меня… Ух!..

— Обожди, дойдёт и до тебя черёд, — сказал председатель. — А сейчас ступай выспись. Когда протрезвишься, придёшь объяснишь, почему на работу не вышел.

— Мне можно идти? — поднялся Газинур.

Ему было противно видеть этого человека, слушать его пьяные выкрики.

— Иди. Посоветуйся с отцом и родными. А потом придёшь, скажешь, что решил.

Пока Газинур сидел в правлении, небо затянуло тяжёлыми, грозовыми облаками. Но на душе у Газинура было так ясно, что он даже не заметил чёрных туч, надвигавшихся с севера. Ещё бы! Впереди — новые места, новые города, заводы… Разве может себе представить что-нибудь более интересное парень, который не видел в своей жизни ничего, кроме Бугульмы, ни разу ещё не ездил в поезде?! Да и как он может отказаться ехать, если ему предложил это сам Ханафи! Ну и дурак Салим! Другой на его месте, если бы даже в самом деле был болен, постарался бы скрыть болезнь да поехать. А он… Вот уж действительно, тычешь бестолкового носом в миску, а его тянет к корыту. Будто нарочно про Салима сказано. Ну да, Газинур крепко его отхлестал, вовек не забудет.

Вдруг Газинуру пришла в голову неожиданная мысль: «А не смотрит ли этот «хворый» дальше, чем я? Я уеду, а он останется здесь… с Миннури…»

Впервые обуяла его такая ревнивая подозрительность. Не в характере Газинура было плохо думать о людях. Так уж он был устроен, что в каждом человеке предполагал скорей хорошее, чем плохое. А всё потому, что у него самого не набралось бы грязных мыслей и с булавочную головку. Раз всё в жизни стало таким ясным, последовательным и понятным с тех пор, как образовались колхозы, значит, рассуждал он, такими же ясными, чистыми, построенными на обоюдном доверии должны быть и чувства людей, любовь. А вот есть ещё, оказывается, осенняя муха — ревность.

«Постой-ка, постой! В самом ли деле любит тебя твоя дикая роза? А может, только притворяется, что любит?» Но тут же Газинур вспомнил, как склонила вчера Миннури ему на грудь свою голову, пред ним возникли её полные слёз глаза, и подозрение его показалось чудовищным. Устыдившись того, что он посмел так обидеть Миннури, Газинур невольно бросил взгляд в сторону дома Гали-абзы. Окна на улицу открыты, но что делается внутри, не видать — подоконники заставлены горшками с душистым тимьяном. А вон и сама Миннури — снимает бельё, развешанное во дворе. И, видно, очень торопится. Длинные волосы её распущены. Поднявшийся внезапно ветер раздувает их в разные стороны, играет подолом её платья. Через минуту Миннури скрылась за дверью. И тотчас же сверкнула молния, загремели громовые раскаты. Газинур в недоумении поднял голову. Всё небо покрылось иссиня-чёрными тучами. Деревня как бы притихла в полумраке.

Снова блеснула молния, и почти одновременно над самой головой грохнул гром. «Не ударила ли куда молния?» Встревоженный Газинур побежал вдоль широкой улицы, по которой кружились вихри пыли, к конному двору.

Он уже открыл двери конюшни, когда всё в ней — длинный узкий проход посередине, стойла — осветила вспышка ослепительной молнии. На одно мгновение возникли из темноты настороженно поднятые морды коней, замерший в дальнем углу с лопатой в руках Сабир-бабай и какие-то женщины. Следом раздался грохот такой силы, что, казалось, обрушились горы. Газинур втянул голову в плечи и невольно попятился. Ему показалось — молния ударила прямо в конюшню.

Батыр, стоявший в деннике, отделённом от остального помещения дощатой перегородкой, при каждом раскате грома взвивался на дыбы, бил задними копытами, пытаясь порвать железную цепь, проломить перегородку и вырваться на волю.

С другого конца конюшни Сабир-бабай кричал кому-то:

— Двери закройте… двери!

Но тут снова сверкнул огненный зигзаг, и снова почти одновременно грохнул гром. Женщина, побежавшая было закрыть двери, так и села в проходе между стойлами. Неподалёку что-то сильно хлопнулось об землю, — видно, ураган сорвал крышу с дома или с сарая. Вдоль улицы полетела подхваченная вихрем солома. Женщина, съёжившаяся на корточках в проходе, накрылась платком.

Только тут Газинур бросился закрывать двери конюшни. На улице яростно хлестал дождь. За густой его сеткой пропали не только дома на противоположной стороне, но даже пожарный сарай, стоявший в каких-нибудь тридцати шагах. С гор в овраг хлынули мутные потоки воды.

Жеребцу, должно быть, удалось освободиться от цепи — он так начал бить в перегородку, что щепки полетели.

— Батыр цепь порвал! — крикнул Газинур.

Подбежавший Сабир-бабай, увидя, что Газинур открывает дверь денника и хочет войти к разъярённому коню, закричал предостерегающе:

— Не входи — насмерть лягнёт! Слышишь, что говорю? Не входи! О двух головах ты, что ли, Газинур…

Но Газинур смело шагнул в денник. Конь дрожал всем телом, глаза налились кровью. Увидев возле себя человека, он на мгновение притих. Этим и воспользовался Газинур — он поймал цепь, продел её в кольцо. Но, почувствовав, что цепь натянулась и его снова лишают свободы, конь, напрягшись всем телом, ударил грудью в колоду, потом взвился на дыбы. Из раздувшихся чуть не с кулак ноздрей коня в лицо Газинуру пахнуло жаром. Ухватившись обеими руками за болтавшийся конец цепи, Газинур повис на ней.

— Закрутку, Сабир-бабай, давай скорее закрутку! — закричал он.

Встав на цыпочки, Сабир-бабай достал закрутку, заложенную за наличник двери, и бросил её Газинуру. Газинур одной рукой на лету подхватил её и начал скручивать жеребцу верхнюю губу. Батыр пытался отбросить его в сторону, но Газинур стоял как влитой, продолжая делать своё дело. Боль заставила коня смириться. Он сразу притих. Газинур спрыгнул с колоды и, вытерев пот со лба, вышел из стойла.

— Горим! — вдруг раздался голос Сабира-бабая.

Сквозь щели в задних дверях конюшни Газинур увидел взметнувшееся высоким языком багровое пламя. Пылал одиноко стоявший у подножия горы сарай, в котором хранился зимний инвентарь колхоза. Туда же на днях поставили новую веялку, которую Газинур с Хашимом привезли из Бугульмы.

Мимо конюшни на пожарной телеге с насосом промчался Гафиатулла-бабай — он стоял во весь рост и размахивал над головой вожжами, что есть духу погоняя коня. Следом за ним показался Халик с бочкой воды. Он тоже стоял во весь рост на телеге и тоже размахивал вожжами над головой. Прямо в лицо им бил косой дождь. Скакавшие во весь опор кони влетели в огромную выбоину, полную до краёв воды, вмиг перемахнули её и снова поскакали вперёд. Крикнув стоявшему на пороге Сабиру-бабаю, чтобы тот закрыл за ним двери конюшни, Газинур кинулся за отцом и младшим братом к сараю. «Не забудь убрать закрутку», — уже на бегу бросил он. Неподалёку показалась невысокая фигура Хашима. Он был на овцеферме, когда заметил огонь. К месту пожара спешили всё новые люди.

— Веялка… Новая веялка сгорит! Хашим, надо спасти веялку! — повторял на ходу Газинур.

Когда Газинур с Хашимом добежали до сарая, огонь охватил уже крышу.

Схватив с пожарной телеги топор, Газинур сбил с сарая замок. Ворота распахнулись. К этому времени подоспели и остальные. Одни по очереди качали насос, другие бегали с вёдрами.

— Эй, крышу сносите! Крышу, говорю, растаскивайте баграми! — распоряжался Гафиатулла-бабай.

Вид у него был устрашающий: он весь насквозь промок, шапка слетела, лицо перекошено, глаза лихорадочно блестят. Он совсем не был похож на того бессильного старика, который ходил свесив голову, вечно что-то бормоча себе под нос.

Газинур с Хашимом бросились внутрь сарая. Огонь уже успел охватить его со всех концов. Будто огромный костёр, пылали сложенные горкой сани. Горела новая веялка. Молния угодила, должно быть, прямо в неё.

Защищая локтём лицо, Газинур в два прыжка очутился возле горящей веялки и попытался сдвинуть её с места. Хашим помогал ему. В сарай вбежало ещё несколько человек. Но в эту секунду с улицы послышались голоса:

— Назад! Назад!.. Крыша рушится!

Газинур с Хашимом выскочили последними — на них начала уже тлеть одежда. Едва они показались, крыша рухнула. Огонь забушевал ещё сильнее…

Общими усилиями пожар быстро погасили. Колхозники стали расходиться.

— Пусть к добру будет это несчастье, — приговаривали старики.

Скоро Газинур остался у сарая один. Рубаха, штаны — всё на нём было мокрое. Обожжённые, покрытые волдырями руки больно ныли, но Газинур не чувствовал боли. Потрясённый, стоял он возле веялки, от которой уцелели лишь металлические части, и из его больших чёрных глаз текли обжигающие слёзы. Давно ли они с Хашимом привезли эту голубую, будто игрушка, красавицу машину из Бугульмы! «Я первый попрошусь на новую веялку», — мечтал Газинур. И вот что от неё осталось…

Гроза всё не утихала. По-прежнему шумел проливной дождь. Горизонт озаряла молния, издали доносило глухой громовой гул. Но Газинур ничего этого не чувствовал, не видел, не слышал.

VII

Последний раскат грома проплыл над головой, напомнив отдалённый шум телеги, подпрыгивающей по булыжной мостовой, и замер где-то далеко, не то над Бавлами, не то в голубовато-мглистом небе Башкирии. Вокруг начинало проясняться. Нависшие над землёй серые тучи, будто оглядываясь, уходили всё дальше и дальше. Если посмотреть на небо, оно голубое, чистое, будто вымытое. А вокруг такое спокойствие, такая тишь, что кажется, природа устала после длительной трудной борьбы и сейчас отдыхает, набирая силы. Посвежевший воздух как-то особенно прозрачен, лёгок. Трава, деревья, радуясь солнцу, сверкают миллионами дождевых капель.

Косые закатные тучи, пронизав деревню от одного конца до другого, придают ей неповторимую красоту. Белёные домики, выглядывающие из зелени садов, похожи на атласные коробочки, высокие журавли колодцев, недвижно выстроившиеся вдоль улицы, сдаётся, погружены в какие-то свои думы, даже длинные строения колхозных ферм, напоминающие казармы, сияя белизной своих стен, выглядят празднично. А за деревней, точно ворота сказочного дворца, поднялась, заиграла всеми оттенками радуга.

Но тишина после бури не бывает долгой. Не успеют ещё затихнуть вдали последние раскаты грома, выходит, вылетает из своих убежищ всё живое, и снова начинается деловая суета, поднимается суматоха и гомон. Ещё у соседей с юга — в Яктыкуле, Туйралы, Наратлы — шёл дождь, а на залитые солнцем дворы «Красногвардейца», на улицу, к оврагу, куда с шумом стекали потоки дождевой воды, со всех ног, будто сорвавшиеся с привязи стригунки, бежали с засученными по колено штанами ребятишки. Председатель Ханафи и бригадир Габдулла верхом на конях поехали осматривать посевы. Заработали сепараторы на ферме.

С коромыслом на плече прошла на родник за водой молодая девушка в белом платке и белом переднике, в новеньких, блестящих калошах. Ниже родника разлилось целое озеро жёлтой пенистой воды. По ней с гоготом, с кряканьем плавали гуси и утки. Открылись широкие двери конюшни. Оттуда выскочил рыжий жеребёнок, остановился, повёл вокруг головой, словно удивляясь происшедшей перемене, и, задрав хвост и наддавая задом, принялся играть и резвиться. Заржала мать, подзывая его. Через некоторое время в широко открытых дверях конюшни показались Сабир-бабай и Газинур. Они подошли к бочке с водой, стоявшей под жёлобом на углу конюшни. Рукой, перевязанной тряпицей, Газинур смахнул со скамейки набравшуюся в небольшом углублении дождевую воду, усмехнулся.

— Прошу, Сабир-бабай, на почётное место!.. Давай закурим. Пусть не наши сердца — табак горит.

Оба они порядком-таки устали за сегодняшний неспокойный, полный неожиданных неприятностей день. Особенно Сабир-бабай. Газинур пытался уговорить его отдохнуть. Да куда там! Старик только нетерпеливо отмахивался от него.

— Всё равно глаз не сомкну, пока Ханафи с Габдуллой не вернутся… Лучше бы мне самому поехать… А вдруг побило хлеба?.. Целы ли кони? Страшный ведь ураган был. Помню, как-то давно такой же вот ураган пронёсся, так хлеба совсем полегли. И сгнили. А коней три дня разыскивали, за тридцать вёрст их занесло от непогоды.

— Да не тревожь ты себя раньше времени, Сабир-бабай. Лучше закури. Пока выкурим по одной, Ханафи-абы с бригадиром как раз и вернутся.

— Что вернутся, это я и без тебя знаю. С доброй ли вестью, вот о чём разговор.

Сабир-бабай негнущимися стариковскими пальцами свёртывает самокрутку, то и дело поглядывая на овраг. Дно оврага, по которому бурлят сейчас водяные потоки, кишит ребятишками. Шесть-семь лет тому назад овраг едва намечался. А сейчас — эк его размыло! — в ширину три, а кое-где и четыре метра будет, да и в глубину, пожалуй, не меньше двух-трёх метров. Дождевые и снеговые воды, устремляющиеся с гор, со всех сторон обступивших «Красногвардеец», год от году всё больше размывают его.

— Вот сила эта вода! Мало сказать — землю, и камень точит, — вслух принимается размышлять Сабир-бабай, чтобы хоть как-нибудь отвлечься от сосущего беспокойства за посевы и коней, и тихонько качает головой. — Эх, жизнь, жизнь…

Газинур тоже курит и тоже поглядывает на овраг. Но его интересует совсем другое. Вон чернявый мальчонка вытащил корыто, в котором мать стирает бельё, и пытается забраться в него, чтобы поплыть, как на лодке. Но не успевает влезть — корыто перевёртывается, и мальчонка срывается в воду. Газинур от души смеётся.

— Не отступай, Апкали, не отступай, — получится!

Сабир-бабай не обращает внимания на его выкрики, он занят своим.

— Эх, была бы у нас речка, пусть бы даже не шире этого потока! — мечтательно, почти шёпотом произносит он. — И скотина бы не мучилась, и огороды было б чем поливать, и ребятишкам удовольствие…

А Газинур всё наблюдает за мальчуганом.

— Апкали, блошка ты этакая, забрался-таки!.. Смотрите-ка, поплыл, в корыте катается, бесёнок! — в восторге кричит он.

Взгляд его падает на Сабира-бабая, и только тут до него доходит смысл сказанных стариком слов.

— Не горюй, бабай, подожди, станем немного на ноги, запрудим овраг — всё лето вода не будет пересыхать. Да ещё и деревья посадим вокруг. Липы!.. Как зацветут, по всему колхозу запах разнесётся.

На обветренное, морщинистое лицо Сабира-бабая падают последние лучи солнца. Он отодвигается немного в сторону и всё тем же задумчивым голосом повторяет:

— Запруду, говоришь? Не знаю, выйдет ли что-нибудь из твоей запруды. Как дерево без корня не может расти, так и озеро без родника или высыхает, или загнивает. В городах в фонтанах и то воду обновляют. А вот насчёт деревьев дело говоришь. Дерево землю укрепляет.

Старик надолго уходит в себя, словно что-то вспоминает, потом продолжает свою мысль:

— Мы здесь новые люди, плохо знаем историю этих мест. Но землю вокруг своего Шугура и Азнакая знаю хорошо. Узенькие канавки, которые я в детстве перепрыгивал, превратились сейчас в большие овраги с голыми глинистыми склонами. Семьдесят лет уж тому…

— Да, за семьдесят лет небось много воды утекло, — поддакивает Газинур.

— Ещё бы не утечь! И вода текла, и пот лился, и кровь со слезами, Газизнур[12], сынок. Эх, рассказать бы тебе всё, что было пережито!

Газинур мягко, чтобы не обидеть старика, говорит:

— Та вода, что утекла, вспять не повернёт. Не терзай себя воспоминаниями о прошлом, Сабир-бабай. Лучше смотри в будущее да приговаривай: «Вот возьму да ещё семьдесят проживу!»

Ссохшееся лицо Сабира-бабая проясняется. Растроганный, он покручивает своими искривлёнными пальцами округлую белую бороду.

— Щедрая у тебя душа, Газинур, ой, щедрая! Семьдесят лет не только мне — и тебе-то, верно, не прожить, сынок.

Услышав это, Газинур вспыхивает. В волнении сдвигает кепку на самый затылок. Чёрные волосы падают на его широкий, выпуклый лоб.

— Знаешь, Сабир-бабай, мне иногда кажется — я никогда не умру, так и буду жить вечно, — горячо говорит он.

— Такое уж существо человек, любит он жизнь, — говорит старик тихо. И вдруг поднимается. — Засиделись мы что-то с тобой…

Он подходит к углу конюшни и, приложив руку к глазам, долго, неотрывно всматривается в раскинувшиеся перед ним поля. Около кладбища, на горе, как будто что-то движется.

— Газинур, сынок, не наши ли там возвращаются? Посмотри-ка, у тебя глаза зорче.

— Наши, Сабир-бабай, наши едут, — став рядом с ним и посмотрев в ту сторону, подтверждает Газинур.

Заволновавшись, Сабир-бабай прикладывает к глазам то одну руку, то другую, словно ещё издали надеется рассмотреть выражение лиц возвращающихся. Старый конюх, который в обычное время придирчиво попрекал всякого, кто позволял себе погонять коней, сейчас страдал оттого, что председатель с бригадиром ехали шагом. В каком состоянии хлеба, не затопила ли их вода, не побило ли градом? Не случилась ли какая беда с лошадьми? Неожиданная болезнь лучших колхозных коней грузом легла на сердце старика. Он и сейчас всё боится, как бы эта страшная болезнь не перекинулась на других лошадей.

Наконец председатель с бригадиром подъехали настолько близко, что можно было разглядеть их спокойные лица. Лицо старика сразу просветлело. Но всё же он не удержался, чтобы не спросить:

— Какие вести везёшь, Ханафи, сынок? Кажется, миновала нас беда?.. А кони, все целы?

Председатель слез с седла и передал поводья Газинуру.

— Обстановка не угрожающая, Сабир-бабай. И кони, и хлеба в порядке. Пшеница, правда, полегла немного, ну, да это ничего, поднимется ещё.

Газинур повёл коней в конюшню.

— Газинур! — крикнул вслед парню Ханафи. — Завтра зайди ко мне в правление. Доложишь о своём решении по поводу нашего последнего разговора.

— Хорошо, Ханафи-абы, — сказал Газинур, не оборачиваясь.

В конюшне он снял с коней сёдла, отнёс их в сарай, где хранилась сбруя, коней поставил в стойла. Потом, взяв метлу, погнал по проделанным канавкам воду, набравшуюся после дождя. Как всегда, он работал с песней. Сабир-бабай молча замешивал мякину для ночного рациона. Так работали они довольно долго: приняли вернувшихся с работы лошадей, развели их по местам. Освободились они, когда уже совсем стемнело. Опёршись грудью о засов, задвинутый поперёк открытых дверей, конюхи отдыхали.

— Здорово ты, Сабир-бабай, боишься, оказывается, молнии. Смотрю, душа-то у тебя в пятки шмыг! — шутил Газинур.

Но Сабир-бабай и сам не прочь пошутить, он сейчас в прекрасном настроении. Много ли надо старому человеку: урожай не пострадал, кони целёхоньки…

— Может, и было что, не припомню, — смеётся он и вдруг переходит на серьёзный тон: — А всё-таки, Газинур, бесшабашная ты голова. Войти к взбесившемуся жеребцу! Да он тебя мог убить!.. Как я кричал: «Не входи!..»

— Нельзя было не войти, — оправдывался Газинур. — Не утихомирь я Батыра, он бы загубил себя. И без того с конями нехорошо получилось. Если бы я ещё и тут струсил… Веялку вот жалко, не смогли спасти.

— Что ж делать, пусть будет к счастью этот случай. Не человек ведь. Председатель говорит, в этом же году справим новую. Страховые получим. Наша Альфия, умница, уже успела оформить документы. Лучше скажи, как твои руки. Ожоги ведь сильно болят.

Газинур вытягивает забинтованные руки и беззаботно смеётся.

— Кожа у меня на руках, Сабир-бабай, что собачья шкура. Завтра к утру всё заживёт.

Тонкое гудение, непрерывно доносившееся со стороны коровников, вдруг затихло. Это закончили свою работу доярки. В избах хозяйки затопили печи. Из труб потянулись к небу беловатые дымки.

Газинур объяснил Сабиру-бабаю, на какой разговор намекал недавно председатель. Из города пришла бумага. Просят у колхоза людей на заготовку леса. Завтра будут составлять поимённый список отъезжающих.

— Я хоть и дал согласие Ханафи-абы, а из колхоза всё-таки не хочется уезжать. Ты иного видел, Сабир-бабай, посоветуй, как быть.

Стариковское сердце совсем размягчилось. Ведь не потому просит совета Газинур, что к слову пришлось, — от души спрашивает. «Спасибо, сынок! — растроганно думает Сабир-бабай. — У старика, который в своей жизни взбирался на Карпаты, воевал в Порт-Артуре и, подгоняемый нуждой, измерил с мешком за плечами вдоль и поперёк просторы России, найдётся кое-что посоветовать молодому парню».

— В молодости, Газизнур, — сказал он, второй раз за сегодняшний день называя Газинура, в знак уважения, его полным именем, — только и повидать свет. В движении камень шлифуется, а лежачий мхом обрастает, говорили в старину. Мой совет тебе — ехать.

Газинур слушал старика, и перед его глазами вставали дальние города, незнакомые бескрайние леса. Душа его встрепенулась.

— Поеду, коли так, — сказал он решительно. — Зайду ещё за советом к Гали-абзы и поеду. Отец всегда говорит: «Повидать, что в мире делается, — долг настоящего мужчины».

— Правильные слова. А всё-таки внимательнее всего прислушайся к тому, что скажет тебе Ахмет-Гали. Мы с твоим отцом уже отживаем свой век, больше смотрим вниз, чем вверх. Да. Прислушаешься к нашим словам — спасибо, не прислушаешься — тоже, как говорится, в обиде не будем. А вот советов Ахмет-Гали слушайся. Этот человек смотрит далеко вперёд.

На деревне зажигают огни. В темнеющем небе одна за другой загораются крупные звёзды. Тихонько отфыркиваясь, кони мерно похрустывают сеном. Один Батыр беспокойно топчется, то и дело позвякивая ввинченной в стену железной цепью.

— В моей усадьбе волки завыли, — похлопывая себя по животу, со смехом говорит Газинур. — Сходить, пожалуй, перекусить немного. Мать говорила — лапшу будет варить.

— Иди, иди, — с живостью отозвался старик, — я один здесь побуду.

Увидев собравшихся перед амбаром односельчан, Газинур остановился, вытащил туго набитый кисет.

— Кто хочет курить — угощайся!

Кисет пошёл по рукам.

— Вот здорово! — крикнул Газинур, получая пустой кисет обратно. — Значит, в день моей свадьбы бурану не бывать, чисто выскребли!

VIII

Когда Газинур вошёл в избу, на столе уже дымилась в большой деревянной миске горячая лапша. Гафиатулла-бабай, прижав каравай к груди, отрезал от него большие аппетитные ломти. Белая рубаха, надетая взамен вымокшей под дождём, лишь сильнее подчёркивала мрачное выражение его крупного лица. Изменило обычное спокойствие и тёте Шамсинур, сидевшей, как всегда, по левую руку от мужа.

Газинур молча уселся на скамью рядом со старшим братом. В горнице тишина. Когда у старика плохое настроение, разговаривать за столом не принято. Один Гафиатулла-бабай время от времени бурчал что-то, ни к кому не обращаясь и ни от кого не ожидая ответа.

Сыновья хорошо знали характер отца, знали, что в такие минуты отец легко раздражался. И потому даже любивший обычно побалагурить Газинур сегодня молчал. Но у старухи иссякло терпение.

— Хватит уж, отец, будет тебе убиваться, всё ведь от аллаха, — сказала она.

— Гм… от аллаха! — точно только того и ждал, сразу загорячился старик. — А я разве говорю, что от муллы? Ишь, нашла чем утешить! За колхозное-то имущество кто отвечает: я или бог?.. Только соли сыплешь на рану…

И Гафиатулла-бабай свирепо сдвинул свои густые брови. Ноздри его широкого носа, рассечённого неизгладимым шрамом от раны, полученной во время крушения, вздрагивали.

За Гафиатуллой-бабаем водилась нехорошая привычка — так вот вдруг вспылить: уж очень много горя перенёс он за свою жизнь и мало видел радости. Но никогда не позволял он себе поднять руку на жену или детей. И всё же домашние боялись его.

Сегодня у старика было особенно плохое настроение. Он никак не мог простить себе, что не справился с огнём, дал пожару разрастись. А ещё ходил к председателю, жаловался. Обидели, дескать, бездельником назвали. А ведь верно, оказывается, говорили…

После ужина Гафиатулла-бабай, сунув под голову подушку, лёг на нары лицом к стене.

— Вы тут не шумите, дети, не по себе мне. Выйдите-ка лучше, — сказал он.

Газинур собирался поговорить с отцом о предполагаемом отъезде, но, видя, что старик сильно не в духе, решил выждать более подходящую минуту.

Они с братом вышли во двор. Несмотря на то, что прошла гроза, было душно. Кругом тишь. Кажется, что земля, разморившись, отдыхает. Слышно, как под навесом жуёт жвачку корова. Телёнок оставил мать и растянулся посредине двора. Возле телёнка, спрятав голову под крыло, уютно пристроился гусак.

— Тяжёлый характер у отца, — вздохнул Мисбах. — Можно подумать, под суд его отдают. Его же никто словом не попрекнул. Вон в Шугурах от молнии две избы сгорели. В прошлом году убило в поле женщину. Кого будешь винить?.. На старости лет на свою больную голову железный гребень ищет…

Он присел на чурбак. Газинур стал подле.

— Нет, не понимаешь ты отца, брат. Что ж, что не ругают? А если собственная совесть покою не даёт? — сказал он, доставая из кармана кисет. — Ах, чёрт побери, табак-то, оказывается, у меня весь! — удивился он.

— У тебя вечно так. Появится — сейчас пустишь по рукам. «Кто хочет курить — угощайся!..» А потом ходишь, мучаешься, — неодобрительно сказал Мисбах.

— Ты, кажется, хочешь сказать, братец, что если бережно тратить — хватит на тысячу дней, а если сорить направо и налево — и на день недостанет? Знаю, знаю, у скупца добро всегда в сохранности. Доставай-ка кисет!

Мисбах нехотя вытянул кисет из кармана. Табаку в нём было на самом донышке.

— Э, брат, тут и на одну завёртку не хватит, — тряхнув кисетом, сказал Газинур. — А, понимаю: увидит человек, что табаку в кисете мало, и посовестится пальцы запустить.

— Нам сойдёт, если мы и не очень щедры.

Свернули по папироске, с наслаждением затянулись.

Давеча, со света, ночь показалась им непроглядной. Теперь глаза попривыкли, и братья уже ясно различали не только соседские надворные постройки, но даже горшки на частоколе.

В дальнем конце деревни кто-то растянул гармонь.

— Я ведь думаю уехать, брат, — докурив папиросу, сказал Газинур. — Завтра должен дать председателю окончательный ответ. Как, по-твоему, ехать?

Вместо ответа Мисбах начал досконально расспрашивать, на какую работу, как она будет оплачиваться, дадут ли спецодежду, сколько денег полагается на дорогу, кто ещё едет из колхоза. Когда Газинур рассказал всё, что слышал от председателя, Мисбах призадумался.

— Пусть бы они вперёд дали, что обещают. А то, знаешь, пообещали зайцу хвост, а он, лопоухий, по сей день без хвоста, — сказал он.

Привязчивый Газинур крепко любил своего старшего, хоть и не кровного, брата. И всё же он никак не мог согласиться с подобными взглядами. «Единоличник в тебе сидит», — говорил он в таких случаях Мисбаху.

Вот и сейчас сказал с досадой:

— Странный ты человек, брат. Ведь не для того же я туда еду, чтобы деньгу сколотить. Это только в старое время за этим ездили — искать счастья в чужом краю. А я еду, чтобы повидать новые места, новых людей, набраться уму-разуму.

— Будут деньги, будет и ум, — сказал, поднимаясь, Мисбах. — Тебе ведь жениться пора. Не мешало бы справить себе кое-что к свадьбе.

— Ты, верно, хочешь добавить, что дерево красит листва, а человека — тряпки? Нет, Мисбах-абы, я и сам не любитель тряпок, и девушек, которые ими увлекаются, тоже не люблю. Ну, ладно, брат, будь здоров. Я пошёл.

Они вышли за калитку вместе. Улица тускло поблёскивала дождевыми лужами. В правлении ещё горел свет. С родника доносилось неумолчное журчание воды.

— Ты куда, в правление?

— Нет, зайду к Гали-абзы посоветоваться.

— Он недавно с дороги, устал, наверное.

— Я ненадолго.

Они расстались. Мисбах пошёл домой, а Газинуру надо было в противоположный конец деревни. Не успел Газинур отойти на двадцать-тридцать шагов, как уже по улице понеслась его песня:

Твоё изогнуто колечко. Ведь оно,

Скажи, из Бугульмы привезено?

«И когда только он остепенится?» — подумал шедший степенно, совсем по-отцовски — заложив руки за спину и склонив набок голову — Мисбах. А Газинур продолжал петь ещё громче:

— Люблю! — твердишь ты вновь и вновь,

Но искренна ль твоя любовь?..

При первых же звуках песни белая занавеска в одном из окон дома Гали-абзы приподнялась. Показалась Миннури. Опёршись плечом о косяк, опустив длинные ресницы, она прислушивалась к песне. Альфия уже успела рассказать ей о том, что Газинур собирается в чужие края, не скрыла и его стычки с Салимом. Услышав от подруги эту неожиданную новость, Миннури даже растерялась, а потом крепко обиделась на Газинура. Почти весь вечер с горечью обдумывала она, какими упрёками осыплет его при встрече. Жена она ему, что ли! Какое право имеет он упоминать её имя на людях!

Да, не глубок, видно, сундучок девичьей памяти! Совсем недавно по всей деревне только и было разговору, что о внезапно заболевших лошадях. Тогда все в колхозе вместе с именем Газинура непременно поминали и имя девушки, но Миннури была тогда тише воды, ниже травы, старалась прикинуться, что ничего не слышит.

Но едва донёсся до неё голос Газинура — и расходившееся сердце смягчилось. «И чем околдовал мне душу рябой? — подумала девушка, сладко и тяжко вздохнув. — Недаром, когда поддразниваю, отшучивается: «Не беда, что рябой. Рябой глянет — сердце вянет». Но в «Красногвардейце» ведь есть и другие рябые парни. Почему же они ничуть не трогают сердце?..»

В сенях раздались шаги Газинура, и девушка тотчас приняла холодный, неприступный вид, сразу став обычной, насмешливой, колючей Миннури.

После памятного разговора на конном дворе Газинур впервые входил в дом Гали-абзы. Он остановился на пороге и застенчиво спросил:

— Гали-абзы дома?

Миннури как ни в чём не бывало старательно катала вальком бельё на кухонном столе. Бросив на Газинура косой взгляд, она отрезала:

— Не топчи пол своими грязными сапогами!

Сапоги у Газинура и впрямь были в грязи. Он уже открыл дверь на улицу, чтобы там почистить их, как из комнаты донёсся низкий голос Гали:

— Кто там? Ты, Газинур? Проходи сюда, ко мне.

Газинур взглянул на свои ноги, на Миннури, усмехнувшись, покачал головой и вышел на крыльцо. Через минуту, проходя мимо Миннури, зажавшей ладонью рот, чтоб не рассмеяться, он выразительно повёл в её сторону бровью и на цыпочках прошёл в переднюю комнату.

Гали-абзы без пиджака, в одной рубашке, придвинув к себе керосиновую лампу под матовым абажуром, сидел у стола. В руках у него книжка в красной обложке. Стол, полки в комнате заставлены книгами. На стене портрет Ленина, большая карта СССР.

Гали-абзы встретил Газинура радушно.

— Садись, садись, — показал он на стул. — Что, не пустила Миннури с грязными ногами в комнаты?

Не зря говорится: «Приветливое лицо хозяина лучше самого душистого чая», — Газинур сразу почувствовал себя свободно.

— Сердитая она у вас, — посмеиваясь, сказал Газинур. — Ну совсем наседка с цыплятами!

Сняв ещё не просохшую от дождя кепку, он сел на выкрашенную синей краской табуретку. Появившаяся следом за ним Миннури кинула ему под ноги рогожку.

— Смотри, глазастый, если натопчешь, в следующий раз в дом не пущу, — строго выпалила она и, вызывающе подняв голову, вышла из комнаты.

Гали-абзы обменялся с Газинуром молчаливым, но многозначительным взглядом. Потом, сразу став серьёзным, отложил в сторону книгу.

— Ну, так как же, Газинур? Колхозный сарай и новую веялку сожгли, говоришь?

Газинур покраснел до ушей.

— Сожгли, — тяжело вздохнул он, пряча забинтованные руки под кепку. — Не везёт нам последнее время.

— Что верно, то верно. Только в этом нет ничего удивительного, Газинур, — и Гали-абзы зашагал из угла в угол по комнате.

Мягкие чувяки почти беззвучно касались пола. Всякий раз, как он поворачивался к Газинуру правым боком, можно было видеть у него на шее, под сорочкой, багровую полосу — старый след от вражеской сабли.

— Всё это, если не считать сегодняшней молнии, не случайно ведь, Газинур, — сказал он, остановившись перед юношей. — Помнишь, что я говорил тебе, когда мы ездили в Бугульму?

— Очень хорошо помню, Гали-абзы.

— Вот эта самая борьба продолжается и сейчас. Правда, теперь враг не решается бороться против нас открыто, с оружием в руках. Он уже давно убедился, что оружием нас не возьмёшь. Сейчас он пытается войти в наше доверие, может, даже и работает неплохо, а в действительности всеми силами вредит нашему делу.

Газинур набрался смелости и рассказал о своих подозрениях насчёт Морты.

— Старики говорят: сорвёшь облепиху, а корень останется, — закончил он.

— Таков закон жизни, Газинур. Старое без борьбы не уходит, крепче, чем репей, цепляется. Ещё много крови испортят нам такие Морты Курицы. Поэтому и надо всегда быть начеку.

Чёрные глаза Газинура вспыхнули.

— А не лучше ли, Гали-абзы, сразу свернуть им голову?

Гали-абзы усмехнулся, ему приятна была горячность молодого парня, но ответил он сдержанно.

— Тут, Газинур, спешить нельзя. Можно и дров наломать. Всё делается своим чередом. А пока что приглядывайся получше к этому Морты.

— Он приходил к Ханафи-абы, просился, чтобы его послали на работу в отъезд. Не хочет ли он следы замести?

— Всё может быть, — согласился Гали-абзы и с одобрением посмотрел на Газинура. Он любил этого парня и старался не выпускать его из поля зрения. Где ни увидит — в поле, в правлении, в клубе, на конюшне, — никогда не пропустит случая поговорить с ним.

Газинур и сам чувствовал, что Гали-абзы от всей души желает ему добра. Как подсолнечник, влюблённый в солнце, день-деньской неутомимо поворачивает свою головку ему вслед, так и Газинур не мог оторвать своих глаз от Гали-абзы в те дни, когда он наезжал в деревню. И всегда, за какую бы работу ни принимался, думал про себя: а что бы посоветовал в этом случае Гали-абзы?

Газинур готов был сидеть с Гали-абзы хоть до рассвета, но постеснялся беспокоить больного, да ещё уставшего с дороги человека.

И Газинур решился, наконец, сказать, зачем он, собственно, пришёл.

— А сам-то ты как думаешь, Газинур? — спросил вместо ответа Гали-абзы. — Есть желание ехать?

— Мало сказать есть, — я только об этом и мечтаю! — горячо откликнулся Газинур. — Но что понимает в подобных делах такая сухопутная лодка, как я! Хочется услышать твоё мудрое слово, Гали-абзы.

— А ты знаешь, куда и на какую работу едешь?

— Ханафи-абы говорил — на лесозаготовки. На Урал.

Гали-абзы взял лежавший на столе карандаш и показал на карте район Свердловска. Газинур, как и все отъезжающие товарищи, будет работать в Соликамском леспромхозе, пояснил Гали-абзы. И стал подробно рассказывать об этих местах.

— Ну вот, я рассказал тебе, что знал, о богатствах уральской земли, о красоте городов и величии заводов Урала, — закончил Гали-абзы. — Но не воображай, что тебе сразу всё станет там любо и мило. Много трудностей встретится на твоём пути. Не отступай перед ними. Помни: смелость — подруга джигита. И потом — не теряй попусту времени. Приобретай специальность. Может быть, даже не одну. Джигиту и семидесяти специальностей мало. И ещё тебе мой совет: учись русской грамоте. Русский язык — наш второй родной язык. И, конечно, надо тебе постараться получить рабочую квалификацию.

Было уже поздно, когда Газинур вышел от Гали-абзы. Домой он возвращался мимо дома деда Галяка. Опираясь руками на толстую суковатую палку, старик сидел на куче брёвен. Вокруг него, глядя ему в рот, сбилась деревенская ребятня. Дед Галяк рассказывал о давно прошедших временах, о славном Пугачёвском восстании. Изредка он перемежал свой рассказ песнями, которые исполнял на мотив старинных баитов[13].

Говорят, что на свете есть царь Пугачёв,

Что атласный бешмет ему тесен любой.

Что земля на Яике дрожит от шагов

Его храброго войска, летящего в бой.

Ах, Ямэлке-царю поклониться бы мне,

На него, Тимофеевича, поглядеть,

Ах, с яицким бы войском на быстром коне

Я хотел бы со славою в битву лететь!

В воображении Газинура встал чугунный ствол пугачёвской пушки, лежащий у подножия памятника в Бугульме. Гали-абзы помог ему увидеть его совсем другими глазами. И в сердце юноши опять возникло горячее стремление вложить все свои силы в великую борьбу на благо народа.

А старый дед Галяк всё пел и пел. Сколько переслушал Газинур его песен мальчишкой! Сколько добрых чувств, дерзких желаний пробудили они в его детской душе! Теперь он уже взрослый человек, собирается в дальний путь. Отошло уже то время, когда он заслушивался чудесными песнями и сказками деда. Но сколько ещё новых, неведомых ему мечтаний и порывов пробудят песни старого деда у этих вот мальчуганов, что, полуоткрыв рот, зачарованные, сидят прямо на земле, не замечая, что трава давно уже покрылась обильной росой!

Всё существо Газинура вдруг глубоко потрясла мысль о том, что жизнь никогда не останавливается, что жизнь — это непрекращающееся, бесконечное движение вперёд. Он улыбнулся и, мечтательно глядя на звёзды, сверкавшие крупными алмазами там, в вышине, медленно зашагал вдоль улицы. А старый дед пел песню за песней.

IX

Из Казани к Гафиатулле-бабаю приехала погостить приходившаяся ему сродни молодая девушка Гюлляр. Приехала она со своей подругой Фатымой. Их встретили с радостью.

— Дом у нас, правда, не очень просторен, зато принимаем от души. Поместимся как-нибудь, в тесноте, да не в обиде, — радушно приговаривал отец Газинура.

— А нам ничего и не нужно, кроме деревенского воздуха, — смеясь, отвечали девушки.

— Воздух в нашем колхозе особенный, — поддержала мужа Шамсинур-джинги. — Ну а молоко, яйца, хлеб свои, не покупать. Вам заботиться ни о чём не придётся. Спасибо, что вспомнили, приехали. Посмотрите на нашу колхозную жизнь.

Весть о девушках-гостьях в тот же час облетела весь колхоз. Услышал о них и Гали-абзы. На следующий день он увидел в окно, как они прошли по улице. У одной волосы светлые, короткие, другая — с длинными чёрными косами. Держась за руки, болтая и громко смеясь, они пересекали улицу.

Гали-абзы захотелось послушать казанские новости. Давно не бывал он в Казани. Собирался, да всё никак не удавалось выбраться: то одно помешает, то другое. Через младшего брата Газинура Халика он попросил девушек зайти к нему. А так как Халик был мальчик проворный, да к тому же, подобно брату, готов был для Гали-абзы в огонь и в воду, то он, не медля, и притащил девушек.

Но разговор не ограничился Казанью, с Казани он только начался. Знакомясь, девушка со светлыми волосами назвала себя: «Гюлляр». Она учится на инженера-электрика. Её подружка, та, что с длинными чёрными косами, — Фатыма — готовится стать артисткой.

— Да вы нам нужны, как воздух, девушки! — воскликнул обрадованный Гали-абзы. — От Казани живём далеко, городские гости редко наезжают к нам. А наши колхозники, как вы, может, и сами успели заметить, народ до культуры жадный. Вы, Гюлляр, верно, смогли бы сделать нам доклад о колхозной электростанции? А Фатыма, может быть, покажет нам своё искусство?

Он помолчал, потом окинул их испытующим взглядом и спросил:

— Ну как, девушки?

Девушки переглянулись — конечно, они согласны. Только просили бы день-другой на подготовку. Кроме того, Гюлляр хотела бы осмотреть колхозную речку. Может, в скором будущем колхоз захочет выстроить свою электростанцию.

Гали-абзы усмехнулся про себя. «Колхозную речку!.. Да, его односельчане мечтают о воде. Конечно, когда-нибудь в «Красногвардейце» будет свой пруд и, возможно, даже не один. Но пока что приходится ограничиваться колодцами да небольшим родничком. Что ж поделаешь! Раньше времени и молния не сверкнёт».

А вечером Ханафи, по совету Гали-абзы, вызвал к себе Газинура.

— Есть для тебя, Газинур, боевое задание, — сказал он, покручивая свой чёрный ус. — Казанские гостьи хотят посмотреть «нашу реку». Пойдёшь с ними. В разведку. Уразумел?

Газинур вмиг смекнул, чего хочет от него председатель.

— Вполне, Ханафи-абы.

— Вполне, говоришь? — переспросил председатель. — А знаешь, что такое разведка?

— Приду домой — спрошу у отца.

— Ах ты, языкастый! — откинув голову, весело расхохотался Ханафи. И погрозил парню пальцем. — Думаешь провести такого старого воробья, как я? А ну, шагом марш!

И Газинур отправился.

На землях «Красногвардейца» не было не только речки, на которой можно было бы поставить свою электростанцию, но даже такого ручейка, чтобы напоить колхозный скот. Правда, неширокая, но довольно глубокая река протекала по землям соседнего колхоза «Прогресс». Но Газинур не сразу повёл туда девушек. Он долго водил их по полям своего колхоза, показывал каждый крохотный ручеёк. Делал он это нарочно, рассчитывая, что городские девушки быстро устанут и запросятся домой. Но ошибся.

— Ах, как хорошо! Какой простор! — восклицала Фатыма. — Знаешь, Гюлляр, я видела в Третьяковской галерее «Рожь» Шишкина. Чудесная картина! Но здесь… здесь несравненно красивее! Газинур, — слегка коснулась она руки парня, — это ваши поля? И всё это вырастили ваши колхозники?

— Да, — ответил Газинур с гордостью, — это всё колхозные хлеба!

Поля убегали к синеющему лесу. С чем можно сравнить красоту полей в пору созревания хлебов? «Ни с чем», — подумала про себя Фатыма.

Прекрасен вид лесов, гор, лугов, но вид спеющих нив ещё прекраснее. Там природная красота, первозданная сила природы, а здесь торжество человеческого труда, труда тысяч вот таких Газинуров. Идёшь просёлком — вокруг никого. А по обе стороны от тебя колышется шелестящее море колосьев. Рожь так высока, что над ней чуть возвышается лишь твоя голова. Иногда и голова тонет и ты идёшь будто меж двух стен. И тут, если твоё сердце не очерствело, как ком земли, что лежит у дороги, ты задумаешься и запоёшь о красоте и величии труда тех, кто вырастил эти золотые хлеба. Да, они выросли не по милости природы, им дал жизнь человек. Сколько сил потратил он, сколько пота пролил, чтобы обработать эти бескрайние поля!..

Фатыма так и застыла, будто прислушиваясь к далёким отзвукам чудесной песни. Газинур и Гюлляр за оживлённым разговором незаметно ушли далеко вперёд.

Фатыма догнала их и пошла рядом, лаская пальцами шершавые колосья. Вдруг остановилась и, раскинув руки, преградила своим спутникам дорогу.

— Тс-с-с, не вспугните! — прошептала она. — Смотрите, какая хорошенькая птичка! Видите, на дороге? Ах, прелесть моя, пёрышки совсем-совсем зелёные! Это, наверное, жаворонок, Газинур?

— Нет, — сдержанно усмехнулся он, — овсянка.

На лугу Фатыма увлеклась цветами. Найдёт цветок и спрашивает: «А этот как называется?» И Газинур говорит ей местное, порой забавное, но меткое название цветка.

— Это — бархатный цветок. А это — улыбчивый. Тот, жёлтый, у нас зовётся грозолюб. Срывать его опасно — может разразиться гроза. А вот этот густорозовый цветочек — дегтярник. Когда срываешь его, стебелёк липнет к пальцам. А это огонь-цветок. Исцеляет от любви…

Фатыма то смеётся, то делает большие глаза. Некоторые названия она записывает в блокнотик.

— Уж не ботаник ли ты? — шутит она. — Откуда ты всё это знаешь?

Нет, Газинур не ботаник, просто он с детства в поле. Многое поведали ему старики. Как пчела, перелетая с цветка на цветок, собирает мёд, так и Газинур копил всё слышанное от людей в сундучке своей памяти.

Наконец Газинур решил, что пора вести девушек в соседний колхоз «Прогресс». Речка протекала в каком-нибудь километре от полей «Красногвардейца». Увидев её, Гюлляр схватила Газинура за руку и пустилась бегом с крутого откоса вниз. Фатыма с руками, полными цветов, осталась наверху.

X

Уезжающие по договору на лесозаготовки колхозники «Красногвардейца» начали собираться в дорогу. Немало ездивший на своём веку Гарафи, помня, что в пути пьётся много чаю, поспешил отдать колхозному кузнецу свой дырявый жестяной чайник — пусть запаяет. Зарезал жирную овцу, уже второй год ходившую яловой. Предусмотрел он и то, что вдали от дома не будет рядом с ним жены, и заставил её перештопать всё своё бельё, пришить пуговицы. Сам же перепилил и переколол на зиму дрова, какие были в запасе, и сложил их в поленницу; убрал двор, сараи. Чтобы иметь в руках немного денег, попросил у председателя лошадь и съездил в Бугульму, на базар. За делами незаметно пролетела неделя. Наконец Гарафи снял свой фартук, с которым не расставался с утра до позднего вечера, и, передав его жене, вышел за ворота и присел на скамейку, возле своего садика.

На пустынной в этот час улице вприпрыжку, наскакивая друг на друга, резвились два козлёнка с чёрными серёжками. Сначала они играли по ту сторону оврага. Не прошло и минуты, как они, всё так же вприскочку, сбежали в овраг, а в следующее мгновение уже носились по улице. Всё это не привлекло особого внимания Гарафи — игривый нрав козлят ему не в диковинку. Но эти проклятущие создания не ограничились длинной колодой у колодца, из которой поили лошадей. Нет, они вспрыгнули на колодезный сруб и там, воинственно столкнувшись лбами, принялись бодаться.

Как же тут сохранить спокойствие!

— Эй вы, дурни! В колодец ведь упадёте! — всполошился Гарафи.

Но тут козлят спугнула промчавшаяся мимо легковая машина. «Никак, секретаря райкома, — подумал Гарафи, проводив её глазами. — Наверное, за Гали пришла. После чая надо зайти к нему, попрощаться».

Поблизости послышались мужские голоса. Гарафи повернул голову и увидел предколхоза, а рядом с ним Гали-абзы. Они шли вдоль улицы, прячась в тени садов, и громко переговаривались. «Ай, лёгок на помине, значит, долгая жизнь предстоит ему», — порадовался за своего друга юности Гарафи и, поднявшись со скамейки, стал поджидать их.

— Как дела, Гарафи? Что, решил посидеть перед дорожкой, посмотреть на колхозную улицу? — улыбаясь, спросил председатель.

— Вот именно, — закивал головой Гарафи, — чтобы дать душе успокоиться.

— А что, всё-таки неспокойно на душе? — спросил Гали-абзы.

— Да, есть немного. Вроде как бы облачком заволокло.

Ханафи попросил Гарафи зайти попозже к нему в правление и тут же ушёл. Он торопился. А Гали-абзы с Гарафи присели на скамеечку.

— Облачком, говоришь, заволокло? А всё же снова потянуло тебя в дальние края?

Гарафи тихонько усмехнулся.

— Решил, съезжу в последний раз, пока ещё не совсем сбросили со счетов. А то, глядишь, скоро по старости и на работу перестанут звать. Теперь ведь стариков берегут.

Гали-абзы снял фуражку, вытер платком бритую голову.

— Рано ещё нам стариться, Гарафи.

По лицу Гарафи с рыжими короткими усиками промелькнула лёгкая тень.

— Это, конечно, так, Гали, да годы идут… Как бы ни хотелось, а не вернёшь те молодые годы, когда мы с тобой отправились записываться в Красную гвардию.

— Не забываешь те времена? — улыбнулся Гали-абзы. — А помнишь деньки, когда мы сбрасывали Врангеля в Чёрное море?

— Разве такое можно забыть, Гали!

В молодые годы Гали и Гарафи были друзьями. Правда, росли они не вместе. Родители Гали, лишь только поженились, уехали из деревни в Сибирь, на заработки. Они переезжали с шахты на шахту, с прииска на прииск. Их единственный сын Гали родился на одном из сибирских рудников. В бараках, среди шахтёров, и прошло детство и отрочество Гали. С малых лет собственными глазами видел он, что такое борьба рабочих с хозяевами. События 4 апреля 1912 года оставили в его душе след на всю жизнь и определили его дальнейшую судьбу. Среди шести тысяч шахтёров, выступивших против страшного гнёта владельцев Ленских приисков, английских капиталистов, был и отец Гали — Галиулла-абзы. За ним увязался на демонстрацию и Гали. Рабочие шли без оружия. Мальчишки то убегали вперёд, то снова возвращались к своим родителям. Они-то и сообщили, что у конторы выстроился отряд жандармов. Но отцов не остановило это, они шли и шли, только лица у них всё больше темнели. И вдруг раздались ружейные выстрелы. Гали не сразу сообразил, что произошло. Он видел, как отец, схватившись за грудь, покачнулся и упал лицом в снег, видел, что народ побежал. Перепуганный Гали тряс отца за плечо.

— Папа, вставай, скорей… стреляют! — кричал он.

Но отец почему-то не вставал.

И вот мёртвое тело отца несут домой.

Ночью тринадцатилетний Гали исчез из барака. Набив карманы камнями, он долго кружил возле дома, где жило начальство шахты. Улучив момент, он незаметно проскользнул мимо сторожей. Раздался звон разбитого стекла…

Вскоре после этого и очутился Гали в Сугышлы, — потрясённая потерей мужа, мать Гали решила вернуться в родные места.

А Гарафи — тот родился в Сугышлы. Здесь же, в этой тихой деревне, прошли его детские и отроческие годы. Родители его были не то чтобы богатые, но и не очень бедны. Была у них одноглазая лошадь, коровёнка и крытый соломой домишко. В этом-то доме и растили родители своего единственного сына Гарафи, в окружении многочисленных младших и старших сестёр, думая, что он посвятит всё своё будущее приумножению родного дома.

Но волны революционного движения, с новой силой поднявшегося после Ленского расстрела и завершившегося Октябрьской революцией, докатились и до далёкой деревни Сугышлы.

Когда среди крестьян Сугышлы распространилась весть, что в Бугульме формируются отряды Красной гвардии, Гали тут же решил идти в Бугульму. Вслед за другом после долгих колебаний поднялся и Гарафи. Но сомнения беспрестанно точили его сердце, как мышь точит дерево. Идёт Гарафи, идёт, да вдруг и скажет:

— Всё у меня перед глазами отец и старуха мать. Болит у меня за них душа.

А Гали, усмехаясь, отвечает:

— Что же, может, вернёшься, если так?

Молчит Гарафи, шагает, опустив голову. Потом снова за своё:

— Кто им теперь вспашет землю?

Гали снова с шуткой:

— Говорю, возвращайся назад. Так уж и быть, буду бить буржуев и за тебя, и за себя.

Их приняли в отряд. Но Гарафи вскоре заболел, попал в лазарет, а оттуда в деревню. Гали же остался в Бугульме. Нелегко ему там досталось. Во время кулацкого мятежа его, избитого до полусмерти, волокли привязанным к хвосту необъезженной лошади. Но всё же друзья снова встретились в армии, хотя и после продолжительного перерыва. Вместе гнали они белых до самого Томска, потом громили Врангеля, сбросили его в Чёрное море. Гали уже был командиром. Тут Гарафи был ранен. Расставались они под высокими крымскими чинарами.

— Смотри, не хлопай ушами, когда вернёшься в деревню, друг Гарафи, не жалей сил для нашей советской власти. Возможно, кулаки, измывавшиеся тогда надо мной, и сейчас ещё там, притаились, сменили обличье. Если придётся встретить, расправься с ними, как полагается бойцу Красной Армии, — напутствовал друга Гали. И тут же тяжело вздохнул. — Нет, ты не сможешь. Уж очень ты тихий человек, Гарафи. Если тебя тянуть, ты не отстанешь, идёшь и неплохо идёшь. А оставь тебя один на один с самим собой, встанешь и будешь стоять, как слепой баран.

Верно сказал тогда Гали. Вернувшись в деревню, Гарафи снова уцепился за свою одноглазую лошадёнку да за соху. Прошли годы. Гарафи не раз уезжал из деревни, пробовал пытать счастья на стороне. Многие из выехавших вместе с ним парней устроились и прочно осели: кто на шахте, кто на золотом прииске, кто на заводе. А Гарафи снова и снова возвращался в деревню. Как-то однажды, расспрашивая приехавшего из Казани уполномоченного, он услышал фамилию Гали. Гали, оказывается, стал большим человеком, работает в Казани, но здоровье его из-за фронтовых ранений подорвано. Где только, на каких курортах не лечили его — толку было мало. Врачи рекомендуют ему вернуться в деревню, жить и работать в более спокойной обстановке.

А вскоре после этого в стране началась коллективизация, и Гали сам попросился в Сугышлы. И тотчас же по приезде — разве настоящий коммунист думает о покое? — начал разговор об организации колхоза. Об этом же он часами говорил и с Гарафи, и тот опять, как нитка за иголкой, потянулся за Гали.

— Ладно, отдаю тебе поводья, Гали. Не могу я тебе не поверить, — говорил он.

В «Красногвардейце» Гарафи-абзы работал старательно, жизнь его заметно улучшилась. Он поставил дом-пятистенку, надворные постройки, понакупил обнов семье, кое-какой мебели. Дети его стали ходить в школу. Изменился Гарафи и внутренне. Исчезли бесконечные заботы, которые одолевали его, когда он вёл единоличное хозяйство. Покончено было с осточертевшими ему самому вечными сомнениями да раздумьями, с постоянно грызшей его по ночам неуверенностью в завтрашнем дне. Даже в движениях чувствовалась какая-то небывалая лёгкость, словно ему скостили десяток лет. Среди односельчан росло уважение к нему, на собраниях прислушивались к его советам.

Конечно, годы не прошли бесследно. Гарафи стал заметно солиднее. На голове появилась плешь, засеребрились виски. Он приобрёл степенную привычку ходить, заложив руки за спину. Но сдаваться ещё не собирался. И когда услышал, что пришла бумага с просьбой выделить из колхоза рабочих, сам пошёл к председателю и попросил включить его в список…

Таков был жизненный путь этих двух людей, дружно беседовавших, сидя рядышком на скамейке.

— Понимаешь, Гали, — Гарафи старался подавить вызванное воспоминаниями душевное волнение, — вот поговорил с тобой перед дальней дорогой — и на душе словно бы стало просторнее. Давай зайдём ко мне, выпьем по чашке чаю. Хотел позвать тебя с женой — не удалось… Ну, да ты не осудишь.

В горнице было светло и чисто, будто в комнате девушки. Никелированная кровать, вся уложенная большими и маленькими подушками, заполненный посудой шкаф со стеклянными дверцами, большое зеркало. Плетёная этажерка заставлена книгами. На подоконниках цветы в горшках.

Жена Гарафи, Бибигайша-джинги, в платье с замысловатым крупным рисунком, позванивая вплетёнными в косы монетами, принялась накрывать на стол. Распущенный по спине платок завязан у неё, как у молодой невестки, на затылке. Она не утерпела, чтобы не пожурить мужа: должен бы заранее предупредить, что приведёт такого почётного гостя.

— Не сердись на Гарафи, Гайша, — весело прервал её Гали-абзы. — Это я сам. Оладьи у вас очень хороши, захотелось отведать.

— На оладьи приходят вдвоём, Гали-абзы, — сказала Бибигайша-джинги, уставляя стол разной снедью, одна другой вкуснее. Расторопная хозяйка никогда не растеряется, у такой найдётся угощение и для нежданного гостя.

— Милости просим, Гали-абзы, попробуйте моей стряпни, — пригласила она.

Гали-абзы, похваливая, с аппетитом принялся за вкусные оладьи.

— Можно бы уже и не так щедро расхваливать, Гали-абзы, — слегка покраснев, сказала Бибигайша-джинги, наливая гостю чай.

Поблагодарив, он взял из её рук стакан крепкого чая и шутя пожаловался на друга:

— Вот Гарафи всё говорит мне, будто старится, Гайша, а сам, как перелётная птица, собирается лететь в неведомые края.

— Нам не привыкать к его непостоянному нраву, Гали-абзы. Пусть немножко проветрится. Если лучше нас не найдёт, опять домой вернётся, — метнула сердитый взгляд в сторону мужа Бибигайша-джинги.

По всей видимости, намерение Гарафи уехать из дому не прошло в семье гладко. Гали-абзы мысленно ругнул себя, что пошутил так некстати.

— Вот привезу городских гостинцев, посмотрю, что тогда скажешь, — попытался успокоить жену Гарафи и принялся потчевать гостя.

— Была такая кукушка, закуковала раньше срока, да голова у неё, говорят, разболелась. Погодил бы пока выхваляться, — не выдержала и рассмеялась Бибигайша-джинги. — Известно, мужчина всегда поставит на своём. Пусть едет, Гали-абзы.

После короткой семейной перепалки беседа снова приняла весёлый оборот. Наговорив Бибигайше кучу благодарностей за угощение и посоветовав не очень огорчаться отъездом мужа, Гали-абзы ушёл.

Загнав пришедшую с поля скотину, Гарафи снова уселся на скамейку.

И с чего это у него сегодня на душе неспокойно?

По улице протянулись длинные тени. Со стороны фермы доносился шум, смех, весёлые выкрики.

На той стороне оврага показался Газинур в белой с открытым воротом рубашке, подпоясанный ремнём, в кожаных сапогах. Гарафи-абзы, привыкший видеть его в старом бешмете да рабочем фартуке, обутым в резиновые калоши, не мог удержаться, чтобы не подозвать его и не подтрунить.

— Ты, Газинур, к примеру, не свадьбу ли справляешь? Что-то уж очень вырядился!

Газинур повёл чёрной бровью.

— И рад бы сыграть свадьбу, Гарафи-абзы, да время щипать гусей не подоспело[14]. Сегодня в клубе доклад нашей гостьи, слышал небось? Нельзя же идти на доклад в том же, в чём разгуливаешь по конюшне. К тому же после доклада игры. А если от меня будет нести конским потом, пожалуй, все девушки разбегутся.

Гарафи-абзы покачал головой.

— От тебя ответа долго ждать не приходится. Ну, как, к примеру, в дорогу-то готов?

— Уже пять лет, как готов, — не замедлил с ответом Газинур. — Остаётся взвалить мешок на плечи, сказать отцу с матерью «до свидания» — и даёшь Урал!

Гарафи-абзы долго всматривался в весёлое, дышащее здоровьем лицо Газинура. Видно, только что из бани. Щёки — словно яблоки. Посмотришь — вроде подвыпил, а он совершенно трезв. И откуда такая жизнерадостность в этом парне? Рос сиротой, материнской ласки не видел, с семи-восьми лет уже пас скот с отцом, до самой коллективизации гнул спину на кулаков. Одних побоев да оскорблений сколько перетерпел… Откуда в нём эта решительность, уверенность в своих силах? Взять хотя бы его самого, Гарафи, — места же себе не может найти из-за этого отъезда. А ведь он всё-таки человек бывалый, повидал на своём веку и Урал, и Сибирь, и Крым. И всё же перед дальней дорогой скребёт что-то на сердце. А Газинур из колхоза дальше чем на тридцать-сорок километров не выезжал — и хоть бы чуточку волновался. Бывают же такие счастливые люди!

— Легко, вижу я, смотришь ты на жизнь, Газинур, ой, легко! Ни думушки, к примеру, ни тоски в тебе нет.

— Думы да тоска, Гарафи-абзы, — весело ответил Газинур, — от безделья одолевают. А у меня — вплоть до сегодняшнего — не было дня без работы. Да и зачем она мне сдалась, эта тоска?

Не тоскуй, душа моя, вовек:

От тоски хиреет человек, —

пропел он задорно.

Гарафи невольно рассмеялся.

— Море тебе, к примеру, по колено, Газинур. Любуюсь я на тебя — весело живёшь, красиво живёшь, не боишься жизни.

Газинур вдруг сделался очень серьёзным.

— А чего мне бояться нашей, советской жизни, Гарафи-абзы? В старое время я, быть может, и боялся бы. А сейчас, куда ни пойди, нам везде одно солнце светит.

— Так, так, — протянул Гарафи-абзы, а сам, будто впервые увидев, внимательно оглядел Газинура.

«Семена, посеянные Гали, дали в твоей душе хорошие всходы, парень», — с невольным уважением подумал он.

Газинур вынул коробку хороших папирос и, проделав руками замысловатый фокус, протянул её Гарафи.

— Прошу. Подарок казанских девушек, — сказал он.

Гарафи-абзы покрутил, разминая папиросу, прочёл отливавшую золотом надпись на мундштуке и, скосив набок голову в войлочной шляпе, уставился на Газинура. Не замечая его насмешливого взгляда, Газинур разглядывал подаренную ему Гюлляр папиросную коробку. Одна выше другой громоздятся ледяные горы. Какой-то человек с развевающимися по ветру концами башлыка мчит во весь дух на коне. Эта гористая местность и есть Кавказ. Газинур знает о Кавказе только по нескончаемым воспоминаниям о старом солдатском житье-бытье своего отца, Гафиатуллы-бабая. Но слышать — одно, а видеть собственными глазами — совсем другое. Эх, поглядеть бы на эти горные хребты вблизи! Отец говорит, что на самых вершинах гор лежит вечный снег, а у подножия растёт виноград, апельсины. Диво!

— Смотри, Газинур, — пошутил Гарафи-абзы, затягиваясь ароматным дымком, — как бы не подцепила тебя, к примеру, казанская девушка на эту папиросную коробку с красивой картинкой. Бывает такое в молодости.

С другого конца улицы раздался звонкий, ещё не окрепший голос Халика:

— Газину-ур!

И все окрестности «Красногвардейца» повторили весёлым эхом: «…нур…»

— Зовут есть пельмени, — пояснил Газинур и поднялся с места.

Гарафи-абзы тоже встал.

— Значит, договорились, Газинур, — сказал Гарафи-абзы, — завтра с рассветом тронемся. Если увидишь в клубе Хашима и Газзана, передай им — пусть долго не спят.

— Будь спокоен, всё будет в порядке, Гарафи-абзы.

У калитки Газинура встретил младший брат Халик.

— Абы, — шепнул он тихонько, словно делясь важной тайной, — идём скорей! Тёти-гостьи сбивают масло, а оно не сбивается. Мама смеётся, они тоже хохочут. Потеха!

Зная, что брат любит посмеяться, Халик, оказывается, затем только и позвал его, чтобы он посмотрел на эту картину. А пельмени ещё не поспели. Их и в котёл-то ещё не опускали.

Газинур приоткрыл дверь. Гюлляр старательно сбивала масло. Короткие светлые волосы её рассыпались и падали на лоб… Она то и дело отбрасывала их тыльной стороной ладони и снова бралась за пахтальник. Фатыма, забыв о книжке, которую держала в руках, глядя на напрасные усилия подруги, заливалась весёлым хохотом.

Увидев Газинура, Гюлляр остановилась.

— Ох… устала… — улыбаясь, проговорила она и опустилась на край нар. — Адский труд!

— Тебе на дорогу готовят ведь масло, Газинур, — сказала стоявшая у печки и занятая подвешиваньем котла мать. — Сколько уже мучаются, бедняжки! Я говорю: «Давайте лучше я сама», — не дают.

— Мы надеялись, — может, Газинур хоть разок вспомнит о нас, когда будет есть масло в дороге, — сказала Гюлляр и смешливо взглянула на Фатыму. — А то уедет и позабудет.

— В таком случае, чтобы помнить о вас подольше, я всю дорогу не притронусь к этому маслу, — в тон девушке ответил Газинур и взялся за пахтальник.

— Ну-ка, посмотрим, почему оно упрямится.

Девушки с интересом наблюдали за движениями Газинура. Казалось, он работал, не прилагая никаких усилий. Между тем ещё не успели свариться пельмени, как масло уже было сбито. Девушки удивлённо заглядывали внутрь маслобойки.

— Как ты это сделал, Газинур?

— Вот так… Зная секрет и молитву, — улыбнулся Газинур, подавая матери маслобойку.

Они ели пельмени, когда в дверь влетел куда-то исчезавший Халик. Он крикнул так, что задребезжали стёкла:

— Гали-абзы уже в клуб пошёл!

— Пожар, что ли?.. Чего ты так кричишь? — рассердилась мать.

Девушки торопливо доели пельмени и тоже стали собираться в клуб.

— Не спешите, я сейчас чай соберу, — сказала Шамсинур. — Наш народ не из торопливых.

— Это только ты, мама, не торопишься, — пробурчал Халик, набивая рот пельменями. — В клубе уже и сесть негде. Даже Сабир-бабай с дедом Галяком уже там.

— Подавишься, куда так спешишь! — оборвала его мать. — Деда Галяка только там и недоставало, того и гляди рассыплется, старый.

Халик не нашёл нужным что-либо отвечать на столь бессмысленное замечание. Откуда матери знать, сколько радостных хлопот у него сегодня! Во-первых он, как велел ему Гали-абзы, написал объявление и приклеил его к дверям правления. Во-вторых, ходил с товарищами из дома в дом, приглашал колхозников на собрание. В-третьих, Гюлляр просила его перед тем, как она начнёт доклад, установить на сцене небольшой макет электростанции и развесить чертежи и схемы. От последнего поручения Халик земли под собой не чуял.

XI

Зал действительно был битком набит. Но девушкам дали дорогу, и они прошли вперёд, а за ними проскользнул вперёд и Газинур, хотя его то и дело дёргали за полы.

— Ждём, ждём, — сказал Гали-абзы, жестом приглашая девушек на сцену, за покрытый красной материей стол. На груди у него блестел сегодня орден Красного Знамени.

Гюлляр с Гали-абзы и Ханафи направилась к лесенке, что вела на сцену. Фатыма села на место, освободившееся после Гали-абзы, Газинур поспешил занять место Ханафи.

Халик вертелся на сцене возле Гюлляр. Вот он что-то пошептал ей на ухо, быстро скользнул за сцену, тут же появился снова и принялся развешивать на заранее вбитые гвозди чертежи и схемы, сделанные Гюлляр. Поставил на маленький столик какую-то таинственную вещь, покрытую белой материей. Тёмное от загара лицо его приняло в этот момент столь торжественное выражение, столько счастья было в его глазах, что можно было подумать: самый главный человек на сегодняшнем вечере — это он, и все сидящие в зале собрались, чтобы послушать именно его.

«Смотрите-ка, раньше брата в капкан лезет, блоха этакая», — подумал Газинур и, обернувшись назад, поискал глазами Миннури. Давеча, едва он вошёл, её пёстрый платок бросился ему в глаза, а сейчас её что-то нигде не видно. Куда она запропастилась?

— Товарищи, — сказал Гали-абзы, и шум сразу стих, — сегодня перед нами выступят приехавшие из Казани девушки — гостьи Гафиатуллы-бабая. — Он поискал глазами старика, который сидел в одном из первых рядов. — Гюлляр, — кивнул он в сторону своей соседки справа, — расскажет нам о колхозной электростанции, а Фатыма — вон та, что сидит в первом ряду, между дедом Галяком и Газинуром, — прочтёт стихи нашего любимого поэта Хади Такташа. Прошу соблюдать тишину.

Гюлляр подошла к самому краю сцены. Руками она судорожно сжимала за концы гибкий прутик. Стройная, как тростинка, с такой тонкой талией, что думалось, вот-вот переломится, со светлыми волнистыми волосами, спадавшими до плеч, она невольно привлекала к себе взоры; особенно, конечно, заглядывались на неё парни.

— Товарищи! — проговорила она приятным и каким-то очень ясным голосом.

Для сидящих в зале привычное обращение это прозвучало естественно и спокойно. На самом же деле Гюлляр страшно волновалась. Она рассчитывала немножко подзаняться в деревне своей дипломной работой и никак не ожидала, что ей придётся выступать перед колхозниками, да ещё на таком большом собрании. И когда она дала согласие на это, у неё вдруг пропал сон. Ведь она всего только студентка, правда, студентка-дипломница, но всё же образование-то у неё не закончено. Да и опыта маловато. А для колхозников лекция о гидроэлектростанции не просто интересная, отвлечённая новость науки, — для них это вопрос их завтрашнего дня. Поэтому-то сегодня и переполнен клубный зал. Даже столетний дед Галяк не усидел на печке и сейчас, приложив к уху правую ладонь, жадно ловит каждое слово.

Гюлляр коротко рассказала о том внимании, которое уделяет партия и правительство электрификации деревни, и перешла к самой трудной части доклада: надо было в доступной форме изложить, как строится колхозная электростанция. Слушали её, не перебивая ни словом. Но Гюлляр казалось, что она говорит очень плохо, а в зале тишина лишь потому, что мысли её не доходят до слушателей. «Эта девушка рассказывает такие чудеса — сразу и не разобраться», — как бы говорили их взгляды. Она с волнением сняла покрывало и показала макет гидростанции. И только когда весь зал вдруг подался вперёд, Гюлляр облегчённо вздохнула и пустилась в объяснения, сколько материалов, времени и денег нужно для строительства вот такой, но только настоящей, электростанции. Когда же она повела речь о возможностях постройки подобной электростанции для «Красногвардейца», кто-то крикнул из зала:

— Но ведь вы говорите — чтобы получить электричество, нужна вода? А наш ручей по горло воробью, по колено вороне!

И вдруг мёртвая тишина сменилась невообразимым шумом.

Гюлляр подождала, пока шум утихнет, и, слегка улыбаясь, сказала:

— Вода есть, товарищи, воду нашёл Газинур.

Головы слушателей дружно повернулись в ту сторону, где сидел Гафиатуллин. А жавшийся до сих пор в тёмном углу Морты Курица ехидно бросил:

— Вот это называется — открыл город Казань!..

На весь зал грохнул смех.

Гали-абзы с трудом успокоил расшумевшихся людей:

— Я серьёзно говорю, товарищи, — спокойно продолжала Гюлляр. — Хотя на территории «Красногвардейца» воды и нет, зато по соседству, в колхозе «Прогресс», воды хватит на две электростанции.

— В Яфановке, товарищ докладчик, есть река Зай, в Андреевке — река Дымка. В соседнем районе — Ик, в ней воды ещё больше, — снова раздался ехидный голос Морты Курицы. — Может, оттуда возьмём воду? По щучьему велению, по Газинурову прошению, а?

Но на этот раз его слова не вызвали смеха. Наоборот, все принялись одёргивать Морты. А дед Галяк поднялся, опираясь на палку, и, обращаясь к Гюлляр, сказал:

— Не прерывай своего слова, дочка. И не взыщи, что среди нас нашёлся такой пустой человек, который оказался под помелом, когда людям раздавали ум. Да и прозвище у него Курица. Вот он и квохчет.

Деду Галяку хлопал весь зал. Гюлляр, удивлённая злым остроумием этого седенького, с виду добродушного деда, продолжала свои объяснения, после такой убийственной отповеди спорить ещё и ей с человеком по прозвищу Курица не было никакой надобности.

— Если мимо ферм «Прогресса» прорыть от реки канал длиной метров в триста-четыреста, — сказала она, — так и на вашей территории можно будет строить настоящую электростанцию.

— А ведь неплохие данные добыли наши разведчики, — склонился Ханафи к уху Гали-абзы. — Не мешало бы нам серьёзно обмозговать это предложение.

— Подумать, конечно, следует. Но только, мне кажется, не о канале, как говорит девушка, а о том, чтобы построить одну общую электростанцию — нам и колхозу «Прогресс». Было бы и легче, и дешевле, Ханафи.

Посыпались бесконечные вопросы. А дед Галяк, кряхтя, взобрался на сцену и попросил:

— А ну, покажи-ка мне твой электрический дом, дочка.

— Получше смотрите, дед Галяк: выстроим электростанцию — поставим тебя главным инженером! — весело крикнули старику из зала.

Был уже двенадцатый час, когда Гали-абзы, пожалев Гюлляр, прекратил вопросы.

— Это не последняя наша встреча с Гюлляр, товарищи. Она проживёт у нас всё лето, — сказал он.

Только после этого народ успокоился.

Пришла очередь Фатымы. Она вышла на сцену, сосредоточенно опустила глаза, пережидая, пока стихнет шум, потом, чуть откинув голову назад, произнесла первые строки стихотворения Такташа, ноту поэта «Гордым лордам Англии». По мере того, как она читала, голос её всё более крепнул и суровел:

Без титулов и величаний пишу

Я ответную ноту мою,

Пишу, как крестьянин,

И гнева в душе

На английский народ не таю:

С пылающим сердцем лорду пишу

Я ответную ноту мою.

Стихотворение это всегда зажигало Фатыму.

Миллионы тебе неизвестных людей

В фонд «ответа» свои сбереженья внесли.

В эскадрильи больших алюминиевых птиц

Превращаются эти рубли.

Но с людьми, что вносили лепту свою,

Ты встретиться можешь ещё:

Если ты нападёшь,

Выйдут в битву они —

Миллионы, к плечу плечо.

Пусть отважны полки твои…

Но никогда

Нас в боях они не победят,

Пусть остры твои пики,

Но их против нас

Солдаты не обратят!

Последние строки прозвучали у Фатымы с особенной силой. Когда она их произносила, в зал вошёл бригадир трактористов Исхак Забиров. Никто не обратил на это особого внимания. Забиров был частым гостем в клубе «Красногвардейца». Прислонившись к косяку, Забиров не спускал глаз с девушки. Когда она кончила, он, нагнувшись к соседу, прошептал:

— Кто это?

— Студентка из Казани…

Фатыма читала ещё и ещё. Её не уставали слушать и каждый раз засыпали аплодисментами. Газинур даже на сцену взбежал и, пожимая девушке обе руки, со всей своей непосредственностью сказал:

— Спасибо тебе, Фатыма… Спасибо Такташу!

Старики начали расходиться. Молодёжь быстро подготовила зал к танцам. Парни вынесли скамейки. Девушки брызгали водой и мели пол. Посредине зала поставили два стула, их тотчас же заняли два гармониста, и зазвучала лихая плясовая.

— Айт шуны![15] — вдруг выкрикнул Газинур, одним прыжком выскочил на середину зала и, прищёлкивая пальцами, ринулся в пляс.

Плясал он мастерски: закидывая за голову то одну, то другую руку, он поворачивал своё смеющееся лицо то вправо, то влево. Ноги его едва касались пола.

Остановившись перед Гюлляр, подзадориваемый со всех сторон молодёжью, он вызывал её особенно долго. И Гюлляр, хотя и очень утомлённая докладом, не устояла перед таким искренним плясовым вызовом. Широко раскинув руки, она проплыла полный круг и только тогда вышла на середину. Казалось, Гюлляр не плясала вовсе, а порхала, будто белая голубка, что резвится в пронизанном солнцем бескрайнем синем небе. Газинур, да и все вокруг не сводили с неё восхищённых глаз.

Девушка остановилась перед Хашимом, который сидел, положив руку на плечо Газинура. Когда он встал, она села на его место.

— Гюлляр, — не дав ей даже отдышаться, спросил Газинур, глядя в её блестящие глаза, — неужели и вправду можно в нашем колхозе построить электростанцию? Эх, если бы так!.. Я собственными руками, кажется, вырыл бы канаву в триста метров, о которой ты говорила. Вот клянусь богом!

— Да ведь ты уезжаешь, — сияя улыбкой, сказала ещё не остывшая от пляски девушка.

— Я уж теперь думаю: может, не ехать? Ведь Ханафи-абы насильно меня не пошлёт. Возьму да не поеду.

Гюлляр нагнулась к нему и сказала вполголоса:

— Нет, Газинур, не отказывайся от своего решения, а постарайся там выучиться на электромонтёра.

Пляски сменялись песнями, песни плясками. Среди молодёжи были девушки из Исакова, из соседней чувашской деревни Наратлы. Русские, татары, чуваши часто встречались по вечерам в своих клубах, вместе заводили игры, плясали.

Пильщики Пашка и Степан тоже были здесь. У Степана в руках гармонь. Девушки из «Красногвардейца» посматривали на него особенно ласково.

Вот вышли на круг парень из «Красногвардейца» и девушка чувашка. Русоволосая, с васильковыми глазами чувашка запела по-татарски:

Шейка голубя бывает

Розовой и голубой…

Парень присоединился к ней:

Будь отчизны храбрым сыном,

Будь готов помчаться в бой!

У дверей, в группе молодёжи, не принимавшей участия в общих развлечениях, Газинур увидел Салима. Он что-то рассказывал, явно стараясь привлечь к себе внимание. Одна из девушек схватила его за руку, чтобы втянуть в круг пляшущих. Но Салим, прижимая к груди свободную руку, отказывался.

«Вот ломака!» — подумал наблюдавший эту сцену Газинур.

Принёс ли тогда Салим справку от доктора, нет ли, об этом Газинур не допытывался. Однако в списках отъезжающих Салим значился.

На круг вызвали Фатыму. Она остановилась в середине, заплетая распустившуюся косу. Увидев её, Исхак Забиров выхватил у Степана тальянку, одним движением растянул до отказа мехи, задержался на секунду, раздумывая, что сыграть, — и забегал пальцами по ладам. Это была новая плясовая мелодия одного татарского композитора. Удивлённая Фатыма подняла голову, и глаза её встретились с открытым взглядом высокого, широкоплечего парня с шапкой русых кудрей на голове. И, точно не желая, чтобы другие заметили этот взгляд, она отвела глаза и поплыла по кругу.

— И-и-и, милые мои, хорошо же играет этот Исхак на гармони! — услышала Гюлляр восхищённый шёпот стоявших за спиной девушек.

— Приезжая тоже под стать гармонисту.

— Кто это? — кивнула Гюлляр на гармониста.

— Наш тракторист! — с гордостью ответил Газинур.

Когда Гюлляр снова обратилась с каким-то вопросом к соседу, его уже рядом с ней не было. Гюлляр подозвала сидевшего на подоконнике Халика и поинтересовалась, куда исчез Газинур. Но маленький хитрец не выдал тайны своего старшего брата.

— Может, в правление пошёл, — невинно сказал он.

А Газинур в этот момент, перемахнув через палисадник, легонько стучал в окошко Миннури.

— Миннури! Миннури! — шёпотом позвал он.

Миннури тотчас же показалась в окне, — она, видимо, ждала его. Но какая это была Миннури!.. В глазах злые огоньки, брови насуплены.

— Ну, чего тебе от меня нужно? Беги в клуб, любуйся на приезжих красавиц…

— Не сердись, Миннури, — тихонько рассмеялся Газинур этой внезапной вспышке ревности. — Я люблю только тебя.

— Ну, ну, довольно болтать здесь, краснобай. Лучше уходи подобру-поздорову, не то оболью вот горячей водой из ковша, — голос девушки звучал всё жёстче.

Газинур хотел было успокоить девушку шуткой, но Миннури не давала ему рта раскрыть.

— Уселся возле гостий пенёк пеньком!.. И ухом не ведёт. Умереть можно со злости, глядя на него. Весь свет забыл… И всё шепчется с этой белобрысой…

«И чего она так сердится?.. Не иначе, как наболтали что-нибудь», — подумал Газинур и отодвинул в сторонку стоявший на подоконнике цветок. Он мешал ему видеть Миннури.

Девушка рывком поставила цветок на старое место.

— Целый вечер… хоть бы обернулся!

— Я все глаза просмотрел. Тебя нигде не видно было.

— Ага! Не видно!.. Коли пялить гляделки на приезжих, разве ж можно меня увидеть! Я ведь с игольное ушко, чтобы разглядеть, увеличительное стекло нужно.

— Не надо, Миннури. Своими несправедливыми упрёками ты терзаешь мне сердце.

— Как же, есть у тебя сердце!.. Убирайся! Не стой под окном, как привидение.

— Миннури, я ведь завтра уезжаю…

— Ну и скатертью дорога!.. — выпалила девушка.

И вдруг, закрыв лицо руками, скрылась в глубине комнаты.

— Миннури, сердце моё! Миннури! — позвал Газинур.

Девушка не отозвалась.

Газинур постоял-постоял в печальном раздумье под окном и медленным шагом пошёл на улицу.

Из открытых окон клуба доносились звуки гармоники, стук каблуков, весёлые голоса. На углу школы стояли двое и тихо переговаривались.

— Хашим, милый, не забудешь?

— Не забуду, Альфиякай, душа моя, не забуду…

Газинур взял резко в сторону, к фермам. «Да, позавидуешь Хашиму с Альфиёй», — вздохнул он, засунул руки поглубже в карманы брюк и во весь голос запел:

Горящее сердце моё…

На другой день около полудня Газинур уже был с товарищами на Бугульминском вокзале. Газинур всё утро ходил невесёлый, а тут и вовсе повесил голову. Гарафи-абзы, Хашим, Газзан, да и провожающие — все обратили на это внимание. Всю дорогу, до самой Бугульмы, Газинур тянул какую-то бесконечную тоскливую песню. Его невесёлое настроение объясняли по-разному. «Тяжело уезжать из родных мест», — пробормотал немногословный Газзан. Гарафи понял это редкое для Газинура состояние по-своему: «Говорил ведь я тебе, парень, будь, к примеру, осторожен с девушкой-гостьей. Видно, унесла она на коне твоё сердце, как тот всадник, скачущий по Кавказским горам».

А Газинур никому ни слова в ответ, даже не пытается отговориться хотя бы шуткой. Когда ехали на лошади, то и дело оборачивался назад, а как сели в вагон, прилип к открытому окну.

Перрон кишит народом. Вон кто-то бежит, боится, видимо, опоздать на поезд. Позвякивают чайники, громыхает всякая мелочь в котомках. Уже прощаются, кругом только и слышно: «Пиши, не забывай». Седенькая старушка вытирает платочком слёзы.

«Вот это и есть расставанье», — думает Газинур. И в этот миг у входа на перрон в глаза ему бросается знакомый пёстрый платок.

— Миннури! — вне себя кричит парень и, ничего не разбирая перед собой, наталкиваясь на людей, бросается к выходу.

— Вот ошалелый! — кричит ему вслед высокий длиннобородый старик.

Но Газинур уже далеко. Подлетев к Миннури, которая остановилась посредине перрона, не зная, куда идти, и растерянно оглядывалась по сторонам, он схватил девушку за руки и впился счастливыми глазами в её искрящиеся чёрные глаза.

— Миннури, родная моя!

— Газинур… — еле вымолвила Миннури. — Уф… боялась, что опоздаю.

— Каким образом ты здесь? Как ты сумела догнать нас, Миннури?

Девушка опустила длинные ресницы. Как она успела? Разве это так уж важно — как? Важно, что успела… До большой дороги она бежала добрых три километра пешком, потом её подвезли на лошади, но ей показалось, что лошадь идёт слишком медленно, и она снова пустилась бегом. На счастье, её нагнала легковая машина.

— Вот так и успела, — сказала она, с трудом переводя дыхание.

Раскрасневшаяся, взволнованная девушка совсем не походила на вчерашнюю — холодную, колючую Миннури. Милая, застенчивая, красивая Миннури! Она смотрит на Газинура мягким, любящим взглядом и не только не отнимает своих рук, но всё ближе склоняется к нему.

Прозвучал звонок. Народ ринулся к дверям вагонов. Достав спрятанный на груди платок, Миннури смущённо протянула его Газинуру.

— Возьми, Газинур, в подарок…

— Мне?

— Тебе. Ведь ты у меня… единственный. Не забывай этого…

Газинур прижимает её к своей груди.

— Как мне забыть, любимая моя!..

Паровоз дал протяжный гудок. Поезд медленно тронулся.

Газинур уже на ходу вскакивает на ступеньку вагона.

— До свидания, Миннури! До свидания, умница моя! До свидания, моя дикая розочка!

Миннури сдёргивает с головы такой знакомый пёстрый платочек и, помахивая им, бежит рядом с вагоном.

Но вот колёса завертелись быстрее. Газинур почувствовал на лице холодный, упругий ветерок…

Миннури остановилась, но всё ещё машет платком. Вот она уже совсем маленькая. Колёса вагона крутятся всё быстрее. Миннури уже совсем не видно. Мелькнули последние домики Бугульмы, пошли необъятные поля.

— До свидания, Миннури! До свидания, родные места! — в последний раз кричит Газинур и под стук колёс запевает протяжно:

…Скоро вернёмся мы в край наш родной,

Как возвращаются солнце с луной…

XII

Газинур думал, что уезжает на год, а пробыл вдали от родных мест более двух лет. И за это время ему не раз вспоминалось, как Сабир-бабай сказал ему на прощание: «В движении и камень шлифуется». Мудрые слова! Справедливость их Газинур начал постигать ещё в дороге.

В первые часы разлуки все мысли Газинура были сосредоточены вокруг его дикой розочки, вокруг Миннури. Давно исчез пёстрый платок любимой, давно пропали из виду не только маленькие окраинные домики, но и самые высокие здания старинной, воспетой в песнях Бугульмы, не видно уже было ни заводских труб, ни даже возвышающегося, подобно скале, элеватора (сколько он перевозил сюда зерна!), — а Газинур всё не отходил от окна. На каждой станции он невольно искал глазами Миннури, — ему не верилось, что в мире есть такая сила, такие расстояния, которые могли бы разделить их. Миннури, его красивая, колючая Миннури, не из тех девушек, что легко расстаются со своим любимым. Как примчалась она из «Красногвардейца» в Бугульму, так, думалось, сумеет долететь она и до находящихся впереди станций.

Но проносилась станция за станцией, и, как пристально ни вглядывался Газинур в сутолоку перронов, нигде не мелькнуло пёстрого платочка Миннури. Правда, несколько раз он обманывался — мало ли на станциях девушек в пёстрых платках! Но даже эти ошибки были сладки его душе. С той минуты, как они расстались, его радовало всё, что хоть чем-нибудь напоминало Миннури.

Поезд уходил всё дальше и дальше. Наконец из яркой зелени лесов он вылетает на простор золотых волнующих полей. И погружённый в думы о Миннури Газинур не может удержаться, чтобы не прошептать с восторгом:

— Вот это хлеба! Да, здешние колхозы — побогаче нашего «Красногвардейца»!

Перед его глазами пробегают всё новые деревни, разъезды, станции, и везде строятся новые дома, всюду над стройками развеваются флаги. Эти красные флаги провожали Газинура от одной станции до другой, и хотя он не раз читал в газетах, да и знал по рассказам о размахе строительства в нашей стране, он всё не переставал удивляться.

— Ну и ну! Здорово, оказывается, работают!

Из глаз исчезает последний, чуть колышущийся на лёгком летнем ветру флаг. Поезд идёт уже вдоль бескрайних лугов и богатых травами речных пойм. Порой вдали промелькнёт, извиваясь голубой тесёмкой, узенькая речушка, и Газинур опять вспоминает колхоз, свою Миннури. Вполголоса, почти не раскрывая рта, он напевает:

Тобой одной полны мои мечты,

О том, любовь моя, не знаешь ты.

Но постепенно жизнерадостный, не любящий долго грустить Газинур снова становится самим собой. Через несколько часов его уже знает весь вагон. Там он подтянет песне девушек из деревня Нурлат, тоже едущих по договору на производство, здесь поговорит с бывалым человеком. Газинур не устаёт задавать вопросы — так жадно хочет он поскорее всё узнать… Закутанной в шаль старушке татарке, должно быть, не по нутру такая дотошность.

— У того, кто меньше знает, душа спокойнее, сынок, — говорит она. — Много будешь знать — скоро состаришься.

Газинур заливается хохотом.

— Ну нет, бабуся, сейчас, наоборот, у того, кто знает, душа спокойна. Наш дед Галяк говорит: «У кого сильная рука — одного сшибёт, кто знаниями силён — тысячу одолеет». Жаль, что вы не знаете его. Сто лет уже прожил старик.

Гарафи-абзы, увидев, что Газинур мирно пьёт чай с тем самым высоким — борода лопатой — русским стариком, что напустился на него на бугульминском перроне, даже головой покачал от изумления.

— Ну и лиса! И старику в душу влез. — А потом сказал приунывшим товарищам: — О нас, к примеру, ничего не могу сказать. Если придётся туго, — а на сезонных работах такие вещи случаются, — очень вероятно, что мы и носы повесим. О Газинуре же могу сказать заранее: не пропадёт парень! Ни в огне не сгорит, ни в воде не утонет! Вы только посмотрите — мы с тех пор, как сели в вагон, с места не стронулись и молчим, будто воды в рот набрали. А он всё среди людей.

И сам тут же снова залез на верхнюю полку. Напротив него развалился Газзан, с третьих полок свесили головы Хашим с Салимом. Гарафи-абзы сказал им неодобрительно:

— Не рано ли сели на насест, молодцы? Нам, к примеру, с Газзаном можно, мы пожилые люди, а вы что лежите там, будто безногие? Полон вагон девушек. Ведь не обязательно брать невесту непременно из «Красногвардейца». А вдруг, к примеру, тут как раз бродит ваше счастье? Слезайте скорее! Хватит лежать да поплёвывать в потолок.

Но не спавшие всю ночь парни не торопились спускаться.

— Эх вы, сидни! — махнул рукой Гарафи-абзы и, прислушавшись к доносившемуся голосу Газинура, добавил: — Верно говорят: у того, кто не бежит от людей, есть о чём потолковать с ними. Молодец Газинур!

В окно вагона пробились лучи заходящего солнца. Сверху вниз наискось протянулась дрожащая золотая нить. Газзан, которому солнечный луч ударил прямо в лицо, перевернулся на спину, Салим с Хашимом придвинулись поближе к стенке. В противоположном конце вагона Газинур затянул новую песню. Девушки из деревни Нурлат дружно подхватили её.

Видно, дорога шла зигзагами — солнечные лучи падали теперь с другой стороны. Гарафи-абзы поправил под головой котомку и возобновил прерванный разговор:

— Я, к примеру, и сам дивлюсь иногда на этого Газинура. Жалостлив он к людям. Вы ведь знаете бабушку Васфию?

— Как же, знаем, знаем, — сказал Хашим.

— Увечная, полуслепая, одинокая старуха. Правда, колхоз её не оставляет, но ведь, кроме питания, живому человеку хочется и поговорить, душу отвести, узнать, что на свете творится. Взять, к примеру, меня самого… Чего греха таить, хоть и соседи мы с ней, редко заходил. А здоровье у старухи — что сито, нечего и спрашивать, насквозь видно. Газинур же, к примеру, когда ни посмотришь — всё около бабушки Васфии: воды принесёт, дров наколет и в избу занесёт. Печку ей поправил, дверь починил. И слово доброе всегда найдёт для старухи.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Газинур

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Избранные произведения. Том 5 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Название колхоза.

2

Все стихи даются в переводе Александра Шпирта.

3

Название колхоза.

4

Кордаш — ровесник.

5

Кумган — кувшин.

6

Чабата — лапоть.

7

Шурале — леший.

8

Маймул — обезьяна.

9

Джан — душа, душенька.

10

Ласковое обращение.

11

Салям — привет.

12

Газизнур — полное имя Газинура: газиз — дорогой, нур — луч.

13

Баит — былина, историческая песня.

14

Татарские свадьбы обычно приурочивались к периоду коллективного резанья гусей — поздней осени.

15

А ну, давай!

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я