Связанные понятия
Троп (от др.-греч. τρόπος «оборот») — риторическая фигура, слово или выражение, используемое в переносном значении с целью усилить образность языка, художественную выразительность речи. Тропы широко используются в литературных произведениях, ораторском искусстве и в повседневной речи.
Антите́за , антите́зис (от др.-греч. ἀντίθεσις «противопоставление») — риторическое противопоставление, стилистическая фигура контраста в художественной или ораторской речи, заключающаяся в резком противопоставлении понятий, положений, образов, состояний, связанных между собой общей конструкцией или внутренним смыслом.
Иро́ния (от др.-греч. εἰρωνεία «притворство») — сатирический приём, в котором истинный смысл скрыт или противоречит (противопоставляется) явному смыслу. Ирония должна создавать ощущение, что предмет обсуждения не таков, каким он кажется. Ирония может выражаться и письменно, но тогда слова берутся в кавычки.
Гипе́рбола (из древнегреческого: «переход; чрезмерность, избыток; преувеличение») — стилистическая фигура явного и намеренного преувеличения, с целью усиления...
Аллю́зия (лат. allusio «намёк, шутка») — стилистическая фигура, содержащая указание, аналогию или намёк на некий литературный, исторический, мифологический или политический факт, закреплённый в текстовой культуре или в разговорной речи. Материалом при формулировке аналогии или намёка, образующего аллюзию, часто служит общеизвестное историческое высказывание, какая-либо крылатая фраза или цитата из классической поэзии.
Упоминания в литературе
Разумеется, Иванов пользуется и обычными
метафорами , но чаще всего «вне» антиномизируемого им пространства (Ладья вдыхала вихрь бегущий / Всей грудью жадных парусов – 3, 13). Конечно, возможны «нормальные», не размывающие предметного именования, метафоры и из антонимов (мертвая жизнь, живой труп), и, конечно, Иванов пользовался и ими. Но тем разительней контраст между антиномической конструкцией, построенной как бы по метафорическому принципу, но размывающей предметность именования, и «нормальной» метафорой, на предметное именование опирающейся. См. обычную метафору из антонимов у Иванова: Весь в розах челн детей. Но что плачевней, / Чем стариков напутственные свечи? /Мы, мертвые, живем… И задушевней – /Оставшихся, близ урн былого, встречи (2, 354). Здесь метафорический эпитет мертвые применен к именованным и имеющим зрительную образность старикам: это «обычная» земная образность и «земная» интонация, не предназначенные вызывать ничего символического в смысле, например, «соприкосновения миров». Ср. иного рода семантический эффект от игры с той же лексической парой в антиномизируемом в соответствии с символическими целями пространстве: Со Мной умерший жив со Мной (1, 89, от лица Любви); эта конструкция не содержит в себе почти ничего в традиционном смысле метафорического, она, напротив, предполагает неметафорическое, прямое понимание. В контекстах, ориентированных на «земную» образность, соотношение между антиномизмом и метафорой зеркально обращается: если в рамках доминирования антиномизма метафора может рассматриваться как его частный случай, то здесь, наоборот, антиномизм можно понимать как занимающий подчиненное зрительной образности положение – как то, например, что ищет соответствия между противоположным, т. е. может оцениваться как частная вариация более общей идеи «соответствия» и, следовательно, как частная вариация метафоры (т. е. антиномические конструкции вроде мы, мертвые, живем можно в таких контекстах интерпретировать как разновидность метафоры).
В отличие от образа символ не самодостаточен и «служит» своему денотату (предмету), требуя не только переживания, но также проникновения и толкования. В искусстве – особенно в его высоких достижениях – грань между образом и символом трудно определима, если не учитывать, что художественный образ приобретает символическое звучание, тогда как символ изначально связан со своим предметом. В отличие от понятия, для которого однозначность является преимуществом (по сравнению, например, со словом естественного языка), сила символа – в его многозначности и динамике перехода от смысла к смыслу. (Можно сказать, что, находясь между понятием и образом, символ одновременно передает многозначность денотата, используя образные средства, и передает однозначность образа, используя понятийные средства.) В отличие от аллегории и эмблемы символ не является иносказанием, которое снимается подстановкой вместо него прямого смысла: смысл символа не имеет простого наличного существования, к которому можно было бы отослать интерпретирующее сознание. В отличие от притчи и мифа, символ не предполагает развернутого повествования (нарративной формы) и может иметь сколь угодно сжатую форму экспрессии. В отличие от
метафоры , символ может переносить свойства предметов и устанавливать те или иные их соответствия не для взаимоописания этих предметов, а для отсылки к «неописуемому». В отличие от знамения, символ не является знаком временного или пространственного явления (приближения) сверхприродной реальности, поскольку допускает наличие бесконечно большой дистанции между собой и своим интенциональным предметом.
Итак, следует быть осторожными, когда сам философ говорит о
метафорах в своем учении: это, как мы видим, лишь неявно допущенный смысловой сдвиг. Как и в случае с символами, Бергсон, говоря о метафорах в связи с понятиями, элиминирует образную сторону метафоры, и в поле его зрения остается лишь способ возникновения и употребления метафор. Когда же его рассуждения касаются жизненного порыва или длительности, он причисляет их к метафорам лишь постольку, поскольку в это время отвлекается от механизма формирования и функционирования метафор и концентрируется на образной их сущности. Но не будем забывать, что «метафора никогда не заходит очень далеко, подобно тому как кривая лишь ненадолго сливается с касательной»[707]: так далеко, чтобы выявить и преподнести нашему сознанию истину о реальности. Если мы признаем метафоричность образа, то мы тем самым признаем и меру относительности соответствия образа и описываемого с помощью этого образа знания. Будем же доверять поэтому методу внушения.
На самом деле всегда рискованно утверждать, что
метафора или поэтический символ, звуковая реальность или пластическая форма дают более основательные средства познания реальности в сравнении с теми, что предлагает логика. В науке познание мира происходит путями, считающимися надежными, но всякое стремление художника к ясновидению, даже если оно поэтически продуктивно, таит в себе нечто сомнительное. Искусство не столько познает мир, сколько привносит в него созданные им дополнения, свои самостоятельные формы, которые присоединяются к уже существующим, являя свои собственные законы и свою самобытную жизнь. Тем не менее, любую художественную форму вполне можно рассматривать если не как замену научного познания, то как эпистемологическую метафору, то есть в любом столетии способ структурирования художественных форм отражает (в виде подобия, метафорически, посредством разрешения понятия в образе) способ, с помощью которого наука или, во всяком случае, культура той или иной эпохи воспринимают реальность.
1) лексическая группа слов, которая характеризуется особой возвышенностью: бессмертие, вечность, вдохновение, возмездие, владычество, воинство, всемогущий, негодование, неотвратимый, сущий, созидательность, бдительность, свершение, сподвижник, твердыня, творец, шествие и др. Эти слова активно используются в каких-нибудь пропагандистских целях, призванных развивать теоретическое мышление читателей, как бы углублять их научные представления о разнообразных явлениях общественной жизни, наиболее конкретно и точно донести какую-либо информацию читателям. Часто слова с абстрактным, а также с дополнительным оценочным значением употребляют и в агитационных произведениях, несмотря на то, что в них преобладающей является конкретная лексика, так как подобные публикации призваны формировать четкую, определенно направленную идейную позицию читателей, их конкретное общественно-политическое сознание. К таким высоким в агитационных публикациях словам могут примыкать в качестве дополнения образно-метафорические значения общеупотребительных слов и многие лексические изобразительно-выразительные средства: эпитеты,
метафоры , антитезы, метонимии и др. Это заметно выделяет газетно-публицистический стиль из числа других функциональных лексических подсистем книжных стилей. Подобные средства имеют собственно стилистическую окрашенность, функционально они не закреплены, хотя и составляют значительный слой лексических средств данного стиля;
Связанные понятия (продолжение)
Сравне́ние — троп, в котором происходит уподобление одного предмета или явления другому по какому - либо общему для них признаку. Цель сравнения — выявить в объекте сравнения новые, важные, преимущественные для субъекта высказывания свойства.
Оксю́морон , окси́морон, а также оксюморóн, оксиморóн (др.-греч. ὀξύμωρον, букв. «остроумная глупость», от др.-греч. ὀξύς «острый» + μωρός «глупый») — до кажущейся нелепости заострённое выражение, образное сочетание противоречащих друг другу понятий; остроумное сопоставление противоречивых понятий, парадокс; стилистическая фигура или стилистическая ошибка — сочетание слов с противоположным значением (то есть сочетание несочетаемого).
Коми́ческое (от др.-греч. κωμῳδία, лат. comoedia) — философская категория, обозначающая культурно оформленное, социально и эстетически значимое смешное. В эстетике комическое считается логическим коррелятом трагического.
Абсу́рд (от лат. absurdus, «нестройный, нелепый»; от лат. ad absurdum, «исходящий от глухого») — нечто алогичное, нелепое, противоречащее здравому смыслу. Приведение чего-либо к абсурду (доведения до абсурда) означает доказать бессмысленность какого-либо положения тем, что логически развивая это положение, в итоге приходят к нелепости, которая явно вскрывает внутренние противоречия самого положения. Приведение к абсурду — весьма распространённый приём в спорах, к которому часто любили прибегать софисты...
Катахре́за (катахрезис, от др.-греч. κατάχρησις — «злоупотребление») — троп или стилистическая ошибка, неправильное или необычное употребление сочетаний слов с несовместимыми буквальными лексическими значениями.
Па́фос (греч. πάθος «страдание, страсть, возбуждение, воодушевление»), или пате́тика (греч. παθητικός «чувствительный, страстный, пылкий, возбуждённый») — приём обращения к эмоциям аудитории. Соответствует стилю, манере или способу выражения чувств, которые характеризуются эмоциональной возвышенностью, воодушевлением, драматизацией.
Алоги́зм (алоги́чность; от др.-греч. ἀ — отрицательная частица и др.-греч. λογισμός — разум, рассудок) — нелогическое рассуждение, ход мысли, нарушающий законы и правила логики, либо факт, который не укладывается в рамки логического мышления, то, что нельзя обосновать логически, противоречащее логике.
Гроте́ск (фр. grotesque, буквально — «причудливый», «комичный»; итал. grottesco — «причудливый», итал. grotta — «грот», «пещера») — вид художественной о́бразности, комически или трагикомически обобщающий и заостряющий жизненные отношения посредством причудливого и контрастного сочетания реального и фантастического, правдоподобия и карикатуры, гиперболы и алогизма. Может быть также присущ художественному мышлению (произведения Аристофана, Лукиана, Ф. Рабле, Л. Стерна, Э. Т. А. Гофмана, Н. В. Гоголя...
Сарка́зм (греч. σαρκασμός, от σαρκάζω, буквально «разрывать плоть») — один из видов сатирического изобличения, язвительная насмешка, высшая степень иронии, основанная не только на усиленном контрасте подразумеваемого и выражаемого, но и на немедленном намеренном обнажении подразумеваемого.
Каламбу́р (фр. calembour) — литературный приём с использованием в одном контексте разных значений одного слова или...
Наррати́в (англ. и фр. narrative, от лат. narrare — рассказывать, повествовать) — самостоятельно созданное повествование о некотором множестве взаимосвязанных событий, представленное читателю или слушателю в виде последовательности слов или образов. Часть значений термина «нарратив» совпадает c общеупотребительными словами «повествование», «рассказ»; имеются и другие специальные значения. Учение о нарративе — нарратология.
Коннота́ция (позднелатинское connotatio, от лат. con — вместе и noto — отмечаю, обозначаю) — сопутствующее значение языковой единицы.
Интерпретация (лат. interpretatio — толкование, объяснение) — истолкование текста с целью понимания его смысла.
Иносказание — выражение, заключающее в себе скрытый смысл; употребляется, как литературный приём.
Мотив (лат. moveo — «двигаю») — простейшая составная часть сюжета. Фольклорно-мифологический мотив (по Ю. Е. Берёзкину) — образ или эпизод и / или совокупность образов и / или эпизодов, встречающиеся более чем в одном фольклорно-мифологическом тексте. Примером может служить мотив сбивания лишних солнц с неба.
Фигуры речи служат для передачи настроения или усиления эффекта от фразы, что повсеместно используется в художественных целях как в поэзии, так и в прозе.
Диало́г (греч. Διάλογος — «разговор») — литературная или театральная форма устного или письменного обмена высказываниями (репликами, вопросами и ответами) между двумя и более людьми, также бывает письменный диалог между двумя или более людьми по средству написания текста в письмах или другими методами; специфическая форма общения и коммуникации, диалог это вопросы и ответы двух и более оппонентов участвующих в разговоре или обсуждении чего либо. В литературе диалог — органический признак драматических...
Конте́кст (от лат. contextus — «соединение», «связь») — законченный отрывок письменной или устной речи (текста), общий смысл которого позволяет уточнить значение входящих в него отдельных слов, предложений, и т. п. Контекстуальность (обусловленность контекстом) — это условие осмысленного употребления той или иной конкретной языковой единицы в речи (письменной или устной), с учётом её языкового окружения и ситуации речевого общения.
Фразеологи́зм (фразеологическая единица, идиома) — свойственное определённому языку устойчивое словосочетание, смысл которого не определяется значением отдельно взятых слов.
Сине́кдоха (др.-греч. συνεκδοχή букв. «сопонимание» от συν «вместе» + εκδοχή «вариант, версия») — троп, разновидность метонимии, стилистический приём, состоящий в том, что название общего переносится на частное («Вся школа высыпала на улицу»; «Россия победила Египет 3:1»), реже — наоборот, с частного на общее. Например, на использовании синекдохи строится выразительность речи в отрывке из поэмы А. Т. Твардовского «Василий Тёркин»...
Аллего́рия (от др.-греч. ἀλληγορία — иносказание) — художественное представление идей (понятий) посредством конкретного художественного образа или диалога.
Реминисце́нция (лат. reminiscentia «воспоминание») — элемент художественной системы, заключающийся в использовании общей структуры, отдельных элементов или мотивов ранее известных произведений искусства на ту же (или близкую) тему. Одним из главных методов реминисценции (по определению — воспоминания) является аллюзия и ретроспекция рефлексирующего сознания.
Остране́ние — литературный приём, имеющий целью вывести читателя «из автоматизма восприятия». Термин введён литературоведом Виктором Шкловским в 1916 году.
Ритори́ческий вопро́с — риторическая фигура, представляющая собой вопрос-утверждение, который не требует ответа., если тот не является риторическим.
Афори́зм (от др.-греч. ἀφορισμός краткое изречение) — оригинальная законченная мысль, изречённая и записанная в лаконичной запоминающейся текстовой форме и впоследствии неоднократно воспроизводимая другими людьми.
Фанта́зия (греч. φαντασία — «воображение») — ситуация, представляемая индивидом или группой, не соответствующая реальности, но выражающая их желания. Фантазия — это импровизация на свободную тему.
Вульга́рность — грубость, пошлость, непристойность, отсутствие вкуса у человека . Иногда используется как антоним понятия «красота».
Фантасти́ческое — неклассическая категория эстетики, теоретически осознанная в эпоху романтизма. Большинство определений фантастического онтологичны, противопоставляя «сверхъестественное» («чудесное», «неправдоподобное») «естественному» («обычному», «правдоподобному»), антимиметическое — миметическому. Структурно фантастический образ характеризуется двуплановостью. Семиотический механизм фантастического состоит в преднамеренном нарушении существующих эстетических конвенций («условностей»).
Амбивале́нтность (от лат. ambo — «оба» и лат. valentia — «сила») — двойственность (расщепление) отношения к чему-либо, в особенности — двойственность переживания, выражающаяся в том, что один и тот же объект вызывает у человека одновременно два противоположных чувства.
Клише́ (от фр. cliché) — речевой оборот, шаблонная фраза, речевой штамп, легко воспроизводимые в определённых условиях и контекстах. Клише образует конструктивную единицу со своей семантикой. Клише являются готовыми речевыми формулами, способствующими облегчению процесса коммуникации и соответствуют психологическим стереотипам.
Стереоти́п (от др.-греч. στερεός — твёрдый + τύπος — отпечаток) — заранее сформированная человеком мыслительная оценка чего-либо, которая может отражаться в соответствующем стереотипном поведении.
Вульгари́зм (от лат. vulgaris — грубый, простой, из vulgus «народ, народная масса; толпа») — термин традиционной стилистики для обозначения слов или оборотов, применяемых в просторечии, но не допускаемых стилистическим каноном в литературном языке.
Монолог (от др.-греч. μόνος — один и λόγος — речь) — речь действующего лица, главным образом в драматическом произведении, выключенная из разговорного общения персонажей и не предполагающая непосредственного отклика, в отличие от диалога; речь, обращённая к слушателям или к самому себе.
Интертекст — соотношение одного текста с другим, диалогическое взаимодействие текстов, обеспечивающее превращение смысла в заданный автором. Основной вид и способ построения художественного текста в искусстве модернизма и постмодернизма, состоящий в том, что текст строится из цитат и реминисценций к другим текстам.
Литературно-худо́жественный стиль — функциональный стиль речи, который применяется в художественной литературе. Этот стиль воздействует на воображение, психику и чувства читателя, передаёт мысли и чувства автора, использует всё богатство лексики, возможности разных стилей, характеризуется образностью, эмоциональностью речи.
Сати́ра (заимствование через фр. satire из лат. satira) — резкое проявление комического в искусстве, представляющее собой поэтическое унизительное обличение явлений при помощи различных комических средств: сарказма, иронии, гиперболы, гротеска, аллегории, пародии и др. Успехов в ней достигли Гораций, Персий и в особенности Ювенал, который определил её позднейшую форму для европейского классицизма. На жанр политической сатиры повлияли произведения поэта Аристофана об афинском народовластии.
Лири́ческий геро́й — субъект высказывания в лирическом произведении, я-персонаж лирики, художественный образ, источником-прототипом которого является автор. Лирический герой — это сложно организованная маска биографического автора, под которой тот выступает в поэтическом тексте или их совокупности, обладающая как чертами реального автора, так и сконструированными характеристиками. Некоторые исследователи разграничивают лирического героя и лирическое «я» поэта. Разграничение лирического героя и других...
Метони́мия (др.-греч. μετονυμία «переименование», от μετά- «над» + ὄνομα/ὄνυμα «имя») — вид тропа, словосочетание, в котором одно слово заменяется другим, обозначающим предмет (явление), находящийся в той или иной (пространственной, временной и т. п.) связи с предметом, который обозначается заменяемым словом. Замещающее слово при этом употребляется в переносном значении.
Жанровая литература — термин, употребляемый в отношении произведений художественной литературы, в которых главенствующую позицию занимает сюжет. Сюжет, как правило, строится в точном соответствии литературному жанру, в жертву приносятся другие элементы повествования, например, развитие характера персонажей.
Оформление цитат в Википедии описано на странице Википедия:Цитирование.Цита́та — дословная выдержка из какого-либо текста.
Подробнее: Цитата
Сентимента́льность (от фр. sentiment — «чувство») — свойство психики, восприимчивость, мечтательность. Настроение, при котором все внешние впечатления действуют преимущественно на чувство, а не на разум и мысли. Это предрасположенность, эмоционально-ценностная ориентация на проявление таких чувств как: восторженность, умиление, растроганность и сопереживание по поводу, не вызывающему сильной эмоциональной реакции у окружающих. В крайнем проявлении — слезливость, чрезмерная и приторная чувствительность...
Литературный архетип — часто повторяющиеся образы, сюжеты, мотивы в фольклорных и литературных произведениях. По определению литературоведа А. Ю. Большаковой, литературный архетип — это «сквозная», «порождающая модель», которая, несмотря на то, что она обладает способностью к внешним изменениям, таит в себе неизменное ценностно-смысловое ядро.
Языкова́я игра ́ (нем. Sprachspiel) — термин Людвига Витгенштейна, введённый им в «Философских исследованиях» 1945 года для описания языка как системы конвенциональных правил, в которых участвует говорящий. Понятие языковой игры подразумевает плюрализм значений. Концепция языковой игры приходит на смену концепции метаязыка.В отечественном языкознании термин вошёл в широкий научный обиход после публикации одноимённой работы Е. А. Земской, М. В. Китайгородской и Н. Н. Розановой, хотя сами лингвистические...
Ю́мор — интеллектуальная способность подмечать в явлениях их комичные, смешные стороны. Чувство юмора связано с умением субъекта обнаруживать противоречия в окружающем мире.
Плеона́зм (от др.-греч. πλεονασμός «излишний, излишество») — оборот речи, в котором происходит дублирование некоторого элемента смысла; наличие нескольких языковых форм, выражающих одно и то же значение, в пределах законченного отрезка речи или текста; а также языковое выражение, в котором имеется подобное дублирование.Термин «плеоназм» пришёл из античной стилистики и грамматики. Античные авторы дают плеоназму различные оценки. Квинтилиан, Донат, Диомед определяют плеоназм как перегруженность речи...
Упоминания в литературе (продолжение)
Пожалуй, лучше разъяснение психологической сущности
метафор , равно как и конкретная прикладная технология их психотерапевтического использования принадлежит Милтону Эриксону. Сущность эриксоновской метафоры заключается в том, что любой отстраненный образ может стать ориентиром для нового, более ресурсного способа перекодировки структуры субъективного опыта – независимо от того, будет ли эта метафора кратким сравнением или развернутым повествовательным сюжетом. Общая идея сводится к тому, что, слушая историю, человек на том или ином уровне бессознательно ассоциируется с ее героями. Безусловно, основная ассоциация происходит с тем героем, который более симпатичен и ситуация которого более приближена к ситуации человека. И если герою метафоры удается реализовать цели, созвучные с актуальными целями слушателя, то слушатель с большой вероятностью спроецирует на себя и тот способ их достижения, который помог герою метафоры. Существует несколько правил конструирования эриксоновских метафор:
Вообще, в художественном (изобразительном) творчестве и до Уорхола и после использование разнообразных символов практиковалось достаточно широко. Можно даже сказать, что каждый элемент художественной системы может быть символом –
метафора , сравнение, персонаж, художественный герой, его поза и жесты, и даже детали пейзажа или натюрморта[46]. При этом интерпретации разных смысловых слоев невербального сообщения произведения художника могут быть независимы друг от друга. Картину можно осмысливать и на уровне чисто изобразительного значения, и на уровне сюжетной интриги, и на уровне абстрактных идей, и на уровне ее символизма. В этом отношении, конечно, должны различаться адекватное прочтение мысли художника, основанное на использовании тех же кодов интерпретации, и свободное «прочтение» художественных символов. В последнем случае символ оказывается уже не столько средством коммуникации между автором и аудиторией, сколько поводом для свободного смыслообразования в сознании воспринимающих[47].
Большая часть основополагающих философских терминов представляют собой такие «псевдослова». Такие понятия, как «фундаментальное основание», «субстанция», сами по себе предполагают нечто конкретное и чувственно воспринимаемое, например, фундамент здания, материальную основу, субстрат. Но, попадая в сферу философского дискурса, они лишаются этих значений, приобретая другие, которые уже не связаны с областью чувственного восприятия, фактического, конкретного и определенного. Эти новые значения отсылают к тому, что непосредственно не может быть представлено в сфере имманентного в силу своей трансцендентной природы. Поэтому все метафизические термины являются
метафорами такого рода. Сам термин «трансценденция» есть такая же метафора, поскольку включает в своей состав приставку с пространственным значением («через») и корень со значением «перехода», движения в пространстве. Но ни о каком пространственном переходе в данном случае речи не идет, трансценденция предполагает духовный, умозрительный акт, и выражения «переход через», «за пределы» здесь могут употребляться только метафорически. Об этом хорошо говорит Ф. Кафка: «Многие сетуют на то, что слова мудрецов – это каждый раз всего лишь притчи, но неприменимые в обыденной жизни, а у нас только она и есть. Когда мудрец говорит: «Перейди туда», – он не имеет в виду некоего перехода на другую сторону, каковой еще можно выполнить, если результат стоит того, нет, он имеет в виду какое-то мифическое «там», которого мы не знаем, определить которое точнее и он не в силах и которое здесь нам, стало быть, ничем не может помочь. Все эти притчи только и означают, в сущности, что непостижимое непостижимо, а это мы и так знали. Бьемся мы каждодневно, однако, совсем над другим».[1]
(a) Народная загадка из устной традиции выделяется среди форм энигматики тем, что предлагаемое ею метафорическое описание скрывает два логически разнородных компонента – действительно существующее в сочетании с совершенно невозможным (принцип Аристотеля), то есть в самом сердце ее содержится смысловое зияние. Таким образом, то, что представляется
метафорой загадки, – не вполне метафора.
Акцент в имеющейся научной системе возникает из экстраполяции недавно высказанной идеи в сферу изучения массовой культуры. Эта научная система – социология, которая, в основном с опорой на методики полевых исследований, уже обращалась к массовой культуре, давая представления о специфике аудитории (публики), о распространении и восприятии массовым сознанием определенных явлений. Нас особо интересует не этот, прагматически важный, но уже апробированный опыт, – интересует идея, высказанная несколько лет назад Ж. Т. Тощенко применительно к широкому кругу жизненных реалий и весьма продуктивная для изучения массовой культуры. Ученый предложил рассматривать ряд жизненных коллизий, явлений, проблем в их бинарности, неконфликтной, но откровенно негомогенной. В проблемном поле современной действительности то и дело возникает то, что было предложено Ж. Т. Тощенко называть кентавр-проблемой. Образ кентавра, не имеющий реального референта, парадоксальное состояние сознания порождает то, что лежит за границами окружающего реального мира, тем самым расширяя его, наполняя новыми смыслами. Своеобразное осознание (представление) воображаемого события воплощается в образе, означающем возможность совмещения несовместимого. «Кентавр – воплощенная несовместимость разных начал, каким-то образом преодоленная, что можно представить и как
метафору сочетания несочетаемого, совмещения несовместимого» [29, с. 9].
Оба опубликованных в настоящем сборнике исследования Г. Зиммеля начинаются как анализ эстетического опыта конкретной материальной вещи, продолжаются концептуализацией воплотившихся в данной вещи отношений («части и целого», «интерференции миров») и завершаются приложением этих концептуализаций к проблемам социальным – сама же вещь как материальный объект в финале ускользает из поля зрения. «Возможно, – заключает Зиммель, – специфическая проблема ручки и не стоила бы столь пространного толкования, если бы само толкование не оправдывало себя широтой символических отношений, которое именно оно придает этому незначительному феномену».[9] То есть, сама вещь – «незначительный феномен». Обращение к нему оправдывается лишь широтой стоящих за ним «символических отношений». Материальное предстает спонтанной
метафорой символического. Благодаря Зиммелю, поиск «социальной логики вещей» становится доминирующим способом проблематизации вещи, материальные свойства которой более не считаются релевантными социологическому рассуждению. Важно не то, что вещь «есть», а то, что она «говорит взгляду», то, как она «прочитывается».
Возвращаясь к флорообразу, даже если речь идет не о символе как таковом, а о
метафоре , сравнении, реминисценции, персонификации, он в любом случае сложен, синтезирован, является пересечением авторской мысли, различных философско-эстетических теорий, культурных традиций, религиозно-мистических идей и т. д. В пересмотре задач и способов передачи иносказания в литературе романтизма символический, или дискретный, флорообраз играет важнейшую роль, из области клише и декоративности переходя в многозначную сферу сложной авторской мысли. Мир растений привлекает внимание авторов в связи с натурфилософией и возникшим на ее основе романтическим пантеизмом, объединяющим материальную природу и божественный космос.
Суждение, таким образом, должно идти не по линии сравнения инжира с колонным рядом, а согласно выявлению телесной субстанции инжира, которая оказывается архитектуроподобной. Это –
метафора , основанная на образном соответствии продольно расчлененного инжира и колонного ряда. Следует думать о метафорическом соответствии растительного и архитектурного образов, между которыми пролегают степени сходства и различия в едином пространственно-перцептуальном поле. Мы должны помнить, говоря о метафорическом соответствии двух образов, что метафора – это всегда новое, новый объект, новая реальность. Художник, думается, вполне осознавал это, изображая не воображаемый, а реальный колонный ряд. Как только метафора визуализируется, она становится фигурой, которую мы не можем не принять за новую реальность, обладающую новой, никак не предусмотренной ранее формой.
В сновидениях Фрейд различает содержание сна (Trauminhalt) и реализуемую во сне идею (Traumgedanken), причем содержание понимается как перевод идеи на другой язык или на язык образов и знаков. Их сочетание во сне может быть абсурдным с точки зрения здравого смысла, так что для толкования сновидения нужно буквально прочитывать последовательность образов и знаков как шараду, открывая за ними смысл и содержание сна.[188] Механизмы работы сна Фрейд обозначает как сгущение (Verdichtung)[189] и смещение (Veschiebung), что примерно соответствует работе языка по созданию тропов:
метафоры и метонимии. Анализируя сновидения, Фрейд истолковывает слова, которые используются для описания событий сна; а поскольку слова многозначны, толкование-понимание осложняются. Сам он специально подчеркивает, что достаточно трудно решить, в каком смысле истолковать элемент сна: он может быть использован в негативном или позитивном смысле (Gegensatzrelation); может быть истолкован исторически (как реминисценция), а также символически; еще один вариант – толкование связано со словом, которое обозначает увиденный во сне образ. В этом смысле Фрейд сравнивает свой метод разъяснения сновидений с чтением старинных иероглифов – ведь иероглифы могут быть прочитаны как непосредственные знаки (человек, птица – или как часть звучащего слова). Однако в отличие от иероглифов сны создаются не для прочтения – они, как считал Фрейд, как раз не желают быть понятыми, поэтому и шифруют себя.[190]
В центре работы Джендлина находится теоретический анализ различных видов функциональных отношений между символами и непосредственно ощущаемыми смыслами (Gendlin, 1962, р. 90—138). Джендлин выделяет три типа функциональных отношений, не сопровождающихся смысловой перестройкой – отношения прямой соотнесенности, узнавания и экспликации, и четыре типа отношений, в которых рождаются новые смыслы или же существующие смыслы получают новое символическое воплощение и обогащаются новым содержанием – отношения
метафоры , схватывания, релевантности и иносказания. Эти четыре типа функциональных отношений и обеспечивают непрерывную динамику смыслов, их развитие и обогащение в потоке переживания, который, по Джендлину, и есть личность. Основные характеристики переживаемых смыслов связаны с их потенциальной неисчерпаемостью, возможностью вступать в разнообразные функциональные отношения с другими смыслами, порождая новые смыслы; отдельные аспекты переживаний также могут получать новые символические воплощения, вступать в новые отношения и т. д. Более того, каждый смысл может рассматриваться не только под углом зрения его специфического содержания, как элемент определенного класса, но и как частный случай самого себя (an instance of itself), переживание как таковое. В последнем случае мы опять сталкиваемся с процессом порождения новых смыслов.
Переводить книгу Бома с английского естественнонаучного языка на русский культурологический с попутной герменевтикой ключевых терминов, понятий и
метафор – специальная и нелёгкая работа. Придётся ограничиться краткими оговорками, поясняющими характер обращения к Бомовым идеям, терминам и понятиям по ходу изложения. Так, в частности, голографическая сущность ИМ в книге трактуется скорее виде особого и расширенного понимания принципа фрактальности. Здесь, в отличие от особого контекста употребления терминов фрактальность и фрактал (см. далее), имеется в виду общепринятое значение. Речь идёт о подобных структурах: свойства одной или нескольких систем оказываются «вложенными» друг в друга. Структуры самоподобны: каждый локус энергетической структуры комплекса подобен другому участку, вне зависимости от масштаба рассмотрения. Всякое устойчивое состояние каждой из подсистем собирает и концентрирует в себе свойства всех других возможных состояний системы.
Путь непосредственного наблюдения философии и выявление её признаков невозможен, как невозможны «зеленые понятия», но допустимо применение
метафор , которые работают на понимание и выражение того, что схватывается прежде всего интуицией и доводят до сознания скрытый смысл. Метафора (от греч. meta – после и phora – движение, перенос) – создает своеобразное движение смысла, например положениe Я мыслю (лат. Cogito) указывает на мыслящую вещь посредством действия, акта мышления. Именно в мышлении, и только в нем существует исходное Я.
"Мифологическая фантазия, имея сходство с художественной фантазией в том, что обе они являются обобщением действительных фактов, в то же время резко противостоит последней, поскольку она предполагает субстанциональное тождество идеи и веши или идеи и образа, тогда как художественная фантазия есть только отражение вещей (?!), а не сама вещь" ("Филос. энцикл.", Москва, 1960, т. Ill, стр. 458). Оставим в стороне более чем странное утверждение, что "художественная фантазия есть только (I!) отражение вещей". Очевидно, что указанное субстанциональное тождество, в частности, идеи и образа, немыслимо без феномена веры 5 самом деле, мифы народов мира, при указанном выше определении, в том числе религиозные – в отсутствии феномена веры – попросту перестают быть мифами, так как для воспринимающего их теряют свойство быть несомненными. Они предстают перед лицом аналитического ума уже в виде любопытных сказок, наполненных интересными
метафорами , поскольку не могут быть подтверждены доказательствами, которые в отсутствии феномена веры и определяют достоверность.
Сам термин «стиль» даже в узколингвистическом смысле очень многозначен: разговорный и высокий стиль, деловой и научный стиль, и т. д. В точке пересечения структурных вариаций создаются функциональные стили, и чем богаче язык, чем разработаннее в нем внутриструктурные и функциональные отношения, тем сложнее и многообразнее в нем порождение все новых «стилей речи». Последнее касается уже не лингвистики и не социолингвистики, а, скорее, есть уже компетенция психолингвистики. Здесь динамический импульс, т. е. возможность изменения как окончательный предел варьирования, создается в результате противоречия, возникающего между общепринятым и аффективным употреблением наличных языковых средств; проблема
метафоры и литературного штампа, например, относится к данному кругу лингвистических проблем.
В науке с эпохи Возрождения (У. Гарвей) метаморфоза как понятие используется применительно к растительному и животному миру, что сказывается на его интерпретации в гуманитарных дисциплинах вплоть до нашего времени, обычно с упоминанием, что оно заимствовано из наук о природе. В литературоведении оно появилось со времени формальной школы. По сути, его применение ограничивалось преимущественно зооморфными и антропоморфными преображениями, параллелизмами человек животное, что для культуры – частный случай. Метаморфоза трактовалась и как разновидность тропов, в целом связываясь с языком – производителем
метафор и метаморфоз. В современной литературе лексема метаморфоза употребляется все чаще в самом разном понимании – и как термин, и как метафора, не попав еще в какие-либо специализированные словари. Задолго до того, как метаморфоза в качестве понятия получила собственно биологическое наполнение, античная мифология объясняла мир исходя из представления о метаморфозах. Способность к ним считалась свойством богов. Именно они совершали метаморфозы, посредством которых Овидий описал всю предшествующую ему историю, начиная с космогонии и кончая появлением звезды Юлия Цезаря. В таком широком контексте представление о метаморфозах ограничивалось по преимуществу трансформациями с пограничья антропоморфный – растительный, зооморфный; телесный, живой – окаменевший. Вместе с тем в мифологизированном сознании и традиционной культуре распространилось представление об оборотничестве. Оно не свойственно метаморфозам культуры последующих эпох, которые, в отличие от мифологических превращений, всегда необратимы, хотя могут бесконечно продолжаться.
«В своей книге “Глаза в глаза: поиск новой парадигмы”[77], изданной в 1983 г., Уилбер призвал к поиску “трансцедентальной парадигмы”, или “всеобщего знания, которое бы включало не только аппаратные средства физических наук, но и программное обеспечение философии и [социальной теории/ психологии] и трансцедентное обеспечение духовно-мистического религиозного учения”[78]. Следуя спектральной модели и, в конечном итоге, заменяя её на более значимую, Уилбер обратился к извечной философской концепции “великой цепи бытия”, основными звеньями которой являются Материя, Жизнь, Разум и Дух, или физиосфера, биосфера, ноосфера и теосфера. Наряду с
метафорой “великая цепь”, Уилбер использует основную творчески адаптированную концепцию холархии[79], заимствованную из теории систем и отдельных течений эволюционной биологии. Эта концепция, опирающаяся на идею сложной подчинённости элементов структуры разных уровней, в определённой степени, идёт вразрез с метафорой великой цепи, предполагающей, скорее, последовательные и внешние связи. Уилбер признаёт, что «мы можем использовать метафоры “уровней”, “ступеней” или “слоёв”… лишь в том случае, когда наше воображение направлено на понимание реальной сложности вещёй»[80]. Именно этого с успехом достигает Уилбер. Например, в своих рассуждениях о недвойственной природе абсолютной истины (Абсолюта) Уилбер признаёт, что “Реальность – это не просто Наивысшая точка omega и не просто Источник alpha, а Данность – постоянная и бесконечная Основа, которая в равной и полной мере присутствует и проявляется в любом существе – высоком или низком, восходящем или нисходящем, излучающим или поглощающим”[81],
«Требование "подняться пониманием над смыслом слов" здесь не просто
метафора , но призыв к действительному выходу в некое пространство – "пространство понимания". Этот выход, таким образом, становится возможным только как бытийный акт, а не как мыслительная операция. Понять какое-либо высказывание означает здесь воспринять непостижимый максимум именно в том ракурсе, который и характеризуется данным высказыванием. В силу этого понимание выступает не как процесс усвоения смысла знания, но как выход в ту область (на границу знания), в которой содержатся, а вернее сказать рождаются, все возможные смыслы вообще. Именно это "пространство возможных смыслов" и является одновременно основной проблемой, целью и результатом "науки незнания" Николая Кузанского» (Бакеева, 2004, с. 40).
Случай с Коктебелем по концентрации культурной символики на столь малом участке пространства почти уникален. Тем не менее он отражает общую закономерность взаимодействия человека и места его жизни. В подходе к этой проблеме мы разделяем принципиальную установку американского искусствоведа и культуролога Саймона Шамы, посвятившего обширное исследование «Ландшафт и память» развитию символики ландшафтных форм в истории культуры. Парадоксально формулируя основную мысль, Шама заявил, что «ландшафты – это скорее явления культуры, чем природы. Модели нашего воображения проецируются на лес, и воду, и камень <…> [и] как только какая-либо идея ландшафта, миф или образ воплотится в месте сем, они сразу становятся способом конструирования новых категорий, создания
метафор более реальных, чем их референты, и превращающихся в часть пейзажа»1[Shama 1996: 61]. Мысль о конструктивной силе творческого воображения, вносящего свои символические структуры в реальность, – одна из ведущих в нашем исследовании об Урале и Перми как феноменах русской культуры.
Нужно ли считать первоочередной задачей методичное разрушение кодов, относящихся к пространству? Нет. Перед нами стоит как раз обратная проблема. Коды эти, неотделимые от знания и социальной практики, давно уже размыты. От них остались одни лохмотья – отдельные слова, образы,
метафоры . Главное событие прошло незамеченным, так что о нем приходится постоянно напоминать: около 1910 года пошатнулось пространство, общее для здравого смысла, науки, социальной практики, политической власти, пространство, служащее содержанием как повседневной речи, так и абстрактной мысли, среда и канал сообщений, пространство классической перспективы и геометрии, разрабатывавшееся со времен Ренессанса на основе греческого наследия (Евклида и логики) силами западного искусства и философии и встроенное в город. Оно получает столько ударов, подвергается таким нападкам, что с большим трудом сохраняет некую педагогическую реальность в рамках консервативного образования. Евклидово пространство, пространство перспективы исчезает как референт вместе с другими общими местами (городом, историей, родством, тональной системой в музыке, традиционной моралью и т. д.) Переломный момент. Между тем нетрудно понять, что евклидово пространство «здравого смысла» с его перспективой, равно как и алгебра и арифметика, как грамматика и ньютонова физика, не могут исчезнуть в единый миг, не оставив следов в сознании людей, в науке и педагогике. Дело не в том, чтобы разрушить коды во имя некоей критической теории, а в том, чтобы объяснить их разрушение, выявить его результаты и (быть может) с помощью теоретического перекодирования создать какой-то новый код.
Наименование еще более условное, чем первое. Под музеем я, действительно, понимаю реально существующий музей (музеи), который представляет в данном отношении род лаборатории для проведения транстемпоральных экспериментов: либо карнавального, либо эзотерического характера, либо для достижения синтеза этих двух подходов в различных – иногда взрывоопасных – пропорциях. Тогда как «библиотеку» я использую только в качестве
метафоры , имею же в виду только «книжный» контекст, в рамках которого происходит процесс осмысления проблем символизма и т. п. Основные понятия рассматриваются, так сказать, sub specie aeternitatis. Предполагаю, что наша дискуссия пойдет в этом направлении. Собеседники уютно расположились на вершине башни из слоновой кости и, бросая время от времени взгляды на «библиотечные» ландшафты, размышляют о сути символизации. Мне кажется, дорогие друзья, вам понятно, о чем идет речь, поэтому перехожу к следующему пункту…
Грамматика любви. Мотивы вечного повторения и вечного обновления в их единении проходят сквозь весь текст произведения. Им подчинена тема постоянства, персонифицированная в образе Хвощинского-старшего. В семантическом поле данных мотивов находит свое значение и ключевая деталь художественного мира рассказа – насквозь прочитанная своим первым хозяином книжечка под названием «Грамматика любви». И самая
метафора грамматика любви как нельзя более полно отражает значение двух доминирующих мотивов-спутников лирического плана текста – мотивов повторения и обновления.
В третьей части доклада («Вширь и вдаль») Выготский ставит ряд принципиальных проблем дальнейшего исследования. Первая – это роль значения в жизни сознания. Выготский использует точную
метафору – слово «прорастает» в сознание. И дальше идет рассуждение о предметном значении в его отношении к словесному. «Постоянство и категориальная предметность предмета есть значение предмета <…>. Всякое наше восприятие имеет значение. Любое бессмысленное мы воспринимаем (как осмысленное), приписывая ему значение.
Такое, – к сожалению, очень распространенное, – представление отразилось даже в русском переводе “Роли труда” Ф. Энгельса, в том его месте, где говорится, что у формирующихся людей возникла потребность что-то сказать друг другу. Ведь когда мы употребляем термин “потребность”, то имеем в виду прежде всего естественную потребность типа голода или жажды, имеющую биологический характер и совершенно не обязательно детерминированную социально. У Энгельса сказано иначе, чем в русском переводе, и его мысль глубже. Она выражена так: “…die werdenden Menschen kamen dahin, dab sie einander etwas zu sagen hatten”[21] (курсив наш. – А.Л.). Это буквально означает: они “…пришли к тому, что у них появилось что сказать друг другу”. Иными словами, Энгельс имеет в виду содержание общения, а не сам факт общения: общение оказывается детерминированным социально со стороны своего содержания. Слово же “потребность” (das Bedьrfnis) появляется у него лишь в следующей фразе, где нужно было противопоставить “потребность” – “органу”. Кстати, из всего контекста статьи видно, что это –
метафора : потребность сама по себе не может создать органа – его создает деятельность (как это произошло с рукой)[22]. Так или иначе, но нельзя ставить проблему глоттогенеза, не рассматривая функций коммуникации в первобытном обществе.
Функциональное удобство понятия «дух» обусловлено следующими преимуществами: оно не так жестко связано с рационально-познавательными способностями, как понятия «разум» и «рассудок»; в отличие от «интеллекта», «дух», как правило, соотносится со своим персонифицированным носителем, с «лицом»; в отличие от «души» – акцентирует объективную значимость своего содержания и его относительную независимость от стихии эмоциональных переживаний; в отличие от «воли» – на первый план выдвигает созерцания и смыслы, которые могут определять действия, а не только акт свободного выбора; в отличие от «сознания» – фиксирует не столько дистанцию между Я и его эмпирическим наполнением, сколько их живую связь; в отличие от «ментальности» – обычно не включает в себя несознаваемые механизмы традиционных и повседневных реакций и установок (если не считать таких
метафор , как «дух времени» и т. п., каковые, впрочем, тоже весьма удобны, поскольку позволяют осуществлять важную культурологическую операцию: задавать «духу» любую субъектность – народ, эпоха, стиль…). Важно и то, что «духу» свойственна динамика цели: он не просто необходим, как логика, оптативен, как «душа», он – императивен. Способность понятия «дух» йотировать силу, отличную и от релятивной психической стихии, и от безличной природы, и от волевого произвола, делает его эффективным аналитическим инструментом.
Открывающая книгу
метафора говорит, что речь о ее предмете сегодня не может вестись на прежних основаниях классической европейской метафизики. Предстоит найти новый язык, новые принципы для антропологического дискурса, и современная мысль уже весьма активна в решении встающих проблем. Движимый и направляемый новым опытом, поиск в то же время неизбежно развертывается в освоенном пространстве мировой мысли о человеке, в диалогическом взаимодействии с традицией – или точней, с традициями, ибо рабочее поле мысли расширилось и глобализовалось, все более органично включая не только Запад, но и Восток. И вместе с тем, в этом расширившемся поле не может не служить особою, выделенной областью именно классическая европейская метафизическая традиция – та самая, в которой мы более не можем остаться. Это единственная область, где в распоряжении гуманитарной мысли есть достаточная система правил (само) организации и критериев (само)проверки: достаточная не в смысле позитивистской эпистемологии Поппера или Витгенштейна, а в смысле концептуальной структуры философского дискурса, менее формализуемой, но в своем роде не менее строгой и не менее обязательной. Поэтому лишь посредством соотнесения себя с этой областью мысль обеспечивает свое пребывание в сфере мыслительной культуры, без риска впасть – не столько в древнее «варварство» (едва ли оно есть еще на Земле), сколько в новейший беспредел тотального уравнивания и обесценивания всех установок, культурных, внекультурных, антикультурных… И это значит, что всякий опыт продвижения мысли заново обозревает «основоустройство», Grundverfassung, классической европейской метафизики, входя в тесную связь с теми или иными его элементами и темами.
Кроме общеязыковых переносов, в языке художественной литературы наблюдаются характерные для творчества конкретного писателя или поэта переносные употребления слов (они получили название «метафоризация»), ср. справедливое и доброе небо («Война и мир» Л.Н. Толстой), заспанный рассвет («Третье свидание» К. Паустовский) и т.д. Удачные
метафоры чаще всего получают в языке широкое распространение и становятся общеязыковыми переносными значениями.
Совершенно очевидно, что композиции этого типа отражают процесс переноса смысловых акцентов содержания с порядка на объект, важным становится частное, причем результатом этого процесса оказывается изменение декоративности в силу новых способов построения композиций и новых приемов организации изображений. Не подлежит сомнению, что сохранение центральной или осевой симметрии оказывает сдерживающее влияние на дальнейшее развитие образов и в системе построений, они, как правило, трактованы символически. Попытки подробно реалистической трактовки приводят в ряде случаев к тому, что в символ превращается вся сцена: таковы сцены охоты на медведя, охоту на птицу. Культовый смысл брачной или родовой символики высвечивает интерес к жанровым композициям в народном творчестве. Картина-символ часто и есть своеобразная
метафора – результат композиций переходного типа.
Когда такая схема возникла эмпирически, она обозначила новое исследовательское пространство. Оказалось, что в этом пространстве могут присутствовать со своим профессиональным исследовательским опытом многие науки, прежде всего естественные, которые до того занимались каждая своим отдельным предметом. Так например, психология исследовала процессы восприятия, представления, формы человеческого поведения, их нормы, вариации. Науки о мозге рассматривали структуру мозга с естественнонаучной точки зрения. Информационные науки пытались совершенствовать технологические процессы преобразования с помощью компьютерных технологий. В данной схеме каждая из этих наук увидела определенное место для изучения отдельных секторов этой технологической модели. Исследовательское пространство было обозначено как направление «искусственного интеллекта». В настоящее время оно понимается более широко – именно как пространство, в котором компьютерная модель ввода, переработки и выхода информации сопоставляется с вводом, переработкой и выходом нового интеллектуального продукта в процессе познавательной деятельности человека. Условность аналогии хорошо передается возникшим тогда термином «компьютерная
метафора ». Метафора означает лишь фигуру речи, с помощью которой язык пытается передать впечатление от нового невиданного, необычного явления. Метафора не дает ни понимания природы явления, ни нового понятийного аппарата и поэтому пользуется тем, что есть, т. е. сравнивает с тем, что новое явление ему напоминает.
Особенность фрагмента – стирание дистанции между реципиентом и объектом, что не означает совпадения взгляда и вещи, а означает очищенность взгляда от стереотипов восприятия (той же культурно обусловленной дистанции). К таким стереотипам относится и главный стереотип – стереотип репрезентативности, согласно которому всякий образ должен выражать некий смысл. Фрагмент, по Бодрийяру, может приобрести даже загадочную форму афоризма, аллегорического высказывания, яркой
метафоры , подводящей итог всему высказыванию.
Исходя из такого рода представлений о лирике, мы описывали прозаические миниатюры Бунина, нередко прибегая к метафорическим определениям лирического сюжета и лирического текста, – например, к формуле, приложенной Ю. Н. Чумаковым к поэзии Тютчева – «точка, распространяющаяся на все». Эта формула несет в себе мысль о центробежности и центростремительности лирического текста и презумпцию условности границ между внутренним и внешним[10]; исходя из нее, можно утверждать, что лирические формы характеризуются ускользающей границей между автором внутри и автором вне текста. К пространственным
метафорам с акцентами на заполненности или пустоте прибегают многие теоретики. Вот, к примеру, одно из рассужений П. Де Мана о Рильке:
Существование научной формы породило проблему соотношения поэтической и логической аргументации в познании. Так, в современной психологии это может проявляться в существовании, часто в одном тексте, как научных, так и поэтических способов мышления. Цитирование поэтов становится одной из наиболее распространенных форм аргументации, проявления интеллектуальной позиции автора научного текста. Часто научное, логически аргументированное изложение воспроизводится в виде поэтической
метафоры , которая, естественно, по своему происхождению не может быть продуктом логического мышления.
Ученые время от времени выделяют романтические элементы в отдельных набоковских романах. Так, Д. Бартон Джонсон в своей статье об «Аде» (1968) характеризует этот роман как своеобразную «дань Набокова европейскому романтизму»[19]. В частности, ведущая здесь тема инцеста возводится им к произведениям Шатобриана («Рене» (1802)) и Байрона («Абидосская невеста» (1813), «Манфред» (1817), «Каин» (1821)). Неоднократно отмечалось исследователями и пародирование Набоковым романтических мотивов и ситуаций в «Лолите» (1954), причем, как указывает Т. Р. Фрош, пародия в данном случае выступает для писателя «способом максимального приближения к романтической повести… через воспроизведение ее в новой, современной и оригинальной форме»[20]. Как заметила Элен Пайфер, Набоков не только пародирует, но и заново утверждает некоторые основополагающие для романтиков принципы. Таково, например, следование писателя исконно романтическому представлению о ребенке как носителе творческого мировосприятия, отразившемуся, в частности в «Лолите»[21]. В. Александров обратил внимание на частое присутствие в набоковской лирике и прозе традиционного романтико-символистского мотива припоминания, «анамнезиса», связанного с платоновским мифом об андрогинах[22]. Помимо следования романтикам или намеренного отталкивания от них на мотивно-образном или фабульно-сюжетном уровнях, делаются попытки выявить связь Набокова с романтической традицией в сфере художественного мышления и эстетических принципов. В частности, отмечается, что писатель разделял традиционное романтическое представление о художнике как о сопернике Бога[23], а собственное «изгнание» – совершенно в духе романтиков воспринимал как своеобразную
метафору человеческого существования в мире[24]. Поставлен и вопрос об отношении Набокова к романтическим идеям жизнестроительства, отождествления жизни и искусства[25]; предпринимаются попытки установить сходство набоковской художественной системы с романтическим контекстом на уровне металитературных приемов[26].
Идея единства смыслового поля культуры в рамках семиотической традиции изучения и толкования культурных феноменов нашла отражение в понятии «семиосфера». Можно сказать, что удачная
метафора приобрела значение культурологического и философского термина, активно вошедшего в современный лексикон гуманитарной науки. Фундаментальные исследования Ю.М. Лотмана, Вяч. Вс. Иванова, А.М. Пятигорского, В.Н. Топорова, Б.А. Успенского позволили создать типологические модели описания различных культур и понять механизмы их функционирования и развития. В своей совместной работе «Тезисы к семиотическому изучению культур (в применении к славянским текстам)» ученые обосновали возможность рассмотрения знаковых систем с точки зрения единой семиотики культуры как «науки о функциональной соотнесенности различных знаковых систем» [345, с 504]. В данном контексте семиосфера выступает в качестве знаково-смысловой общности, внутри которой осуществляется культурная коммуникация и возникает эффект понимания между «адресантом» и «адресатом». При этом авторы «Тезисов» подчеркивают, что степень осознания единства всей культурной системы по отношению к наличию семиотических подсистем различна. Наиболее высокий уровень единства демонстрирует как раз средневековый тип культуры, который понимает и осознает себя через богословский текст.
Принципом тео-аксиологического подхода становится христианский гуманизм с его отношением к миру и человеку. Значение идеациональной культуры признаётся не во внешних проявлениях, а во внутренних ценностях. Канон, составленный на основе христианского гуманизма, не нуждается в профессиональном посреднике: цензоре, критике, литературоведе. Здесь есть коллективное общение родственных в духе читателей, для которых духовные смыслы литературного творчества ясны, как и автору. Идеациональная культура не нуждается во внешнем приукрашивании, пышных эпитетах, замысловатых
метафорах . В ней присутствует только символ как знак невидимого, духовного мира ценностей. Раскодировка этих символов, знаков, образов, ритмов, интонаций также входит в задачу тео-аксиологического подхода. П.А. Сорокин называет идеациональное искусство «искусством человеческой души, наедине общающейся с Богом», оно было создано не для прославления человеческих страстей, «а во возвеличение хвалы и славы имени Божия» [Сорокин, 1992, с. 441].
Аллегория становится одним из ведущих жанров лирики любомудров (у Веневитинова, Шевырева, Хомякова). Тем не менее в лирике любомудров это жанр, что называется, «убывающий». Аллегории любомудров имеют тенденцию к усилению абстрактности, к обнажению лежащей в их основе логической конструкции. Они все больше декларируют вспомогательную, служебную роль конкретно-чувственного образа, вводимого
метафорой , и, напротив, выдвигают философское рассуждение. Это постепенно приводит к разложению жанра аллегории в собственном смысле. Принцип мысленной подстановки иного значения, необходимый при чтении аллегории, сохраняется, но обязательная для классической аллегории законченная картинка, развернутый конкретно-чувственный образ, своего рода замкнутая сюжетность уже не характерны для таких аллегорических стихотворений, как «Сон», «К непригожей матери», «Две чаши» Шевырева. Вместо аллегории как жанра появляется стихотворение, в котором есть элементы аллегоризма как украшение риторического развертывания мысли.