Неточные совпадения
Краем уха слушала россказни мастерицы про учьбу́ ребятишек, неохотно отвечала ей на укоры, что держит Дуняшу не по старинным обычаям, но, когда сказала она, что Ольга Панфиловна срамит ее на базаре, как бы застыла на месте,
слова не
могла ответить… «В трубы трубят, в трубы трубят!» — думалось ей, и, когда мастерица оставила ее одну, из-за густых ресниц ее вдруг полилися горькие слезы.
Ровно кольнуло что Марка Данилыча. Слегка нахмурился он, гневно очами сверкнув, но не ответил ни
слова Седову. Простой был человек Смолокуров, тонкостям и вежливостям обучен не был, но, обожая свою Дуню, не
мог равнодушно сносить самой безобидной насчет ее шутки. Другой кто скажи такие
слова, быть бы великому шуму, но Седов капиталом мало чем уступал Смолокурову — тут поневоле смолчишь, особливо ежели не все векселя учтены… Круто поворотясь к Орошину, Марко Данилыч спросил...
Разгорелись глаза у Марка Данилыча. То на Орошина взглянет, то других обведет вызывающим взглядом. Не
может понять, что бы значили
слова Орошина. И Седов, и Сусалин хоть сами тюленем не занимались, а цены ему знали. И они с удивленьем посматривали на расходившегося Орошина и то же, что Марко Данилыч, думали: «Либо спятил, либо в головушке хмель зашумел».
— Еще столько же наберется,
может, и побольше, — сказал Зиновий Алексеич. — К
слову ведь только говорится, что весь капитал засадил. Всего-то не засаживал… Как же это возможно?
Весело, радошно похаживал он по разубранным своим горницам, когда они бывали гостями полнехоньки; тут от него и шутки, и смехи так и сыплются, а без гостей приказчики да рабочие иной раз от хозяина
слова добиться скоро не
могут, только и разговорится, что с одними семейными.
И остался племянник у дяди до по́лночи, говорил с ним о делах своих и намереньях, разговорился и с сестрицами, хоть ни той, ни другой ни «ты» сказать, ни «сестрицей» назвать не осмелился. И хотелось бы и бояться бы, кажется, нечего, да тех
слов не
может он вымолвить; язык-от ровно за порогом оставил.
Хочет что-то сказать ей, вымолвить
слова не
может…
Подавая Наташе стакан, Веденеев опять-таки
слов доискаться не
мог, придумать, что бы такое ей молвить.
А
слов все-таки придумать не
может…
Сам на себя не
может надивиться — смел и игрив он в последнее время среди женщин бывал, так и сыпáл перед ними речами любезными, веселил их шутками и затейными разговорами, а теперь же
слова промолвить не
может.
Дуня зарыдала у ней на груди,
слова не
может вымолвить от рыданий.
Ни
слова не
может ответить Наташа, а слезы градом, а рыданья так и надрывают молодую грудь.
— Никитушка!.. Родной ты мой! — воскликнула она. — Насилу-то!.. Дождаться тебя не
могли!.. Голубчик ты мой!.. Погляди на нее, извелась ведь вся — ночей не спит, не ест ничего почти,
слова не добьешься от нее… исстрадалась, измучилась!.. Шутка сказать — без малого пять месяцев!..
— Самому мне, матушка, так хотелось сделать, да что ж я
могу? — сказал Самоквасов. — Дядя никаких моих
слов не принимает. Одно себе заладил: «Не дам ни гроша» — и не внимает ничьим советам, ничьих разговоров не слушает…
Не часто́й дробный дождичек кропит ей лицо белое,
мочит она личико горючьми слезми… Тужит, плачет девушка по милом дружке, скорбит, что пришло время расставаться с ним навеки… Где былые затеи, где проказы, игры и смехи?.. Где веселые шутки?.. Плачет навзрыд и рыдает Фленушка,
слова не
может промолвить в слезах.
— Насмехаться!.. Бранить!.. — горько улыбнувшись, заговорил Петр Степаныч. — Какое
слово ты молвила?.. Да
могу ли я над тобой насмехаться.
— Какое же дело у вас до Петьки касается? — откашлянувшись и поглядывая искоса на Веденеева, спросил Самоквасов. — Глядя по делу и говорить станем… Ежель пу́стошное какое, лучше меня и не спрашивайте,
слова не молвлю, а ежель иное что,
может статься, и совет вам подам.
Домой собрáлась Аграфена Петровна. Накануне отъезда долго сидела она с Дуней, но сколько раз ни заводила речь о том, что теперь у нее на сердце, она ни одним
словом не отозвалась… Сначала не отвечала ничего, потом сказала, что все, что случилось, было одной глупостью, и она давным-давно и думать перестала о Самоквасове, и теперь надивиться не
может, как это она
могла так много об нем думать. «Ну, — подумала Аграфена Петровна, — теперь ничего. Все пройдет, все минет, она успокоится и забудет его».
— Над вашими
словами всю ночь я раздумывала, — потупив глаза, робко и нерешительно молвила Дуня. — Много из того, что вы говорили, кажется, я поняла, а иного никак понять не
могу…
Взяла деньги Пелагея, медленно отошла к бабьему куту и, выдвинув из-под лавки укладку, положила туда деньги. На глазах опять слезы у ней показались, а Абрам стоял перед братом, ровно не в себе — вымолвить
слова не
может.
Рад был такой чести Марко Данилыч; не веря глазам, бегом он выбежал из дома встречать знатную, почетную гостью и
слов придумать не
мог, как благодарить ее. Только что вошла в комнаты Марья Ивановна, вбежала радостная Дуня и со слезами кинулась в объятия нежданной гостьи.
— Кажется, немножко понимаю, а впрочем, там много, что мне не по уму, — с простодушной, детской откровенностью и милой простотой отвечала Дуня, восторженно глядя на Марью Ивановну и горячо целуя ее руку. — И в других книжках тоже не всякое
слово могу понимать… Неученая ведь я!.. А уж как рада я вам, Марья Ивановна!.. Вы ученая, умная — теперь вы мне все растолкуете.
Как ярый гром из тихого ясного неба грянули эти
слова над Марком Данилычем. Сразу
слова не
мог сказать. Встрепенулось было сердце радостью при вести, что давно оплаканный и позабытый уж брат оказался в живых, мелькнула в памяти и тесная дружба и беззаветная любовь к нему во дни молодости, но тотчас же налетела хмарая мрачная дума: «Половину достатков придется отдать!.. Дунюшку обездолить!.. Врет Корней!»
Ни здесь, ни в деревне у сродников, ни на Унже и
слова одного про Мокея Данилыча не
моги вымолвить.
— Обещали вы, душечка Марья Ивановна, рассказать мне о «живом
слове», — сказала Дуня, сидя на скамеечке возле Марьи Ивановны. — Или,
может быть, вам тяжело теперь говорить?
— Тогда я не сказала тебе, потому что ты не поняла бы моих
слов, а теперь, как ты прочитала столько полезных книг и приняла сердцем все в них написанное, понять ты
можешь, хоть покамест и не все еще.
Все утро просидела в каморке Дарья Сергевна, жадно прислушиваясь к
словам Марьи Ивановны, но никак не
могла взять в толк, о чем та говорила.
— Когда корабль соберется, когда властью и велением духа будут собраны люди Божьи во едино место в сионскую горницу, — ответила Варенька, — если будет на то воля Божия, и тебя допустят посмотреть и послушать, хоть ты пока еще и язычница… Кто знает?
Может быть, даже
слово будет к тебе. Редко, а это иногда бывает.
А все-таки не
мог он нигде сыскать духовного врача, ни от кого не
мог услыхать разумного
слова.
— И к
слову не
моги поминать о владыке, разве только прославляя святую его жизнь, ангельскую кротость, душевное смирение, неумытное правосудие и иные многие архипастырские добродетели…
Ни
словом, ни движеньем никто не отозвался ему. Только блаженный ни с того ни с сего захохотал во всю
мочь, приговаривая...
А все-таки ни одной ночи Дуня не
может провести спокойно: то звучат отцовские
слова, то видится ей Петр Степаныч, скорбный, унылый… И становится Дуне жалко отца, жалко становится и Петра Степаныча.
Пластом лежит на голой земле. Двинуться с места не
может, голосу не в силах подать, лежит один-одинехонек, припекаемый полуденными лучами осеннего солнца. Ни на горе, ни под горой никого нет, стая галок с громким криком носится в высоте над головой миллионщика. Лежит гордый, своенравный богач беспомощен, лежит, всеми покинутый, и
слова не
может промолвить. Тускнеет у него в очах, мутится в голове, ни рукой, ни ногой шевельнуть не
может. Забытье нашло на него…
— Помереть не помер, а близко того, — сказал посланный. — Рука, нога отнялись, рот перекосило,
слова не
может сказать.
Отцовское письмо такое было ласковое, такое тоскливое… И жаль стало Дуне старика, положившего в нее душу свою. Одинокий, в тоске, в печалях, в заботах, быть
может, больной!.. И никто ему не молвит приветного
слова! Один, как перст, один-одинешенек…
Ее чистая душа в своих мечтаниях стремилась к какому-то непонятному, но доброму существу, из уст которого не
могут исходить ни
слова лжи, ни
слова гнева…
— Уговаривала ее… Что знаю, как умею, все рассказала ей, — ответила Варенька. — Но без веры она
слова мои принимала. Только раз спросила у меня, кто
может рассеять сомненья ее и утвердить в праведной вере. Я на тетеньку указала.
— Не
могу я тятеньку покинуть! Без меня помрет он с тоски… И теперь скучает… Один ведь, никого возле него нет. Не с кем
слова перемолвить… Нет, не
могу я жить без него.
— Не
могу… сил нет. Завтра… завтра… — задыхаясь на каждом
слове, шептал Егор Сергеич. — Мне бы отдохнуть… успокоиться немножко… Давит… давит гнусную плоть мою… Не
могу говорить… Завтра все расскажу… А теперь прощай… прощай!
— Ты вчера изнемог, Егорушка, и не
мог всего договорить, — сказал Николай Александрыч. — Скажи теперь, что говорил ты про иерусалимского старца, в самом ли деле так было, как ты рассказывал, или это вроде сказаний про Данила Филиппыча да Ивана Тимофеича? Были ли сказанному тобой послухи и очевидцы, и что они за люди, и можно ли на
слово верить им?
С детства видела одну сухую обрядность, ни от кого не слыхала живого
слова, никто не
мог разрешить ей вопросов, возникавших в юной душе.
— Тоже послушание. Кто желает знать подробно, пускай тот спросит меня наедине. Не всякому открою, а на соборе не скажу ни
слова. Там ведь бывают и люди малого ведения, для них это было бы соблазном, навело бы на греховные мысли. Теперь не
могу много говорить, все еще утомлен доро́гой… Пойду отдохну. Когда собор думаешь собрать? — спросил он, обращаясь к Николаю Александрычу.
Не сказал он ни
слова, что
могло бы поразить внимательно слушавшую Дуню.
На другой день, после того как отец Прохор воротился домой, Аграфена Петровна к нему приехала. Сказанные им
слова, что Дуня «пропала без вести», до того поразили вихоревскую тысячницу, что вся она помертвела и долгое время в себя не
могла прийти. Отец Прохор догадался, что она не просто знакомая Смолокуровым, а что-нибудь поближе. Когда пришла в себя Аграфена Петровна и немного поуспокоилась, сказал он...
На другой день только что проснулась Аграфена Петровна и стала было одеваться, чтоб идти к Сивковым, распахнулись двери и вбежала Дуня. С плачем и рыданьями бросилась она в объятия давней любимой подруги, сердечного друга своего Груни. Несколько минут прошло, ни та, ни другая
слова не
могли промолвить. Только радостный плач раздавался по горенке.
Облилась Дуня слезами при этих
словах давнего верного друга. Сознавала она правду в речах Груни и не
могла ничего возразить. В глубокую думу погрузилась она и через несколько минут, надрываясь от горя, кинулась на постель Аграфены Петровны и, спрятав лицо в подушки, не своим как будто голосом стала отрывисто вскрикивать. Если б эти рыданья, эти сердечные вопли случились в сионской горнице, собор Божьих людей возопил бы: «Накатил! Накатил!» Хлыстовские душевные движенья оставались еще в Дуне. Причитала она...
— Будьте спокойны, что
могу, то сделаю, — сказал Патап Максимыч. — А теперь вот о чем хочу спросить я вас: от
слова не сделается, а все-таки… сами вы видели Марка Данилыча… Вон и лекарь говорит и по всем замечаниям выходит, что не жилец он на свете. Надо бы вам хорошенько подумать, как делами распорядиться.
Не
может ни
слова сказать Марко Данилыч.
— Чубалов, Герасим Силыч, — ответила Дарья Сергевна. — В деревне Сосновке он живет. Прежде частенько бывал у Марка Данилыча, и обедывал, и ночевывал, а иной раз и по два и по три дня у него гостил. Да вот уж с год, как ни разу не бывал. Болтал Василий Фадеев, что какие-то у него расчеты были с покойником, и Герасим Силыч остался им недоволен. А другое дело,
может, все это и вздор. Ведь Фадеев что ни
слово, то соврет.
— Уж они тебя в поганую свою веру не приводили ль? — спросила Дарья Сергевна. — Весной, как Марья Ивановна жила у нас, она ведь про какую-то новую веру рассказывала тебе да расхваливала ее. Я слышала сама из каморки, что возле твоей комнаты. Только что
слов ее тогда понять не
могла.