Неточные совпадения
Таких пустырей в глубине Петербургской стороны
и сейчас достаточно, а двадцать лет тому назад их было
еще больше.
И вдобавок волк-то
еще состарился: шерсть у него вылиняла, глаз притупился, на ухо туг, нос заржавел, зубы съел, — ну, ему вдвойне приходится голодать супротив молодых волков.
Он
еще раз оглядел всю комнату, сердито сплюнул
и швырнул свою длиннополую шляпу куда-то на этажерку. Мне показалось, что сегодняшний Пепко был совсем другим человеком, не походившим на вчерашнего.
Он
еще раз оглядел всю комнату,
еще раз посмотрел на дверь
и еще раз плюнул.
До сих пор мы, русские, изобретаем
еще часы, швейные машины
и прочее, что давно известно.
Я чувствовал, что начинаю краснеть,
и еще больше обозлился на проницательную чухонскую девицу. Нечего сказать, недурное напутствие…
Дальше: «… в столицах очень много блеска, но
еще больше дурных примеров
и дурных людей, которые совращают неопытных юношей с истинного пути».
В этой реплике выступала
еще новая черта в характере Пепки, — именно — его склонность к саморазъедающему анализу, самобичеванию
и вообще к всенародному покаянию. Ему вообще хотелось почему-то показаться хуже, чем он был на самом деле, что я понял только впоследствии.
Уже лежа в постели, Пепко
еще раз перечитал письмо матери
и еще раз комментировал его по-своему.
— Ах, какая забавная эта одна добрая мать, — повторял Пепко, натягивая на себя одеяло. — Она все
еще видит во мне ребенка… Хорош ребеночек!.. Кстати, вот что, любезный друг Василий Иваныч: с завтрашнего дня я устраиваю революцию — пьянство прочь, шатанье всякое прочь, вообще беспорядочность. У меня уже составлена такая таблица, некоторый проспект жизни: встаем в семь часов утра, до восьми умыванье, чай
и краткая беседа, затем до двух часов лекции, вообще занятия, затем обед…
Я пожалел свое покинутое одиночество
еще раз
и чувствовал в то же время, что возврата нет, а оставалось одно — идти вперед.
Стоило ли ехать сюда, на туманный чухонский север,
и не лучше ли было бы оставаться там, откуда прилетают эти письма в самодельных конвертах с сургучными печатями, сохраняя
еще в себе как бы теплоту любящей руки?..
Самую большую занимали мы с Пепкой, рядом с нами жил «черкес» Горгедзе, студент медицинской академии, дальше другой студент-медик Соловьев,
еще дальше студент-горняк Анфалов,
и самую последнюю комнату занимала курсистка-медичка Анна Петровна.
— Ей хорошо, — злобствовал Пепко, — водки она не пьет, пива тоже… Этак
и я прожил бы отлично. Да… Наконец, женский организм гораздо скромнее относительно питания.
И это дьявольское терпение: сидит по целым неделям, как кикимора. Никаких общественных чувств, а
еще Аристотель сказал, что человек — общественное животное. Одним словом, женский вопрос… Кстати, почему нет мужского вопроса? Если равноправность, так должен быть
и мужской вопрос…
Мы очень весело провели наш вечерний чай, позанимались
еще часа два
и, по программе, в девять часов улеглись спать.
— Именно, наука о козявках, мушках
и таракашках, а в сущности — вздор
и ерунда.
Еще лучше, что ты ничего не смыслишь: будет свежее впечатление… А публике нужно только с пылу, горячего.
Это было
еще то блаженное время, когда студенты могли ходить в высоких сапогах,
и на этом основании я не имел другой, более эстетической обуви.
Все это, может быть, было
и остроумно
и справедливо, но я испытывал гнетущее настроение, отправляясь на свою первую репортерскую экскурсию. Я чувствовал себя прохвостом, который забирается самым нахальным образом прямо в храм чистой науки. Вдобавок шел дождь,
и это ничтожное обстоятельство
еще больше нагоняло уныние.
Шустрый молодой человек оказался представителем большой распространенной газеты
и поэтому держал себя с соответствующим апломбом. Затем явились
еще два репортера — один прилизанный, чистенький, точно накрахмаленный, а другой суровый, всклокоченный, с припухшими веками. Это уже было свое общество,
и я сразу успокоился.
Записал я все, что происходило, очень плохо, потому что отчасти был занят совершенно посторонними наблюдениями, а отчасти потому, что не умел
еще быстро схватывать сущность доклада
и прений.
Наступило утро, холодное, туманное петербургское утро, пропитанное сыростью
и болотными миазмами. Конечно, все дело было в том номере «Нашей газеты», в котором должен был появиться мой отчет. Наконец, звонок, Федосья несет этот роковой номер… У меня кружилась голова, когда я развертывал
еще не успевшую хорошенько просохнуть газету. Вот политика, телеграммы, хроника, разные известия.
— Смотри
и молча презирай меня! — заявлял Пепко,
еще лежа утром в постели. — Перед тобой надежда отечества, цвет юношества, будущий знаменитый писатель
и… Нет, это невозможно!.. Дай мне орудие, которым я мог бы прекратить свое гнусное существование. Ах, боже мой, боже мой…
И это интеллигентные люди? Чему нас учат, к чему примеры лучших людей, мораль, этика, нравственность?..
— Что же это такое? — взывал Пепко, изнемогая в борьбе с собственною слабостью. —
Еще один маленький шаг,
и мы превратимся в настоящих трактирных героев… Мутные глаза, сизый нос, развинченные движения, вечный запах перегорелого вина — нет, благодарю покорно! Не согласен… К черту всю «академию»! Я
еще молод
и могу подавать надежды, даже очень просто… Наконец, благодарное потомство ждет от меня соответствующих поступков, черт возьми!..
— Цезарь — это я, то есть цезарь пока
еще в возможности, in spe. Но я уже на пути к этому высокому сану… Одним словом, я вчера лобзнул Ночь
и Ночь лобзнула меня обратно. Привет тебе, счастливый миг… В нашем лице человечество проявило первую попытку сделать продолжение издания. Ах, какая девушка, какая девушка!..
Пепко вдруг замолчал
и посмотрел на меня, стиснув зубы. В воздухе пронеслась одна из тех невысказанных мыслей, которые являются иногда при взаимном молчаливом понимании. Пепко даже смутился
и еще раз посмотрел на меня уже с затаенной злобой: он во мне начинал ненавидеть свою собственную ошибку, о которой я только догадывался. Эта маленькая сцена без слов выдавала Пепку головой… Пепко уже раскаивался в своей откровенности
и в то же время обвинял меня, как главного виновника этой откровенности.
Именно этот эпизод с таинственной незнакомкой
и промелькнул перед нашими внутренними очами после сделанного Пепкой признания о лобзании. Мужчина, обманывающий женщину, вообще гадок, а Пепко
еще не был настолько испорченным, чтобы не чувствовать сделанной гадости. Мучила молодая совесть…
— А та, которая с письмами… Раньше-то Агафон Павлыч у ней комнату снимал, ну,
и обманул. Она вдова, живет на пенсии…
Еще сама как-то приходила. Дуры эти бабы… Ну, чего лезет
и людей смешит? Ошиблась
и молчи… А я бы этому Фоме невероятному все глаза выцарапала. Вон каким сахаром к девушке-то подсыпался… Я ее тоже знаю: швейка. Дама-то на Васильевском острове живет, далеко к ней ходить, ну, а эта ближе…
— Ну, братику, мы попали в небольшое, но избранное общество, — шепнул мне Пепко, отводя в сторону. — От скуки челюсти свело… Недостает
еще отца дьякона, гитары
и домашней наливки, которая пахнет кошкой.
К числу действующих лиц нужно
еще прибавить ветхозаветное фортепиано красного дерева, которое имело здесь свое самостоятельное значение, — «мамаша без слов» играла за тапера
и аккомпанировала Верочке, исполнявшей с большим чувством самые модные романсы.
Я перечитывал русских
и иностранных классиков
и впадал в
еще большее уныние.
Одним словом, мне приходилось писать так, как будто это был первый роман в свете
и до меня
еще никто не написал ничего похожего на роман.
Мне много помогло
еще то, что я с детства бродил с ружьем по степи
и в лесу
и не один десяток ночей провел под открытым небом на охотничьих привалах.
Тризна вышла на славу. Мне
еще в первый раз приходилось видеть в таком объеме трактирную роскошь. Спирька все время улыбался, похлопывал соседа по плечу
и, когда все подвыпили, устроил зараз несколько дел.
— Я? надую? Да спроси Порфирыча, сколько он от меня хлеба едал… Я-то надую?.. Ах ты, братец ты мой, полковничек… Потом
еще мне нужно поправить два сонника
и «Тайны натуры». Понимаешь? Работы всем хватит, а ты: надуешь. Я о вас же хлопочу, отцы… Название-то есть для романа?
Пепко находился в ожесточенно-мрачном настроении
еще раньше закрытия «Нашей газеты». Он угнетенно вздыхал, щелкал пальцами, крутил головой
и вообще обнаруживал несомненные признаки недовольства собой. Я не спрашивал его о причине, потому что начинал догадываться без его объяснений. Раз вечером он не выдержал
и всенародно раскаялся в своих прегрешениях.
— То есть такого подлеца, как я, кажется,
еще и свет не производил!.. — объяснял Пепко, ударяя себя в грудь. — Да… Помнишь эту девушку с испуганными глазами?.. Ах, какой я мерзавец, какой мерзавец… Она теперь в таком положении, в каком девушке не полагается быть.
Я делал вид, что ничего не замечаю,
и это
еще больше его смущало.
Еще одно мгновение,
и мы на потолке Большого театра, представлявшем собой громадный сарай размером в хороший манеж. Посредине из широкого отверстия воронкой шел свет от главной люстры. Несколько рабочих толпились около этого отверстия, точно сказочные гномы.
Мы добились цели
и прослушали всю оперу. После спектакля на бесчисленные вызовы Патти исполнила знаменитого «Соловья»
и еще какие-то номера.
Еще ожидание… Впрочем, терпеть зараз всегда легче,
и неделя прошла быстрее, чем я ожидал. Прихожу за ответом. Старец узнал меня, пригласил сесть
и сказал...
По обыкновению, Пепко бравировал, хотя в действительности переживал тревожное состояние, нагоняемое наступившей весной. Да, весна наступала, напоминая нам о далекой родине с особенной яркостью
и поднимая такую хорошую молодую тоску. «Федосьины покровы» казались теперь просто отвратительными,
и мы искренне ненавидели нашу комнату, которая казалась казематом. Все казалось немилым, а тут
еще близились экзамены, заставлявшие просиживать дни
и ночи за лекциями.
— Как для чего? А вот показать им всем, что
и я могу ездить, как они все,
и что это ничего не стоит. Да… Вот я теперь иду пешком, а тогда развалюсь так же, закурю этакую регалию… «Эх, птица тройка! Неситесь, кони»… Впрочем, это из другой оперы, да
и я сейчас
еще не решил, на чем остановиться: ландо, открытая коляска или этакого английского черта купить.
Деревья стояли
еще голые,
и только пушились одни ивняки, да кой-где высыпала яркозеленая весенняя травка.
С моря потягивало свежим воздухом, где-то в камышах морская волна тихо сосала иловатый берег, на самом горизонте тянулись дымки невидимых морских пароходов, а
еще дальше чуть брезжился Кронштадт своими шпицами
и колокольнями…
Кончишь курс, поступишь в провинцию на службу,
и еще неизвестно, удастся ли тебе в другой раз видеть знаменитую столицу».
Вон, например, дачная девушка в летнем светлом платье; как она счастлива своими семнадцатью годами, румянцем, блеском глаз, счастлива мыслью, что живет только она одна, а другие существуют только так, для декорации; счастлива, наконец, тем, что ей
еще далеко до психологии старых пней
и сломанных бурей деревьев.
Милые девушки, вы убеждены, что вам будет всегда семнадцать лет, потому что вы
еще не испытали долгих-долгих бессонных ночей, когда к бессонному изголовью сходятся призраки прошлого
и когда начинают точить заживо «господа черви»…
— Ты — несчастная проза, а я наполняю весь мир своими тремя буквами а, о
и е! — резюмировал Пепко эту сцену. — А на даму
и на ее собственного мерзавца наплевать… Мы
еще не таких найдем.
Тогда был у него
еще вид простой деревни, хотя
и сильно попорченной дачными постройками самой нелепой архитектуры.
— Ты права, женщина,
и вот тебе в утешение
еще рупь…