Кончив свое дело, Хиония Алексеевна заняла наблюдательную позицию. Человек Привалова, довольно мрачный субъект, с недовольным и глупым лицом (его
звали Ипатом), перевез вещи барина на извозчике. Хиония Алексеевна, Матрешка и даже сам Виктор Николаевич, затаив дыхание, следили из-за косяков за каждым движением Ипата, пока он таскал барские чемоданы.
Никто, кажется, не подумал даже, что могло бы быть, если бы Альфонс Богданыч в одно прекрасное утро взял да и забастовал, то есть не встал утром с пяти часов, чтобы несколько раз обежать целый дом и обругать в несколько приемов на двух диалектах всю прислугу; не пошел бы затем в кабинет к Ляховскому, чтобы получить свою ежедневную порцию ругательств, крика и всяческого неистовства, не стал бы сидеть ночи за своей конторкой во главе двадцати служащих, которые, не разгибая спины, работали под его железным началом, если бы, наконец, Альфонс Богданыч не обладал счастливой способностью являться по первому
зову, быть разом в нескольких местах, все видеть, и все слышать, и все давить, что попало к нему под руку.
— Позвольте; помните ли вы, как Веревкин начинал процесс против опеки?.. Он тогда меня совсем одолел… Ведь умная бестия и какое нахальство! Готов вас за горло схватить. Вот Половодов и воспользовался именно этим моментом и совсем сбил меня с толку. Просто запугал, как мальчишку… Ах, я дурак, дурак! Видите ли, приезжал сюда один немец, Шпигель… Может быть, вы его видели? Он еще родственником как-то приходится Веревкину… Как его, позвольте, позвольте,
звали?.. Карл… Фридрих…
— Я не приехал бы к тебе, если бы был уверен, что ты сама навестишь нас с матерью… — говорил он. — Но потом рассудил, что тебе, пожалуй, и незачем к нам ездить: у нас свое, у тебя свое… Поэтому я тебя не буду
звать домой, Надя; живи с богом здесь, если тебе здесь хорошо…