Неточные совпадения
Если бы я не опасался выразиться вульгарно в самом начале рассказа, то я сказал бы, что Шерамур есть герой брюха, в самом тесном смысле, какой только можно соединить с этим выражением. Но все равно: я должен это сказать, потому что свойство материи лишает меня возможности быть очень разборчивым в выражениях, — иначе я ничего не выражу. Герой мой — личность узкая и однообразная,
а эпопея его — бедная и утомительная, но тем не менее я рискую ее рассказывать.
— Никакой нет чести, — отвечал незнакомец не натуральным,
а искусственным баском, как во время оно считали обязанностью хорошего тона говорить кадеты выпускного класса. Nemo понимал некоторый толк в людях и сам переменил манеру.
И незнакомец пошел за хозяином важно и неспешно, переставляя свои коротенькие ножки,
а когда взошел, то сел и, не снимая шляпы, сейчас же спросил...
— Нет, не мастеровой,
а мне говорили, что вы романы пишете.
—
А вы почему так думаете?
— Мало ли что!
А вы если хотите у него заискать, то сведите его пожрать.
— Нимало; он человек натуральный; только не ведите в хорошее место: этого он терпеть не может,
а куда-нибудь погрязнее.
Они пили и ели именно так, как хотел того Шерамур, даже не у Дюваля,
а пошли по самому темному из закоулков Латинского квартала и приютились в грязненьком кабачке дородной, богатырского сложения нормандки, которую звали Tante Grillade.
—
А по-вашему, сколько рубашек можно иметь человеку?
Он взял поданную ему рубашку, пошел за занавес,
а оттуда кричит...
Таков он был в бесконечном числе разных проявлений, которые каждого в состоянии были убедить в его полнейшей неспособности ни к какому делу,
а еще более возбудить самое сильное недоразумение насчет того: какое он мог сделать политическое преступление?
А между тем это-то и было самое интересное. Но Шерамур на этот счет был столь краток, что сказания его казались невероятны. По его словам, вся его история была в том, что он однажды «на двор просился».
Здесь, кстати, замечу, что кличка Шерамур была не что иное, как испорченное на французский лад Черномор,
а происхождение этой клички имеет свою причину, о которой будет упомянуто в своем месте.
Я не торопил Шерамура сближением,
а просто дал ему работу, и в первый визит он со мною не говорил почти ни слова,
а только кивал в знак согласия, но, принеся через три дня назад переписанную тетрадь, разговорился.
— Ничего нет трудного,
а только одно трудно понять: зачем вы это пишете?
— Не не нравится,
а зачем всякую юрунду. (Он именно говорил юрунду.)
—
А отчего не дописывают?
—
А вот Наполеоны-то, — ведь они оба были небольшого роста,
а их слушались.
— Так это у французов; они на рост не глядят;
а у нас надо, чтоб дылда был и ругаться умел.
—
А вы разве этого не можете?
Он улыбнулся, но только удивительно странно, сначала одним,
а потом другим глазом, точно он не смел сразу обоими улыбнуться, и отвечал...
—
А я еще и другую штуку могу.
И мне стало жутко и больно,
а он стал рассказывать, как им бывало холодно и как голодно, и как они, вымолив полено дров и «поплеванник», потом разогревались прыгая вокруг пустой комнаты и напевая...
А лягушки по дорожке
Скачут, вытянувши ножки,
Ква-ква-ква-ква,
Ква-ква-ква-ква...
—
А кто мне станет помогать? со мною всё бедняки жили; все втроем редко жрали.
— Отец жалеет,
а родитель — родит и бросит.
— Ну,
а мать, разве и она о вас не заботилась?
— Ничего не путаю: родитель был один,
а отцом другой числился; муж материн в казначействе служил.
— Ну вот… Разумеется, не такая, как я.
А у него все равно были всякие: и красивые и некрасивые, и всех замуж выдавал.
— Матери пятьсот рублей дал, за чиновника,
а которых за своих — тем не давал.
— Время такое пришло: эманцыпация. Крепостные не захотели без награждения.
А он рассудил, что если с награждением, так уж все равно за благородного. Чиновник и взялся.
— Не вижу, те наделы получили,
а я нет.
—
А чиновник вас не обижал, воспитывал?
— Да; меня швырнула ему,
а сама утопиться хотела. Он нового суда побоялся и взял нас.
— Шельма; сама все с землемером кофей пила,
а мне жрать не давала. И землемер очень бил.
— Так; напьется и бьет по головешке. Я оттого и расти перестал — до двенадцати лет совсем не рос. В училище отдали: там начал жрать и стал подниматься.
А пуще в пасалтыре морили.
— Чулан, — землемер так называл. «Бросить, скажет, его в пасалтырь», — меня и бросят, да и позабудут без корму.
А там еще тесно, все стена перед носом, Я от этого пасалтыря и зрение испортил, что все в стенку смотрел. В училище привели — за два шага доски не видел.
— Больше всего опять жрать было нечего,
а иногда и читали.
— Начало божественное,
а потом политическое...
—
А когда вы окончили свою технологию?
—
А какая же это была история?