Неточные совпадения
Так он, например, во всенощной никак не мог удержаться, чтобы только трижды пропеть «Свят Господь Бог наш», а нередко вырывался в увлечении и
пел это один-одинешенек четырежды, и особенно никогда не мог вовремя окончить пения многолетий.
Дни и ночи он расхаживал то по своей комнате, то по коридору или по двору, то по архиерейскому саду или по загородному выгону, и все распевал на разные тоны: «уязвлен, уязвлен, уязвлен», и в
таких беспрестанных упражнениях дождался наконец, что настал и самый день его славы, когда он должен
был пропеть свое «уязвлен» пред всем собором.
Это
поет ничего не понимающий в своем увлечении Ахилла; его дергают — он
поет; его осаживают вниз, стараясь скрыть за спинами товарищей, — он
поет: «уязвлен»; его, наконец, выводят вон из церкви, но он все-таки
поет: «у-я-з-в-л-е-н».
У каждого из них, как у Туберозова,
так и у Захарии и даже у дьякона Ахиллы,
были свои домики на самом берегу, как раз насупротив высившегося за рекой старинного пятиглавого собора с высокими куполами.
Но как разнохарактерны
были сами эти обыватели,
так различны
были и их жилища.
Это
была особа старенькая, маленькая, желтенькая, вострорылая, сморщенная, с характером самым неуживчивым и до того несносным, что, несмотря на свои золотые руки, она не находила себе места нигде и попала в слуги бездомовного Ахиллы, которому она могла сколько ей угодно трещать и чекотать, ибо он не замечал ни этого треска, ни чекота и самое крайнее раздражение своей старой служанки в решительные минуты прекращал только громовым: «Эсперанса, провались!» После
таких слов Эсперанса обыкновенно исчезала, ибо знала, что иначе Ахилла схватит ее на руки, посадит на крышу своей хаты и оставит там, не снимая, от зари до зари.
Так, например, однажды помещик и местный предводитель дворянства, Алексей Никитич Плодомасов, возвратясь из Петербурга, привез оттуда лицам любимого им соборного духовенства разные более или менее ценные подарки и между прочим три трости: две с совершенно одинаковыми набалдашниками из червонного золота для священников, то
есть одну для отца Туберозова, другую для отца Захарии, а третью с красивым набалдашником из серебра с чернью для дьякона Ахиллы.
Не смей, и не надо!» Как же не надо? «Ну, говорю, благословите: я потаенно от самого отца Захарии его трость супротив вашей ножом слегка на вершок урежу,
так что отец Захария этого сокращения и знать не
будет», но он опять: «Глуп, говорит, ты!..» Ну, глуп и глуп, не впервой мне это от него слышать, я от него этим не обижаюсь, потому он заслуживает, чтоб от него снесть, а я все-таки вижу, что он всем этим недоволен, и мне от этого пребеспокойно…
—
Так вы, может
быть, отец протопоп, и мою трость тоже свозите показать? — вопросил, сколь умел мягче, Ахилла.
— Теперь знаю, что
такое! — говорил он окружающим, спешиваясь у протопоповских ворот. — Все эти размышления мои до сих пор предварительные
были не больше как одною глупостью моею; а теперь я наверное вам скажу, что отец протопоп кроме ничего как просто велел вытравить литеры греческие, а не то
так латинские.
Так,
так, не иначе как
так; это верно, что литеры вытравил, и если я теперь не отгадал, то сто раз меня дураком после этого назовите.
Ахилла-дьякон
так и воззрился, что
такое сделано политиканом Савелием для различения одностойных тростей; но увы! ничего
такого резкого для их различия не
было заметно. Напротив, одностойность их даже как будто еще увеличилась, потому что посредине набалдашника той и другой трости
было совершенно одинаково вырезано окруженное сиянием всевидящее око; а вокруг ока краткая, в виде узорчатой каймы, вязная надпись.
На этой вокруг
такого же точно всевидящего ока
такою же точно древлеславянскою вязью
было вырезано: «Даде в руку его посох».
Это
был образчик мелочности, обнаруженной на старости лет протопопом Савелием, и легкомысленности дьякона, навлекшего на себя гнев Туберозова; но как Москва, говорят, от копеечной свечи сгорела,
так и на старогородской поповке вслед за этим началась целая история, выдвинувшая наружу разные недостатки и превосходства характеров Савелия и Ахиллы.
— Не смеешь, хоть и за безбожие, а все-таки драться не смеешь, потому что Варнава
был просвирнин сын, а теперь он чиновник, он учитель.
— Да каким же примерным поведением, когда он совсем меня не замечает? Мне, ты, батя, думаешь, легко, как я вижу, что он скорбит, вижу, что он нынче в столь частой задумчивости. «Боже мой! — говорю я себе, — чего он в
таком изумлении? Может
быть, это он и обо мне…» Потому что ведь там, как он на меня ни сердись, а ведь он все это притворствует: он меня любит…
— Ну, просвирнин сын, тебе это
так не пройдет!
Будь я взаправду тогда Каин, а не дьякон, если только я этого учителя Варнавку публично не исковеркаю!
— Извольте хорошенько слушать, в чем дело и какое его
было течение: Варнавка действительно сварил человека с разрешения начальства, то
есть лекаря и исправника,
так как то
был утопленник; но этот сваренец теперь его жестоко мучит и его мать, госпожу просвирню, и я все это разузнал и сказал у исправника отцу протопопу, и отец протопоп исправнику за это… того-с, по-французски, пробире-муа, задали, и исправник сказал: что я, говорит, возьму солдат и положу этому конец; но я сказал, что пока еще ты возьмешь солдат, а я сам солдат, и с завтрашнего дня, ваше преподобие, честная протопопица Наталья Николаевна, вы
будете видеть, как дьякон Ахилла начнет казнить учителя Варнавку, который богохульствует, смущает людей живых и мучит мертвых.
Это взаимное благословение друг друга на сон грядущий они производили всегда оба одновременно, и притом с
такою ловкостью и быстротой, что нельзя
было надивиться, как их быстро мелькавшие одна мимо другой руки не хлопнут одна по другой и одна за другую не зацепятся.
— Что же
такое у тебя
есть движимое? — вновь вопросил его владыка, видя заметную мизерность его костюма.
Но я по обычаю, думая, что подобные ее надежды всегда суетны и обманчивы, ни о каких подробностях ее не спрашивал, и
так оно и вышло, что не надо
было беспокоиться.
Здесь в дневнике отца Савелия почти целая страница
была залита чернилами и внизу этого чернильного пятна начертаны следующие строки: «Ни пятна сего не выведу, ни некоей нескладицы и тождесловия, которые в последних строках замечаю, не исправлю: пусть все
так и остается, ибо все, чем сия минута для меня обильна, мило мне в настоящем своем виде и таковым должно сохраниться.
Она. А вы бы этому алтарю-то повернее служили, а не оборачивали бы его в лавочку,
так от вас бы и отпадений не
было. А то вы ныне все благодатью, как сукном, торгуете.
Она. Любишь? Но ты ее любишь сердцем, а помыслами души все-таки одинок стоишь. Не жалей меня, что я одинока: всяк брат, кто в семье дальше братнего носа смотрит, и между своими одиноким себя увидит. У меня тоже сын
есть, но уж я его третий год не видала, знать ему скучно со мною.
— Что ж это, — говорю, — может
быть, что
такой случай и случился, я казачьей репутации нимало не защищаю, но все же мы себя героически отстояли от того, пред кем вся Европа ниц простертою лежала.
— Все, отец, случай, и во всем, что сего государства касается, окроме Божией воли, мне доселе видятся только одни случайности. Прихлопнули бы твои раскольники Петрушу-воителя,
так и сидели бы мы на своей хваленой земле до сих пор не государством великим, а вроде каких-нибудь толстогубых турецких болгар, да у самих бы этих поляков руки целовали. За одно нам хвала — что много нас: не скоро
поедим друг друга; вот этот случай нам хорошая заручка.
— А ты не грусти: чужие земли похвалой стоят, а наша и хайкой крепка
будет. Да нам с тобою и говорить довольно, а то я уж устала. Прощай; а если что худое случится, то прибеги, пожалуйся. Ты не смотри на меня, что я
такой гриб лафертовский: грибы-то и в лесу живут, а и по городам про них знают. А что если на тебя нападают, то ты этому радуйся; если бы ты льстив или глуп
был,
так на тебя бы не нападали, а хвалили бы и другим в пример ставили.
Просто
были все мы поражены сею находкой и не знали, как объяснить себе ее происхождение; но Аксинья первая усмотрела на пуговице у воротника рясы вздетою карточку, на коей круглыми,
так сказать египетского штиля, буквами
было написано: „Помяни, друг отец Савелий, рабу Марфу в своих молитвах“.
Ездил в Плодомасовку приносить мою благодарность; но Марфа Андревна не приняла, для того, сказал карлик Никола, что она не любит, чтоб ее благодарили, но к сему, однако, прибавил: „А вы, батюшка, все-таки отлично сделали, что изволили приехать, а то они неспокойны
были бы насчет вашей неблагодарности“.
12 — е декабря. Некоторое объяснение
было между мною и отцом благочинным, а из-за чего? Из-за ризы плодомасовской, что не
так она будто в церковь доставлена, как бы следовало, и при сем добавил он, что, мол, „и разные слухи ходят, что вы от нее и еще нечто получили“. Что ж, это, значит, имеет
такой вид, что я будто не все для церкви пожертвованное доставил, а украл нечто, что ли?
Думаю, что
так будет добро.
4-го января 1839 года. Получил пакет из консистории, и сердце мое, стесненное предчувствием, забилось радостию; но сие
было не о записке моей, а дарован мне наперсный крест. Благодарю, весьма благодарю; но об участи записки моей все-таки сетую.
10-го апреля 1840 года. Год уже протек, как я благочинствую. О записке слухов нету. Видно, попадья не все пустякам верит. Сегодня она меня насмешила, что я, может
быть, хорошо написал, но не
так подписался.
В марте месяце сего года, в проезд чрез наш город губернатора, предводителем дворянства
было праздновано торжество, и я, пользуясь сим случаем моего свидания с губернатором, обратился к оному сановнику с жалобой на обременение помещиками крестьян работами в воскресные дни и даже в двунадесятые праздники и говорил, что
таким образом великая бедность народная еще более увеличивается, ибо по целым селам нет ни у кого ни ржи, ни овса…
1-го апреля. Вечером. Донесение мое о поступке поляков, как видно, хотя поздно, но все-таки возымело свое действие. Сегодня утром приехал в город жандармский начальник и пригласил меня к себе, долго и в подробности обо всем этом расспрашивал. Я рассказал все как
было, а он объявил мне, что всем этим польским мерзостям на Руси скоро
будет конец. Опасаюсь, однако, что все сие, как назло, сказано мне первого апреля. Начинаю верить, что число сие действительно обманчиво.
1850 год. Надо бросить. Нет, братик, не бросишь.
Так привык курить, что не могу оставить. Решил слабость сию не искоренять, а за нее взять к себе какого-нибудь бездомного сиротку и воспитать. На попадью, Наталью Николаевну, плоха надежда: даст намек, что будто
есть у нее что-то, но выйдет сие всякий раз подобно первому апреля.
Протопопица моя, Наталья Николаевна, говорит что я каков
был, таков и сегодня; а где тому
так быть!
Вот этот успех Варнавин
есть живой приклад, что
такое может сделать одна паршивая овца, если ее в стадо пустят!
27-го. Я ужасно встревожен. С гадостным Варнавой Препотенским справы нет. Рассказывал на уроке, что Иона-пророк не мог
быть во чреве китове, потому что у огромного зверя кита все-таки весьма узкая глотка Решительно не могу этого снесть, но пожаловаться на него директору боюсь, дабы еще и оттуда не ограничилось все одним легоньким ему замечанием.
Но этого мало ему
было, и он, глумясь над цивилизацией, порицал патриотизм и начала национальные, а далее осмеивал детям благопристойность, представляя ее во многих отношениях даже безнравственною, и привел
такой пример сему, что народы образованные скрывают акт зарождения человека, а не скрывают акта убийства, и даже оружия войны на плечах носят.
Видно,
так этому и
быть следует.
„Что
такое просо?“ — воскликнул губернатор „Просо — суррогат хлеба“, — отвечал ученый правитель вместо того чтобы просто сказать, что из проса кашу варят, чтό, может статься, удовлетворило бы и нашего правоведа, ибо он должен
быть мастер варить кашу.
6-го декабря. Постоянно приходят вести о контрах между предводителем Тугановым и губернатором, который, говорят, отыскивает, чем бы ткнуть предводителя за свое „просо“, и, наконец, кажется, они столкнулись. Губернатор все за крестьян, а тот, Вольтер, за свои права и вольности. У одного правоведство смысл покривило,
так что ему надо бы пожелать позабыть то, что он узнал, а у другого — гонору с Араратскую гору и уже никакого ни к каким правам почтения. У них
будет баталия.
Нет, не
такой я
был, не пустяки подобные меня влекли, а занят я
был мыслью высокою, чтоб, усовершив себя в земной юдоли, увидеть невечерний свет и возвратить с процентами врученный мне от Господа талант».
«Мать Фелисата», —
так звали эту особу на дворне, —
была обременена довольно тяжелою ношей, но вся эта ноша тоже отнюдь не
была пригодна для битвы.
Так было и нынче: сухой градоначальник лег, Комарь толкнул его в пятки, и они оба поплыли к камню и оба на него взобрались.
— А на что нам новое? — ответил Пизонский. — Все у нас
есть; погода прекрасная, сидим мы здесь на камушке, никто нас не осуждает; наги мы, и никто нас не испугает. А приедет новый человек, все это ему покажется не
так, и пойдет он разбирать…
Хотя по действиям дьякона можно
было заключить, что он отнюдь не хотел утопить врача, а только подвергал пытке окунаньем и, барахтаясь с ним, держал полегоньку к берегу; но три человека, оставшиеся на камне, и стоявшая на противоположном берегу Фелисата, слыша отчаянные крики лекаря, пришли в
такой неописанный ужас, что подняли крик, который не мог не произвесть повсеместной тревоги.
Так дьякон Ахилла начал искоренение водворившегося в Старгороде пагубного вольномыслия, и мы
будем видеть, какие великие последствия повлечет за собою это энергическое начало.
— Ну вот, лекарю! Не напоминайте мне, пожалуйста, про него, отец Савелий, да и он ничего не поможет. Мне венгерец
такого лекарства давал, что говорит: «только
выпей,
так не
будешь ни сопеть, ни дыхать!», однако же я все
выпил, а меня не взяло. А наш лекарь… да я, отец протопоп, им сегодня и расстроен. Я сегодня, отец протопоп, вскипел на нашего лекаря. Ведь этакая, отец протопоп, наглость… — Дьякон пригнулся к уху отца Савелия и добавил вслух: — Представьте вы себе, какая наглость!