Неточные совпадения
Я то есть тогда не сказался, что это я самый
и есть; а «от Парфена, дескать, Рогожина», говорит Залёжев, «вам в память встречи вчерашнего
дня; соблаговолите принять».
Хоть
и действительно он имел
и практику,
и опыт в житейских
делах,
и некоторые, очень замечательные способности, но он любил выставлять себя более исполнителем чужой идеи, чем с своим царем в голове, человеком «без лести преданным»
и — куда не идет век? — даже русским
и сердечным.
Наконец, на неоднократное
и точное заявление, что он действительно князь Мышкин
и что ему непременно надо видеть генерала по
делу необходимому, недоумевающий человек препроводил его рядом, в маленькую переднюю, перед самою приемной, у кабинета,
и сдал его с рук на руки другому человеку, дежурившему по утрам в этой передней
и докладывавшему генералу о посетителях.
Подозрительность этого человека, казалось, все более
и более увеличивалась; слишком уж князь не подходил под разряд вседневных посетителей,
и хотя генералу довольно часто, чуть не ежедневно, в известный час приходилось принимать, особенно по
делам, иногда даже очень разнообразных гостей, но, несмотря на привычку
и инструкцию довольно широкую, камердинер был в большом сомнении; посредничество секретаря для доклада было необходимо.
— Как? Познакомиться? — с удивлением
и с утроенною подозрительностью спросил камердинер. — Как же вы сказали сперва, что по
делу?
— О, почти не по
делу! То есть, если хотите,
и есть одно
дело, так только совета спросить, но я, главное, чтоб отрекомендоваться, потому я князь Мышкин, а генеральша Епанчина тоже последняя из княжон Мышкиных,
и, кроме меня с нею, Мышкиных больше
и нет.
А так как люди гораздо умнее, чем обыкновенно думают про них их господа, то
и камердинеру зашло в голову, что тут два
дела: или князь так, какой-нибудь потаскун
и непременно пришел на бедность просить, или князь просто дурачок
и амбиции не имеет, потому что умный князь
и с амбицией не стал бы в передней сидеть
и с лакеем про свои
дела говорить, а стало быть,
и в том
и в другом случае не пришлось бы за него отвечать?
— Это уж не мое дело-с. Принимают розно, судя по лицу. Модистку
и в одиннадцать допустит. Гаврилу Ардалионыча тоже раньше других допускают, даже к раннему завтраку допускают.
—
И это правда. Верите ли, дивлюсь на себя, как говорить по-русски не забыл. Вот с вами говорю теперь, а сам думаю: «А ведь я хорошо говорю». Я, может, потому так много
и говорю. Право, со вчерашнего
дня все говорить по-русски хочется.
— Удовольствие, конечно,
и для меня чрезвычайное, но не всё же забавы, иногда, знаете, случаются
и дела… Притом же я никак не могу, до сих пор, разглядеть между нами общего… так сказать причины…
В людях хороших нуждаюсь; даже вот
и дело одно имею
и не знаю, куда сунуться.
— Вот что, князь, — сказал генерал с веселою улыбкой, — если вы в самом
деле такой, каким кажетесь, то с вами, пожалуй,
и приятно будет познакомиться; только видите, я человек занятой,
и вот тотчас же опять сяду кой-что просмотреть
и подписать, а потом отправлюсь к его сиятельству, а потом на службу, так
и выходит, что я хоть
и рад людям… хорошим, то есть… но… Впрочем, я так убежден, что вы превосходно воспитаны, что… А сколько вам лет, князь?
— Помилуйте, я ваш вопрос очень ценю
и понимаю. Никакого состояния покамест я не имею
и никаких занятий, тоже покамест, а надо бы-с. А деньги теперь у меня были чужие, мне дал Шнейдер, мой профессор, у которого я лечился
и учился в Швейцарии, на дорогу,
и дал ровно вплоть, так что теперь, например, у меня всего денег несколько копеек осталось.
Дело у меня, правда, есть одно,
и я нуждаюсь в совете, но…
— Помню, помню, конечно,
и буду. Еще бы,
день рождения, двадцать пять лет! Гм… А знаешь, Ганя, я уж, так
и быть, тебе открою, приготовься. Афанасию Ивановичу
и мне она обещала, что сегодня у себя вечером скажет последнее слово: быть или не быть! Так смотри же, знай.
— Вспомните, Иван Федорович, — сказал тревожливо
и колеблясь Ганя, — что ведь она дала мне полную свободу решенья до тех самых пор, пока не решит сама
дела, да
и тогда все еще мое слово за мной…
— Еще бы ты-то отказывался! — с досадой проговорил генерал, не желая даже
и сдерживать досады. — Тут, брат,
дело уж не в том, что ты не отказываешься, а
дело в твоей готовности, в удовольствии, в радости, с которою примешь ее слова… Что у тебя дома делается?
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она понимает; вы на нее не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы в чужие
дела не совались.
И, однако, до сих пор всё тем только у нас в доме
и держится, что последнего слова еще не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть,
и все скажется.
— Да
и я, брат, слышал, — подхватил генерал. — Тогда же, после серег, Настасья Филипповна весь анекдот пересказывала. Да ведь дело-то теперь уже другое. Тут, может быть, действительно миллион сидит
и… страсть. Безобразная страсть, положим, но все-таки страстью пахнет, а ведь известно, на что эти господа способны, во всем хмелю!.. Гм!.. Не вышло бы анекдота какого-нибудь! — заключил генерал задумчиво.
— Не знаю, как вам сказать, — ответил князь, — только мне показалось, что в нем много страсти,
и даже какой-то больной страсти. Да он
и сам еще совсем как будто больной. Очень может быть, что с первых же
дней в Петербурге
и опять сляжет, особенно если закутит.
—
И, однако ж, этого рода анекдоты могут происходить
и не в несколько
дней, а еще до вечера, сегодня же, может, что-нибудь обернется, — усмехнулся генералу Ганя.
Генерал вышел,
и князь так
и не успел рассказать о своем
деле, о котором начинал было чуть ли не в четвертый раз.
Он даже достиг того, что склонил
и Лизавету Прокофьевну к своей системе, хотя
дело вообще было трудное, — трудное потому, что
и неестественное; но аргументы генерала были чрезвычайно значительны, основывались на осязаемых фактах.
Да
и предоставленные вполне своей воле
и своим решениям невесты натурально принуждены же будут, наконец, взяться сами за ум,
и тогда
дело загорится, потому что возьмутся за
дело охотой, отложив капризы
и излишнюю разборчивость; родителям оставалось бы только неусыпнее
и как можно неприметнее наблюдать, чтобы не произошло какого-нибудь странного выбора или неестественного уклонения, а затем, улучив надлежащий момент, разом помочь всеми силами
и направить
дело всеми влияниями.
Может быть, несколько слепая любовь
и слишком горячая дружба сестер
и преувеличивали
дело, но судьба Аглаи предназначалась между ними, самым искренним образом, быть не просто судьбой, а возможным идеалом земного рая.
Так как
и сам Тоцкий наблюдал покамест, по некоторым особым обстоятельствам, чрезвычайную осторожность в своих шагах,
и только еще сондировал
дело, то
и родители предложили дочерям на вид только еще самые отдаленные предположения.
И однако же,
дело продолжало идти все еще ощупью. Взаимно
и дружески, между Тоцким
и генералом положено было до времени избегать всякого формального
и безвозвратного шага. Даже родители всё еще не начинали говорить с дочерьми совершенно открыто; начинался как будто
и диссонанс: генеральша Епанчина, мать семейства, становилась почему-то недовольною, а это было очень важно. Тут было одно мешавшее всему обстоятельство, один мудреный
и хлопотливый случай, из-за которого все
дело могло расстроиться безвозвратно.
Ободренный
и просиявший надеждами, он отлучился на несколько
дней в свой уездный городок, чтобы повидаться
и, буде возможно, столковаться окончательно с одним из главнейших своих кредиторов.
На третий
день по прибытии его в город явился к нему из его деревеньки его староста, верхом, с обожженною щекой
и обгоревшею бородой,
и возвестил ему, что «вотчина сгорела», вчера, в самый полдень, причем «изволили сгореть
и супруга, а деточки целы остались».
В этот раз он пробыл в поместье всего несколько
дней, но успел распорядиться; в воспитании девочки произошла значительная перемена: приглашена была почтенная
и пожилая гувернантка, опытная в высшем воспитании девиц, швейцарка, образованная
и преподававшая, кроме французского языка,
и разные науки.
Мало того, она даже юридически чрезвычайно много понимала
и имела положительное знание, если не света, то о том по крайней мере, как некоторые
дела текут на свете; во-вторых, это был совершенно не тот характер, как прежде, то есть не что-то робкое, пансионски неопределенное, иногда очаровательное по своей оригинальной резвости
и наивности, иногда грустное
и задумчивое, удивленное, недоверчивое, плачущее
и беспокойное.
Дело в том, что Афанасию Ивановичу в то время было уже около пятидесяти лет,
и человек он был в высшей степени солидный
и установившийся.
С другой стороны, опытность
и глубокий взгляд на вещи подсказали Тоцкому очень скоро
и необыкновенно верно, что он имеет теперь
дело с существом совершенно из ряду вон, что это именно такое существо, которое не только грозит, но
и непременно сделает,
и, главное, ни пред чем решительно не остановится, тем более что решительно ничем в свете не дорожит, так что даже
и соблазнить его невозможно.
Под конец она даже так разгорячилась
и раздражилась, излагая всё это (что, впрочем, было так естественно), что генерал Епанчин был очень доволен
и считал
дело оконченным; но раз напуганный Тоцкий
и теперь не совсем поверил,
и долго боялся, нет ли
и тут змеи под цветами.
Тоцкий до того было уже струсил, что даже
и Епанчину перестал сообщать о своих беспокойствах; но бывали мгновения, что он, как слабый человек, решительно вновь ободрялся
и быстро воскресал духом: он ободрился, например, чрезвычайно, когда Настасья Филипповна дала, наконец, слово обоим друзьям, что вечером, в
день своего рождения, скажет последнее слово.
Известно было, что генерал приготовил ко
дню рождения Настасьи Филипповны от себя в подарок удивительный жемчуг, стоивший огромной суммы,
и подарком этим очень интересовался, хотя
и знал, что Настасья Филипповна — женщина бескорыстная.
Накануне
дня рождения Настасьи Филипповны он был как в лихорадке, хотя
и ловко скрывал себя.
— Ах, друг мой, не придавай такого смыслу… впрочем, ведь как тебе угодно; я имел в виду обласкать его
и ввести к нам, потому что это почти доброе
дело.
У нас такая общая комната есть, — обратилась она к князю, уводя его, — попросту, моя маленькая гостиная, где мы, когда одни сидим, собираемся,
и каждая своим
делом занимается: Александра, вот эта, моя старшая дочь, на фортепиано играет, или читает, или шьет...
— А князь найдется, потому что князь чрезвычайно умен
и умнее тебя по крайней мере в десять раз, а может,
и в двенадцать. Надеюсь, ты почувствуешь после этого. Докажите им это, князь; продолжайте. Осла
и в самом
деле можно наконец мимо. Ну, что вы, кроме осла за границей видели?
— Ничему не могу научить, — смеялся
и князь, — я все почти время за границей прожил в этой швейцарской деревне; редко выезжал куда-нибудь недалеко; чему же я вас научу? Сначала мне было только нескучно; я стал скоро выздоравливать; потом мне каждый
день становился дорог,
и чем дальше, тем дороже, так что я стал это замечать. Ложился спать я очень довольный, а вставал еще счастливее. А почему это все — довольно трудно рассказать.
— Вы, может,
и правы, — улыбнулся князь, — я действительно, пожалуй, философ,
и кто знает, может,
и в самом
деле мысль имею поучать… Это может быть; право, может быть.
— Значит, коль находят, что это не женское
дело, так тем самым хотят сказать (а стало быть, оправдать), что это
дело мужское. Поздравляю за логику.
И вы так же, конечно, думаете?
Мать в то время уж очень больна была
и почти умирала; чрез два месяца она
и в самом
деле померла; она знала, что она умирает, но все-таки с дочерью помириться не подумала до самой смерти, даже не говорила с ней ни слова, гнала спать в сени, даже почти не кормила.
Мари каждый
день обмывала ей ноги
и ходила за ней; она принимала все ее услуги молча
и ни одного слова не сказала ей ласково.
Она садилась в стороне; там у одной, почти прямой, отвесной скалы был выступ; она садилась в самый угол, от всех закрытый, на камень
и сидела почти без движения весь
день, с самого утра до того часа, когда стадо уходило.
Дети тотчас же узнали
и почти все перебывали у ней в этот
день навестить ее; она лежала в своей постели одна-одинехонька.
Два
дня ухаживали за ней одни дети, забегая по очереди, но потом, когда в деревне прослышали, что Мари уже в самом
деле умирает, то к ней стали ходить из деревни старухи сидеть
и дежурить.
Но одно только правда: я
и в самом
деле не люблю быть со взрослыми, с людьми, с большими, —
и это я давно заметил, — не люблю, потому что не умею.
Мне казалось, что я всё буду там, но я увидал наконец, что Шнейдеру нельзя же было содержать меня, а тут подвернулось
дело до того, кажется, важное, что Шнейдер сам заторопил меня ехать
и за меня отвечал сюда.
Я положил исполнить свое
дело честно
и твердо.