Неточные совпадения
Он был сначала испуган, бросился к губернатору и написал благороднейшее оправдательное письмо в Петербург, читал мне
его два раза, но не отправил, не
зная,
кому адресовать.
Когда я, в тот же вечер, передал Степану Трофимовичу о встрече утром с Липутиным и о нашем разговоре, — тот, к удивлению моему, чрезвычайно взволновался и задал мне дикий вопрос: «
Знает Липутин или нет?» Я стал
ему доказывать, что возможности не было
узнать так скоро, да и не от
кого; но Степан Трофимович стоял на своем.
Бог
знает за
кого они начинают принимать себя, — по крайней мере за богов.
Проклятие на эту минуту: я, кажется, оробел и смотрел подобострастно!
Он мигом всё это заметил и, конечно, тотчас же всё
узнал, то есть
узнал, что мне уже известно,
кто он такой, что я
его читал и благоговел пред
ним с самого детства, что я теперь оробел и смотрю подобострастно.
Он улыбнулся, кивнул еще раз головой и пошел прямо, как я указал
ему. Не
знаю, для чего я поворотил за
ним назад; не
знаю, для чего я пробежал подле
него десять шагов.
Он вдруг опять остановился.
Женщина обманет само всевидящее око. Le bon Dieu, [Господь бог (фр.).] создавая женщину, уж конечно,
знал, чему подвергался, но я уверен, что она сама помешала
ему и сама заставила себя создать в таком виде и… с такими атрибутами; иначе
кто же захотел наживать себе такие хлопоты даром?
— Всё. Человек несчастлив потому, что не
знает, что
он счастлив; только потому. Это всё, всё!
Кто узнает, тотчас сейчас станет счастлив, сию минуту. Эта свекровь умрет, а девочка останется — всё хорошо. Я вдруг открыл.
— Хорошо. И
кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо; и
кто не размозжит, и то хорошо. Всё хорошо, всё. Всем тем хорошо,
кто знает, что всё хорошо. Если б
они знали, что
им хорошо, то
им было бы хорошо, но пока
они не
знают, что
им хорошо, то
им будет нехорошо. Вот вся мысль, вся, больше нет никакой!
—
Знаете ли вы, — начал
он почти грозно, принагнувшись вперед на стуле, сверкая взглядом и подняв перст правой руки вверх пред собою (очевидно, не примечая этого сам), —
знаете ли вы,
кто теперь на всей земле единственный народ-«богоносец», грядущий обновить и спасти мир именем нового бога и
кому единому даны ключи жизни и нового слова…
Знаете ли вы,
кто этот народ и как
ему имя?
— Многого я вовсе не
знал, — сказал
он, — разумеется, с вами всё могло случиться… Слушайте, — сказал
он, подумав, — если хотите, скажите
им, ну, там
кому знаете, что Липутин соврал и что вы только меня попугать доносом собирались, полагая, что я тоже скомпрометирован, и чтобы с меня таким образом больше денег взыскать… Понимаете?
— Я согласен, что основная идея автора верна, — говорил
он мне в лихорадке, — но ведь тем ужаснее! Та же наша идея, именно наша; мы, мы первые насадили ее, возрастили, приготовили, — да и что бы
они могли сказать сами нового, после нас! Но, боже, как всё это выражено, искажено, исковеркано! — восклицал
он, стуча пальцами по книге. — К таким ли выводам мы устремлялись?
Кто может
узнать тут первоначальную мысль?
— О, пораньше, в половине седьмого. И
знаете, вы можете войти, сесть и ни с
кем не говорить, сколько бы там
их ни было. Только,
знаете, не забудьте захватить с собою бумагу и карандаш.
— Я не признаю никакой обязанности давать черт
знает кому отчет, — проговорил
он наотрез, — никто меня не может отпускать на волю.
—
Кто может
знать в наше время, за что
его могут арестовать? — загадочно пробормотал
он. Дикая, нелепейшая идея мелькнула у меня в уме.
— Ты
кто? — проревел
он бешено, болезненно и отчаянно (замечу, что
он отлично
знал в лицо Степана Трофимовича).
Это неожиданное болезненное восклицание, чуть не рыдание, было нестерпимо. Это, вероятно, была минута первого полного, со вчерашнего дня, яркого сознания всего происшедшего — и тотчас же затем отчаяния, полного, унизительного, предающегося;
кто знает, — еще мгновение, и
он, может быть, зарыдал бы на всю залу. Степан Трофимович сначала дико посмотрел на
него, потом вдруг склонил голову и глубоко проникнутым голосом произнес...
Это был тоже какой-то вроде профессора (я и теперь не
знаю в точности,
кто он такой), удалившийся добровольно из какого-то заведения после какой-то студенческой истории и заехавший зачем-то в наш город всего только несколько дней назад.
Разумеется, кончилось не так ладно; но то худо, что с него-то и началось. Давно уже началось шарканье, сморканье, кашель и всё то, что бывает, когда на литературном чтении литератор,
кто бы
он ни был, держит публику более двадцати минут. Но гениальный писатель ничего этого не замечал.
Он продолжал сюсюкать и мямлить,
знать не
зная публики, так что все стали приходить в недоумение. Как вдруг в задних рядах послышался одинокий, но громкий голос...
И почему наверно
знаете, что поехала в Скворешники?» —
он ответил, что случился тут потому, что проходил мимо, а увидав Лизу, даже подбежал к карете (и все-таки не разглядел,
кто в карете, при его-то любопытстве!), а что Маврикий Николаевич не только не пустился в погоню, но даже не попробовал остановить Лизу, даже своею рукой придержал кричавшую во весь голос предводительшу: «Она к Ставрогину, она к Ставрогину!» Тут я вдруг вышел из терпения и в бешенстве закричал Петру Степановичу...
Кто знает, может,
он и имел какие-нибудь данные так полагать.
— Ну так и говорите яснее, а то:
он,а
кто он — неизвестно. Грамматики не
знаете.
—
Знаете что, — заметил
он раздражительно, — я бы на вашем месте, чтобы показать своеволие, убил кого-нибудь другого, а не себя. Полезным могли бы стать. Я укажу
кого, если не испугаетесь. Тогда, пожалуй, и не стреляйтесь сегодня. Можно сговориться.
—
Кому узнавать-то? — поджигал
он. — Тут я да вы; Липу-тину, что ли?
Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «
Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
Неточные совпадения
Как бы, я воображаю, все переполошились: «
Кто такой, что такое?» А лакей входит (вытягиваясь и представляя лакея):«Иван Александрович Хлестаков из Петербурга, прикажете принять?»
Они, пентюхи, и не
знают, что такое значит «прикажете принять».
Чудно все завелось теперь на свете: хоть бы народ-то уж был видный, а то худенький, тоненький — как
его узнаешь,
кто он?
О! я шутить не люблю. Я
им всем задал острастку. Меня сам государственный совет боится. Да что в самом деле? Я такой! я не посмотрю ни на
кого… я говорю всем: «Я сам себя
знаю, сам». Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… (Поскальзывается и чуть-чуть не шлепается на пол, но с почтением поддерживается чиновниками.)
Стародум. Фенелона? Автора Телемака? Хорошо. Я не
знаю твоей книжки, однако читай ее, читай.
Кто написал Телемака, тот пером своим нравов развращать не станет. Я боюсь для вас нынешних мудрецов. Мне случилось читать из
них все то, что переведено по-русски.
Они, правда, искореняют сильно предрассудки, да воротят с корню добродетель. Сядем. (Оба сели.) Мое сердечное желание видеть тебя столько счастливу, сколько в свете быть возможно.
Правдин. А
кого он невзлюбит, тот дурной человек. (К Софье.) Я и сам имею честь
знать вашего дядюшку. А, сверх того, от многих слышал об
нем то, что вселило в душу мою истинное к
нему почтение. Что называют в
нем угрюмостью, грубостью, то есть одно действие
его прямодушия. Отроду язык
его не говорил да, когда душа
его чувствовала нет.