Неточные совпадения
Она призналась потом Степану Трофимовичу, что всё это она давно предугадывала, все эти полгода каждый
день, и даже именно
в «этом
самом роде» — признание замечательное со стороны родной матери.
Вы понимаете, всё
дело зависит от Лизы, но я ее
в превосходных отношениях к Nicolas оставила, и он
сам обещался мне непременно приехать к нам
в ноябре.
Да, действительно, до сих пор, до
самого этого
дня, он
в одном только оставался постоянно уверенным, несмотря на все «новые взгляды» и на все «перемены идей» Варвары Петровны, именно
в том, что он всё еще обворожителен для ее женского сердца, то есть не только как изгнанник или как славный ученый, но и как красивый мужчина.
— Ах, как жаль! — воскликнул Липутин с ясною улыбкой. — А то бы я вас, Степан Трофимович, еще одним анекдотцем насмешил-с. Даже и шел с тем намерением, чтобы сообщить, хотя вы, впрочем, наверно уж и
сами слышали. Ну, да уж
в другой раз, Алексей Нилыч так торопятся… До свиданья-с. С Варварой Петровной анекдотик-то вышел, насмешила она меня третьего
дня, нарочно за мной посылала, просто умора. До свиданья-с.
В один миг припомнилась мне его догадка о том, что Липутин знает
в нашем
деле не только больше нашего, но и еще что-нибудь, чего мы
сами никогда не узнаем.
А вот Варвара Петровна, так та прямо вчера
в самую точку: «Вы, говорит, лично заинтересованы были
в деле, потому к вам и обращаюсь».
— Его нет, но он есть.
В камне боли нет, но
в страхе от камня есть боль. Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот
сам станет бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек, всё новое… Тогда историю будут
делить на две части: от гориллы до уничтожения бога и от уничтожения бога до…
— А вот же вам
в наказание и ничего не скажу дальше! А ведь как бы вам хотелось услышать? Уж одно то, что этот дуралей теперь не простой капитан, а помещик нашей губернии, да еще довольно значительный, потому что Николай Всеволодович ему всё свое поместье, бывшие свои двести душ на
днях продали, и вот же вам бог, не лгу! сейчас узнал, но зато из наивернейшего источника. Ну, а теперь дощупывайтесь-ка
сами; больше ничего не скажу; до свиданья-с!
Ma foi, [Право (фр.).] я и
сам, всё это время с вами сидя, думал про себя, что провидение посылает ее на склоне бурных
дней моих и что она меня укроет, или как там… enfin, [наконец (фр.).] понадобится
в хозяйстве.
— Да о
самом главном, о типографии! Поверьте же, что я не
в шутку, а серьезно хочу
дело делать, — уверяла Лиза всё
в возрастающей тревоге. — Если решим издавать, то где же печатать? Ведь это
самый важный вопрос, потому что
в Москву мы для этого не поедем, а
в здешней типографии невозможно для такого издания. Я давно решилась завести свою типографию, на ваше хоть имя, и мама, я знаю, позволит, если только на ваше имя…
Этот «завтрашний
день», то есть то
самое воскресенье,
в которое должна была уже безвозвратно решиться участь Степана Трофимовича, был одним из знаменательнейших
дней в моей хронике.
Но, во-первых,
сам Николай Всеволодович не придает этому
делу никакого значения, и, наконец, всё же есть случаи,
в которых трудно человеку решиться на личное объяснение
самому, а надо непременно, чтобы взялось за это третье лицо, которому легче высказать некоторые деликатные вещи.
Николай Всеволодович вел тогда
в Петербурге жизнь, так сказать, насмешливую, — другим словом не могу определить ее, потому что
в разочарование этот человек не впадет, а
делом он и
сам тогда пренебрегал заниматься.
— Да я ведь у
дела и есть, я именно по поводу воскресенья! — залепетал Петр Степанович. — Ну чем, чем я был
в воскресенье, как по-вашему? Именно торопливою срединною бездарностию, и я
самым бездарнейшим образом овладел разговором силой. Но мне всё простили, потому что я, во-первых, с луны, это, кажется, здесь теперь у всех решено; а во-вторых, потому, что милую историйку рассказал и всех вас выручил, так ли, так ли?
— Что ж, и с богом, как
в этих случаях говорится,
делу не повредит (видите, я не сказал: нашему
делу, вы словцо нашене любите), а я… а я что ж, я к вашим услугам,
сами знаете.
Варвара Петровна, измучившая себя
в эти
дни заботами, не вытерпела и по уходе Петра Степановича, обещавшего к ней зайти и не сдержавшего обещания, рискнула
сама навестить Nicolas, несмотря на неуказанное время.
— Я, конечно, понимаю застрелиться, — начал опять, несколько нахмурившись, Николай Всеволодович, после долгого, трехминутного задумчивого молчания, — я иногда
сам представлял, и тут всегда какая-то новая мысль: если бы сделать злодейство или, главное, стыд, то есть позор, только очень подлый и… смешной, так что запомнят люди на тысячу лет и плевать будут тысячу лет, и вдруг мысль: «Один удар
в висок, и ничего не будет». Какое
дело тогда до людей и что они будут плевать тысячу лет, не так ли?
— Понимаю, понимаю, берегите слова. Мне жаль, что вы
в жару; у меня
самое необходимое
дело.
— Не шутили!
В Америке я лежал три месяца на соломе, рядом с одним… несчастным, и узнал от него, что
в то же
самое время, когда вы насаждали
в моем сердце бога и родину, —
в то же
самое время, даже, может быть,
в те же
самые дни, вы отравили сердце этого несчастного, этого маньяка, Кириллова, ядом… Вы утверждали
в нем ложь и клевету и довели разум его до исступления… Подите взгляните на него теперь, это ваше создание… Впрочем, вы видели.
— Чтобы по приказанию, то этого не было-с ничьего, а я единственно человеколюбие ваше знамши, всему свету известное. Наши доходишки,
сами знаете, либо сена клок, либо вилы
в бок. Я вон
в пятницу натрескался пирога, как Мартын мыла, да с тех пор
день не ел, другой погодил, а на третий опять не ел. Воды
в реке сколько хошь,
в брюхе карасей развел… Так вот не будет ли вашей милости от щедрот; а у меня тут как раз неподалеку кума поджидает, только к ней без рублей не являйся.
Капитан Лебядкин
дней уже восемь не был пьян; лицо его как-то отекло и пожелтело, взгляд был беспокойный, любопытный и очевидно недоумевающий; слишком заметно было, что он еще
сам не знает, каким тоном ему можно заговорить и
в какой всего выгоднее было бы прямо попасть.
— Я-с. Еще со вчерашнего
дня, и всё, что мог, чтобы сделать честь… Марья же Тимофеевна на этот счет,
сами знаете, равнодушна. А главное, от ваших щедрот, ваше собственное, так как вы здесь хозяин, а не я, а я, так сказать,
в виде только вашего приказчика, ибо все-таки, все-таки, Николай Всеволодович, все-таки духом я независим! Не отнимите же вы это последнее достояние мое! — докончил он умилительно.
Это была глупейшая повесть о дураке, втянувшемся не
в свое
дело и почти не понимавшем его важности до
самой последней минуты, за пьянством и за гульбой.
Если бы не слово, данное товарищу, он ушел бы немедленно; остался же
в единственной надежде помочь хоть чем-нибудь при
самом исходе
дела.
— Если хотите. Не знаю, впрочем, как вы это устроите, — проговорила она
в нерешимости. — Я была намерена
сама объясниться с ним и хотела назначить
день и место. — Она сильно нахмурилась.
Дело в том, что
в последнее их свидание, именно на прошлой неделе
в четверг, Степан Трофимович,
сам, впрочем, начавший спор, кончил тем, что выгнал Петра Степановича палкой.
— То есть они ведь вовсе
в тебе не так нуждаются. Напротив, это чтобы тебя обласкать и тем подлизаться к Варваре Петровне. Но, уж
само собою, ты не посмеешь отказаться читать. Да и самому-то, я думаю, хочется, — ухмыльнулся он, — у вас у всех, у старичья, адская амбиция. Но послушай, однако, надо, чтобы не так скучно. У тебя там что, испанская история, что ли? Ты мне
дня за три дай просмотреть, а то ведь усыпишь, пожалуй.
— Ну еще же бы нет! Первым
делом. То
самое,
в котором ты уведомлял, что она тебя эксплуатирует, завидуя твоему таланту, ну и там об «чужих грехах». Ну, брат, кстати, какое, однако, у тебя самолюбие! Я так хохотал. Вообще твои письма прескучные; у тебя ужасный слог. Я их часто совсем не читал, а одно так и теперь валяется у меня нераспечатанным; я тебе завтра пришлю. Но это, это последнее твое письмо — это верх совершенства! Как я хохотал, как хохотал!
И когда, уже
в высших классах, многие из юношей, преимущественно русских, научились толковать о весьма высоких современных вопросах, и с таким видом, что вот только дождаться выпуска, и они порешат все
дела, — Андрей Антонович всё еще продолжал заниматься
самыми невинными школьничествами.
Почти
в то же время и именно
в этот же
самый день состоялось наконец и свидание Степана Трофимовича с Варварой Петровной, которое та давно держала
в уме и давно уже возвестила о нем своему бывшему другу, но почему-то до сих пор всё откладывала.
Прибыв
в пустой дом, она обошла комнаты
в сопровождении верного и старинного Алексея Егоровича и Фомушки, человека, видавшего виды и специалиста по декоративному
делу. Начались советы и соображения: что из мебели перенести из городского дома; какие вещи, картины; где их расставить; как всего удобнее распорядиться оранжереей и цветами; где сделать новые драпри, где устроить буфет, и один или два? и пр., и пр. И вот, среди
самых горячих хлопот, ей вдруг вздумалось послать карету за Степаном Трофимовичем.
Бог знает до чего бы дошло. Увы, тут было еще одно обстоятельство помимо всего, совсем неизвестное ни Петру Степановичу, ни даже
самой Юлии Михайловне. Несчастный Андрей Антонович дошел до такого расстройства, что
в последние
дни про себя стал ревновать свою супругу к Петру Степановичу.
В уединении, особенно по ночам, он выносил неприятнейшие минуты.
— А я думал, если человек два
дня сряду за полночь читает вам наедине свой роман и хочет вашего мнения, то уж
сам по крайней мере вышел из этих официальностей… Меня Юлия Михайловна принимает на короткой ноге; как вас тут распознаешь? — с некоторым даже достоинством произнес Петр Степанович. — Вот вам кстати и ваш роман, — положил он на стол большую, вескую, свернутую
в трубку тетрадь, наглухо обернутую синею бумагой.
Вы поймете и
сами покажете
дело в настоящем виде, а не как бог знает что, как глупую мечту сумасбродного человека… от несчастий, заметьте, от долгих несчастий, а не как черт знает там какой небывалый государственный заговор!..
— Именно фуги, — поддакнул он, — пусть она женщина, может быть, гениальная, литературная, но — воробьев она распугает. Шести часов не выдержит, не то что шести
дней. Э-эх, Андрей Антонович, не налагайте на женщину срока
в шесть
дней! Ведь признаете же вы за мною некоторую опытность, то есть
в этих
делах; ведь знаю же я кое-что, и вы
сами знаете, что я могу знать кое-что. Я у вас не для баловства шести
дней прошу, а для
дела.
— Мало ли что я говорил. Я и теперь то же говорю, только не так эти мысли следует проводить, как те дураки, вот
в чем
дело. А то что
в том, что укусил
в плечо?
Сами же вы соглашались со мной, только говорили, что рано.
Это была их первая супружеская ссора, и случилась она тотчас после свадьбы,
в самые первые медовые
дни, когда вдруг обнаружился пред нею Блюм, до тех пор тщательно от нее припрятанный, с обидною тайной своего к ней родства.
Чай разливала тридцатилетняя
дева, сестра хозяйки, безбровая и белобрысая, существо молчаливое и ядовитое, но разделявшее новые взгляды, и которой ужасно боялся
сам Виргинский
в домашнем быту.
Минуя разговоры — потому что не тридцать же лет опять болтать, как болтали до сих пор тридцать лет, — я вас спрашиваю, что вам милее: медленный ли путь, состоящий
в сочинении социальных романов и
в канцелярском предрешении судеб человеческих на тысячи лет вперед на бумаге, тогда как деспотизм тем временем будет глотать жареные куски, которые вам
сами в рот летят и которые вы мимо рта пропускаете, или вы держитесь решения скорого,
в чем бы оно ни состояло, но которое наконец развяжет руки и даст человечеству на просторе
самому социально устроиться, и уже на
деле, а не на бумаге?
Я бы так предположил (но опять-таки личным мнением), что Илье Ильичу, покумившемуся с управляющим, было даже выгодно представить фон Лембке эту толпу
в этом свете, и именно чтоб не доводить его до настоящего разбирательства
дела; а надоумил его к тому
сам же Лембке.
В последние два
дня он имел с ним два таинственных и экстренных разговора, весьма, впрочем, сбивчивых, но из которых Илья Ильич все-таки усмотрел, что начальство крепко уперлось на идее о прокламациях и о подговоре шпигулинских кем-то к социальному бунту, и до того уперлось, что, пожалуй,
само пожалело бы, если бы подговор оказался вздором.
Там Софья Антроповна, старушка из благородных, давно уже проживавшая у Юлии Михайловны, растолковала ему, что та еще
в десять часов изволила отправиться
в большой компании,
в трех экипажах, к Варваре Петровне Ставрогиной
в Скворешники, чтоб осмотреть тамошнее место для будущего, уже второго, замышляемого праздника, через две недели, и что так еще три
дня тому было условлено с
самою Варварой Петровной.
— На колени! — взвизгнул он неожиданно, неожиданно для
самого себя, и вот
в этой-то неожиданности и заключалась, может быть, вся последовавшая развязка
дела.
Будучи
в числе распорядителей, то есть
в числе двенадцати «молодых людей с бантом», я
сам своими глазами видел, как начался этот позорной памяти
день.
Утверждали, что даже и праздник устроила она с этою целью; потому-то-де половина города и не явилась, узнав,
в чем
дело, а
сам Лембке был так фраппирован, что «расстроился
в рассудке», и она теперь его «водит» помешанного.
Другое
дело настоящий пожар: тут ужас и всё же как бы некоторое чувство личной опасности, при известном веселящем впечатлении ночного огня, производят
в зрителе (разумеется, не
в самом погоревшем обывателе) некоторое сотрясение мозга и как бы вызов к его собственным разрушительным инстинктам, которые, увы! таятся во всякой душе, даже
в душе
самого смиренного и семейного титулярного советника…
— Из-за чего же вы терзаете ее, фантастическая вы голова! — остервенился Петр Степанович. — Лизавета Николаевна, ей-ей, столките меня
в ступе, он невинен, напротив,
сам убит и бредит, вы видите. Ни
в чем, ни
в чем, даже мыслью неповинен!.. Всё только
дело разбойников, которых, наверно, через неделю разыщут и накажут плетьми… Тут Федька Каторжный и шпигулинские, об этом весь город трещит, потому и я.
— Но помилуйте, если он человек без предрассудков! Знаете, Лизавета Николаевна, это всё не мое
дело; я совершенно тут
в стороне, и вы это
сами знаете; но я ведь вам все-таки желаю добра… Если не удалась наша «ладья», если оказалось, что это всего только старый, гнилой баркас, годный на слом…
В нестерпимой тоске, ежеминутно трепеща и удивляясь на
самого себя, стеная и замирая попеременно, дожил он кое-как, запершись и лежа на диване, до одиннадцати часов утра следующего
дня, и вот тут-то вдруг и последовал ожидаемый толчок, вдруг направивший его решимость.
Знал только, что у него какие-то старые счеты с «теми людьми», и хотя
сам был
в это
дело отчасти замешан сообщенными ему из-за границы инструкциями (впрочем, весьма поверхностными, ибо близко он ни
в чем не участвовал), но
в последнее время он всё бросил, все поручения, совершенно устранил себя от всяких
дел, прежде же всего от «общего
дела», и предался жизни созерцательной.