Появление «Бедных людей» было встречено величайшим восторгом всей литературной партии, признавшей Гоголя; Белинский провозгласил, что хотя г. Достоевский и многим обязан Гоголю, как Лермонтов Пушкину, — но что тем не менее он — сам
по себе, вовсе не подражатель Гоголя, а талант самобытный и громадный.
«Естественная человеку инерция» признается уже каким-то отрицательным качеством, вроде способности воды замерзать; напротив, на первом плане стоит теперь инициатива, то есть способность человека самостоятельно, самому
по себе браться за дело, — и о достоинствах человека судят уже по степени присутствия в нем инициативы и по ее направлению.
Неточные совпадения
То же самое и с критикой: хорошо, если вам попадается произведение, приближающееся хоть сколько-нибудь к идеальным требованиям, имеющее какие-нибудь шансы «быть долговечным и счастливым», то есть составить
собою что-нибудь самобытное, замечательное не
по отношению к каким-нибудь другим интересам, а
по своему внутреннему достоинству.
Да это сделается тогда само
собою,
по тому же невольному чувству,
по которому вы хлопочете, чтобы прекрасной картине дано было хорошее освещение, и невольно делаете движение, чтобы согнать севшую на нее муху…
Г. Достоевский
по крайней мере, — как нам кажется, судя
по некоторым местам его сочинений, — не имеет таких претензий, не придает
себе такой важности, как другие.
Так тут-то он, между прочим, сознается, что писал многое вследствие необходимости, писал к сроку, написывал
по три с половиною печатных листа в два дня и две ночи; называет
себя почтовою клячею в литературе; смеется над критиком, уверявшим, что от его сочинений пахнет потом и что он их слишком обделывает.
Вот, например,
по миросозерцанию г. Писемского выходит, что русский человек ни в чем меры не знает, — что ежели он не умирает с голоду, то пьянствует; если не под башмаком у жены, то колотит ее; если не видит
себе ниоткуда ни пинка, ни плети, то бросается на всех, как зверь дикий; если взяток не берет, то норовит всякого в кандалы заковать за взятый гривенник.
Мне кажется, трудно лучше характеризовать положение забитых людей, подобных Голядкину, людей, действительно как будто превращенных в тряпицу и только в грязных складках хранящих остатки чего-то человеческого, неслышного, безответного, но все как-то
по временам дающего
себя чувствовать.
И далее беспрестанно г. Голядкин-младший ведет
себя с такою ловкостью и бесстыдством, какие только в мечтах и возможны: он ко всем подбивается, перед всеми семенит, бегает с портфелем его превосходительства, из чего г. Голядкин-старший заключает, что он уже «
по особому»…
Припомните ваши встречи с чиновным людом; припомните тех, которые называют
себя людьми неискательными, спокойными, любящими
по правде жить.
Человек этот тоже сообразил, должно быть еще при начале своего служебного поприща, что «одному на сем свете назначено в каретах ездить, другому в худых сапогах
по грязи шлепать», и, причислив
себя к последнему разряду, нанял
себе угол и живет, не думая пытать судьбы своей.
Все как-то стремится стать на свои ноги и жить
по милости других считает недостойным
себя.
Они тупеют, забываются в полуживотном сне, обезличиваются, стираются, теряют, по-видимому, и мысль, и волю, и еще нарочно об этом стараются, отгоняя от
себя всякие наваждения мысли и уверяя
себя, что это не их дело…
По необходимости тоже подличает и кланяется, и выкланивает
себе на первый раз возможность жить безбедно где-нибудь в углу на чердаке, тратя
по двугривенному в день на свое пропитание, — да и это еще
по чьей-нибудь милости, потому что, собственно говоря, нужды в людях нигде у нас не чувствуется, да и сами эти люди не чувствуют, чтоб они были на что-нибудь нужны…
Был, после начала возмущения, день седьмый. Глуповцы торжествовали. Но несмотря на то что внутренние враги были побеждены и польская интрига посрамлена, атаманам-молодцам было как-то не
по себе, так как о новом градоначальнике все еще не было ни слуху ни духу. Они слонялись по городу, словно отравленные мухи, и не смели ни за какое дело приняться, потому что не знали, как-то понравятся ихние недавние затеи новому начальнику.
То не было отражение жара душевного или играющего воображения: то был блеск, подобный блеску гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его — непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял
по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если б не был столь равнодушно спокоен.
Неточные совпадения
Почтмейстер. Да из собственного его письма. Приносят ко мне на почту письмо. Взглянул на адрес — вижу: «в Почтамтскую улицу». Я так и обомлел. «Ну, — думаю
себе, — верно, нашел беспорядки
по почтовой части и уведомляет начальство». Взял да и распечатал.
Городничий (бьет
себя по лбу).Как я — нет, как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!.. Тридцать лет живу на службе; ни один купец, ни подрядчик не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов! (махнул рукой)нечего и говорить про губернаторов…
Хлестаков. Возьмите, возьмите; это порядочная сигарка. Конечно, не то, что в Петербурге. Там, батюшка, я куривал сигарочки
по двадцати пяти рублей сотенка, просто ручки потом
себе поцелуешь, как выкуришь. Вот огонь, закурите. (Подает ему свечу.)
Как взбежишь
по лестнице к
себе на четвертый этаж — скажешь только кухарке: «На, Маврушка, шинель…» Что ж я вру — я и позабыл, что живу в бельэтаже.
Жандарм. Приехавший
по именному повелению из Петербурга чиновник требует вас сей же час к
себе. Он остановился в гостинице.