Неточные совпадения
…Играл ветер-поземок, вздымая сухой серый снег, по двору метались клочья сена, ленты мочала, среди двора стоял круглый, пухлый человек
в длинной — до пят — холщовой татарской рубахе и
в глубоких резиновых галошах на босую ногу. Сложив
руки на вздутом животе, он быстро вертел короткие большие пальцы, — один вокруг другого, — щупал меня маленькими разноцветными глазами, — правый — зеленый, а левый — серый, — и высоким голосом говорил...
— Айда прочь! — сказал он веселым голосом, дохнув на меня густою струей перегара и размахивая короткой ручкой, — эта
рука со сжатым кулаком тоже напоминала шампанскую бутылку с пробкой
в горле. Я повернулся спиною к нему и не торопясь пошел к воротам.
У стены, под окнами, за длинным столом сидят, мерно и однообразно покачиваясь, восемнадцать человек рабочих, делая маленькие крендели
в форме буквы «
в» по шестнадцати штук на фунт; на одном конце стола двое режут серое, упругое тесто на длинные полосы, привычными пальцами щиплют его на равномерные куски и разбрасывают вдоль стола под
руки мастеров, — быстрота движений этих
рук почти неуловима.
Потрескивают дрова
в печи, бурлит вода
в котле, шаркают и шлепают
руки по столу — все сливается
в непрерывный, однотонный звук, редкие сердитые возгласы людей не оживляют его.
Я уже знаю, что Василий Семенов еще недавно — шесть лет тому назад — был тоже рабочим, пекарем, сошелся с женою своего хозяина, старухой, научил ее извести пьяницу-мужа мышьяком и забрал все дело его
в свои
руки, а ее — бьет и до того запугал, что она готова, как мышь, жить под полом, лишь бы не попадаться на глаза ему. Мне рассказали эту историю просто, как очень обычное, — даже зависти к удачнику я не уловил
в рассказе.
Он бесшумно явился за спиною у меня
в каменной арке, отделявшей мастерскую от хлебопекарни; пол хлебопекарни был на три ступеньки выше пола нашей мастерской, — хозяин встал
в арке, точно
в раме, сложив
руки на животе, крутя пальцами, одетый — как всегда —
в длинную рубаху, завязанную тесьмой на жирной шее, тяжелый и неуклюжий, точно куль муки.
Я устроил из лучины нечто вроде пюпитра и, когда — отбив тесто — становился к столу укладывать крендели, ставил этот пюпитр перед собою, раскладывал на нем книжку и так — читал.
Руки мои не могли ни на минуту оторваться от работы, и обязанность перевертывать страницы лежала на Милове, — он исполнял это благоговейно, каждый раз неестественно напрягаясь и жирно смачивая палец слюною. Он же должен был предупреждать меня пинком ноги
в ногу о выходе хозяина из своей комнаты
в хлебопекарню.
Я взял измятую книжку, выпустил
руку хозяина и отошел на свое место, а он, наклоня голову, прошел, как всегда, молча на двор.
В мастерской долго молчали, потом пекарь резким движением отер пот с лица и, топнув ногою, сказал...
Его толстое лицо расплылось
в мягкой, полусонной улыбке, серый глаз ожил, смотрит благожелательно, и весь он какой-то новый. За ним стоит широкоплечий мужик, рябой, с большими усами, обритой досиня бородою и серебряной серьгой
в левом ухе. Сдвинув набекрень шапку, он круглыми, точно пуговицы, оловянными глазами смотрит, как свиньи толкают хозяина, и
руки его, засунутые
в карманы поддевки, шевелятся там, тихонько встряхивая полы.
Подвизгивая, хрюкая и чавкая, йоркширы суют тупые, жадные морды
в колени хозяина, трутся о его ноги, бока, — он, тоже взвизгивая, отпихивает их одною
рукой, а
в другой у него булка, и он дразнит ею боровов, то — поднося ее близко к пастям, то — отнимая, и трясется
в ласковом смехе, почти совершенно похожий на них, но еще более жуткий, противный и — любопытный.
Шесть лет — с пяти часов утра и до восьми вечера — торчит он у котла, непрерывно купая
руки в кипятке, правый бок ему палило огнем, а за спиной у него — дверь на двор, и несколько сот раз
в день его обдавало холодом.
Меня взорвало. Отбив его протянутую
руку, я схватил его за ухо и стал молча трепать, а он толкал меня левой
рукой в грудь и негромко, удивленно вскрикивал...
Потом, то взвешивая на левой
руке отшибленную правую, то потирая красное ухо и глядя мне
в лицо остановившимися, нелепо вытаращенными глазами, он стал бормотать...
У стены, на широкой двуспальной кровати сидела серая, как летучая мышь, старуха-хозяйка, упираясь
руками в измятую постель, отвесив нижнюю губу; покачивалась и громко икала.
В углу забыто дрожал, точно озябший, розовый огонек лампады;
в простенке между окон висела олеография: по пояс голая баба с жирным, как сама она, котом на
руках.
И действительно смешно, должно быть, было смотреть, как по двору быстро мечутся туши розового жира, а вслед им бегают, орут, размахивая
руками, тощие двуногие, напудренные мучной пылью,
в грязных лохмотьях,
в опорках на босую ногу, — бегают и падают или, ухватив борова за ногу, — влачатся по двору.
Он поднял голову, оглянулся, и мне ясно видно стало, что лицо у него
в слезах. Вот он вытер их обеими
руками, — жестом обиженного ребенка, — отошел прочь, выдернул из бочки клок соломы, воротился, присел на корточки и стал отирать соломой грязное рыло борова, но тотчас же швырнул солому прочь, встал и начал медленно ходить вокруг свиней.
Началась возня. Павел бился
в руках Шатунова и Артема и рычал, лягаясь, дико вращая белками сумасшедших глаз...
А правдивый старичок, оставив ворот грязной рубахи
в руках Цыгана, кричал, брызгая слюной...
По обыкновению он был одет
в татарскую рубаху, и она делала его похожим на старую бабу. Стоял он как бы прячась за угол печи,
в одной
руке — бутылка водки,
в другой — чайный стакан,
руки у него, должно быть, дрожали — стекло звенело, слышалось бульканье наливаемой влаги.
Застонал Яков, я встал и пошел посмотреть на него: он лежал вверх грудью, нахмуря брови, открыв рот,
руки его вытянуты вдоль тела, что-то прямое, воинственное было
в этом мальчике.
Темные, сухие губенки болезненно кривились, детский подбородок дрожал, — я вел его за
руку и боялся, что вот он сейчас заплачет, а я начну бить встречных людей, стекла
в окнах, буду безобразно орать и ругаться.
Кошмарной полосою потянулись ночные беседы с хозяином: почти каждую ночь он являлся
в пекарню после первых петухов, когда черти проваливаются
в ад, а я, затопив печь, устраивался перед нею с книгой
в руках.
Ну, написали
в газете; пришла полиция, санитарный, — дал я им всем вместе двадцать пять целкачей, и вот тебе, — он обвел
рукою круг
в воздухе над головой своей, — видал?
Ой, во кустах, по-над Волгой, над рекой,
Вора-молодца смертный час его настиг.
Как прижал вор
руки к пораненной груди, —
Стал на колени — богу молится.
— Господи! Приими ты злую душеньку мою,
Злую, окаянную, невольничью!
Было бы мне, молодцу,
в монахи идти, —
Сделался, мальчонко, разбойником!
— А так, с чиновниками, под чужой
рукой, — ничего не будет, никакого дела. Бросить все и — бежать
в лес. Бежать!
Он хвастливо посверкал зеленым глазом, а серый глядел
в огонь уныло; потом он широко развел
руки...
На том и кончили
в этот раз. А на другой день, когда я, сидя на корточках, складывал
в корзину непроданный, засохший, покрытый мшистой плесенью товар — она навалилась на спину мне, крепко обняла за шею мягкими короткими
руками и кричит...
Дня за два перед этой беседой
в крендельную явился Бубенчик, гладко остриженный, чистенький, весь прозрачный, как его глаза, еще более прояснившиеся
в больнице. Пестрое личико похудело, нос вздернулся еще выше, мальчик мечтательно улыбался и ходил по мастерским какими-то особенными шагами, точно собираясь соскочить с земли. Боялся испачкать новую рубаху и, видимо, конфузясь своих чистых
рук, все прятал их
в карманы штанов из чертовой кожи — новых же.
— А что у тебя
в правой
руке?
Он сконфузился, искривился весь, засунув
руку еще глубже
в карман и опустив плечо, это заинтересовало ребят, и они решили обыскать его: схватили, смяли и вытащили из кармана новенький двугривенный и финифтяный маленький образок — богородица с младенцем.
Их сопровождает серая хозяйка, голова у нее опущена, и глаза, слезясь, кажется, вот-вот вытекут на поднос
в ее
руках, обольют соленую рыбу, грибы, закуску, разбросанную на синих тарелках.
Хозяйка, суетясь, точно испуганная курица, совала
в руку мужа стакан водки, он прижимал стакан ко рту и не торопясь сосал, а она торопливо крестилась мелкими крестами и вытягивала губы, точно для поцелуя, — это было жалобно и смешно. Потом она тихонько ныла...
Егор наклонил под
руки ему свою большую лохматую голову, а хозяин, вцепившись
в кудрявые пасмы казака, выдернул из них несколько волос, посмотрел их на свет и протянул
руку Егору...
Пока хозяин пил, Сашка метался по мастерским, тоже как охмеленный: глаза беспокойно сверкают,
руки болтаются, точно сломанные, и над потным лбом дрожат рыжие кудри. Все
в мастерских открыто говорят о Сашкином воровстве и встречают его одобрительными улыбками. Кузин нараспев выхваливает приказчика сладкими словами...
— Хуже я Семенова, глупее его? Я ж его моложе, я ж красивый, я ж ловкий… да вы дайте мне за что ухватиться зубом, дайте ж мне хоша бы малое дело
в руки, я тотчас всплыву наверх, я так крылья разверну — ахнешь, залюбуешься! При моей красоте лица и корпуса — могу я жениться на вдове с капиталом, а? И даже на девице с приданым, — отчего это недостойно меня? Я могу сотни народа кормить, а — что такое Семенов? Даже противно смотреть… некоторый сухопутный сом: ему бы жить
в омуте, а он —
в комнате! Чудище!
— А — пошатнулась душа
в другую сторону… хочется мне пройти по земле возможно дальше… наскрозь бы! Поглядеть, — как оно все стоит… как живет, на что надеется? Вот. Однако — с моей рожей — нет у меня причины идти. Спросят люди — чего ты ходишь? Нечем оправдаться. Вот я и думаю, — кабы
рука отсохла, а то — язвы бы явились какие… С язвами — хуже, бояться будут люди…
В ту же секунду с треском отлетела дверь из комнаты хозяина, и на порог, вскрикивая, выполз Сашка, а хозяин, вцепившись
руками в косяки, сосредоточенно пинал его
в грудь,
в бока.
— Это кто? — хрипло спросил хозяин, из-под
руки присматриваясь к Артему и другую
руку поднимая
в уровень с его головой.
И тотчас на хозяина — пряча
руки за спину,
в карманы, за гашники — полезли Пашка, солдат, тихий мужик Лаптев, варщик Никита, все они высовывали головы вперед, точно собираясь бодаться, и все, вперебой, неестественно громко кричали...
Хозяин стоял неподвижно, точно он врос
в гнилой, щелявый пол.
Руки он сложил на животе, голову склонил немножко набок и словно прислушивался к непонятным ему крикам. Все шумнее накатывалась на него темная, едва освещенная желтым огоньком стенной лампы толпа людей,
в полосе света иногда мелькала — точно оторванная — голова с оскаленными зубами, все кричали, жаловались, и выше всех поднимался голос варщика Никиты...
Он сидел на постели, занимая почти треть ее. Полуодетая Софья лежала на боку, щекою на сложенных ладонях; подогнув одну ногу, другую — голую — она вытянула на колени хозяина и смотрела встречу мне, улыбаясь, странно прозрачным глазом. Хозяин, очевидно, не мешал ей, — половина ее густых волос была заплетена
в косу, другая рассыпалась по красной, измятой подушке. Держа одною
рукой маленькую ногу девицы около щиколотки, пальцами другой хозяин тихонько щелкал по ногтям ее пальцев, желтым, точно янтарь.
— Я сам, смолоду, честен был! — воскликнул он незнакомым мне голосом, ударив себя ладонью
в грудь, потом — ткнул
рукою в плечо девицы...
И выплеснул водку
в свой жабий рот. Смуглое лицо Пашки покрылось пятнами, быстро наливая рюмки неверной
рукою, он заговорил звенящим голосом...
— Люблю я вот эдакие помещения, — заговорил Семенов, ткнув
рукою в угол. — Тихо, и мух нет. Муха — солнышко любит, тепло…
Покачал головою, выпил пива и, глядя
в небо из-под
руки, заметил...
Он вдруг поднялся, опустив одну
руку в карман, другую протянув мне. Лицо его задумчиво расплылось, глаз внимательно прищурился: — Надо идти, прощай…
Я вижу, как он, развалив свое большое тело по сиденью пролетки, колышется
в ней, остро поглядывая на все мимо бегущее зеленым глазом. Деревянный Егор торчит на козлах, вытянув
руки, как струны, серая, злая лошадь вымахивает крепкие ноги, звучно цокая подковами о холодный камень мостовой.