Неточные совпадения
— Это такие люди — неугомонные, много я их встречал. Говорят, будто щуров сон видели они: есть такая пичужка, щур зовётся. Она снами живёт, и песня у неё как бы сквозь дрёму: тихая да сладкая, хоть сам-то щур — большой,
не меньше дрозда. А гнездо он
себе вьёт при дорогах, на перекрёстках. Сны его неведомы никому, но некоторые люди видят их. И когда увидит человек такой сои — шабаш! Начнёт
по всей земле ходить — наяву искать место, которое приснилось. Найдёт если, то — помрёт на нём…
— То-то — куда! — сокрушённо качая головой, сказал солдат. — Эх, парень,
не ладно ты устроил! Хошь сказано, что природа и царю воевода, — ну, всё-таки! Вот что: есть у меня верстах в сорока дружок, татарин один, — говорил он, дёргая
себя за ухо. — Дам я записку к нему, — он яйца
по деревням скупает, грамотен. Вы посидите у него, а я тут как-нибудь повоюю… Эх, Матвейка, — жалко тебя мне!
При жизни отца он много думал о городе и, обижаясь, что его
не пускают на улицу, представлял
себе городскую жизнь полной каких-то тайных соблазнов и весёлых затей. И хотя отец внушил ему своё недоверчивое отношение к людям, но это чувство неглубоко легло в душу юноши и
не ослабило его интереса к жизни города. Он ходил
по улицам, зорко и дружественно наблюдая за всем, что ставила на пути его окуровская жизнь.
Кожемякин замечал, что пожарный становился всё молчаливее, пил и
не пьянел, лицо вытягивалось, глаза выцветали, он стал ходить медленно, задевая ногами землю и спотыкаясь, как будто тень его сгустилась, отяжелела и человеку уже
не по силам влачить её за
собою.
Шакир шагал стороной, без шапки, в тюбетейке одной, она взмокла, лоснилась под дождём, и
по смуглому лицу татарина текли струи воды. Иногда он, подняв руки к лицу, наклонял голову, мокрые ладони блестели и дрожали; ничего
не видя перед
собою, Шакир оступался в лужи, и это вызывало у людей, провожавших гроб, неприятные усмешки. Кожемякин видел, что горожане смотрят на татарина косо, и слышал сзади
себя осуждающее ворчание...
Рассказала она ему о
себе: сирота она, дочь офицера, воспитывалась у дяди, полковника, вышла замуж за учителя гимназии, муж стал учить детей
не по казённым книжкам, а
по совести, она же, как умела, помогала мужу в этом, сделали у них однажды обыск, нашли запрещённые книги и сослали обоих в Сибирь — вот и всё.
Он привык слышать
по утрам неугомонный голос Бориса, от которого скука дома пряталась куда-то. Привык говорить с Евгенией о
себе и обо всём свободно,
не стесняясь, любил слушать её уверенный голос. И всё яснее чувствовал, что ему необходимы её рассказы, суждения, все эти её речи, иногда непонятные и чуждые его душе, но всегда будившие какие-то особенные мысли и чувства.
И, снова блеснув глазами, продолжал, откровенно и доверчиво: — Насчёт русского народа вообще, как —
по моему умозрению — все люди находятся
не на своём месте и неправильно понимают
себя.
— Я доживу до второго сроку, а вы пока приищите
себе другого человека, — помахивая картузом, говорил Алексей. — Я, извините, очень вами доволен, только мне
не по характеру у вас…
— Сгниёте вы в грязи, пока, в носах ковыряя, душу искать станете,
не нажили ещё вы её: непосеянного —
не сожнёшь! Занимаетесь розысками души, а чуть что — друг друга за горло, и жизнь с вами опасна, как среди зверей. Человек же в пренебрежении и один на земле, как на болотной кочке, а вокруг трясина да лесная тьма. Каждый один, все потеряны, всюду тревога и безместное брожение
по всей земле.
Себя бы допрежде нашли, друг другу подали бы руки крепко и неразрывно…
— Нет, погоди-ка! Кто родит — женщина? Кто ребёнку душу даёт — ага? Иная до двадцати раз рожает — стало быть, имела до двадцати душ в
себе. А которая родит всего двух ребят, остальные души в ней остаются и всё во плоть просятся, а с этим мужем
не могут они воплотиться, она чувствует. Тут она и начинает бунтовать. По-твоему — распутница, а
по должности её — нисколько.
Да и повёл за
собою. Ходит быстро, мелкими шажками, шубёнка у него старенькая и
не по росту, видно, с чужого плеча. Молоденький он, худущий и смятенный; придя к
себе домой, сразу заметался, завертелся недостойно сана, бегает из горницы в горницу, и то за ним стул едет, то он рукавом ряски со стола что-нибудь смахнёт и всё извиняется...
— Перестань про это! — строго сказал Кожемякин,
не веря и вспомнив Палагу, как она шла
по дорожке сада, выбирая из головы вырванные волосы. — Ты про
себя скажи…
— Так, —
по голове. Раньше она всё мечтала о геройской жизни, о великих делах, а теперь, согласно со многими, утверждает, — даже кричит, — что наше-де время —
не время великих дел и все должны войти в простую жизнь, посеять
себя вот в таких городах!
Думаю я про него: должен был этот человек знать какое-то великое счастье, жил некогда великой и страшной радостью, горел в огне — осветился изнутри,
не угасил его и
себе, и
по сей день светит миру душа его этим огнём, да
не погаснет
по вся дни жизни и до последнего часа.
«Ах, кобель!» — воскликнул про
себя Матвей Савельев и,
не желая, позвал дворника, но тотчас же, отскочив от окна, зашагал
по комнате, испуганно думая...
И,
не обидно, но умненько посмеиваясь, Тиунов рассказал: нашёл Дроздов место
себе у булочницы, вдовы лет на пяток старше его, и приспособила его эта женщина в приказчики
по торговле и к персоне своей, а он — в полном блаженстве: сыт, одет и выпить можно,
по праздникам, но из дома его без личного надзора никуда
не пускают.
Возводи человека на высоту разума, чтобы он, оглядевшись, нашёл
себе дело
по сердцу, а
не суй его клином куда попало, он хоша плох, да — живой, это ему больно!
— Нет, это мне
не по зубам, — сказал он сам
себе, прочитав страницу, и закрыл книгу.
Когда он кончил свою речь, ему показалось, что все испуганы ею или сконфужены, тягостно, подавляюще молчат. Машенька, опустив голову над столом, гоняла вилкой
по тарелке скользкий отварной гриб, Марфа
не мигая смотрела куда-то перед
собою, а жёны Базунова и Смагина — на мужей.
—
Не идёт Алексей-то Иваныч, — сказал он, отдуваясь, и, встав, прошёлся
по комнате, а она выпрямила стан и снова неподвижно уставилась глазами в стену перед
собой.
— Стой! Садись, — остановил его Никон и, встряхивая кудрями, прошёлся
по комнате, искоса оглядывая в зеркало сам
себя и поправляя одежду. — Маша, кинь мне пояс и сапоги! Нет,
не надо!
— Какое наше веселье? Идёшь ночью — темно, пусто и охоты нет идти куда идёшь, ну жутко, знаешь, станет и закричишь, запоёшь, в окно стукнешь чьё-нибудь, даже и
не ради озорства, а так, — есть ли кто живой? Так и тут:
не сам
по себе веселишься, а со скуки!
— Мужик — умный, — сказал Никон, усмехаясь. — Забавно мы с ним беседуем иной раз: он мне — хорошая, говорит, у тебя душа, а человек ты никуда
не годный! А я ему — хороший ты человек, а души у тебя вовсе нет, одни руки везде, пар шестнадцать! Смеётся он. Мужик надёжный, на пустяки
себя не разобьёт и за малость
не продаст ни
себя, ни другого. Ежели бы он Христа продавал — ограбил бы покупателей, прямо бы и сразу
по миру пустил.
И вы совершенно правильно доказывали им, что жить — работать — надо по-новому-с: с пользой для всего жителя, а
не разбойно и только для
себя!
И всегда так будет, мил-друг: в мыслях другого-то, может, и подержу, а с
собой —
не положу, если ты мне закон
не по церкви да
по хозяйству, а —
по душе!
— А ежели так вот, как Марфа жила, — в подозрениях да окриках, — ну, вы меня извините! Мужа тут нету, а просто — мужик, и хранить
себя не для кого. Жалко мне было Марфу, а помочь — нечем, глупа уж очень была. Таким бабам, как она, бездетным да глупым, по-моему, два пути — в монастырь али в развратный дом.
— Хочу я с тобой, Савельич,
по душам побеседовать. Скотья и бессмысленная жизнь эта надоела мне, что ли то, годы ли причина, или бездетность моя — уж
не знаю что, а хоть и руки на
себя наложить!
Походила
по саду и незаметно,
не простясь, ушла, а Кожемякин долго сидел один, разглядывая
себя, как в зеркало, и всё более наливаясь страхом.
Чтение стало для него необходимостью: он чувствовал
себя так, как будто долго шёл
по открытому месту и со всех сторон на него смотрело множество беспокойных, недружелюбных глаз — все они требовали чего-то, а он хотел скрыться от них и
не знал куда; но вот нашёлся уютный угол, откуда
не видать этой бесполезно раздражающей жизни, — угол, где можно жить,
не замечая, как нудно, однообразно проходят часы.
И вот он снова читает целыми днями, до боли в глазах, ревниво оберегая
себя от всяких помех, никуда
не выходя, ничем
не интересуясь и лишь изредка поглядывая на чёрные стрелки часов, отмечавших таяние времени
по жёлтому, засиженному мухами циферблату.
Было в этой девушке нечто неуловимо приятное, интересное, она легко заставляла слушать
себя, как-то вдруг становясь взрослой, солидной,
не по возрасту много знающей.