Неточные совпадения
— Ну,
так как
же, мужичок: что
всего лучше?
Так же, как
все они, Клим пьянел от возбуждения и терял себя в играх.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы,
так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку,
таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут
все одни и те
же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто
же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
И смешная печаль о фарфоровом трубочисте и
все в этой девочке казалось Климу фальшивым. Он смутно подозревал, что она пытается показать себя
такой же особенной, каков он, Клим Самгин.
Видел, что бойкий мальчик не любит
всех взрослых вообще, не любит их с
таким же удовольствием, как не любил учителя.
Как раньше, он смотрел на
всех теми
же смешными глазами человека, которого только что разбудили, но теперь он смотрел обиженно, угрюмо и
так шевелил губами, точно хотел закричать, но не решался.
Все вокруг расширялось, разрасталось, теснилось в его душу
так же упрямо и грубо, как богомольцы в церковь Успения, где была чудотворная икона божией матери.
Клим находил, что голова Дронова стала
такой же все поглощающей мусорной ямой, как голова Тани Куликовой, и удивлялся способности Дронова ненасытно поглощать «умственную пищу», как говорил квартировавший во флигеле писатель Нестор Катин.
К нему она относилась почти
так же пренебрежительно и насмешливо, как ко
всем другим мальчикам, и уже не она Климу, а он ей предлагал...
Его раздражали непонятные отношения Лидии и Макарова, тут было что-то подозрительное: Макаров, избалованный вниманием гимназисток, присматривался к Лидии не свойственно ему серьезно, хотя говорил с нею
так же насмешливо, как с поклонницами его, Лидия
же явно и, порою, в форме очень резкой, подчеркивала, что Макаров неприятен ей. А вместе с этим Клим Самгин замечал, что случайные встречи их
все учащаются, думалось даже: они и флигель писателя посещают только затем, чтоб увидеть друг друга.
Клим искоса взглянул на мать, сидевшую у окна; хотелось спросить: почему не подают завтрак? Но мать смотрела в окно. Тогда, опасаясь сконфузиться, он сообщил дяде, что во флигеле живет писатель, который может рассказать о толстовцах и обо
всем лучше, чем он, он
же так занят науками, что…
— Понимаю — материн сожитель. Что
же ты сконфузился? Это — дело обычное. Женщины любят это — пышность и
все такое. Какой ты, брат, щеголь, — внезапно закончил, он.
— Не тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать с первых
же классов, если мы хотим быть нацией. Русь
все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя еще раз
так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
— Нет, красота именно — неправда, она
вся, насквозь, выдумана человеком для самоутешения,
так же как милосердие и еще многое…
—
Все равно — откуда. Но выходит
так, что человек не доступен своему
же разуму.
— Эх, Костя, ай-яй-ай! Когда нам Лидия Тимофеевна сказала, мы
так и обмерли. Потом она обрадовала нас, не опасно, говорит. Ну, слава богу! Сейчас
же все вымыли, вычистили. Мамаша! — закричал он и, схватив длинными пальцами локоть Клима, представился...
У себя в комнате, сбросив сюртук, он подумал, что хорошо бы сбросить вот
так же всю эту вдумчивость, путаницу чувств и мыслей и жить просто, как живут другие, не смущаясь говорить
все глупости, которые подвернутся на язык, забывать
все премудрости Томилина, Варавки… И забыть бы о Дронове.
Нехаева была неприятна. Сидела она изломанно скорчившись, от нее исходил одуряющий запах крепких духов. Можно было подумать, что тени в глазницах ее искусственны,
так же как румянец на щеках и чрезмерная яркость губ. Начесанные на уши волосы делали ее лицо узким и острым, но Самгин уже не находил эту девушку
такой уродливой, какой она показалась с первого взгляда. Ее глаза смотрели на людей грустно, и она как будто чувствовала себя серьезнее
всех в этой комнате.
Клим усмехнулся, но промолчал. Он уже приметил, что
все студенты, знакомые брата и Кутузова, говорят о профессорах, об университете почти
так же враждебно, как гимназисты говорили об учителях и гимназии. В поисках причин
такого отношения он нашел, что тон дают столь различные люди, как Туробоев и Кутузов. С ленивенькой иронией, обычной для него, Туробоев говорил...
Все чаще Клим думал, что Нехаева образованнее и умнее
всех в этой компании, но это, не сближая его с девушкой, возбуждало в нем опасение, что Нехаева поймет в нем то, чего ей не нужно понимать, и станет говорить с ним
так же снисходительно, небрежно или досадливо, как она говорит с Дмитрием.
Ногою в зеленой сафьяновой туфле она безжалостно затолкала под стол книги, свалившиеся на пол, сдвинула вещи со стола на один его край, к занавешенному темной тканью окну, делая
все это очень быстро. Клим сел на кушетку, присматриваясь. Углы комнаты были сглажены драпировками, треть ее отделялась китайской ширмой, из-за ширмы был виден кусок кровати, окно в ногах ее занавешено толстым ковром тускло красного цвета,
такой же ковер покрывал пол. Теплый воздух комнаты густо напитан духами.
Но, думая
так, он в то
же время ощущал гордость собою: из
всех знакомых ей мужчин она выбрала именно его. Эту гордость еще более усиливали ее любопытствующие ласки и горячие, наивные до бесстыдства слова.
Старушка была
такая же выдуманная, как
вся эта комната и сама хозяйка комнаты.
— Что вы хотите сказать? Мой дядя
такой же продукт разложения верхних слоев общества, как и вы сами… Как
вся интеллигенция. Она не находит себе места в жизни и потому…
Все мысли Клима вдруг оборвались, слова пропали. Ему показалось, что Спивак, Кутузов, Туробоев выросли и распухли, только брат остался
таким же, каким был; он стоял среди комнаты, держа себя за уши, и качался.
Когда говорили о красоте, Клим предпочитал осторожно молчать, хотя давно заметил, что о ней говорят
все больше и тема эта становится
такой же обычной, как погода и здоровье.
— А вдруг
вся эта наша красота только павлиний хвост разума, птицы глуповатой,
так же как павлин?
— Все-таки не обошлось без умненького разговорчика! Ох, загонят меня эти разговорчики куда-то, «иде
же несть ни печали, ни воздыхания, но жизнь»… скоротечная.
— Когда изгоняемый из рая Адам оглянулся на древо познания, он увидал, что бог уже погубил древо: оно засохло. «И се диавол приступи Адамови и рече: чадо отринутое, не имаши путя инаго, яко на муку земную. И повлек Адама во ад земный и показа ему
вся прелесть и
вся скверну, их
же сотвориша семя Адамово». На эту тему мадьяр Имре Мадач весьма значительную вещь написал.
Так вот как надо понимать, Лидочка, а вы…
— Наш народ — самый свободный на земле. Он ничем не связан изнутри. Действительности — не любит. Он — штучки любит, фокусы. Колдунов и чудодеев. Блаженненьких. Он сам
такой — блаженненький. Он завтра
же может магометанство принять — на пробу. Да, на пробу-с! Может сжечь
все свои избы и скопом уйти в пустыни, в пески, искать Опоньское царство.
Потом он
так же поклонился народу на
все четыре стороны, снял передник, тщательно сложил его и сунул в руки большой бабе в красной кофте.
— О, боже мой, можешь представить: Марья Романовна, — ты ее помнишь? — тоже была арестована, долго сидела и теперь выслана куда-то под гласный надзор полиции! Ты — подумай: ведь она старше меня на шесть лет и
все еще… Право
же, мне кажется, что в этой борьбе с правительством у
таких людей, как Мария, главную роль играет их желание отомстить за испорченную жизнь…
Наблюдая его рядом с Лидией, Самгин испытывал сложное чувство недоуменья, досады. Но ревность
все же не возникала, хотя Клим продолжал упрямо думать, что он любит Лидию. Он все-таки решился сказать ей...
Все это, обнаруженное людями внезапно, помимо их воли, было подлинной правдой, и знать ее
так же полезно, как полезно было видеть голое, избитое и грязное тело Диомидова.
Он не помнил, когда она ушла, уснул, точно убитый, и
весь следующий день прожил, как во сне, веря и не веря в то, что было. Он понимал лишь одно: в эту ночь им пережито необыкновенное, неизведанное, но — не то, чего он ждал, и не
так, как представлялось ему. Через несколько
таких же бурных ночей он убедился в этом.
И первый раз ему захотелось как-то особенно приласкать Лидию, растрогать ее до слез, до необыкновенных признаний, чтоб она обнажила свою душу
так же легко, как привыкла обнажать бунтующее тело. Он был уверен, что сейчас скажет нечто ошеломляюще простое и мудрое, выжмет из
всего, что испытано им, горький, но целебный сок для себя и для нее.
Он пролетел, сопровождаемый тысячеголосым ревом,
такой же рев и встречал его. Мчались и еще какие-то экипажи, блестели мундиры и ордена, но уже было слышно, что лошади бьют подковами, колеса катятся по камню и
все вообще опустилось на землю.
Он вышел в большую комнату, место детских игр в зимние дни, и долго ходил по ней из угла в угол, думая о том, как легко исчезает из памяти
все, кроме того, что тревожит. Где-то живет отец, о котором он никогда не вспоминает,
так же, как о брате Дмитрии. А вот о Лидии думается против воли. Было бы не плохо, если б с нею случилось несчастие, неудачный роман или что-нибудь в этом роде. Было бы и для нее полезно, если б что-нибудь согнуло ее гордость. Чем она гордится? Не красива. И — не умна.
В изображении Дронова город был населен людями, которые, единодушно творя всяческую скверну,
так же единодушно следят друг за другом в целях взаимного предательства, а Иван Дронов подсматривает за
всеми, собирая бесконечный материал для доноса кому-то на
всех людей.
— Гуманизм во
всех его формах всегда был и есть не что иное, как выражение интеллектуалистами сознания бессилия своего пред лицом народа. Точно
так же, как унизительное проклятие пола мы пытаемся прикрыть сладкими стишками, мы хотим прикрыть трагизм нашего одиночества евангелиями от Фурье, Кропоткина, Маркса и других апостолов бессилия и ужаса пред жизнью.
Клим Самгин был согласен с Дроновым, что Томилин верно говорит о гуманизме, и Клим чувствовал, что мысли учителя,
так же, как мысли редактора, сродны ему. Но оба они не возбуждали симпатий, один — смешной, в другом есть что-то жуткое. В конце концов они, как и
все другие в редакции, тоже раздражали его чем-то; иногда он думал, что это «что-то» может быть «избыток мудрости».
— Вы, кажется, человек внимательного ума и шикарной словесностью не увлечены, молчите
все,
так — как
же, по-вашему: можно ли пренебрегать историей?
Блестели золотые, серебряные венчики на иконах и опаловые слезы жемчуга риз. У стены — старинная кровать карельской березы, украшенная бронзой,
такие же четыре стула стояли посреди комнаты вокруг стола. Около двери, в темноватом углу, — большой шкаф, с полок его, сквозь стекло, Самгин видел ковши, братины, бокалы и черные кирпичи книг, переплетенных в кожу. Во
всем этом было нечто внушительное.
— Что
же тут странного? — равнодушно пробормотал Иноков и сморщил губы в кривую улыбку. — Каменщики, которых не побило, отнеслись к несчастью довольно спокойно, — начал он рассказывать. — Я подбежал, вижу — человеку ноги защемило между двумя тесинами, лежит в обмороке. Кричу какому-то дяде: «Помоги вытащить», а он мне: «Не тронь, мертвых трогать не дозволяется».
Так и не помог, отошел. Да и
все они… Солдаты — работают, а они смотрят…
— А — что, бывает с вами
так: один Самгин ходит, говорит, а другой
все только спрашивает: это — куда
же ты, зачем?
— Обо
всем, — серьезно сказала Сомова, перебросив косу за плечо. — Чаще
всего он говорил: «Представьте, я не знал этого». Не знал
же он ничего плохого, никаких безобразий, точно жил в шкафе, за стеклом. Удивительно,
такой бестолковый ребенок. Ну — влюбилась я в него. А он — астроном, геолог, — целая толпа ученых, и
все опровергал какого-то Файэ, который, кажется, давно уже помер. В общем — милый
такой, олух царя небесного. И — похож на Инокова.
Самгин собрал
все листки, смял их, зажал в кулаке и, закрыв уставшие глаза, снял очки. Эти бредовые письма возмутили его, лицо горело, как на морозе. Но, прислушиваясь к себе, он скоро почувствовал, что возмущение его не глубоко, оно какое-то физическое, кожное. Наверное, он испытал бы
такое же, если б озорник мальчишка ударил его по лицу. Память услужливо показывала Лидию в минуты, не лестные для нее, в позах унизительных, голую, уставшую.
«Вот, Клим, я в городе, который считается самым удивительным и веселым во
всем мире. Да, он — удивительный. Красивый, величественный, веселый, — сказано о нем. Но мне тяжело. Когда весело жить — не делают пакостей. Только здесь понимаешь, до чего гнусно, когда из людей делают игрушки. Вчера мне показывали «Фоли-Бержер», это
так же обязательно видеть, как могилу Наполеона. Это — венец веселья. Множество удивительно одетых и совершенно раздетых женщин, которые играют, которыми играют и…»
— Сына и отца, обоих, — поправил дядя Миша, подняв палец. — С сыном я во Владимире в тюрьме сидел. Умный был паренек, но — нетерпим и заносчив. Философствовал излишне… как
все семинаристы. Отец
же обыкновенный неудачник духовного звания и алкоголик.
Такие, как он, на конце дней становятся странниками, бродягами по монастырям, питаются от богобоязненных купчих и сеют в народе различную ерунду.
Он вспомнил, что в каком-то английском романе герой, добродушный человек, зная, что жена изменяет ему, вот
так же сидел пред камином, разгребая угли кочергой, и мучился, представляя, как стыдно, неловко будет ему, когда придет жена, и как трудно будет скрыть от нее, что он
все знает, но, когда жена, счастливая, пришла, он выгнал ее.