Сестры Карамазовы

Андрей Шилов

Когда тихими вечерами снежинки, подобно глупым мотылькам, стучатся в окна домов, в одном из них гаснет свет, к разрисованному морозом стеклу подходит укутанная пледом взрослая девочка. За ее спиной потрескивает поленьями камин, друзья берут в руки бокалы, и согретая теплом человеческих сердец комната погружается в прошлое. Истории скользят по паркету, карабкаются по стенам, повисают на шторах. В такие вечера особенно остро чувствуется, что здесь кого-то очень не хватает.

Оглавление

Должно быть, небо сошло с ума…

Порой мне кажется, будто каждый вечер после артобстрела я сажусь за это одеревеневшее от ужаса войны жалкое подобие стола, сколоченное одноногим Расулом из заплесневевших ящиков, в которых когда-то ждали рамадана «гуманитарные» марокканские апельсины — НЕ КАНТОВАТЬ! — и пишу это письмо, полное отчаяния и боли, страха и непонимания. Письмо, в котором мне хотелось бы рассказать своему не родившемуся сыну о тех недолгих событиях, что произошли со мной…

Когда? Какая разница!

Должно быть, это совсем не важно, когда время теряет свой смысл, а смысл ускользает из контуженного накануне сознания, и автономная некогда область сливается с автономной нервной системой.

Я совсем не помню, какого цвета были те двери, не помню, что за слова мухами облепили почерневшие от потерянного времени стены и какие узоры украшали выцветшие обои по левую сторону мрачного коридора грозненской средней школы, наспех превращенной в военкомат. Запомнились лишь печальные лермонтовские глаза, с одинокого портрета провожавшие меня до тех самых дверей, да надпись, что зловеще свешивалась с них.

«Как в стереокино», — подумал я тогда, и надпись, словно потревоженная моей мыслью, с неимоверным грохотом обрушилась на меня:

ПОЛКОВНИК СМОГУЛИА, ВОЕНКОМ РЕСПУБЛИКИ

Двери распахнулись. Прежде, чем я сделал шаг в душную комнату, где дурно пахло мужиком, табаком и чесноком вперемешку с армейским гуталином, мне бросилось в глаза испуганное, в какой-то мере даже затравленное выражение лица того мальчика, что сидел в холле у окна, придерживая рукой большую серую кепку, будто опасаясь какого-то мистического коридорного ветра. Должно быть, я нарушил его очередь — и сделал шаг первым.

* * *

Потом был вечер. И была ночь. Были дети, стрелявшие в меня из рогаток. Были камни, больно бившие меня по голове. «Дезертир», — кричали какие-то люди в черном и снова бросали в меня камнями.

Затем был ветер, шел медленный, очень медленный дождь. По его лицу текло нечто горячее, липкое, живое. И звали его Имран… Громко стучали ставни. Нет, должно быть, это эхом в горах отдавали редкие залпы орудий, и пули свистели совсем не у Терека, а там, за далекой родной Волгой. Почему? Имран приподнялся на локтях и тихо сказал, что русских здесь больше, чем одичавших собак. Потом он о чем-то кричал мне в ухо, но я не слышал; я глупо смотрел в надвигающееся на меня небо и со счастливой улыбкой маньяка считал яркие, будто окровавленные, звезды, падавшие на родной волжский квадрат. Их было девять. Ровно девять.

Имран приподнялся на локтях и тихо сказал, что русских здесь больше, чем собак. Он так и сказал:

— Больше, чем собак.

— Аллах Акбар, — беззвучно ответил я и вспомнил, что когда-то меня звали Ваней.

— Ванюша, — ласково, очень ласково позвала мама…

Ей было сорок. Отцу — сорок семь. Она была ветеринаром. Отец — учителем. Она умерла в сорок шесть, отец — в пятьдесят три. Должно быть, они так и не дождались моей «похоронки». А перед тем, как на них обрушился тяжелый ночной потолок, отец дважды снимал телефонную трубку и угрюмо молчал; еще ровно двенадцать минут в ушах его звучал зловещий южный акцент:

— Как вам спится перед смертью?

* * *

…И сделал шаг первым. В душной комнате пахло дешевым табаком и армейским гуталином. Полковник Смогулиа, военком республики, из-под черного карниза-козырька сверкнул на меня такими же черными безучастными глазами и протянул мне свернутую пополам бумажку. Я вздрогнул. Я чуть отступил назад. Я развернул ее:

Буйнакск, погранвойска.

Я посмотрел на полковника.

— Зови, — поморщился он, кивнув на двери и смачно отрыгнув застоявшейся чачей. Имран был следующим…

Затем шел дождь. Тяжелый, очень тяжелый дождь. И свинцовые капли медленно сползали по моему лицу. Должно быть, это были слезы, но я думал о священном камне Каабы, упавшем с небес, и поэтому не замечал их. У меня были ноги, чтобы снять с них грязные кирзовые сапоги, провонявшие потом и порохом, размотать и забросить в никуда мокрые портянки; у меня были ноги, чтобы стать на колени и предаться молитве, обратившись к Мекке… Но я поднялся в полный рост и, не обращая никакого внимания на свистящие над головой пули, медленно побрел к одинокому буку, что зловещим идолом возвышался над едва видневшимся холодным потоком Хулхулау. Я был уже совсем близко, когда Имран догнал меня.

— Зачем, друг? — спросил он, сжимая мой локоть.

— Я больше не могу, — из моих карманов посыпались гильзы, невнятные свидетели метких попаданий в живую мишень; их было девять, ровно девять. Я вспомнил каждого, убитого мной, и ноги мои подкосились. Через минуту я поднялся, сжимая в руке сорванную зелень полыни.

— Я с тобой, — Имран полуобнял меня за плечи и так, поддерживая друг друга, мы, словно пьяные араваки, побрели к зовущей нас речке.

Потом был плен. Русский плен. Я сидел в грязном подвале кинотеатра имени Челюскинцев и смотрел в развороченное окно, за которым в зловещем полумраке одичавшие драные собаки, не обращая внимания на редкие взрывы, поедают разлагающиеся трупы солдат. Несколько раз меня вывернуло наизнанку и, блюя в и без того загаженный угол, я вспомнил, что Имран перешел на их сторону. Его матери было сорок…

Я уснул, и со стен Топкапы свесилась жилистая рука Иоанна Крестителя. Освещенный неземным сиянием османских рубинов, благословленный ржавыми клинками мудрых имамов, я пожал эту руку и, должно быть, умер. И привиделась мне чудная страна, где нет ни героев, ни национальностей, ни городов с улицей Энгельса, ни деревень с кишащими в небе «крокодилами». Ко мне приблизились удивленные моим странным появлением звери: куница-белодушка, кабан, ласка и лисица-корсак, — протянули мне доверху набитый конопляной кисет. Я выкурил треть и вспомнил, что Имран перешел на их сторону. Кто эти люди? Когда это было? И с кем?

Должно быть, это совсем не важно, когда время теряет свой смысл, а смысл ускользает из контуженного накануне сознания, и автономная некогда область сливается воедино с автономной нервной системой.

* * *

На вид я дал бы ей пятьдесят. Но она была много младше. Она, шведская журналистка с огромными карими глазами и традиционным северным именем Эльза, сидела напротив меня все в том же загаженном полутемном подвале и не спеша, мило коверкая слова, хладнокровно рассказывала, как пьяные ополченцы на берегу быстрого Аксая играли в футбол его головой. Голова предателя-Имрана, моего друга Имрана, выпученными, ничего не понимающими глазами с ужасом следила за каждым движением обезумевших от азарта и ненависти правоверных и быстро перекатывалась от одних ворот к другим. В той игре было забито три гола. Ровно три.

Эльза рассказывала и рассказывала, не отводя от меня своего немигающего взгляда, ни один мускул не дрогнул на впавших щеках Эльзы.

А за час до игры, продолжала шведка, уже лишенный семи пальцев и очнувшийся предатель Имран истошно вопил, моля своих палачей о пощаде. Кажется, он кричал: «Только не Аллах Акбар!». Но воины джихада были непреклонны, и через час с небольшим забили ровно три гола…

И я бежал. Бежал от Челюскинцев и Эльзы, бежал от русских и одичавших собак, от засранного подвала и солдатских трупов, от собственнойблевотины и страха. Должно быть, в этот миг с белого облачка смотрел на меня полковник Смогулиа, расстрелянный военком республики, и считал дни до высшего небесного приказа.

Я пришел в себя от легкого толчка в спину, чуть приподнялся на локтях, перевернулся, сел, облокотившись о сырую и древнюю как мир стену кинотеатра-мечети, увидел наконец толкнувшего меня человека, сказал:

— Аллах Акбар!

— Воистину Акбар, — глухо проговорил человек и поцеловал меня в щеку. Отстранившись, он указал рукой на траурную процессию, что под трубные звуки Шопена двигалась в нашу сторону. — Ты ведь искал того пацана?

Я ничего не ответил. Я лишь вспомнил открытки из прошлой жизни. Открытки, что присылали мне отец и мать до того, как на них обрушился ночной потолок: величественный рейхстаг со сверкающем полумесяцем на шпиле, выросший на развалинах Капитолия гигантский минарет, зеленые знамена пророка над башнями Кремля, Родина-мать в парандже…

Я закрыл глаза и заплакал. Шопен приближался, Шопен пел все громче и громче. Послышался тихий плач. Я открыл глаза и увидел, что вся процессия смотрит на меня. Сомнамбулой я подошел к гробу и в ужасе отшатнулся, осознав страшный смысл этой войны, найдя в этой войне себя.

Я упал, чтобы встать. Я встал. Я умер, чтобы воскреснуть. Я воскрес. Я сражался с самим собой. Я искал самого себя. Я умер. Я воскрес, чтобы прочесть на своей могиле… Где только шестнадцатый век… Я пожал протянутую мне руку Крестителя… В страну, где нет героев… Имран… Я нашел самого себя…

И все бы ничего, только одним из этих пацанов был я, а второй жив до сих пор. Должно быть, жив.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я