Собрание сочинений. 2 том

Николай Ольков

Во второй том вошли: роман «Сухие росы», повести «Глухомань», «Гриша Атаманов», «Мать – сыра земля». Эти произведения отмечены Литературной премией Уральского Федерального округа.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Собрание сочинений. 2 том предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Николай Ольков, 2018

ISBN 978-5-4490-5039-7

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глухомань

Повесть

1

— Ну и брызги же от тебя летят, Дарья Мартемьяновна, не поберегись — с ног до головы оплещешь.

— Не видишь, крыльцо домываю, скоро начальство придет, а у меня растворено — не замешано.

Дарья, подоткнув подол застиранной юбки и широко расставив ноги, спускалась по ступеням высокого конторского крыльца, выманивая за собой жирную октябрьскую грязь. Она не глядя узнала по голосу Семена Федоровича, своего ровесника, и даже сердце екнуло. Сказала с деловой резкостью:

— А ты чего с утра пораньше приперся?

— К начальству вопрос, — уклончиво ответил ранний гость, тщательно уминая во влажную землю тощий окурок.

Дарья выпрямилась, отжимая тряпку, обернулась, у Семена, как всякий раз, душа замерла: не пожилую женщину, а крепенькую круглолицую белянку-красавицу, курносую, с кудряшками видел он перед собой

— Ты, верно что, по большому делу, коли в хромовых сапогах и при шляпе. Шляпу-то зачем надел, сроду не видела тебя при шляпе.

Семен Федорович обиделся:

— Не смотришь в мою сторону, Мартемьяновна, вот и дивно тебе, что я прибарахлился. А я, шутки в сторону, всегда стараюсь быть при аккурате, стало бы тебе известно. Чтобы ваш брат, бабы, не чесали языки по моему поводу.

— Да ладно тебе, в обиду впал. Я ведь без злобы. — Она вытряхнула тряпку, отойдя чуть в сторону от Семена, выплеснула из ведра воду и подошла к гостю, вытирая озябшие руки подолом верхней юбки.

— Как поживаешь, Семен Федорович? Авдоха твоя как здоровьем?

— Я ничего сам себя ощущаю, а Авдотья плоха. Дотянет до лютых морозов, потом всей деревней яму долбить придется.

Дарья вздохнула:

— Христос с тобой! Такие речи!

Семен оживился:

— А я, Дарья, без сожаления, скорей бы. Детей нет, рыдать некому, сам для приличия слезу пущу, и опять вперед.

Дарья помолчала, потом спросила:

— Ты проходить будешь или тут подождешь?

— Постою, пусть просохнут плахи-то, а то наслежу, опять от тебя взысканье.

— Много я с тебя взыскивала.

Семен встрепенулся:

— А ты суммируй, какую жизню я прошел, много чего получается после нашей разлуки, и все за твой счет.

Дарья вздохнула:

— Нашел время и место. Грех тебе при живой жене такие разговоры проводить. А вот и начальство идет.

Директор совхоза Гурушкин в плаще и резиновых сапогах, но тоже при шляпе, громко поздоровался, омыл сапоги в большом корыте, глянул на Семена.

— Ты не ко мне ли, Семен Федорович?

— Ежели примите, благодарен буду, а нет времени на меня — дождусь парткома, тот обязан.

— Проходи, — сказал директор, — парткома теперь до второго пришествия не будет.

— А что с Володимиром Тихоновичем?

— Ты телевизор смотришь?

— «Рабыню Изауру». Третий раз. Смотрю и плачу.

— Не о том слезы льешь, Семен Федорович. Разве не слышал, что советы распустили и партию прикрыли?

— Так то не нашу! — обрадовался Семен Федорович. — Прикрыли какую-то в недоразвитых странах, знаю.

Гурушкин вздохнул:

— Ладно, пошли в кабинет.

Семен присел на краешек стульчика у стола, невысокого роста, чисто выбритый, сухой лицом и телом, он был не по годам подвижен и бодр.

— Григорий Яковлевич, ты мне скажи, как дальше будет деревня? Вчерась, сам видал, дойных коров погрузили на скотовозы, колбасы, стало быть, захотелось новым князьям и боярам. И что дале? Коров прирежем, чем кормиться будем? Ты же вечный крестьянин, хоть и не старый еще, но ты же в понятии, что без скотины деревня станет пустой.

Директор размял сигарету, затянулся, разогнал клубы дыма рукой.

— Спросил бы что попроще, Семен Федорович, к примеру, дровишек или тесу на забор.

— Ты мне про тес не намекай, сам знаю, что два века не живут, тесины меня вторую пятилетку на чердаке дожидаются. Батьку твоего вон на сколь пережил, а он только на три годика и постаре. Воевали вместе, а там день за два, а иной и полжизни стоил. Я тебя сурьезно спрашиваю, потому как не могу ума дать, что деется. Хлеб куда нынче дели? Молотили-молотили, через два дня пришел — скукурикало зернышко, под метлу увезли. Терлись, сказывают, тут трое чернявеньких. Это не продзаверска ли возобновилась? Говорили, что в тех отрядах голубоглазых тоже немного было.

Григорий Яковлевич посмотрел в лицо этому пожилому человеку, давно пенсионеру, но понимающему совхоз как родное существо, хотелось сказать ему все, о чем думал в эти последние дни октября, да и вообще весь год шел к этому вопросу: а что дальше? Даже в районе слова не давали сказать, в область вовсе не вызывали. Но неизбежность формулировать свое понимание снова пришла вместе с любознательным и беспокойным стариком.

— Дядь Сем, ты же видишь, что идет революция, без особой борьбы, если не считать расстрелянный Верховный Совет, но с большими переменами в хозяйстве, в экономике. Оказывается, мы жили плохо, теперь все перестраивают, чтобы жилось лучше.

— Э-э-э, Гриша, такое я уж не пятый ли раз слышу на своем веку: сегодня плохо, потому что завтра должно быть хорошо. А ведь мы было зажили кучеряво: и зарплатешка выровнялась, и в магазинах кой-что стало появляться, мужики легковушек в кредит понабрали. Это плохо, скажи, плохо?

— Понимаешь, Семен Федорович, в мировую экономическую систему наша страна с плановой экономикой не вписывалась, тем и жили, что нефть и газ гнали за границу. В общем, считается, что перемены были необходимы, и они наступили.

Старик понимающе кивнул:

— Хотел картошку продать заезжим хачикам, но таперика воздержусь, а то в мировую систему меня на носилках придется заносить. Отходишков для поросенка у тебя нет, зерна для курей тоже не продашь, стало быть, из живности остается старуха и кот блудливый. Потому картошка незаменимый стратегический продукт, по всей рассейской истории так, если шутки в сторону.

Семен любовался дорогим своим человеком: и до чего красив, весь в отца — высокий да стройный, лицом строг, а натурой добрый, улыбнется — рубаху с него сними, отдаст.

Гурушкин вышел изо стола, нервно и громко ступая по старым скрыпучим половицам.

— На той неделе будет собрание, приедут товарищи из района совхоз распускать. Приходи, если интересно. Там я пошире, чем сейчас, сообщение сделаю. А теперь пойди по своим делам, дядь Сем, у меня бумажной работы тьма.

2

Сема думать любил, рассуждал сам с собой, иногда даже ссорился, да громко, так что было сомнение у народишка насчет дальности его ума. Сам Семен этим особо озабочен не был, до пенсии плотничал, с топором играл, на спор сургуч с водочной бутылки на чурке одним ударом срезал, но на народе больше молчал. Были в деревне несколько человек, с которыми он мог откровенничать безбоязненно, с ними и отводил душу. Но иногда срывался и на народе, высказываясь притчами и намеками.

Вот как человеческая жизнь так извернется, что вроде и полгроба из задницы торчит, прости Господи, а все равно как не жил. Скоротечность и неуправляемость жизнью больше всего волновали Семена. Он сильно огорчился, когда пенсионную книжку получил, где написано, что назначена пенсию Семену Федоровичу по старости. Он аж отпрянул: почто по старости, не старик еще, кажись? Пошел в отдел кадров, попросил Фросю, чтобы поискала, может, есть книжки, где не старость записана, а, допустим, возраст. Фрося и говорить не стала: бумаги в райсобесе готовят, там и проси.

В район Сема не поехал, он района боялся еще с тех пор, как ездил хлопотать за друга своего Якова Матвеича, отца нынешнего директора. Они на фронте шибко подружились, одной бомбой и ранило их при налете тяжелой авиации, только Сему контузило слегка, а Якова едва откачали, ногу отпилили и кое-что из внутренностей выбросили. Вернулся он в деревню совсем никакой, робить не может, а на пенсию документы где-то затерялись. Ну, и рванул Сема в район, в одном здании пошумел, в другом, из третьего его под белы руки увели в камеру, а утром отправили в город соседний, в специальную лечебницу, ну, дурдом, по-нашему. Сема там только месяц и провел, но насмотрелся на всю жизнь. Какой-то доктор приехал, из умных, осмотрел Сему и заключение написал: в деревне рабочих рук не хватает, а тут здоровый мужик в калошах по двору ходит и кукишки воробьям показывает. Сему и отправили домой. Вместе с ним прибыло и подтверждение: точно, умом сшевеленный Семен, в дурдоме зря держать не будут.

Вот почему жизни нет простому русскому мужику? Вроде не шибко зло употреблят, работать может, а все как-то впустую. Крепко занимала умишко эта проблема: почему плохо живет мужик в деревне? Сема вспоминал всю свою жизнь. Первую самостоятельную борозду на пашне под зорким оком отца, когда послушная Пегуха осторожно прошла гоны, и десяток крикливых грачей бросились на свежий пласт чернозема. Потом эту землю вместе с Пегухой сдали в колхоз. Семку тоже записали колхозником, и он снова пахал эту землю, но земля была уже чужая, Пегуха тоже колхозная, и грачи вроде как загрустили.

В ту зиму собрался Семка жениться, за Дашкой втихоря ухлястывал, Мартемьяна Безбородихина дочкой. Дарья-то не особо старалась убежать, когда с вечорок шли, но баловства не допускала, так и сказала:

— За титьку словишь — голову отверну.

Семка знал, что так оно и будет, в случае чего, потому жался к девке, как кот, щурился, да и она мурлыкала, в общем, заговорил Семен о свадьбе. Отец сразу сказал, что Мартемьян Дарью в нашу семью не отдаст, но сын настаивал, и сватов собрали. И Чирку, маленькому говорливому мужичку, и Парамонихе, которая знала весь обряд сватанья, пообещал богатый магарыч, пошли всей кампанией, но Мартемьян с раннего вечера спустил по двору двух кобелей, пришлось стоять под воротами и кричать хозяев. Кто-то из домашних убрал собак, но настроение жениха совсем пожухло: собак убрал, сам отлаиваться будет.

Мартемьян стоял посреди просторной избы, уперев руки в боки, поулыбывался:

— В передний угол не приглашаю, незачем. Дарье порку уже устроил, чтобы блюла себя и следила, кто рядом трется. Мне с тобой, Федор, родниться нет нужды, ты и при новой власти все в тех же штанах, как при царизме. Не фартит тебе, и сын твой такой, с топором за поясом, как разбойник.

— Ты, Мартемьян Фадеич, семью мою не позорь, мы всегда жили честно и своим куском. Ты в сельпо подался, и слава Богу, а мы по колхозной части, там навар жиже. Только поперек их судьбы не становись, до добра это не доводит.

— Уж не пугать ли меня взялся? Увижу твоего трухлявого рядом с дочерью — запорю, не сам, найду доброжелающих. Все, порог знаете, где. Савельевна, ставь ужин!

Через неделю Семка перехватил Дарьюшку темным вечером, никуда отец не выпускал, а тут, видно, нужда какая поджала, бегала девчонка в легкой шубейке к родственникам.

— Ой, испугал ты меня! Давай хоть от ворот отойдем, а то тятя услышит.

— Не бил он тебя?

— Нет, словесно. Пообещал в район выдать за дружка своего, торговый начальник какой-то.

— А ты?

— Я — что? Сказала, что не пойду, а он хохочет.

— Значит, отдаст. А я об тебе сохну, кусок поперек горла. Когда отправить-то собрался тебя?

— Не знаю, тут проговорился, что тому надо еще со старой женой развестись, да в райкоме все уладить.

— Даша, неужто ты согласишься?

— Ой, отстань, и так голова кругом. Все, побежала я. Постой, я тебя поцелую.

Она охватила его за шею, он распахнул полушубок, прижал ее, так что сердечко слышно стало, и они неумело и сладко целовались. Обмякнув, она выпросталась из его рук, запахнула шубейку и побежала к дому.

Семен Федорович тот вечер всю жизнь помнил, и как зиму страшную пережили, когда со дня на день грозился отец увезти дочь в район. Неведомо, какими путями все обошлось, сказывают, власти партейные сильно воспротивились, один чин так и сказал: «Кабы партейный билет разрешал, я бы каждый год баб менял, а то и чаще. Так что ты про молодую жену забудь, а то все мы тут с ума посходим».

Семен Федорович как сейчас помнил, что встретились они с Дарьюшкой ранней весной в лесу, случайно, он жерди приехал на паре коней рубить для колхозного загона, она березовый сок собирала.

— Ты не одна ли?

— Разве он отпустит? Брат со мной, да он сорок зорит.

И нацеловались же они в тот день — до одури. Березовка давно через край бутыли течет, а Дарьюшка не видит, не хочет видеть. Брат два раза окликнул, отозвалась тягучим голосом, и опять губы в губы.

— Ты чего несмелый такой, Сема, потискай меня, мне сладко, когда ты мнешь.

— Ага, а сама придушить обещала.

Она хохотнула:

— Дурачок, когда это было. А теперь я створки тебе открою, если ночью придешь. Придешь?

— Приду. Седни?

— Нет, дня через три, я дам знать, тятя уехать должен. Жди.

Дом Мартемьяна, доставшийся ему от отца, купца, державшего три лавки, стоял в глубине сада из густых неухоженных зарослей черемухи, акации и сирени. Поговаривали, что старый купчишка откупился от властей, а магазины свои передал в сельпо. Торговали сами, Мартемьян со временем все к рукам прибрал, от мобилизации в Финскую войну прикрылся грыжей, хотя пятипудовые кули с телеги прямо на амбарную эстакаду забрасывал. Месячную выручку всего сельпо у Мартемьяна разбойники отобрали, его в район лошадь привезла едва живого, только Семен сам слышал, прячась накануне за завозней и поджидая Дарьюшку, как Мартемьян кричал приказчику Фиме:

— Бей прямо в лицо, чтоб синяки были, чего ты меня гладишь?!

— Боюсь, Мартемьян Фадеич, вдруг ты за обиду примешь?

— Вот дурак, сказано, для великого дела надо, бей, все стерплю, а не то завтра же в военкомат сдам.

Позавидовал тогда Семка приказчику, уж он бы уговаривать не заставил. Дарьюшка прибежала напуганная, говорит, тятя зашел в дом и скрылся в своей комнате, не велел даже чай подавать. Полезли они через заросли к окошку, и видел Семка, как Мартемьян с разбитым лицом деньги пересчитывал и на три пачки делил, бормоча:

— Всех куплю, сволочей, а на фронт не дамся. Мне и тут в войну славно будет!

Дарьюшка в последнее время совсем с ума сходить начала, так и висла на Семке, а тот радовался и вздрагивал: вдруг кто застукат? Прямо сказать, Мартемьяна боялся.

— Убежим куда, Сема, везде люди живут.

— Куда я без бумаг, колхоз не отпустит, а так — посадят.

— Достукашься, что выдаст меня за какого-нибудь полумотика, у него что ни друг, то жулик, и разговоров только про деньги. Завтра он уедет, как стемнеет, приходи к моему окну, я отворю. — Она прижалась к нему и шептала на ухо: — Увалень ты, Сема, и за что только люблю дурака? А отцу объявлю, что в положении, даже по деревне слух пущу, покочервяжится, и отдаст, никуда не денется. Все, побегла я, не дай бог, хватятся.

Ох, и долгий же был этот июньский день, уж сил нет терпеть, а все никак не темнеет. Мать спросила:

— Ты чего маешься? Живот скрутило?

— Скрутило, мать, мочи нет.

— Не трись здесь, сходи за пригон, потужься.

Ушел совсем, в дальнем углу сада перелез через прясло, дарьюшкино окно увидел, створки настеж, облапал кряжистую черемуху, подтянулся, на сучок встал, до окна два шага всего. И тут как будто сучок треснул, и кто-то сильно лопатой плашмя ударил его по заднице. Когда уже бежал переулком, проскочив изгородь, понял, что стреляли в него, во как! Затаился, пощупал задницу — мокро, лизнул — кровь, а зуд такой, хоть волком вой. Докондыбал до Прони Бастенького, вроде как дружок, про Дарьюшку все знал, кое-как растаскал его на сеновале, рассказал. Пошли в баню. Поставив Семку задом кверху, Проня, осветил рану и захихикал.

— Ты чего ржешь, дурак, тут в зубах крови нет, а ему хаханьки.

— Семка, это тебя солью врезали, моли бога, что на четверть в сторону, а то бы и в окошки к девкам лазить нужды не стало.

— Ты не ржи, чего делать-то?

— Я так морокую, что отмыкать тебе придется. Пошли на речку.

Вода была теплая, но Семку бил озноб, Проня заставлял растирать рану, чтобы соль вымывалась. Уже светать начало, когда Семка притащился домой. Несколько дней на работу не ходил, ничего, затянуло, как на собаке.

Поздним вечером Проня стукнул в окно и позвал Семку.

— Чего тебе?

— Выйди, дело есть.

Вышел. В тени ворот стояла Даша. Пронька махнул рукой и скрылся.

— Сема, это приказчик Фимка подслушал наш разговор и с ружьем сидел напротив окна. Сильно он тебя?

— Сойдет. Тебе, небось, тоже попало?

— Нет, тятя веселый ходит, не иначе задумал что-то. Ох, Сема, не хочу я ни за кого, а ты все медлишься. Бежать надо, здесь уйди я к тебе — убьет отец, я эту породу знаю. Того же Фимку наймет. Убежим, а? — Она положила головку ему на грудь.

Семен покачал головой:

— Некуда бежать, Даша.

Она неловко отпрянула от него, вздохнула тяжело, по-бабьи:

— Значит, нет в тебе жалости ко мне совсем, ты почто не ценишь, что в постелю свою позвала тебя, не мужа еще? До субботы жду, не решишься бежать — не подходи больше, я потом хоть за дьявола пойду, мне все едино.

И она быстрым шагом растворилась в темноте.

По теперешнему стариковскому разумению понимал Сема так, что убоялся тогда Дарьюшку выкрасть и тайком увезти, то ли батюшки ее испугался, то ли перемен жить в других краях, а это надо было не иначе, как в город. А кто он в городу? Так себе, пятое колесо. Ни разу в городе не бывал — куда бечь?

И три дня, оговоренные Дарьюшкой, прошли, и неделя, и месяц — не появляется она нигде, но речей нет, что в замуж увезли. Ретивое ноет, а ума не хватает. Приходит как-то дружок Проня Бастенький, зубоскалит:

— Дарью в лавке встретил, велено тебе к ихней задней калитке после управы подойти. Ты бы на всякой случай задницу дощечкой прикрыл.

Пришел пораньше, притаился, как бы опять на приказчика не нарваться, увидел, что сама бежит, сердце в пляс пустилось. Обняла его, целует, а у самой слезы:

— Ничего не решил, Сема? Ах, пожалеешь, да поздно будет для обоих. Вот, слушай, он опять кого-то мне нашел, свирепый стал, я как-то про нас с тобой заикнулась — чуть не ударил. Деньги ему глаза застилают, да и только. Так вот, слушай. Чтобы он чего не удумал, я в подпол полезу, как за картошкой, и с лесенки упаду, понарошку, а орать буду во всю правду. Пусть любых фельдшеров везет, иначе чем на излом ноги не соглашусь. Месяц просижу, а ты, Сема, поедешь в город, договорись тут с бригадиром, пока сенокос не начался, съезди и все разузнай. Я вот тебе денег на дорогу принесла. Сема, славный мой! — Она припала к нему и дрожала вся. — Поезжай и все разузнай про работу и про жилье, говорят, там есть такие дома, где общаком живут.

— Это как?

— Ну, в большом дому у каждого свой угол. Ой, да Господи, нам и хватит!

— Отец прибьет обоих.

— Не прибьет! Я ему записку оставлю про мордобой нарошнешный и про три кучки денег. Убоится! Все, убегаю, хватятся.

С утра и до позднего вечера добирался Семен до города, заночевал в какой-то пекарне, у девчонок рабочих выпросился, тут же и про работу узнал, про жилье.

Девчонки советовали:

— Коли специальности нет, лучше стройки ничего не придумать, будешь подсобником, тяжело и тариф слабый, зато койку в общежитии дадут.

— А я с женой…

— Могут и комнату дать, только навряд ли.

— Мы и не расписаны еще в сельсовете.

Девчонки смеются:

— Таких жен отдельно селят.

Утром нашел строительную контору, наскочил на прораба, тот сказал, что хоть завтра выходи на работу. В конторе койку пообещали и Даше тоже в женской половине.

Домой вернулся измученный и беспомощный, так и не пристал ни к какому берегу. Услышал, что Дарья ногу повредила, в глине замотана, дома сидит. А на улицу выйдет — что ей сказать?

24 июня в размашистые луга Лебкасного лога и Коровьей падьи приехала на дрожках секретарь сельсовета Хроменькая Надя, сразу подтянулись мужики и парни, а она под расписку отдавала повестки. Все молчали. Молодежь хотела сразу сорваться домой, потому что отправка уже завтра, но бригадир приструнил:

— Надо сенишко дометать, вы уйдете, а колхоз со скотом останется, чтобы вас кормить.

Пришлось робить, только Наде наказали, чтобы по всей деревне бани топили, мобилизованных напоследок попарить.

Семка слегка обмылся, окатился холодной водой и вышел на воздух. Вечер мирный, небо в звездах, ни ветерка. Поднялся наверх от бани, она у них на задах огорода, подошел к пряслу, а Даша стоит в платочке, в платьишке ситцевом, вся воздушная, родная, так и прыгнула к нему на руки:

— Сеня, миленький ты мой, вот и выбор наш кончился. Ты скажи своим, чтоб не теряли, а я тебя в вашем сеновальчике ждать буду.

Коротка июньская ночь, для долгожданной любви коротка, для военной разлуки.

Даша так и не выпускала Сему из объятий:

— Родной мой, единственный, муж вечный, пентюх ты битюковый, отчего девчонка должна все за тебя решать! Не приди я — так и не насмелился бы. Я тебя ждать стану, ты возвернешься скоро, там же недолго, я в газете читала. А я тебе потом ребятишек нарожаю, целую кучу, таких же тихонь да скромненьких.

— Выдаст он тебя.

— Теперь не выдаст, прикинусь беременной, я же по-всякому умею.

— Идти надо, Дашенька.

— Пойдем. Сейчас он меня встретит.

Она обняла его и крепко-крепко в губы поцеловала, он даже сойкал, пригнулась к самому лицу, посмотрела на свою работу, довольная собой:

— Засос тебе поставила, чтобы все видели, что провожала тебя на фронт горячая девка, теперь уж баба твоя.

Вокруг зазвенели подойники, заспанные хозяйки толкали лениво жующих коров. Начинался очередной крестьянский день.

3

В глухих урманных местах спрятались три деревни, сказывали, не то пугачевские, не то разинские недобитые казачки сюда утянулись с Урала, баб по пути понабрали, да и обосновались. Леса богатющие, низины травой зарастают — литовку не протащить, а подлески да поляны распахали, рожь дуром дурит, перепелки выпорхнуть не могут, пешком выходят, колос с ладони свешивается.

Все это Сема знал от стариков, всегда интересовался прежней жизнью, когда своя не особо удалась. Будь пограмотней, записал бы, в потомство пустил, а так только сам и знал, да иногда рассказывал вместо баек.

Про колхоз его рассказ записал какой-то заезжий писака, три дня бражку пили у Семена, записал и рассказ вставил в книжку, когда советской власти не стало и распечатывали всякую чушь. Книжку ту Сема хранил и всякий раз показывал свой рассказ, хотя, очевидцы свидетельствуют, много всего писатель от себя тиснул. Но Сему это не смущало: история тем и интересна, что каждый ее может дополнить, если ума хватает.

«У нашего колхоза биография богатая, как у Володи—Тюрьмы, которого посадили еще ребенком, и за неполные пятьдесят он сроков получил в два раза больше, отсидел частично, зато в короткие передышки между посадками хвастал, как много он повидал. Бабы вздыхали, а ребятишки пучили глаза от восхищения и зависти.

Колхозы в наших краях создавали зимой тридцатого года, а наш образовался за одну ночь без предварительной проработки и подготовки, и это повергло в смятение районных начальников. Все понимали, что разовый успех наверху могут истолковать как результат системной и продуманной массово-политической разъяснительной работы, и никто не мог быть гарантирован, что завтра не заставят повсеместно поднять этот уровень и добиться единодушного и молниеносного вступления в колхозы всех граждан. А было много деревень, где единоличники заняли молчаливую оборону, поддакивали линии партии, но заявлений не писали.

Нашей деревне повезло в том смысле, что всегда у нас было полно мужиков с хорошо подвешенными языками, которые они не утруждали себя держать за зубами, и считали меткое слово не меньшей заслугой, чем добрый приплод в хозяйстве или хороший хлеб в закромах.

На собрание по поводу новой колхозной жизни в середине дня приехал к нам из уезда суровый человек в кожанке, правда, без нагана, хотя наган, сказывал сельсоветский кучер по прозвищу Кнут, у него был и лежал в «голенище», по-городски — в портфеле, в гороховой тряпице. Уполномоченный начал с положения в партии и прошел через все революции, включая поверженный женский батальон, охранявший последний бастион мировой буржуазии — Зимний дворец. Уполномоченный, явно не наших мест, громовым голосом картаво говорил о всемогущем лозунге «Земля — крестьянам!», который наши мужики понять не могли, потому что земля в Сибири и есть у крестьян, у кого же ей еще быть? Даже председатель сельсовета Никитка Щинников пахал и сеял. Про помещиков и капиталистов, которые безотрывно пили кровь из эксплуатируемого крестьянства, у нас не слыхали, и живыми этих кровососов никто не видел, хотя в соседней деревне маркитант Феофан, когда колол свиней или другой скот, просил у хозяйки чистую кружку, нацеживал из раны свежей горячей крови и, перекрестившись, выпивал, вытирая тряпицей сгустки спекшейся крови с бороды и с губ.

Когда уполномоченный сказал об линии партии и что она в данный исторический момент пролегла именно по нашей деревне, стало как-то не по себе, но в ответ на вопрос Никитки: «Кто за колхоз?» дружно промолчали.

Тогда уполномоченный заговорил о кулаках и подкулачниках, о текущем политическом моменте и о голодающих детях какой-то эксплуатируемой страны, имени которой никто в деревне до этого не слыхал, но, утверждал уполномоченный, дети там голодают только потому, что мы в своей деревне не желаем им помочь. Детишек было шибко жалко, некоторые бабы даже всплакнули, но для мужиков все равно все было непонятно, и потому голосовать никто не стал.

Вот в это самое время, когда в президиумном застолье окончательно разыгралась растерянность, и уполномоченный похлопал по голенищу, наверно, проверяя, там ли наган, в это время к столу подошел Филя Задворнов. Он к советской власти никак не относился, но налоги платил исправно, приговаривал, что всякая власть от Бога, хотя в церковь ходил не чаще, чем в сельсовет. Он почитывал книжки и даже выписывал какие-то журнальчики про землю и про скотину.

Филя поклонился в сторону народа и произнес:

— Гражданин уполномоченный человек сурьезный, я и в газетах читал, что колхозы — штука прочная и надолго, потому вступать все равно придется, а чтоб время не терять, прошу вспомнить про Нюрку, что на Заговенье отдавали за Ваньку Федора Евсеевича.

Когда все дружно, под веселый хохот и отчаянное улюлюканье, подняли за колхоз руки, Никитка, чтобы не испортить момента, сам неудержимо хохоча, еще раз окинул орлиным оком большую школьную комнату, подвел итог:

— Записываю всех, так и отметим в протоколе, а заявления оформим завтра.

Только уполномоченный ничего не понял и угрюмо сидел за столом. Его революционное самолюбие было заметно ущемлено, он был подпольщиком до революции, тянул каторгу на рудниках, откуда сразу произведен в члены ревкома и наделен полномочиями комиссара ревполка. Он словом гнал людей на смерть и победу, дважды ранен, на съезде Советов с самим Лениным встречался, тут три часа речь держал, а аргументы какой-то Нюрки оказались и проще, и убедительней.

Наверно, за ужином Никитка расскажет ему, что в канун поста выдавали замуж простую девку Нюрку, и прямо на свадьбе, когда уже застолье подходило к концу, спрашивает перепуганная невеста у матери своей, как ей с женихом ложиться. Мать, женщина строгая, но справедливая, резанула во весь голос: «Ой, Нюрка, как ни ложись, все равно ухайдокат!». Скажи бы она тихонько, может, на этом и обошлось, но совет слышали все и потом долго обсуждали, хотя все по собственному опыту знали, что так оно и есть.

Филька Задворнов, кажется, вовремя вспомнил о нюркином вопросе и мамашином заверении в неотвратимости счастья семейной жизни.

Потом у нас был колхоз и очень много председателей. Их привозили районные представители в маленьких плетеных кошевках, потому что собрания проводили сразу после Нового года, стараясь не угадать под Рождество, и, хотя церковь в нашем селе ликвидировали еще до коллективизации, в правлении опасались за явку и пьянку. Бывало, что председателя до окончания полномочий райком убирал после особенно ущербной зимовки скота или сразу после первого снега, который, оказывается, помешал успешно завершить уборочную кампанию. Снимал и ставил председателей райком, но почему-то требовалось наше поголовное голосование.

Привезенный обычно тихо сидел с краешка президиумного стола и пугливо озирался, после собрания счетовод Крысантий Спиридонович торжественно вручал ему колхозную печать. С утра новый председатель начинал робко раздавать наряды, бригадиры тоже предусмотрительно помалкивали, но эти были из местных, они всех колхозников знали по именам, и в такое смутное время старались от коллектива не отрываться.

Что же касается Крысантия, то имечком его наградил крепко обиженный поп, который перед самым крещением младенца пришел в дом родителей новорожденного, чтобы получить необходимые подношения. Папаша, надо полагать, был человек прижимистый, на глазах священника вынес полную пудовку муки и ловко опрокинул в санный ящик. Поп все-таки успел заметить, что пудовка наполнена мукой со стороны донышка, по ободок, муки там фунтов пять, не больше, но промолчал, а на крещении посмотрел в святцы и нарек младенца Крысантием. Против попа не попрешь, так и остался парень с диковинным именем.

Перед самой войной, примерно за год, очередного председателя не в своей кошевке увезли в район в сопровождении двух милиционеров. Толи чего где не досдал, толи брякнул по неосмотрительности. Из района приехал один представитель, без подкидыша, вышел вперед стола, привычно расправил под ремнем гимнастерку и громко сказал:

— Райком решил вам, товарищи колхозники, дать право самим выдвинуть председателя колхоза, и потому рекомендует на эту должность хорошо вам всем известного старшего чабана члена партии товарища Ерохина.

Ерохин, или по-деревенскому Ероха, ничем выдающимся знаменит не был, даже чабаном работал как бы по неполноценности, работа эта нетяжелая и бабья, но детей имел много. Любил говорить при случае: «Мы, партейные…». Правда, внимания на это никто не обращал, так и жил Ероха, пока какому-то райкомовскому хлыщу не попала на глаза папка с его данными. И оказалось, что всеми статьями тянет Ероха на председателя новой жизни: из крестьян — беднее не бывает, линию партии блюдет, краткий курс истории ВКП (б) прошел и согласен. Грамотешки маловато, если не сказать, что совсем нет, потому как младшую группу он закончил, а в среднюю отец не пустил, потому что по хозяйству работать надо, а, чтобы Ероха не ревел, шепнул ему, что в средней группе ребятишек будут кастрировать. Но в райкоме об этом не знали, конечно.

За Ероху проголосовали, никто слова против не сказал. Сам Ероха был напуган поболе привозных, но против райкома возразить побоялся. Руководил он обреченно, как овец пас. В правление ходил, как на принудиловку, но в райкомовские поездки снимал свои скосопяченные пимы с натянутыми на них литыми резиновыми галошами. Наш деревенский толковый мужик Алеша Крутожопенький всю округу снабдил такими литыми калошами. Штука эта в хозяйстве крайне необходимая, без заказов Алеша не жил, резину поставлял ему свояк с промышленного Урала. И весной, чтобы ловчее было ходить на ферму, председатель тоже заказал калоши на белые чесаные валенки. Алеша снял мерку, и через неделю, с усилием натянув изделие на чесанки, лихо поставил перед заказчиком: носи на здоровье!

Чтобы гладкая резина не скользила по твердому снегу, Алеша выливал на подошве поперечные полоски. И председателю тоже отлил, но так ловко, стервец, изловчился, что большая председательская калоша оставляла на снегу четкую печать: «Ероха». Дня два, наверно, никто ничего не замечал, а потом всех словно разорвало, хохот в деревне стоял, как на вечеринках в старые годы, когда кто-то ловко гасил лампу, и парни щупали девок ко всеобщему восторгу.

Ероха сразу велел заложить выездного жеребца и махнул в район. Говорят, он так ýшло все обсказал, что с ним согласились. Сейчас, говорит, колхоз на коленях стоит, вы же не хотите, товарищи партейные, чтоб я его вовсе на брюхо положил? Этого товарищи не хотели. Поговаривали, что главную причину, калоши со штампом, оставили в районе как вещественность, но это наветы, калоши видели потом на Ерохе, когда он опять стал ходить за овцами, только печать с них была уже срезана.

После войны, уже в 1946 году, председателем избрали нашего деревенского Кешу, который на фронт ушел молодым парнем, а вернулся майором и с молодой городской женой. Звали его уже Иннокентием Алексеевичем. Офицерскую форму он, наверное, с год не снимал, только погоны отстегнул. Дела в колхозе, знамо, послевоенные, еще год назад дядя его по материнской линии склад не сумел ревизии показать, так чуть под указ не попал, ладно, самогонкой тогда три дня всю бригаду употчевал, а то бы загремел. При Иннокентии народ отпил. Трактором самолично давил самогонные аппараты под плач и матерки односельчан, все бочонки и фляги из под браги конфисковал на общественные потребности, бабы на ферме кипятком с крапивой и смородинными молодыми ветками не могли сивушный дух вышпарить.

Зато построили клуб и новую школу, мост через Ишим прокинули, на отчетных собраниях председателя ругали нещадно, но избирали заново, а когда Иннокентия хотели забрать в райком, весь колхоз два дня на работу не выходил, правда, это в сенокос было, в аккурат задождило чуть-чуть, так что все кстати, но бучу тогда большую подняли. Пришлось вечером собрание собирать и объявлять людям: «Никуда, мол, я не поеду, жните, что посеяли, чтобы вас жабило…»

«Чтобы вас жабило» — это было его самое большое ругательство.

Когда целина нагрянула, у нас тоже много чего распахивали, не все, правда, в пользу пошло, но поболе, чем у соседей. Выгоны и сенокосы вечные Иннокентий пахать не дал, а заместо этого нашел такие пустошки в первых лесках, что перекрыл все планы и хлеба завез на элеватор столько, что заведующий возмутился: не вози больше, буртовать некуда!

Потом прошел слух, что за целину будут давать ордена и медали, и что нашему Иннокентию привезут геройскую звезду. Вполне возможно, что так оно и должно было быть, но сразу после уборки Иннокентий выдал колхозникам на трудодни зерна столько, что во дворах мешков не хватало, и золотую нашу пашеничку вываливали из грузовиков прямо на чисто выметенные ограды. Такая благодать была не везде, соседи стали пенять своим председателям, те пожаловались в райком, и Иннокентия даже вызывали, подвели под него статью, что он, де, идя на поводу и потворствуя частно-собственническим интересам своих колхозников, действует в ущерб общегосударственной политике советской власти в деле колхозного руководства. Напрасно доказывал Иннокентий, что перед государством он все выполнил, что колхозник тоже человек, он жрать хочет еще до отчетно-выборного собрания, когда паи распределят. Секретарь райкома, видать, хороший был человек, он прямо сказал Иннокентию, в чем дело: смута в районе пошла, до области донеслось, а в других колхозах все под госплан выгребли, дать придется на трудодень, чтобы только концы с концами… Сказал так же, что Звезда ему теперь уже не светит, обком отдаст другому руководителю. Иннокентия с колхоза убрали, двое суток с перерывами на еду и сон шло собрание, пока не встал секретарь райкома:

— Вы что, хотите своего председателя в тюрьму посадить? Ему же за этот хлеб авансом по трудодням срок полагается. Снимем с колхоза, доложим, что наказан. Не отдадите — силой заберут, ему же хуже. Подумайте.

Думать тут нечего. Мирона Чудинова привезли к нам из соседнего колхоза вроде как на повышение. Грамота у него была небольшая, четыре школьных класса да курсы руководящих работников, но работу крестьянскую он знал, дела там у него шли неплохо. Мирона избирали в партийный орган и в депутаты, но всякий раз все заметнее стали спотыкаться о графу образование. На партийной конференции, когда мандатная комиссия докладывала о достоинствах делегатов, было отмечено, что с начальным образованием — один, и все знали, что это наш Мирон. Обиженный Чудинов пришел к первому секретарю и слезно попросил:

— Впишите мне семилетку, ведь за эти годы я столько курсов прошел!

Ничего ему вписывать не стали, а скоро всех малограмотных округлили и отнесли к категории «неполное среднее образование». Тут наш Мирон ожил. Председатель всегда оставлял за собой последнее слово, будь то на заседании правления, на колхозном совещании или на партийном собрании. Чаще всего разговоры и тут вели о производстве, так что Мирон был в своей стихии.

Но однажды случилось страшное. На повестку дня общего партийного собрания колхоза вынесли вопрос о воспитании молодого поколения. Пригласили учителей, весь беспартийный актив, секретарь парткома сделал доклад. Выступили комсомольцы и культработники, директор школы и фельдшер участковой больницы. Мирон вышел к трибуне в самом конце собрания, привычно прошелся по сводкам и врезал осеменатору за плохую случку коров, поговорил о предстоящем севе, об угрозе ящура, только что пришла телефонограмма из района, потом наклонился к парторгу:

— Об чем собрание?

— О воспитании молодежи, Мирон Федорович!

— Да, мы сейчас обсуждает трудный вопрос об молодежи и куда с ней деваться. Конечно, ее надо воспитывать, как учит партия и правительство. Только вот как ее воспитывать, вот в чем вопрос! Я вот иду на собрание, уже потемочки, а Варвары Филипповны сынок, сломок господень, стоит на клубном крыльце, вывалил его через перила и дует! Так неужто его воспитывать, чтобы он на девятое бревно выссыкал!?

Собрание разделяло основные положения речи председателя, выслушало ее со вниманием и проводило аплодисментами».

4

О наркотиках Гурушкин слышал и раньше, но все это было где-то далеко, в больших городах, по крайней мере, не в его глухомани. В кругу знакомых иногда обсуждали, как может государство допустить до такого, что зелье продается почти в открытую, потом дружно махали рукой, как и на все остальные проблемы: никому ничего не надо, каждый думает о собственном кармане.

По дороге из райцентра спросил своего шофера Ивана, молодого парня, только что из армии:

— У нас в деревне наркотой не балуются, ничего не слышал?

— Григорий Яковлевич, вы от жизни отстаете, уже не баловство, а на полном серьезе, с десяток парней и девчонок точно на игле сидят, это кроме травки, дело как бы безобидное.

— Из Казахстана везут?

— Оттуда. Я на прошлой неделе, помните, машину просил на охоту, так меня на лесной дорожке за Сивиргой «камаз» чуть не раздавил, кое-как успел между березок проскочить.

— С чего ты взял, что он хотел сбить тебя?

Иван хмыкнул:

— По роже видел, за рулем кавказец был, похоже — чеченец, я этот звериный оскал с Гудермеса не забуду.

— Почему мне ничего не сказал?

Иван пожал плечами:

— У вас и без этого проблем хватает, а я утром позвонил в милицию и дежурному капитану, помните, участковым у нас был, все рассказал, номер машины назвал. Он минутку помолчал, потом посоветовал об этом инциденте раз и навсегда забыть и никому не рассказывать.

Гурушкин возмутился:

— Ему этот номер известен, я правильно понимаю? Машина регулярно ходит к нам из Казахстана, возит отраву, и об этом знает милиция? Почему «камаз», ведь заметная машина?

Иван уж и не рад был, что рассказал, но знал, что теперь шеф вынет из него все.

— В кузове может быть всякая дрянь для отмазки, а наркота в дипломате. Вы заметили, какие особняки выстроили торгаши в райцентре, какие машины гоняют? На торговле карамельками такие бабки не сделать. Через них идет торговля мелким оптом, по деревням развозят, тут уже розница. И у нас тоже есть притоны, да не один.

Гурушкин попросил подвернуть к медпункту, с тех пор, как прикрыли по линии оптимизации бюджетных расходов участковую больницу, которую он построил на втором году своей работы директором, остался фельдшерский пункт, в нем фельдшер, по-деревенски медичка.

— Зина, тебе что-нибудь известно про наркотики в наших местах?

— Точно ничего не могу сказать, Григорий Яковлевич, но шприцы у меня покупают. Значит, колются.

— А в районе ты об этом говорила?

— Все говорят, но без толку, дали вон рулон плакатов.

— Так! Кто покупает, конкретно?

— Конкретно? Ромка Корчагин вчера десяток штук взял.

— Ромка? Гавриила Корчагина сын? Так он же еще школьник!

Зина грустно улыбнулась:

— Григорий Яковлевич, но других же у нас нет.

— Вот и я думаю…

— Они в школе собираются, если купить не на что, сами зелье варят.

— Ладно, спасибо за информацию.

Оставил Ивана около дома и поехал в тракторные мастерские, нашел Корчагина, поздоровался. Ровесник, вместе в школе учились, Ганя с детства любил с железом повозиться, так в мастерских и остался, местным Кулибиным стал. Не гляди, что работа грязная, он всегда как на демонстрацию одет, волосы под вязаной шапочкой собраны, голубые глаза ни от какого мазута не помутнели

— Что ты так подозрительно на меня смотришь, Григорий Яковлевич?

— Айда в машину, поговорить надо.

Сели. Гурушкин не знал, как начать, Гавриил опередил, тяжело сказал:

— Ты не насчет Ромки молчишь?

— Только что узнал. Давно с ним такое?

— С весны. На соревнования они ездили в район, там спонсор, торгашка, да ты ее знаешь, она все потребсоюзовские магазины скупила, устроила прием для победителей. Там и попробовали зелья, трое наших было. Все сейчас в одной поре. Когда заметил, и к знахарям возил, и в областной диспансер — только деньги рвут, а толку никакого. Две недели терпит и срывается.

— Берет где и на что, не следил?

— У Хасана, который автомастерскую держит, ты видел, какой коттедж он отгрохал. Там сплошь неруси, я заходил, хыр—хыр между собой, для вида пара «жигулей» разобрана. Говорить со мной не стал. Я еще не отошел и ста метров, как к нему начальник милиции подъехал, чуть из кабины не выпал, так торопился дающую руку пожать. А мои дела совсем плохи, Ромка вчера телевизор вынес.

Помолчали. Гурушкин спросил:

— Что делать будем, нельзя же так вот сидеть и ждать… неизвестно чего.

— Не знаю, Григорий, тебе не заметно, и слава Богу, а я этот круг черный вокруг себя уже давно вижу. Вот так и кончат нас потихоньку… Ладно, пойду я, надо муфту собрать, да домой, какой он сегодня?

— Подожди, Гавриил, как там мужики, пьянки нет?

Корчагин безнадежно махнул рукой и ушел, Гурушкин следом пошел в цех. Вокруг лежащего на боку старого шкафа сидели несколько мужиков, на фанере стаканы. куски хлеба, сало. Все немного хмельные, директору не обрадовались, но и не испугались.

— Не ругайся, Григорий Яковлевич, уже конец рабочего дня.

— Да это бы ладно, только, судя по физиономиям, не первый день в колее. На что пьете, ведь деньгами уж не помню, когда рассчитывали, все то мука, то сахар?

Один из слесарей, из-за малого роста прозванный Шкаликом, вынул из пространства между стеной и шкафом пару пустых пузырьков:

— Вот, пожалуйста, лучше любых коньяков, а стоит — раз плюнуть. Один пузырь на пол-литра воды, и всем хорошо.

Гурушкин взял пузырек, пробежал глазами по этикетке: композиция, для наружного применения, на основе технического спирта.

— Вас травят, ребята, неужели не ясно? Через год мужика в себе не найдете, а через два ослепнете.

Шкалик возмутился:

— Не надо пугать, товарищ начальник, это государство выпускает для тех несчастных мужиков, которых руководство не обеспечивает зарплатой.

— Ладно, спорить не о чем. В цехе больше не пить, я приказы писать не люблю, но подход найду, вы знаете. А гадость эту забудьте, гробят нашего брата сознательно, а мы как кролики в пасть удаву…

Гурушкин из кабинета позвонил главе района Хлопову, хотя предполагал, что тот не захочет вмешиваться в столь сложное дело: характер не тот.

— Вадим Лукич, не думаю, что только у нас такая беда, может, собраться, обсудить, надо же что-то делать!

Хлопов помолчал:

— Честно говоря, Григорий Яковлевич, эта проблема меня напрямую не касается, да и как-то милиция об этом помалкивает. Неужели у тебя так плохо?

Гурушкин взревел:

— Это у тебя плохо, гаже некуда, если казахские машины ночами прорываются через границу именно на нашем участке, зельем торгуют почти открыто. Если вся торговля завалена флаконами с отравой. Деревня же спивается и гибнет! А ваша милиция делает вид, что ничего не происходит. Тебе это не кажется странным?

Хлопов обрадовался:

— Вот и обратись к начальнику милиции, я тебе еще раз говорю, что структуры федеральных ведомств местной власти не подчиняются, так что нет разницы — я пойду или ты.

— В таком случае, извини, конечно, нахрена нам такая власть? — Гурушкин резко бросил трубку.

Недавно назначенный из заместителей начальник милиции Зыков никогда не был у Гурушкина в числе уважаемых. Не выветривалась из памяти история, когда тот, в бытность участковым, во время сенокоса выехал за село и встречал всякий транспорт, везущий с лугов уставших людей. Рассказывают, что остановил старенького «ижака», был такой мотоцикл с коляской. За рулем пожилой мужчина.

— Почему пассажир без шлема?

— Это не пассажир, это старуха моя, у нее и без каски головенка еле держится. Отпусти ты нас.

— Отпущу, но сначала протокол составим.

И наказал тех стариков на какую-то сумму. Уважения нет, но идти надо, дело того требует.

— Деревни наши наводнили наркотиками, товарищ майор, и травкой везут, и даже героином, есть предположения, что торговцы наши и райцентровские в этом бизнесе замешаны, все зелье из Казахстана через наши земли.

Зыков, молодой еще человек, показался Гурушкину через чур полным, он в кресло едва входил, подбородок расположился почти на груди, закрыв узел галстука.

— Конкретные примеры, факты, фамилии?

— Ну, как вы понимаете, конкретикой не владею, профессия не та, но проблема есть, и люди вашей конторы тоже в этом замешаны, с их помощью курьеры проходят к нам.

— Но фактов нет? — Зыков встал: — Все равно, спасибо, Григорий Яковлевич, за сигнальчик насчет наших, это возмутительно и преступно, лично разберусь!

— Общественность узнает о результатах?

— Конечно. С опубликованием в печати.

Гурушкин не заметил, не мог даже предположить, что майор глумится над его наивностью, что он сегодня же соберет нужных людей и потребует через мордобой усиления бдительности, потому что с каждой партии он, майор Зыков, имеет приличный куш, часть которого уходит в областное управление — делиться не хотелось, но надо, все под погонами ходим.

Вечером Гурушкина нашел Ганя:

— Григорий Яковлевич, разреши пару «Уралов» сегодня на ночь, подежурим с мужиками, может, выскочит кто на нас.

— Милицию не будешь ставить в известность?

— Ну, тогда можно и не выезжать. Тихой сапой пойдем, у меня, ты знаешь, карабин узаконенный, у ребят тоже стволы есть, по горсточке патронов с картечью на всякий случай. Чуть что — резину в клочья, все равно наши будут.

— Кого берешь?

Ганя назвал.

— Я тоже с вами.

— Э, нет, не надо, не барское это дело. Ну, представь себе, директор совхоза в компании с самостийным ОМОНом. Тебе все до нитки грехи пришьют, а с нас взятки гладки, у меня лицензия на лося не закрытая, я ее перед выездом у охотоведа зарегистрирую, чтобы он просигналить не успел.

— Ты и на него грешишь?

— Тут, Григорий Яковлевич, береженого Бог бережет.

Две машины вышли из задних ворот парковой ограды и на подфарниках двинулись в лес. От казахской грани до деревни десяток километров, и контрабандисты, обойдя пограничников и таможню, уходят лесами, всякий раз торя свою колею, их пяток, уже затрушенных снегом, насчитал Ганя.

— Давай до нашей пристани на Сивирге, оттуда далеко лес проглядывается, не рысьи же у них глаза, все равно фары включат.

Трое в одной машине остались на взгорке, трое на другой пошли к границе. Если перехватят погранцы или таможня — лицензия на лося поможет, скажет, что блуданули. Остановились, Ганя залез на кабину и все глаза продавил биноклем — нигде ничто не сверкнуло. Но заметил, что от леса несется их «урал» с потушенными фарами, взметывая передком тучи снежной пыли и подпрыгивая на колдобинах.

Славка Пальянов выскочил из кабины прямо на ходу:

— Дядя Ганя, три машины стоят у Гайдуковского колодца, похоже, поломка или время тянут, у одного капот поднят.

— Кузовные?

— Фуры.

— Что делать будем, мужики?

— Надо их до дороги довести, а перед деревней взять.

— Как?

Славка оживился:

— Между Гайдуковой и Кушлуком большак узенький, я их обойду, а потом поперек встану.

Помолчали.

— Риск, Славка, а вдруг серьезные ребята, с автоматами, куда мы потом?

Славка обиделся:

— Тогда, дядя Ганя, поехали домой, что тут мерзнуть да солярку палить?

— Обожди, а если это нормальные машины, есть же торговля! Наскочим, а у них все в порядке. Тогда что?

— Тогда нормально, проверим документы и пожелаем. Только, дядя Ганя, честные ехали бы напрямую, через посты. Эти паленые, чую!

Встали за фермами в Гайдуково, дождались, пока три фуры, мягко покачиваясь, прошли мимо, пристроились в хвост. Фуры вели себя спокойно. Славка изловчился, включил поворотные фонари и пошел на обгон, рискуя свалиться в кювет. Обошел, прибавил скорость, и лихо развернулся на повороте, ни с той, ни с другой стороны не обойти.

Фуры остановились, из первой машины вышел мужчина в комуфляже:

— Что так неосторожно ездишь, сынок, помочь тебе в колею встать?

Славка стоял на подножке и молчал.

— Давай трос, — крикнул комуфляжный.

— Не надо! — Славка справился с волнением. — Не надо трос, мы специально вас остановили, чтобы документы проверить.

— Вот как? Вы не из ФСБ случайно?

— Да нет, совхозные мы… Короче говоря, дядя, документы на груз и полный досмотр. — Славка наглел на глазах.

Ганя с напарником вышли из кабины и встали рядом со Славкой. Комуфляжный не мог не видеть еще троих, стоящих сзади. Стволы проверяющие даже не прятали. Из фур никто не выходил, комуфляжный один вел переговоры:

— Ребята, а вам не кажется, что вы превышаете полномочия простых сельских тружеников?

Ганя вышел вперед, почти нос к носу с комуфляжным. Успел заметить мусульманское лицо:

— Нам с некоторых пор вообще ничего не кажется. Парень правильно говорит, тряпки нас не интересуют, а вот зелье будем искать вплоть до выхлопной трубы.

Он видел, что сзади подтягиваются и свои и чужие. Гавриил предложил:

— Сдайте наркоту, калоши нас не интересуют.

Ответил маленький, коренастый, по голосу — кавказец:

— Что ты, дорогой, у нас этой гадости никогда нет, клянусь мамой, товар везем, обувка—одежка из Китая. Конечно, контрабанда, ваша взяла, мы готовы заплатить за проезд. Сколько?

Гавриил подвел итог:

— Значит, до утра будем стоять, вызовем прокурора.

Кавказец был ласков:

— Зачем до утра, давай прямо сейчас вызовем.

Комуфляжный казах вмешался:

— Ребята, я смотрю, вы нехорошую инициативу проявляете. Слушайте и попробуйте понять: в три утра мы должны быть в вашем районе и оттуда уйти на Север. Наш товар там ждут. Мне еще объяснять или уже дошло?

Двое вышли из-за его спины с автоматами, деревенские брякнули курками ружей. Комуфляжный пытался разрядить напряжение:

— Нихрена не понимаю, вы что, на смерть готовы идти по чьему-то глупому приказу? Давайте договоримся.

Гавриил глухо ответил:

— Не приказа чьего-то, а собственных детей ради. Вы детей наших травите, как это возможно терпеть?

— Еще раз говорю, — у комуфляжного казаха хватало терпения. — У нас товары народного потребления, залезь в фуру, проверь.

— Ну да, ты колготки с трусиками с автоматами охраняешь. Кончай херней заниматься, стволы на снег!

— Отставить! — крикнул комуфляжный. — Ждем до утра, если в три мы не подойдем, они выедут навстречу.

— А с этими что делать?

— Пусть менты разбираются, их территория. Да проще простого, составят протокол на незаконную охоту и в суд.

— Почему ты решил, что мы вот так просто согласимся на браконьерство? Вы-то здесь!

Кавказец взревел:

— Идиот, у тебя выхода другого нет! Это мой район, моя трасса, и все ваши борзые чиновники лижут мою задницу, потому будешь делать все, как я скажу, иначе в клочья разорву!

Он схватил автомат у стоящего рядом охранника и дал длинную очередь в сторону Славкиной машины. «Урал» загорелся. Славка метнулся к огню, но получил удар прикладом по голове. Корчагин выстрелил в ногу кавказцу. Над его головой просвистела автоматная очередь. Ганя крикнул:

— Ребята, назад, за машину, мы их не подпустим! — Ганя на бегу прострелил передние колеса всех трех фур, спрятался за задним бортом последней. Подбежали ребята. Ганя тряхнул левым рукавом, кровь пропитала даже полушубок. Боли не чувствовал.

— Славки нет, — сказал кто-то.

— Мужики! — Крикнул Ганя. — Там наш паренек раненый, не берите грех на душу, притащите его, мы не тронем, слово даю.

— Видел я твое слово, — ответил кто-то из темноты. — Сдох ваш герой, наверно, не слышно его.

— Сам ты сдохнешь, сволочь! Притащи парня, это тебе зачтется.

— Нет, никто не пойдет, — вмешался кавказец. — Вы хотели стычки, вы ее получили. У нас на Кавказе за смелость тоже надо платить.

— Ты бы Кавказ не трогал, обосрали вы Кавказ, вам и за трусость уже платят хорошие бабки.

Пучок света от ярких фар стал рисовать на темном небе рельеф деревенского большака. Ганя понял, что едет эскорт, как вести себя? Кто приедет?

Из кювета выполз Славка, Ганя бросился к нему:

— Живой, сынок! Живой!

— Да что мне сделается? Отдышался, выбрал момент, пополз самой канавой, по-пластунски, как учили отцы-командиры и чеченские боевики.

«Уазик» остановился перед догорающей машиной, вышли двое, двое из гостей что-то им горячо объясняли. По характерному щелканью Ганя понял, что будут говорить через мегафон:

— Я начальник милиции майор Зыков, знаю, что вы вооружены, потому предлагаю опустить оружие и дать мне возможность подойти.

Ганя крикнул:

— Проходите, товарищ майор, только один.

Зыков освещал лица мятежников фонариком, но никого не узнавал:

— Машины из Лесного совхоза, вы тоже оттуда? Понятно. И кто вам разрешил проводить такую, с позволения сказать, операцию?

— А мы никого и не спрашивали, — ответил Корчагин, поддерживая на весу раненую руку. — Задержите их, товарищ майор, наркотики у них точно есть, такие парни калошами не торгуют.

Майор скомандовал:

— Спихните горелую машину, освободите дорогу, все за мной до центральной усадьбы. А вы, — это гостям — ставьте запаски и догоняйте.

Колонна не спеша тронулась с места схватки. Зыков по рации связался с отделом:

— Машину для шести арестованных с охраной к конторе Лесного совхоза.

Когда к остановившимся машинам бросились милиционеры с автоматами, Гавриил встал на подножку и крикнул тем, кто в кузове:

— Не сопротивляйтесь, здесь все свои, разберемся.

Их разоружили, Корчагин подозвал Зыкова:

— Товарищ майор, прошу засвидетельствовать: только из моего карабина сделаны четыре выстрела, больше никто оружия не применял.

— А это мы сейчас проверим.

Зыков поднял двустволку, взвел курки и выстрелил дуплетом:

— Засветите остальное оружие, — дал команду своим подручным. И к Корчагину:

— Я единственное могу сделать для тебя снисхождение — оформить браконьерство, это штраф и условный срок. Согласись, что нападение на колонну машин чужого государства будет стоить гораздо дороже.

— Вы что, нас собрались судить? А эти? — Он кивнул на подошедшие машины. — Вы будете их обыскивать, ведь они почти признали, что наркотики везут? Майор, это государственное преступление, и вы за него ответите.

— Не перед тобой ли? — Зыков резким ударом свалил Ганю, махнул своим, упавшего подняли. Зыков подошел поближе и в самое лицо прошептал: — Пройдешь по суду как браконьер, возможно, вообще отпущу, но если вякнешь хоть слово про наркотики — раздавлю. В машину их!

Ранним утром Зыков говорил по телефону с кем-то из области, коротко объяснил ситуацию. Собеседник был взбешен:

— Я тебя предупреждал об осторожности, ты меня заверил, что проблем не будет. Мужиков этих надо было еще в лесу закопать, за каким хреном ты их привез в отдел? Что, судить будешь? Не будь глупее, чем на самом деле. Уберите товар, все барахло в присутствии этих бдительных крестьян перетрясите на дворе отдела, пусть убедятся, извинись в присутствии личного состава. Снимите на видео. Морды бил? Молчишь? Идиот, кто тебе майорские погоны повесил, тебе самое место в участковых! На колени вставай, оборотень несчастный, проси прощения, деньги заплати, но чтобы после этого гробовая тишина. Маршрут пока закрыть, есть запасной. Все, свободен.

5

Семен Федорович пришел домой, прошелся свежей метелкой по влажной ограде, заглянул в горенку, где вот уже полгода не вставая, лежала жена. У него не было к ней никаких чувств, ни дурных, ни добрых, как не было их и в первую брачную ночь после скоропостижной свадьбы. Соседка за скромную плату ходила за умирающей, и все ждали конца. Жена позвала:

— Семен, зайди. Отмаялась я, ночью отойду. Клавке наказала, она придет ночевать. Тебе сказать… Прощаю тебе все, и холодную постель, и баб других прощаю. Ежели что, Дарью в дом приводи, ты же по ней сохнул. А таперика иди.

Семен вышел, сел на крыльцо. Стало тоскливо и обидно за жизнь свою исковерканную, стыдно стало, что винил во всем Авдотью, даже бивал, грешным делом, по пьянке. За что — не мог сказать, зло вымещал. Человек часто так делает, находит безответного, сорвет зло, и как ни в чем не бывало. А бессловесный терпит до поры, потом возьмет топор, и отсекет обидчику голову, как в прошлом годе Витька Сибиряк Кольке Парапону, чистенько отрубил, как арбуз, отскочила. Смертное все у Авдотьи собрано, тес на гроб есть, могилу копать — завтра мужиков собирать надо. Взял сумку, добрел до магазина, купил по пять бутылок вина и водки. Продавщица понимающе молчала, гремя мелочью.

Сема свою старуху похоронил тихонько и остался один в стареньком пятистенном домишке. Наказ покойной сойтись с Дарьей он исполнять не спешил, да и побаивался: вдруг не пойдет, только славы наделаешь на всю деревню. Варил себе супчик-пластянку, это когда картошка пластиками настрогана, заправлял пережаренным луком, хлеб брал в магазине, чай с сахаром пил.

Вот неожиданно как может куражиться жизнь с человеком, весь век прожили как чужие, а похоронил Авдотью — и пусто стало, слова не с кем молвить, нельзя сказать, что тосковал Сема, нет, просто пусто, и все тут.

На сельмаговском крыльце прислушался к разговорам: Гани Корчагина сына Ромку ночью в районную больницу увезли.

— Перенасытили зельем, свернуло его, — шепнула соседка. Сема сумку под мышку и в контору, Гриша лучше скажет.

— Передозировка наркотика, Семен Федорович, так это теперь называется, час назад говорил по телефону с врачом: плохи дела, иными словами, не выжить ему.

— Ганя там?

— Оба с Галиной там, но в палату не пускают.

Сема помолчал, смахнул слезу.

— Ты бы, Гриша, поехал туда, не дай Бог — случится — все хоть один человек рядом будет.

Гурушкин с благодарностью посмотрел на старика:

— Ты прав, прямо сейчас и поеду.

Ну и съездил, вовремя, к его приезду родителям уже объявили, мать сомлела и до сих пор без сознания, отец закаменел, ни слезы, ни слова. Поздно вечером вышел врач, отозвал в сторону Гурушкина:

— Поезжайте домой, Григорий Яковлевич, мы обоих оставим, с матерью не все ладно.

— С сердцем плохо?

Тот сказал тихо:

— С головой. Не в себе она. До утра будет спать, а там посмотрим. Раньше можно было санавиацию вызвать, а теперь в область везти — бензина может не оказаться.

Гурушкин остановил:

— Ты говори толком, куда везти, я машину пришлю. Ты сам-то определился, что с ней?

— Григорий Яковлевич, ну, что тебе попроще сказать: рассудка лишилась женщина, и, похоже, очень серьезно.

Ганю увели в процедурный кабинет, напичкали уколами, и врач убедил остаться в палате до утра. Про жену сказал, что с сердцем плохо, спит после капельниц. Ганю тоже скоро свернуло снотворное.

Утром все открылось. Ганя почернел, попрощаться с Галей, которую отправляли в область, его не пустили, Гурушкин увез его в деревню. В доме уже собралась вся родня. Говорили в полголоса. Тетки собрали одежду и поехали снаряжать парня.

Сема стоял в сторонке, всем кивал, в разговоры не ввязывался.

К обеду привезли Ромку. Лежал в гробу, будто шутки шутил, того и смотри — улыбнется. Ганя сел на табуретку у изголовья и не поднимался до вечера, все смотрел на сына. Гурушкин не мог вынести этого молчаливого взгляда, пытался заговорить с товарищем, но Ганя молча отводил его рукой.

На кладбище, когда уже собирались объявить прощание, в похоронной тишине неожиданно заговорил Гурушкин. Голос его, обычно ровный и спокойный, был звонким и надрывным:

— Этот наш парень убит не только подонками, которые дали ему яд, он убит государством, которое отвернулось от своего народа, убит властью, которая никак не может насладиться возможностью порулить страной. Мы уже знаем людей, которые руководят наркотиками в наших краях, и я клянусь, что мы выведем их на чистую воду. Перед памятью Романа клянусь, что так и будет.

Сема тоже бросил три горсточки мерзлой глины на красную крышку гроба. Дарья прошла следом за ним, отошла в сторону, знаками позвала Семена.

— Ты бы передал Григорию Яковлевичу, что две машины чужих, иномарочных, подъезжали к конторе.

— Что за личности?

— Не наши. Да и, похоже, не из района.

— Передам.

— Горячий обед в столовой будет, знаешь?

— Теперь знаю.

— Сходишь?

— Воздержусь. Я этого парня и так никогда не забуду помянуть, а панафиду хлебать, шутки в сторону, не время.

И он пошел в сторону деревни.

Вечером постучал в калитку к Славке Пальянову, тот вышел, на ходу запахивая полушубок.

— Дед Сема, тебе чего не спится?

— Успеем, Вячеслав, ты мне вот что скажи: людей тех, в лесу, ты в лицо узнавать можешь?

— Не знаю, разве что двоих.

— Ты завтра ребят опроси, с которыми бандитов ловили, чего они успели заметить?

— Дед Сема, ты в следствие подался, что ли?

Сема возмутился:

— А ты как хотел? Чтобы наших парней вот так запросто мерзлой землицей зарывали, чтобы всяк мог тебя по шее прикладом двинуть? Надо всем собраться и писать в прокуратуру, прокурор-то — э-э-э, брат, это тебе не секретарь райкома, он стакан чаю предлагать не будет, сразу деляну отведет на Северном Урале!

— Дед, а ты, однако, там бывал?

— Не лезь на зло, а бумагу такую писать надо, и прежде показать ее Григорию Яковлевичу. А я теперь же к нему.

Гурушкин вышел на ярко освещенное крыльцо, увидел за калиткой Сему, спустился, открыл засов.

— Ты почему не спишь?

— Какой сон, Гриша, ты знаешь, что на двух машинах приезжали, черных и красивых, пока мы Ромку хоронили? Не знаешь! А я кумекаю, что это от тех фигур посланцы, да не по твою ли душу? Ты поостерегся бы вот так живчиком на всякий стук на крыльцо выскакивать. Да еще мужики, которые в засаде были, гумагу пишут прокурору, ты ее посмотри. Ганя-то как?

— Никак. Ни слова не сказал за весь день, рюмки не выпил и слезы не проронил. Я вечером говорил с главврачом, Галя сильно плоха, рассудком помешалась, психиатры считают такой вариант почти необратимым.

До чего же больно ранило Семино сердце горе Ганиной семьи! Домой пришел, не включая свет, прилег на кровать, Ромку помянул, про Галю подумал хорошее, чтоб ей полегче стало, и Ганя вдруг нарисовался, это уж точно, задремал Сема, а Ганя веселехонький, чуть не в припляс, рукой ему машет, мол, до скорого свидания, Семен Федорович!

Сему ободрало, сна как не было, не к добру это, ой, не к добру, не вынесет ретивое, сотворит что неладное. И — ноги в пимы, шубейку на плечи, выскочил на улицу. Ганин дом со всех сторон освещен, все вроде тихо, Сема уже к воротам подошел, как глухо охнул выстрел. С минуту никого не было, потом на крыльцо вышли братья, мужья сестер.

— Вроде стрелял кто?

— Да нет, показалось.

— А Гаврила-то Романович где у вас? — Заорал через забор Сема.

— Ктой-то там кричит?

— Правда, а Ганя где? В доме его нет.

Калитка брякнула, Семен влетел в ограду, мимо опешевших мужиков кинулся в мастерскую. Любил Ганя послесарить, посамодельничать. И в последний раз сам все изладил, два крупных гвоздя в верстак вколотил, закрепил курок своего карабина, к сердцу измученному своему ствол приложил и дернул на себя. Осечек оружие у хорошего хозяина не дает.

6

В школе неожиданно прекратили кормить ребятишек, Анастасия пришла домой возмущенная и требовала от мужа хоть каких-то действий. А он уже ничего не мог изменить, и так вопреки установкам района и области полгода выделял для школы муку и мясо. Его возмутило, что не просто перестали готовить горячие обеды «в связи с нехваткой средств», например, а вообще столовую закрыли, печи отключили и поваров уволили.

Заведующая отделом образования только заплакала в ответ на его претензии. Он положил трубку и подумал: «Из названия отдела образования убрали слово «народного», и из названия суда убрали, а вот экономику даже большие вожди иногда называют «народным хозяйством», хотя все принадлежит частным лицам, не весть откуда взявшимся «олигархам».

Через два дня Гурушкин по делам был в райцентре и зашел к Хлопову.

— Здравствуй, здравствуй, возмутитель спокойствия, — он подал руку, и Гурушкин легонько пожал мягкую и влажную ладонь, похожую на оладью. — Ты и на этот раз с проблемами? Кого защищаешь?

— Детей. Это же безумие: в таких условиях закрыть столовую в школе. Для многих ребятишек это единственная возможность прилично поесть.

— Ну, ты наговоришь!

— Вадим Лукич, ты или не знаешь или вообще ничего не хочешь знать, как люди живут. Что с тобой происходит? Клубы позакрывали, участковые больницы ликвидировали, школы объединили. Я уже не говорю про экономику, хозяйства разорены, банкроты. Это с какой стати? Мы что, работать разучились? Ты губернатору задавал вопрос, почему цены на горючее прут? Не задавал. У вас теперь это не принято, велено приятности нашептывать.

— Ты говори, да не заговаривайся.

— А ты меня не пугай. Известно тебе, что в некоторых семьях дробленую пшеницу к обеду запаривают, как раньше свиньям? Почему жалкие пособия на детей и матерей на три месяца задерживаются? В бюджете заложены средства — где они? Меж банками проценты нагуливают?

Хлопов заерзал в кресле:

— Ты же знаешь, что налички в стране не хватает, инфляция прет, цены растут каждый день.

— А ты должен знать, почему такое случилось. Вы зачем губите колхозы и совхозы, закрываете фабрики и заводы? И я считал, что не все ладно в экономике, но ошибки исправляют, а не взрывают страну, как интервенты.

Хлопов напрягся:

— Твой совхоз кто губит? Ты сам. Вместо того, чтобы закупить удобрения и гербициды, ты выдал зарплату. Добреньким хочешь быть, а урожайность потерял, отрасль нерентабельна. Далее. Я предлагал тебе сдать свиней, они экономически невыгодны, нет, ты держишь, несешь убытки и держишь.

— На этой свиноферме вся деревня Кушлук работает, только тем кормятся. Закроем ферму — пропадет деревня!

— А ведь все равно закроем, Григорий Яковлевич, и я первым буду настаивать. Мы создадим частное сельхозпроизводство с высоким уровнем организации труда, высокой производительностью, большими доходами. Это будут современные агрокомплексы, не хуже зарубежных.

— Создавайте, флаг вам в руки, пусть они силу набирают, а пока дайте возможность нам работать, мы будем давать продукцию. Хозяйство и село друг без друга не могут, это же аксиома. А, впрочем… Что будем делать с питанием детей в школах?

— Слушай, Гурушкин, не садись не в свои сани. Нашелся заступничек народный, он за людей, а все остальные против. Ничего не случится, есть пособия, есть родители, они обязаны обеспечить нормальное питание своих детей. И довольно об этом.

Гурушкин смотрел на этого невысокого толстенького человечка, которого знал много лет и никогда не уважал, даже когда в ранге директоров встречались за одним столом, но Хлопов отводил взгляд, он никогда не глядел в глаза собеседнику, об этом все знали. Не очень умен, но хитер, к должностям вроде не стремился, но всегда занимал их. Был агрономом, заочно окончил экономический факультет, в райкоме это заметили и двинули на директора. Как раз в это время областная контора «Скотопром» создавала на местах хозяйства по откорму молодняка на базе небольших совхозов. Гурушкин знал, что в некоторых районах такие совхозы действительно стали экономическими гигантами, на откормочных площадках стояло до десяти тысяч голов скота. Хлопов таких высот не брал, он собирал по хозяйствам телят, летом пас их на дармовых выгонах, а к зимовке хозяйства завозили ему сено и зернофураж — в соответствии с количеством переданного скота. Но система распределения доходов была так запутана, что хозяйства оставались при своих интересах, а откормочный совхоз получал миллионные прибыли. Пока с этим безобразием разобрались, Вадима Лукича выдвинули вторым секретарем райкома партии.

Уже в машине Гурушкин улыбнулся своим мыслям: три раза меняли в районе председателей райисполкома, и ни разу не возникла кандидатура Хлопова, видимо, в верхах поняли его очевидную бесперспективность, но он не протестовал, сидел, ждал и дождался в очередной раз: было официально объявлено, что вся власть от райкомов переходит к советам народных депутатов. Накануне организационной сессии совета, на которой, согласно решению пленума райкома партии, председателем райсовета должны были избрать первого секретаря, Хлопов в течение суток повстречался со всеми депутатами, кто по разным причинам мог иметь претензии к первому, уговаривал, обещал, грозил. Результаты тайного голосования озадачили всех: с перевесом в один голос победил Хлопов. У него руки дрожали, и голос срывался, когда он уже за столом президиума говорил благодарственные слова. Закат района обозначился.

Гурушкин мог бы вспомнить «дачу согласия», так назвала заметку областная молодежная газета о заседании районного совета по даче согласия на назначение Хлопова главой администрации района. Совет собрали в экстренном порядке, как будто что-то важное случилось, но собрались почти все, потому что в депутатах пребывало все большое и малое районное начальство. Хлопов сам зачитал телеграмму главы администрации области Шафраника о даче согласия. Гурушкин предложил повестку дня изменить, принять «О главе администрации района» и не ограничиваться кандидатурой Хлопова. Это Шафраник, он ни разу в районе не был, знает только Вадима Лукича, а мы-то с вами пошире видим. Потому надо сейчас выдвинуть несколько кандидатур, а люди у нас есть, и мы их знаем, затем объявить перерыв до завтрашнего обеда, обсудить кандидатуры в трудовых коллективах, встретиться с избирателями, а завтра собраться и принять решение.

Хлопов настороженно встал и потряс телеграммой:

— Товарищ Шафраник требует сообщить кандидатуру уже сейчас.

— Не смешите людей, Вадим Лукич, у нас же не чрезвычайная ситуация, все идет нормально: коммунистов запретили, советы вот-вот прикроют, Белый дом ремонтирется — куда спешить? Я прошу поставить мое предложение на голосование.

Но — проголосовали против. Когда Хлопов, уже чуть отошедший от шока, объявил решение, Гурушкин еще раз поднялся, повернулся к залу:

— Не пройдет и года, как вы признаете, что я был прав.

В гробовой тишине он прошел по проходу и хлопнул дверью.

Наверное, так выходит кровь из живого существа, унося с собой по капельке его будущее, разум и силы, так постепенно терял равновесие совхоз «Лесной». Закувыркались цены, не стало партнеров по обслуживанию, поставкам, возник бартер. Ух, как ненавидел он эти новые горбатые и лающие слова: ваучер, вексель, дисконта — потому что чужды были они его языку, привычной его экономике.

Так на скользкой дороге, покрытой тончайшим коварным ледком, водитель теряет уверенность, осторожничает, и в самые критические моменты полагается на волю судьбы. Суровый реалист, Гурушкин не видел другого результата происходящих процессов, кроме потери хозяйства. Что будет на его месте, и будет ли — он боялся думать: слишком суровые почвенные условия, это хлебородные хозяйства быстро прибрали к рукам. Была мысль уйти сразу, чтобы не видеть гибели всего, что создавал вместе с коллективом все годы, но он сам испугался этой мысли: а люди как же? Бросить? Чем вспомнят потом? Понимая, что спасти ничего нельзя, он делал все, чтобы полегче для людей это происходило.

А реформирование широкой волной шло по краю, сметая остатки социализма. Соседний совхоз распустили за один вечер, выдали справки на паи и доли, создали два десятка крестьянских хозяйств. Пару лет они промучились, залезли в долги, теперь осталось пяток.

Другой совхоз поделили специалисты во главе с директором, создали четыре кооператива, каждому досталось по деревне. Директорский кооператив область одарила техникой и кредитами, которые потом списали.

Вадим Лукич Хлопов в дела хозяйств не вмешивался, редкие совещания проводил начальник сельхозуправления Дымчаков, поговаривали, что родственник большого областного начальника. На все упреки Хлопов прямо заявлял, что его забота — бюджетная сфера, все остальные должны работать самостоятельно, на самообеспечении. Ничего неожиданного в таких словах не было, точно такую же позицию занимало областное руководство.

7

А начиналось все интересно. Три маломощных, как тогда говорили, колхоза объединили в один совхоз и назвали его «Лесной», правильно назвали, потому что, если честно посмотреть, никаких богатств, кроме леса, в том совхозе не было. Земля не особо плодовита, супесь, лесные разработки, подрастратившиеся за годы, только навозом перегоревшим и можно было пашню спасти.

Когда границы районов нарезали в последний раз, оказался Лесной совхоз узеньким клинышком области, вдающимся в Казахстан, а там уже другая союзная республика, с ней транспортную связь держали на других участках. Оказалось — тупик. Многие директора бились, чтобы дорогу от райцентра до совхоза сделать — ничего не получалось. То Карибский кризис, то вьетнамский, то нефть надо добывать, то газовую трубу тянуть для ненавистных капиталистов. Так и остался большачок, грейдер, как мужики назовут. Зимой надо после каждого снегопада чистить, в теплое время ведро воды вылей на дорогу — до обеда машины не пройдут.

Гурушкин круто начал свою работу директором, большак расширил и укрепил, стал дома строить, но специалисты в деревню не ехали, ни сельскохозяйственные, ни врачи, ни учителя, дурная слава за околицей района, конец земли, на службу — только в порядке наказания. Да еще новый первый секретарь, впервые побывавший в хозяйстве, в докладе на пленуме неосторожно назвал лесной край глухоманью. С тех пор как прилипло: Глухомань, не скажут: Лесной совхоз или село Дубинное, а Глухомань.

На первой неделе своего руководства собрал Гурушкин управляющих и бригадиров, зоотехника пригласил, один из специалистов остался в совхозе. По всем делам поговорили, механики заявили, что надо тракторы на ремонт определять.

— А вот тут погодим. Сколько у нас тракторных телег? Да самосвалов восемь, бульдозер и погрузчик есть. Давайте, пока снег все не спрятал, вывезем перегной, полно его на летних стоянках, вокруг каждой фермы. А свежий навоз сбуртовать и прикрыть как следует. Без органики нам хлеба не видать.

Съездил в «Сельхозтехнику», попросил помочь машинами, не отказали, направили отряд. Половину полей закрыли слоем перегноя, уже в первую осень эти поля дали почти двойной урожай. А Гурушкин умудрился договориться с председателем соседнего колхоза, который уже года три органикой не занимался, потому что родной племянник стал большим человеком в областном управлении, сидел на химикатах, фонды ему выделял такие, что тот не успевал выбирать. Всю осень возили оттуда перегной, ублажили свои поля, никогда они столь органики не видели. Хорошо обрабатывали пашню, но сорняк лез, пришлось в школу обращаться, чтобы ребятишки прошлись по полям и продергали раннюю зелень. А польза велика, со временем совхоз вплотную подтянулся к стопудовому урожаю, а шестнадцать центнеров с гектара — это не просто мечта, а непостижимый был, немыслимый показатель.

Высмотрел в Омской области, какой сенаж люди закладывают, зерно в восковой спелости, а не жалеют, потому что все для молока и мяса.

Проездом короткой дорогой из Казахстана с деловой встречи в Лесной заехал первый секретарь обкома партии. Гурушкин, конечно, о важном госте ничего не знал, в кабинете с бумагами работал, даже оторопел, когда увидел вошедшего. Они не были знакомы лично, но Первый без условностей пожал руку, спросил имя-отчество, попросил рассказать о хозяйстве. Гурушкин говорил с полчаса, на ходу выстраивая систему, чтобы не скакать от темы к теме. Секретарь обкома молча слушал, что-то помечал в блокноте.

Спросил неожиданно:

— Столовая у тебя есть?

— Конечно, Геннадий Павлович.

— Попроси женщин, чтобы уху сделали хорошую и грибов достали. Смогут? Вот и славно, а то казахи закормили мясом.

За столом, похлебав с аппетитом горячей наваристой ухи из сырка, карпа и карася, отведав три вида грибочков Настенькиного приготовления, Первый вернулся к хозяйственным делам:

— Подготовь записку на мое имя со всеми выкладками, что надо построить, какую технику приобрести, по жилью, по дороге. Дадим все, ну, или почти все. Но имей в виду, это не подарок, это вложения с расчетом на отдачу. Следовательно, приложи расчеты, как сумеешь увеличить производство и продажу продукции. Деньги народные, швыряться ими не след. Меня не провожай, пока ты распоряжался обедом, я твоих райкомовских начальников нашел, уже подъехали, наверное, так что я с ними еще поговорю. Да, о записке никому ни слова. Будь здоров!

Он крепко пожал руку Гурушкина и первым вышел из столовой.

Через пятилетку, хоть совхоз и назывался Глухоманью, но ордена стали давать рабочим, и директора не обошли, вручили Трудовое Красное Знамя. Средства стали отпускать хозяйствам такие, что только крутись, осваивай, строй, что требуется: школу, магазин, клуб. Две улицы домов для рабочих поставили, одну назвали улицей Ранних Зорь, потому что рановставы поселились, животноводы да механизаторы, кому до семи часов можно потягаться, а эти в пять уже на работу идут.

После записки в обком, которую Гурушкин сдал в приемную сам, к нему приехала большая бригада, он было струсил, но гости относились уважительно, один мужичок тихонько признался, что лично Первый поручил. Все посмотрели, просчитали, и старший сказал, что Гурушкин будет приглашен на бюро обкома.

Как в тумане помнится ему это заседание, предложения все были поддержаны, утвердили программу развития Лесного совхоза и Дубининского сельсовета. Нельзя сказать, что блага рекой полились, но помогали все ведомства, через год совхоз не узнать: половина тракторов новых, половина комбайнов с иголочки, фермы переоборудовали, по деревне асфальт. А вот на дорогу от райцентра времени не хватило, началась перестройка.

Гурушкин часто упрекал себя, что не сдал дела в самом начале, ведь чувствовал, почти знал, что развал неминуем, но остался. На что надеялся — сам не знает, хотел сохранить социализм в отдельно взятом совхозе. Не сохранил…

8

Семен Федорович всю войну отвоевал, как посевную или уборочную отработал, сам дивился: ребята рядом гинут или каких членов лишаются, а его не берут ни пуля, ни осколок. Вперед шибко не бежал, но и сзади в толчки не подгонял никто, «За Родину, за Сталина» — только рот разевал, не орал, все сглазить боялся. Короче говоря, к демобилизации у солдата ни ранений, ни медалей, одну какую-то повесил ротный, но Сема и ее спрятал. Так ни с чем и явился в деревню.

Писали ему из дома, что гнездо Безбородихинское совсем разорили, Мартемьяна посадили вместе с приказчиком, имущество конфисковали, дом нечаянно сгорел, Дарья к тетке уехала в город, да там и замуж вышла. Странное дело — не горевал Семен, вроде такая любовь была, хоть в петлю, а случилось, ну и пусть так будет. А жениться шибко охота, в освобожденных городах и селах Семен тоже не стеснялся, в наших пределах простым приемом пользовался солдат: увидел девку полных лет или бабу молодую, подмигнул пару раз, если понятливая — хохотнет, подолом поиграет, айда, мол, следом. А на иностранных землях страшновато стало, приказ за приказом, и не про наступление или вылазку, а чтоб баб ихних не трогать. Да ведь до того дошло, двоих парней, сказывали, в соседнем батальоне трибунал к стенке лицом поставил. Тут поневоле все хозяйство в живот втянет, по легкому соберешься — вспотеешь, пока отыщешь.

А с Авдотьей на сенокосе встретились, в одном кругу сено метали, Семен на стог подает, Авдотья приминает, утаптывает, вершит. Платьишко на ней широкое, то и дело подол на голову закидывает ветром, почти все Семка высмотрел. Когда стог завершили, снял он Авдотью по вожжам, аккуратно, чтобы работу свою не нарушить, прижал к стогу:

— Больно на тебя смотреть, Авдотья, выходи за меня.

— Позовешь — пойду.

— А то! Сегодня же ко мне, бутылочка есть, отметим, а в первое же ненастье, когда метать нельзя, в сельсовет сходим.

Бригадиру наказал, чтобы мать баню истопила да ужин изладила погодней. Попарились раздельно, не пошла невеста с женихом. После ужина на сеновал ушли. Крепко обнял Семен молодуху, а та в слезы:

— Сема, порченая я, прошлым летом председатель в лес увозил.

До чего же тошно на душе стало у Семена, последняя мирная ночь вспомнилась, тут, на этом же сеновале, в такую же ночь миловался он с Дашенькой, вся жизнь теперь связана с этой ночью, но перевернулось, перекрутилось бытие. Дашеньки нет, есть Авдотья, к которой, кроме дневной вспышки страсти, он ничего не испытывал. Так и лежал на спине, положив руки под голову, молодожен хренов. Авдотья посопела и уснула. Перед рассветом он разбудил ее, ни слова ласкового, ни поцелуя. Расписаться обещал — расписались, а жили не сказать, как, ни хорошо, ни плохо, но тихо, как соседи.

С Дашенькой он все-таки встретился, она в какой-то городской конторе работала, не особо обрадовалась или вида не подала, но с лица скраснела. Муж начальник, детей двое, дом свой.

— Он у тебя что, больной?

— Здоровый, с чего ты взял?

— Но на фронте же не был?

— Не был, он тут по мобилизации

— Ясно. Мы там кровь проливали, а вы тут ребятишек делали. Интересная разнарядка!

— Ты-то как живешь? Женился, говорят?

— Знамо дело, и так от тебя отстал, надо отрабатывать. Ты ночку-то нашу не забыла?

Дарья смутилась:

— Ничего я не помню, Сема, так будет лучше.

— Славно! — Семен встал, поскрипел новыми хромовыми сапогами. — А ежели я тебя с ребятишками возьму — пойдешь?

Дарья едва встрепенулась:

— А Авдотья?

— Пойдешь, значит. Так. А я не возьму. Как ты могла ночке той и звездочкам тем изменить? Я что, и с Авдотьей проживу, только запомни, Дарьюшка, из сердца боль не вынуть, нету таких спецов. Я видел на фронте парня, у него прямо из сердца осколок вытащили, железный, и то зажило, а тут память, мыслишка тонюсенькая, а не убрать, кровит. Прощевай.

В обратную дорогу он напился, его с трудом завалили в кузов полуторки, и все дивились: вроде непьющий, а тут нити не вяжет.

9

Страшная новость подняла всю деревню на ноги: совхозная доярочка Нина Гриднева получила письмо от солдата, который служил вместе с ее Генкой.

«Дорогая неизвестная мне мама моего друга Гены Гриднева, пишу вам из отпуска, потому что из части письмо бы не дошло, такие новости с боевых действий не пропускают. Вместе с Геннадием мы были на зачистке небольшого селения в горах, взводный оставил его на окраине, чтобы духи не захватили нас врасплох. Через час мы вернулись, но Геннадия нигде не было. Мы недолго его поискали и ушли. А на другой день командиру роты по рации чеченцы сообщили, что солдат Гриднев у них, предложили обмен на десять автоматов и гранатомет. Командир этого сделать не мог. Тогда те сказали, что примут выкуп в деньгах, что он напишет письмо на родину. Я хорошо знаю Геннадия, он не будет писать вам такое письмо, потому что рассказывал, как тяжело живется вам теперь в деревне и что вам не собрать никогда таких денег. Дорогая незнакомая мама, простите меня за эту новость, но я подумал, что лучше вам знать всю правду. Письмо это уничтожьте, иначе мне будет плохо от командиров. Бачурин Сергей».

Генку только прошлой осенью проводили в армию, он никогда не писал, что переведен в Чечню, Нина перечитывала все его письма, где он все ее успокаивал, что служит при кухне, всегда в тепле и сыт по горло. В военкомате только развели руками: никакими данными не располагаем, требовали назвать источник информации, но Нина, помня предупреждение Сергея, ссылалась на записку неизвестного человека.

Через неделю она получила еще одно письмо из Ростова, почерк чужой, она боялась его вскрывать. Позвала соседку, распечатали, корявыми буквами заполнены полстраницы: «Твой сын у нас, он совершил смертный грех, поднял руку на воинов Аллаха. Его жизнь стоит 50 тыс. дол., срок — месяц, 15 июня приедешь в Ростов, будешь сидеть в зале ожиданий в черном платке, мы тебя найдем сами. Если нет, 16 июня его казнят по законам Шариата. Не вздумай завить в органы, заметим хвост, застрелим прямо на вокзале и его тоже».

Нина потеряла сознание и упала на пол, соседка, всполоснула ее водой, накапала валерьянки, побежала в медпункт. Через час о письме знала вся деревня.

— Зиночка, — со слезами просила Нина медичку. — Ты мне скажи, пятьдесят долларов — это сколько?

— Пятьдесят тысяч, тетя Нина, — уточнила Зина. — В рублях это, наверно, полмиллиона.

— Господи, да где же я возьму такие деньги? Что же это творится на белом свете? Как же можно матери родной сына продавать?!

Гурушкин узнал о письме на ферме, куда приехал на вечернюю дойку. Женщины молчали, многие плакали. Гурушкин в бессилии сел на стул.

— Григорий Яковлевич, такие деньги можно собрать? — спросила бригадир Варенька.

— Сам об этом думаю, Варя. В районе около десяти тысяч взрослого населения, если раскинуть — сумма не велика, но не все работают, не все имеют деньги.

— Государство обязано помочь, — робко заметила молодая доярка.

— Могло бы, но нам с вами до государства, до власти, то есть, не достучаться. Надо завтра же объявить по всем отделениям сбор средств, сдавать кассиру под роспись, я такую команду дам. Попробую переговорить с банком, но на это слабая надежда. Работайте, группу Гридневой пустите на раздой. И зайдите к ней, человека два, скажите, что сделаем все возможное.

Весь вечер он провел в кабинете, обзванивая всех руководителей района, никто от помощи не отказался, но каждый говорил известное: наличных денег ни в кассах, ни у людей почти нет. Все обещали завтра провести собрания на производствах, а в час дня встретиться в администрации района.

Утром Гурушкин едва протиснулся через толпу людей, в основном пенсионеров, стоящих на крыльце и в коридоре. Селиверст Корнеевич, майор в отставке, учитель, а теперь председатель совета ветеранов, вышел вперед и подал директору руку:

— Вот, узнали, кто как, о горе Нины Ивановны, собрали, у кого что есть, принесли. Общая наша беда, Григорий Яковлевич.

— Спасибо всем, товарищи, но вы бы прошли в зал заседаний, там по ведомости передали своему председателю деньги, а то кассир вас до обеда не обслужит.

Несколько человек остались:

— Григорий Яковлевич, у меня нет денег, я принесла золотые сережки, кольцо и перстень.

— Мы с сестрой тоже отдаем золотые вещи.

— Григорий Яковлевич, помните, мы с вами вместе получали ордена, я готова отдать свой орден Ленина.

Гурушкин был явно смущен:

— Давайте так: золотые вещи опишите, взвесить, к сожалению, у нас негде. А орден… Едва ли, Агриппина Георгиевна, мы сумеем продать ордена, да и незаконно это. Оставьте его до лучших времен.

В вестибюле бывшего райкома партии, где разместилась новая администрация, собралось больше двадцати человек. Кто-то сбегал наверх, попросил открыть зал заседаний, идущий с обеда Хлопов растерянно смотрел на собравшихся:

— Вы по какому случаю тут? Кто собирает?

— Сами собрались, беда у нас, — ответил Гурушкин.

— У тебя, Григорий Яковлевич, в последнее время все не слава Богу! — засмеялся Хлопов. Толпа ответила холодным молчанием.

— Не надо ерничать, Вадим Лукич, наш земляк попал в плен к чеченцам, требуют выкуп. Мы собрались, чтобы обсудить, как собрать средства.

— Ну, это другое дело, — смутился Хлопов. — Заходите, я сейчас спущусь.

Гурушкин не стал дожидаться главу и коротко доложил, что сделано в его совхозе, а потом предложил высказаться остальным. Вставали и говорили кратко: через три дня все возможные средства будут собраны. Управляющую банком попросили найти приличную скупку золотых вещей, потому что почти везде люди, за неимением денег, приносили драгоценности.

— Антонина Александровна! — Обратился Гурушкин к управляющей банком. — Какому хозяйству ты можешь дать кредит в самое короткое время? Остались еще такие?

— Строго говоря, нет, без поручительства облсельхозуправления ничего не получится, а на это надо много времени, вы знаете.

— К тому же, господа, — вмешался Хлопов, — государственные органы в это дело вмешивать не надо. Позиция власти известна: никакого выкупа террористам, никакого поощрения похищениям людей.

Гурушкин побледнел:

— У тебя есть сын, Вадим Лукич, кстати, ровесник нашего Гриднева, представь себе на мгновение, что почки его вдруг признали здоровыми и он не за партой в университете, а в яме в чеченских горах, и меньше, чем через месяц его не станет. Если государство не может уничтожить бизнес на крови, пусть платит! Не Рублевское шоссе обустраивает, не позолоту в кабинетах президента…

— Григорий, перестань, так мы ничего не добьемся.

Бывший парторг его совхоза фронтовик Головачев встал с ним рядом:

— Мы навсегда покроем себя позором, если не сумеем вырвать из плена своего сына. Конечно, дикость, что ведем войну в собственной стране, у меня мнение, что она очень нужна кому-то наверху, иначе, с военной точки зрения, это не война, а недельная войсковая операция. Вадим Лукич, у вас есть выход на главу области, попросите деньги в долг, мы все готовы подписать обязательство в течение трех месяцев его погасить. Можете вы это сделать?

Хлопов покраснел и покачал головой:

— С такой просьбой я обратиться не могу.

Гурушкин встал:

— Тогда, Вадим Лукич, может вам лучше покинуть наше скорбное собрание? А то еще, не дай бог, обвинят в искривлении государственной линии в вопросе о цене жизни простого гражданина России.

Хлопов вышел.

— Товарищи, завтра будем встречаться?

— Наверное, нет, собираем средства на местах, через день сойдемся, подобьем результат.

Так и решили. Гурушкин стоял в коридоре с Головачевым, подошел Хлопов, молча подал объемный пакет:

— Возьми. Хотел машину купить, но обойдется. С чиновниками сегодня переговорю, соберут, что можно.

Гурушкин уже в машине вспомнил, что так и не поблагодарил Хлопова.

У крыльца совхозной конторы стояла серебристая иномарка, по номеру определил: авторитет, смотрящий по району, фамилии не знал, но кличку помнил: Щербатый. Он все удивлялся: человек отсидел в тюрьме, освободился, дня нигде не работал, а живет, как новый русский: дом в два этажа, машина красивая… Увидев хозяина, гость вышел из машины и пошел ему навстречу, остановился в трех шагах:

— Руки не подаю, чтобы себя не унижать отказом, зная ваши взгляды и натуру. Короче, о парне нам все известно, с согласия братвы я привез пять штук.

— Каких штук? — не понял Гурушкин.

— Баксов. Пять тысяч баксов из общака.

— Я ваши деньги принять не могу, они тоже в крови.

— Ну, не так густо, как казенные в Чечне. Не ломай гордого, начальник, братва от всего сердца. Не примешь — обидишь. Не возьмешь — матери отвезу, та ноги целовать будет.

— Согласен. Странные вы люди, ей богу!

На крыльце ждал Сема:

— Чтоб разговоров не было, тебе самолично отдам, так спокойней, а то будут звонить, что Семка золотишком балуется. Тут пять золотых червонцев, после войны ходил, горевал на Безбородихинском погорелье, да и выкопнул случайно баночку. Всю жизнь боялся: узнают — спрячут, а таперика ничего не страшно, но ты все же никому не сказывай. Я для ради Нинки, без мужика растила, ох, и пакостной был, у меня лета три кряду огурцы вырывал и плети по пряслу развешивал. Ну, дай Бог!

В кабинете было прохладно, Григорий попил воды из графина и сел в кресло, вытянув ноги. Устал. И столько впечатлений. Хлопов с неожиданной стороны себя показал, старушка Агриппина самое святое — орден Ленина принесла, Сема со своими червонцами. Все-таки прекрасный у нас народ, работящий, честный, готовый последнюю рубаху снять что за родину, что за соседского парня. Только вот на вождей ему катастрофически не везет, и этот будто с моста упал, и вокруг один другого чище. Странная у нас жизнь получается: государство отдельно, власть отдельно, народ в стороне. Надолго так не хватит.

Он давно заметил, что люди перестали петь. Когда еще начинал работать директором, приезжая на утреннюю дойку на летние выпаса, он удивлялся, слыша простую лирическую песню, исполнители которой носились вдоль доильной установки с доильными аппаратами и ведрами. Уезжая в кузове грузовой машины, они заводили новую песню. Почему? Столь сладкая жизнь была? Какое там, от войны кое-как оправились, кругом нехватки, а настроение у людей — жить. Теперь разом все изменилось. Даже в компаниях не поют. Зато на телевидении нездоровый оптимизм и веселье без меры, старики всегда говорили, что неуемная радость не перед добром.

Дома Настенька встретила горячими пирожками. Пока он ел, она молчала, потом села рядом:

— Гриша, я собрала все свои побрякушки, только обручальное кольцо оставила. Не осудишь?

Он осторожно обнял жену и благодарно поцеловал в щеку.

Когда сборы закончились, спецрейсом директорской «волги» с двумя охранниками съездили в область, сдали в скупку золотые и другие ценные вещи, причем руководство было заранее извещено, что следует подготовить приличную сумму для расчета наличными. В банке обменяли рубли на доллары. Полный отчет вечером положили перед директором.

— С Гридневой надо отправлять кого-то для охраны, в дороге всякое может случиться.

— Давайте Пальянова командируем, парень он ответственный, трезвый, надежный.

Сборы и отправку Нины поручил женщинам из бухгалтерии, съездили в Петропавловск, купили билеты на прямой поезд до Ростова.

Поезд пришел ранним утром, в зале ожиданий нашли свободную скамейку, Нина потуже затянула черный платок, Славка постоянно оглядывался. Просидели до обеда, Славка пошел в буфет купить чего-то перекусить, когда вернулся, Нины на месте не было. Спросил у соседей — сказали, что увели милиционеры. Славка кинулся к дежурной по вокзалу:

— Где у вас отделение милиции?

— На перроне, сразу направо. А что случилось?

— Женщину у меня арестовали, — и побежал на перрон. Сразу в коридоре его остановили двое милиционеров:

— Молодой человек, куда спешите?

— Землячка моя у вас.

— Кто такая, откуда приехала, цель приезда?

— Ребята, какие могут быть разговоры, у нас дело очень важное.

— Понятно. Пройди в эту комнату.

Славка вошел, замок в двери защелкнулся на два оборота. Славка начал стучать и кричать.

В это время в соседней комнате капитан милиции допытывался у Нины, зачем приехала из такого далека, кого ожидает с самого раннего утра. Понимая, что продолжение разговора может сорвать встречу и убить сына, Нина призналась:

— Сынка своего выручать из плена приехала, выкуп привезла.

— Покажите. Не бойтесь, здесь ничто не пропадет.

Нина отошла в угол комнаты, расстегнула кофту и перекусила нитки на пакете с деньгами:

— Вот. — Она подала сверток капитану. — Только, ради Бога, быстрей проверяйте, а то те придут, а меня нет на месте, подумают, что не приехала.

— Хорошо, успокойтесь, вот здесь у нас лаборатория, мы просветим пакет, если там действительно только деньги — вы свободны. Всего две минуты.

Капитан вышел, через две минуты вернулся, улыбнулся, вернул пакет, Нина глянула на широкую ленту скотча: все в порядке. Капитан проводил ее до дверей. Нина села на свое место, Славки все не было. Она и не заметила, как рядом оказался пожилой мужчина, русский, тихонько сказал:

— Вы Нина, передайте мне, что привезли, сами ждите здесь. Если все нормально, через пять минут встретитесь с сыном.

— Он жив, он здесь, правда?

— Пожалуйста, тише. Ждите.

Он взял пакет и вышел. Нина едва не побежала вслед за ним, но вовремя одумалась. Славки все не было. Пять минут, десять, мужчина появляется в дверях и идет прямо к ней. Но где же Гена? Она встает, он движением руки садит ее на место:

— В пакете вместо денег пачка милицейских повесток. Как это понимать?

Нина ничего не могла объяснить:

— Там были деньги, сколько надо, всем районом собирали. А повестки? Откуда? О! Будьте вы прокляты, сволочи, жулики, это здесь, в милиции у меня вынули деньги, а всунули бумажки. Верните мне сына, я сделала все, что могла, добрые люди, помогите! Деньги в милиции, отнимите их! — Она едва стояла на ногах, десятки людей окружили плачущую женщину. Мужчина шепнул ей на ухо:

— Я все передам, тебя не тронут.

— А сынок мой?!

Мужчины уже не было рядом.

Ее кое-как успокоили, она сбивчиво рассказала про сына, про деньги, про милицию. Двое военных из пассажиров пошли в отделение вместе с Ниной. Ни капитана, ни тех двоих, что ее привели, не было, все остальные ничего не знали и не слышали. Один офицер написал заявление в дежурную часть, Нина с трудом расписалась, второй точно такую же бумагу унес в железнодорожную прокуратуру. Нину отвели в медпункт. Офицеры доложили о том, что сделано, извинились и ушли: подходил их поезд.

Славку отпустили к вечеру, Нину он нашел в медпункте — дежурная по вокзалу подсказала. В тот же день выехали домой.

10

Вечером Семен подошел к конторе, Дарья, как всегда в это время, домывала крыльцо, встал в сторонке, дождался, когда она привычным движением выплеснет мутноватую воду и насухо выжмет прополосканную тряпку.

— Доброго вечера, Дарья Мартемьяновна.

— И тебе здравствовать, Семен Федорович.

— Ты погляди, как у нас все мило да любо, кто услышит со стороны — ну, чисто голубки.

— А кого нам теперь совеститься, подумай сам: я своего когда еще схоронила, все водки напиться не мог, ты тоже свежий холостяк. Да голубками и были когда-то, только война все понарушила. Садись на крыльцо, не ругаться, поди, пришел, в конторе нет никого, говори, что хошь.

— Ты войну-то здря обижаешь, не она одна виновата, могла бы и у тетки в девках пожить. После такого расставания у меня никакого сумления не было, женатым себя считал, где удастся приткнуться уснуть, там и с тобой повидаюсь. Все мне твой синячок на губе помнился, я его специально подкусывал, чтобы подольше сохранился, вроде как только что присосала девчонка.

Дарья смахнула слезу:

— Как бы можно было у тетки жить, не метнулась бы. В Красну Армию хотели забрать, уже на комиссии гоняли, да только нельзя мне было на фронт.

— Очень даже можно, девок множо видел на фронтах, и по санитарной части, и по связи.

— Нельзя мне, Сема, я уже тяжелая была.

— Вот так? И когда же успела?

Дарья возмутилась:

— Ах ты, «когда успела?», а не ты ли всю ночь, прости Господи, до седьмого поту, да тут диво было не понести! Павлик-то, сын, который сейчас на Севере, от твоего семени, а мой-то Георгий Николаевич, когда узнал, что не гожусь к мобилизации, замечать меня стал, в контору пристроил, продукты приносил.

Сема не слышал последних слов, он никак не мог понять про Павлика, зачем она говорит, что его семя?

— Обожди, Дарьюшка, дай одуматься, что ты мне про Павла сказала. Мой, говоришь? А когда он народился?

— В марте, как и должно. Сема, не вини меня ни в чем, что вышла за другого, не выжить бы мне с дитем, а он взял, на себя записал. Что раньше никогда не говорила тебе, да и седни бы промолчала, да как-то расположилось все к тому разговору.

Сема плакал, слезы стекали по его щекам, он подбирал их застиранным платочком.

— А ведь я думала, что ты найдешь меня сразу, как вернешься, я бы все бросила, к тебе пошла. И когда повстретились, ты уж женатый был, и тогда бы пошла, да ты возгордился.

Сема всхлипнул:

— Тяжело, поди, одной-то? В районе-то, говорят, квартирка была и с теплом, и с уборной, а все оставила и переехала в глухомань нашу.

— Домой вернулась. А тяжесть — какая тяжесть? Хозяйство не держу, пенсию дают хорошую, да мне много ли надо?

Сема вздохнул:

— А мне тяжко. Ты, может, смеяться будешь, а я все ночами молодость нашу вспоминаю, у меня же ни одной девки не было, кроме тебя. Новой раз до того забудусь, что заговорю с тобой на ласковом языке.

— Неужто все помнишь? Ведь полвека прошло, даже больше.

— Все до ниточки помню, вот как сейчас, и шутки в сторону.

— Ничего не вернуть, Сема, жизнь прошла.

— Ну, тут я не согласный, жисть продолжатся, надо только за ней успевать. Вот я пришел к тебе, думаю, может, нам с тобой сойтись?

— Бог с тобой, Семен Федорович, в наши-то годы?

Сема взбодрился:

— А чего? Пусть знают молодые, что первая любовь завсегда сердце расшевелит.

— Засудит нас деревня.

— Дурак, можа, и осудит, а всякий умный, которых поболе, согласится, что правильно сделали. Только надо хату в порядок привести.

— Нет, лучше ты ко мне перетащись, у меня и домишко покрепче, и к центру ближе.

Сема смутился:

— Нельзя, не положено в примаки выходить. Ладно, оставим до утра, я с Гришей посоветуюсь, он ведь как сын мне. А с Павликом как быть? Сопчишь ему об истинном отце?

Дароья качнула головой:

— Писать не буду, а вот приедет через месяц, тут и обсудим.

Сема подвинулся по плашке ближе к Дарьюшке, обнял ее за плечо, она положила голову ему на грудь. Совсем, как в ту ночь, которая была первой и пока последней в их совместной жизни.

11

Собраний давно в деревне не было, как партию и советы распустили, так и собираться перестали, тем более днем, так что полный клуб набился народу. Приезжие и хозяева из конторы шли гуськом и не разговаривали. Семен стоял на крыльце, докуривал, все видел и понял, что дело плохо, раз молчком идут. Директор совхоза открыл собрание:

— Повестка дня известна: о роспуске совхоза и формировании земельных и материальных паев работников. Присутствует начальник управления сельского хозяйства района Дымчаков и заведующая экономическим отделом районной администрации Кукорина. Начну с собственного сообщения. Вы знаете, товарищи, что цены на нашу продукцию из года в год падают, а на все то, что необходимо, чтобы произвести молоко, мясо и хлеб, цены растут. Андрей Ляпышев помнит и не даст соврать, когда у него на «Кировце» двигатель стуканул, а нам зяби еще пахать немерено, я загрузил десять быков, увез на мясокомбинат, там квитанцию выдали, с ней в Агроснаб, и к вечеру мы новый трактор пригнали. Так, Андрей?

— Верно!

— Сегодня за «Кировец» надо табун быков гнать, солярка в пять раз дороже молока. Как жить? Чем больше работаем, тем больше должны поставщикам, налоговой инспекции, всяким фондам. Получается, настали такие времена, что страна в крестьянине не нуждается, и сельское хозяйство ей не нужно.

— В таком виде, конечно, не нужно, — заявила из президиума Кукорина. — Вы же банкроты, сами себя съели.

— Ладно, мы не нужны, а кто народ кормить будет?

Кукорина встала:

— Западные развитые страны, поддерживая нашу демократию, предлагают продукты в несколько раз дешевле, чем себестоимость вашего не самого качественного мяса и молока.

— А нас куда?

— Дустом травануть?

— И жить чем?

Зал гудел. Поднялся Дымчаков, он уже не первое собрание проводил, потому нисколько не смущался:

— Каждый из вас получит пай, долю от совхоза. Можете регистрировать крестьянско-фермерское хозяйство и работать только на себя, посмотрите, как в Америке живут фермеры, половина миллионеры. Можете объединяться и работать в кооперативе, это как маленький колхоз, только опять же на себя, захотите продать государству — пожалуйста, нет — решайте сами.

Встал Славка Пальянов:

— Нас в совхозе не пятьсот ли душ. Тракторов всех марок, если не ошибаюсь, меньше ста, комбайнов сорок. И как делить? По колесу на брата? Это же дурь!

Григорий Яковлевич постучал карандашом по графину на трибуне:

— Дайте мне закончить. Вопросов будет в тысячу раз больше, чем назвал Пальянов. Но я хочу вот на чем остановиться. Новые власти не любят советы и коммунистов, вместе с тем ненавидят все то, что ими создано. Да, мы жили не очень богато, но ровно. Мы создали за послевоенные сорок лет колхозно—совхозную деревню как единый социально—экономический организм. У нас все было едино. Мы фермы строили и квартиры бесплатные, мы клубы, больницы, школы сделали в каждой деревне. Скажите мне, кто самый главный хозяин был в деревне? Парторг? Нет! Председатель сельсовета? Нет! Директор совхоза самый главный, потому что у него все ресурсы, вся техника, все средства. Для чего? Для людей, для вас всех. Елена Васильевна, учительница наша, на прошлой неделе ночью рожать надумала — куда медичка прибежала? Ко мне. Я дал команду водителю, чтобы роженицу увезли в район. А третьего дня умер ветеран труда, заслуженный механизатор Егор Платонович. В совхозной столярке гроб сделали, на совхозной машине на кладбище увезли, в совхозной столовой поминки справили. Вот он, деревенский живой организм, от рождения до смерти человек в коллективе. Если все это будет разрушено, деревня погибнет. Наши деды еще общинами жили, мы тоже к такому пришли, но сегодня все перестраивается. Я вырос в совхозе, десять лет директором был. Гробить своими руками все, что создавал, не хочу и не буду. При всем народе заявляю, что обязанности директора с себя снимаю.

Дымчакова такой вариант явно не устраивал:

— Минутку, Григорий Яковлевич, значит, вы в кусты, а кто отвечать будет за совхоз, вернее, за долги, которые вы нахватали?

Гурушкин побагровел:

— Прошу, господин Дымчаков, выбирать выражения. Дела сдам по документам, любую комиссию назначайте. Только прямо сейчас подтвердите свой приказ отгрузить Облхлебопродукту практически весь намолоченный хлеб и сдать тридцать коров в счет долгов кооператива «Казбек». Вы обещали, что деньги поступят на наш счет немедленно, но сегодня я выяснил, что нашим зерном закрыли долги района, а «Казбек» получил расчет за мясо наличными. Как это прикажете понимать?

Дымчаков улыбнулся:

— Вы, Григорий Яковлевич, типичный представитель советской экономики, вам не понять тонкостей сегодняшних экономических отношений. Мы такие хозяйства, как ваше, будем закрывать, дадим людям свободу, и через три года новые крестьяне завалят страну продуктами.

Зал загудел, но всех перекричал Семен Федорович:

— Хочу просить товарища или господина, теряюсь теперь, Дымчакова пояснить народу, как это он изловчится за три года новых крестьян настряпать. У меня, верно, детей… вроде как не было, но процедура мне известна, тут тремя годами не обойтись. Это одно. Другое: а куда нас девать? Если без ехидства — вы подмогните деревне, вы же видите, что люди работают, пособите. Я все смеялся над советской властью, что у нее бензин стоил дешевле газировки. Дохихикал, за литру солярки надо вылить подойничек молока. Жду ответа, дорогой уполномоченный.

Дымчаков широко улыбнулся. Вообще красивый парень, волосы назад, бородка, как положено, аккуратно подбрита, галстук богатый, аж глаза скрадыват, костюм с отливом, туфли востроносые.

— Я позволю себе повторить притчу, рассказанную нашим уважаемым руководителем. Голодному человеку надо дать удочку, а не рыбу, готовую рыбу съел, и опять голодный, а на удочку можно ловить, сколько хочешь. Колхозы и совхозы — это черная дыра, в нее хоть сколько вливай, все равно никакого толку.

Голос из зала перебил:

— Вы бы насчет дыр поаккуратней, а то женщины уж платками закрываются.

Дымчаков смутился:

— Прошу прощения, во всем виновата многозначность русского слова, но, впрочем, не о том речь. Государство в корне пересмотрело свое отношение к сельскому хозяйству и будет поддерживать сильных, способных развиваться, слабые… отомрут сами собой, люди найдут занятие. Вот, говорят, в ваших местах грибов много: создавайте артели, заготавливайте и продавайте хоть до Москвы.

Толпа оживилась:

— Верно, мужики, какого хрена я вкалывал на ферме, когда от первых лесков и до самого кордона о грузди запинашься, пройти нельзя. До внукова поколения семью бы обеспечил, опять же на свежем воздухе.

— Нет, Кипря, ты бы только на соли большие траты имел, соль сразу в цену пошла бы.

— Сушить! Опята очень даже хороши сухие.

— А обабки лучше мариновать, кума сказывала.

Гурушкин видел, что собрание утратило интерес к повестке дня и вообще к завтрашнему, безысходность и бессильную злость скрывали мужики за грубой шуткой — такое тоже бывало.

— Григорий Яковлевич, ведите собрание, что это за балаган? — шипел над ухом Дымчаков.

— Что вы, Антон Анфентьевич, разве это не есть демократия, о которой вы столько речей задвинули? Пусть выскажутся люди, все равно им терять уже нечего.

Расчеты экономистов по земельным и имущественным паям слушали в пол—уха, бабы перешептывались, мужики говорили в открытую, комментируя очередной вывод экономиста.

— Земельная доля составит пятнадцать гектаров на работающего, но это вместе с пастбищами и сенокосами, чистой пашни четыре с половиной гектара. Имущественный пай будет зависеть от стажа работы и заработной платы, потому все расчеты объявим позднее.

Встал Дымчаков:

— Всем все понятно? Таковы правила игры.

Зал угрюмо молчал. Кто-то вздохнул:

— Ребята, не боись, это всего лишь игры, только проигравшему не жить.

Дымчаков кашлянул и предложил принять резолюцию.

— Обожди с резолюцией, — вперед протиснулся Семен Федорович. — Я вот сейчас гляжу на тебя, господин представитель, и вспоминаю, как много лет назад вот так же стоял такой же уполномоченный и тряс резолюцией о создании колхоза и зачислении всех жителей гуртом в это дело. У тебя только нагана не хватат, у того уполномоченного наган был, и помогал ему, как только в зале шумок, или кто не то понес в речах, он нежненько так наганчик с руки на руку перебрасывал. Я хоть и совсем малым был, но помню. И речи ваши очень даже похожи, только у того загнать всех любыми судьбами, а у тебя разогнать опять же любой ценой, потому что в Москву, наверно, уж доложили, что разнарядка исполнена.

Дымчаков вскочил:

— Я бы попросил…

— И не проси, взял слово — ни за что не отдам. Я в народе считаюсь легоньким, вроде как дурачком смирным, но меня не обижают и слушают, когда говорю. Страшное дело происходит на наших глазах, грязный нож, каким бабы полы скоблят, в самое сердце деревне вонзают, а дети ее, словно чужекровные, молчат, не встали стеной, не загородили мать родную. Вы присмотритесь, у таких уполномоченных ничего нет, окромя резолюций, им что совхоз прикончить, что целый народ голяком пустить. Помянете меня потом, отрыгнется вам сегодняшнее молчание.

— Ты что, дед, к бунту призываешь? — выкрикнул Дымчаков.

Сема вскипел:

— Какой я тебе дед? Ежели бы у меня был такой внук, я бы удавился в ближайшем туалете, чтобы приличные места не осквернять. Революции, восстания, расстрелы — это все по вашей части, и ваш брат премного преуспел, как говаривал наш парторг Володимир Тихонович, не тем к ноче помянутый.

— Он что, умер?

— Живой, но дело его погибло. Сейчас вот вроде поминок проводим.

Гурушкин встал изо стола и вышел вперед:

— Хочу предостеречь вас от резких выпадов против власти. Мы с вами, народ то есть, уже ничем не руководим. В районе главным начальником поставили человека, в партийные времена бывшего во втором эшелоне кадрового резерва. Господин Дымчаков горожанин, основатель крупного банка в области, зачем приехал в сельский район — думаю, есть корыстный интерес, сегодня это поощряется. Можете не голосовать, совхоз все равно распустят, счета арестованы, имущество тоже. Меня за уход не корите, я с собой болта ржавого не взял, весь на виду.

Он поклонился людям и вышел под пугающую тишину зала.

12

Гурушкин рано утром в конторе написал заявление на имя начальника управления сельского хозяйства и отправил его с шофером, наказал, чтобы зарегистрировал в отделе кадров, а то начнут игрушки: видели — не видели. Ровно в восемь позвонили из приемной руководителя района, и дама солидным голосом предупредила, что соединяет с Вадимом Лукичем Хлоповым. Гурушкин выругался: что крестьяне, то и обезьяне, раньше первый секретарь райкома звонил без посредников, а сегодня протокол, субординация, батенька…

— Будь на месте, я через час подъеду, надо поговорить.

Вошел, руки не подал, сел за стол с уголка:

— Григорий Яковлевич, ты почему себя так вольно ведешь? Или ты иной власти, кроме партийной, не признаешь? А я тебе напомню, что это мы, новый состав районного совета, спасли тебя от жестокого наказания, возможно, и от тюрьмы, и ты должен быть благодарен.

— За что? Да, я поддержал ГКЧП, потому что комитет брал на себя ответственность за большую страну, когда уже никто не хотел отвечать, и противостоял тем, кто готов был ее запродать. Я видел пресс—конференции и подленькие вопросы слышал, которые задавали откровенно антисоветские, проамериканские журналисты, видел, что комитет слаб, нуждается в поддержке, и я заявил о своей солидарности с ГКЧП.

— Заметь, заявил на областном телевидении, тебя на всю страну потом показывали, прокурор области настаивал на твоем аресте. И все-таки мы тебя не отдали.

Гурушкин возмутился:

— Что ты меня, Вадим Лукич, все укоряешь этим заступничеством? Я на сессии райсовета прощения не просил и в ноги тебе не падал, наоборот, соглашался на открытый суд, и не потому ли ты предложил перерыв сделать, что советовался, с кем надо: а можно ли допускать до суда? Он там такого может наговорить, что снова придется танки вызывать. Втихушку прихлопнуть меня вы уже побоялись, а открытый процесс и того страшнее.

— Да, вижу, что выводов ты не сделал, а жаль.

— Почему не сделал? Сделал, что только задним умом мы крепки. Комитетчики слабы оказались на крутые меры, и войска ввели, а ходу им не дали. Там и надо-то было полсотни человек изолировать, а духу не хватило, не смогли переступить через нравственные принципы. Зато через два года юная демократия все сделала, как надо, и войска ввела, и из танков по Верховному Совету постреляла. Правда, все с подсказки дядьки заморского, зато с прямой трансляцией позорного расстрела по американским каналам.

— Ну, ты не загибай.

— Что, забыл, оспариваешь? Да у меня три кассеты записаны с монотонными картавыми комментариями, могу одолжить, чтобы освежил память, но только оно тебе уже ни к чему. Ты лучше скажи, зачем приехал?

Хлопов за все время разговора глаз не поднял, смотрел куда-то мимо, и ответил никому, в сторону:

— Направляем к тебе большую ревизию, все проверим, о зерне и мясе ты зря объявил, все переиграем, и ты окажешься в дураках. Потому мой совет: подпишешь документы в таком виде, как подготовит Дымчаков, и уезжай, друзей у тебя много, устроишься. Встанешь поперек — раздавлю, вместе нам не работать. — Хлопов резко встал и хлопнул дверью, аж штукатурка посыпалась.

«Вот оно как!» — подумал Гурушкин. — «Политические противники становятся противниками экономическими. Знать, большую аферу задумали они с совхозом, если он так открыто грозит и прямо предлагает. Ладно, посмотрим, какие документы привезет Дымчаков».

13

Ах, до чего жалко было Семе сына дружка своего Якова, первенца для обоих, бездетный Семен прибегал вечерами повошкаться с крепышом, на ножке качал, возил на корчажках, бывало, нечаянно обмочит заигравшийся Гришка… «Обабком мы его звали, точно», — вспомнил Семен и вздохнул. Обабок — толстенький гриб, упругий, просто так не сшибешь, походил чем-то парнишка на лесную дивность.

Это за ним с детства такой недостаток — встревать в споры, свое чувство отстаивать. Был случай, уличил он мошенство парня одного, повзрослей его будет, когда в картишки баловались. Тот в морду:

— Признайся, что соврал.

А наш кровавую юшку сплевывает и свое:

— Нет, видел, как ты подменил картинку!

Еще в морду. Не помогает. Отобрали мальчонку, отец перво-наперво всыпал за картишки, а потом спрашивает:

— Ну, чего тебе стоило согласиться, мол, ошибся.

А тот разбитым носом хлюпат и упрямится:

— Не бывать такому, а обмана в жисть не потерплю.

А в юности как он резко поступил, когда власти разрешили парням, которые по институтам учатся, в армии не служить до получения дипломов. Учиться поступил заочно, потому как безотцовщина, концы с концами…, но как узнал, что от армии отсрочка, пришел в военкомат:

— Забирайте, я же не бракованный какой-нибудь, а то ославят на всю деревню, ни одна девка не подпустит.

Ну, чисто папа родимый, царство небесное! тот тоже в сорок первом в комиссариате в грудь стучал, партбилетом размахивал:

— Никакой брони не признаю! На фронте отечественная судьба решается, а тут бабы и без меня трактора заведут.

Достукался…

Институт Гришка окончил уже после армии, механиком побыл, инженером, в партию вступил. Сема, конечно, человек сугубо беспартийный, но попросился у Володимира Тихоновича поприсутствовать в уголке, когда Гришу принимали. Парторг разрешил, но с уговором, что Сема вести себя будет тихо и речей не говорить. И чего они его так терзали: и про китайских коммунистов, и про кубинских, и про мировой империализм. Так и подмывало Семку вскочить и воскликнуть:

— Да что это вы над чистой душой измываетесь, на нем пятнышка нет, не токмо греха.

Но — устоял, посовестился, зато потом все до чиста Володимиру Тихоновичу выпенял. А тот лыбится:

— У нас в партии процедура такая, каждого обсудить, вывернуть, чтоб ошибки не сделать. Ладно…

Инженером когда Григорий стал, уважительный, и народ к нему запросто. А тут директора переводят, и вроде бы все к тому, что Григорию Яковлевичу директором быть, но чин какой-то в районе заартачился, не дает пропуску. Вот тогда Сема снова пошел к парторгу:

— Ты пошто своих членов в обиду сдаешь? Намекивают нам со стороны человека, разу в наших краях не бывал, местов не знат, людей тоже. Какой он будет директор первые три года? Пропадем совсем! Вот тебе мой сказ: ехай в район и ставь вопрос на ребро, что есть у нас свой директор, готовый, Гришка, то есть.

Возымело! Побывал парторг в райкоме, знать, уважал его тогдашний первый секретарь, теперь уж покойный, земля ему пухом, потому что в царствие небесное партейных едва ли пущают.

Назначили Григория Яковлевича, и как будто ничего не изменилось, так же пахали и сеяли, так же бабы коров доили, скотники быков выпасали — ан нет, другая сделалась политика. Какие-то хитрые расчеты делал директор со своей конторой, договора заключал с бригадами и фермами, по концу года премиальные выплачивал такие, что люди получать поначалу пужались.

Семен давненько уж заметил, что как только народишко в деревне чуть зарозовеет, взвеселится, шти у него погуще станут — сразу органы интересуются: «Откуда, не от любимого ли государства отщипнули?». Каждый месяц приезжали, бумаги листали, Сема тогда уж на пенсии был, целыми днями у конторы просиживал, все боялся, что проморгает, увезут Гришку, и рукой не махнешь. Нет, каждый раз уезжали без залога, Гриша выходил из конторы последним, одними глазами благодарил деда за поддержку и шел домой.

А женился он как! Гришка еще в механиках ходил, и приехала в деревню молодая учительница после института, Сема ее сам и привез из района в своем ходочке на справном мерине Карьке. Девчонку на квартиру поставили к Павловне, у нее в доме горенка была с отдельным ходом, всегда в ней кто-то жил, то агроном молодой, то медичка.

Гриша Настеньку-то первый раз в клубе увидел, в кино она пришла, «Свинарку и пастуха» показывали. Гриша как увидел учительницу, так и сомлел, знамо дело, не у одного Григория в тот вечер ноги ослабли. Конечно, ни свинарки, ни пастуха он не видел, все в ее сторону смотрел, от экрана лицо ее хорошо освещалось, правда, мужики из заднего ряда пару раз ему голову на место ставили. После фильма целый спектакль получился, Настенька идет по коридору, а парни по обе стороны по стойке смирно стоят. Конечно, при таком стечении никто не насмелился в провожатые, да и Гриша в толпе дурачком просопел.

На Новый год надо было для установки на школьном дворе большую елку привезти, Гриша сам поехал с трактористом, высоченную да кучерявую красавицу свалили, правда, сосну, ели в наших местах не водятся. Привезли в школу, Гриша выскочил, посмотреть, где надо ставить, а Настенька явилась перед ним, раскрасневшаяся на морозе, белые кудри с заячьей шапкой смешались, улыбается:

— Вот тут ставьте, мы с ребятами вокруг фигурок из снега налепим, сказка получится.

Гришку как заклинило, ни слова ответить не может и трактористу ничего не говорит. Тут Настенька и взяла все в свои рученьки, трактористу машет:

— Сюда подъезжай! — Крановщику на глубокую яму показывает: — Тут надо установить. Тогда и Гриша оживился, лопату схватил, давай снег вокруг дерева трамбовать, в колодец за водой сбегал, чтобы елку надежней вморозить. И в этот момент подошла к нему Настенька, поблагодарила, пригласила на открытие снежного городка.

— И на новогодний бал в школу приходите, вы же не чужой, учились здесь.

— Приду, обязательно приду! — Заорал Гришка, перекрывая рев трактора.

На этом вечере и обраковались они, домой ее проводил, с тех пор в клубе уже никто не прилипал к ней. После Пасхи свадьбу сделали, это Сема настоял, чтобы Великий Пост перетерпели, нельзя в такое время свадьбы играть. Сема на том пиршестве на месте отца сидел. Гордился…

14

Дымчаков положил перед Гурушкиным красивую папку с тиснением фамилии владельца и сам открыл первый лист:

— Это приказ о вашем увольнении. В одном экземпляре распишитесь, второй возьмите себе, на память. Далее. Разрешение на передачу техники, тут все госномера, другие данные — о передаче в порядке погашения долгов кооперативу «Мечта», по остаточной стоимости.

Гурушкин молчал. Дымчаков перевернул следующий лист:

— Договор о продаже свинопоголовья частному предпринимателю Исламбекову.

— Мусульманину грешно заниматься свиноводством, — попытался пошутить Гурушкин.

— Почему грех, если ваши работники погрузят, а на мясокомбинате забьют? Деньги даже после свинины не пахнут, Григорий Яковлевич!

— Похоже, в запахах вы неплохо разбираетесь. Хлопов эти бумаги видел?

— Видел, знает и одобряет, от него возражений не последует.

— Да, было бы диво.

— Что вы сказали?

— Вы для чего мне эти бумаги показываете? Подписывать их я все равно не буду, тем более, что уже освобожден. Поглумиться захотелось, насладиться горем?

— Какое горе, Григорий Яковлевич? Был совхоз — нет совхоза — вам-то какая разница? Вашего же ничего не пострадало? Но бумаги эти вам придется подписать.

— Нет, Дымчаков, нам друг друга никогда не понять.

— И не надо. Для сведения: преобразование хозяйства продолжит Дымчаков Олег Анфентьевич. Удивлены? Да, мой младший брат.

— Вдвоем и батьку бить ловчее.

Гурушкин прочитал все документы и ничему не удивился, по ним основные средства совхоза арендовались, передавались или продавались чужим, посторонним людям. Он понимал, что Дымчаков готов к его отказу, у них на этот случай есть запасной вариант, но он понимал так же, что никогда не подпишет такие документы не потому, что они незаконны — если надо, эти ребята и закон подправят, а потому что они противны его совести и гордости.

— Дымчаков! С братцем будете претворять эти решения в жизнь, без меня. Вот смотрю на вас и думаю: неужели вы уверовали, что бога за бороду держите, что все теперь в ваших руках? Неужели нет страха, опасения, что отвечать придется?

Дымчаков внимательно на него посмотрел:

— Перед кем? Хорошо, откровенность за откровенность. Вы утратили власть и собственность, я имею в виду коммунистов, Советы, к прошлому возврата не будет. О народе вы напрасно беспокоитесь, он будет выживать и потихоньку сокращаться количественно. Возвращается капитализм, приходит собственник, мы станем частью мировой экономической системы. Россию будут уважать.

— Вы, наверное, образованный человек, а простых вещей не понимаете. Страну, государство прежде всего должен гражданин уважать, а остальные — как хотят. Новоявленные собственники, по сути, жулики, потому что в нашей стране невозможно было стать миллионером, не нарушив закон. Так что вся ваша знать, от наших торгашей и до государственных чинов, ставших миллионерами, я уж не говорю об уважаемых олигархах, — преступники, и теперь уже не важно, признает их таковыми суд или не признает. Главное, что народ это очень хорошо понимает.

Дымчаков собрал бумаги:

— Достаточно, Григорий Яковлевич, заговорились мы с вами. Об одном прошу: не мешайте нам работать. Уехать бы вам, например, в Тюмень, мы и с квартиркой поможем.

— Спасибо, не стоит забот. Я тут останусь, вы пришли и ушли, а тут родина моя. Все!

Он положил на стол ключ от кабинета и вышел. Дарья Мартемьяновна домывала полы в коридоре…

2008 год

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Собрание сочинений. 2 том предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я