Сумерки эндемиков. Сборник фантастики

Сен Сейно Весто

«Эволюция нуждается в нашем самообладании и поддержке». Кто-то давно сказал, что никто не обязан верить в эволюцию. Но участие в ней обязательно. Иногда, очень не часто, случается так, что приходится делать ее работу самому. Она никогда не требует от нас слишком многого, правда, это не делает ее менее требовательной. Трактат заинтересует эндемиков обитаемых миров.

Оглавление

  • Отраженные сумерки

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сумерки эндемиков. Сборник фантастики предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Дизайнер обложки С. Весто

Иллюстратор С. Весто

© Сен Сейно Весто, 2021

© С. Весто, дизайн обложки, 2021

© С. Весто, иллюстрации, 2021

ISBN 978-5-4483-7920-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Любое использование текста, оформления книги — полностью или частично — возможно исключительно с письменного разрешения Автора. Нарушения преследуются в соответствии с законодательством и международными договорами. For information address: Copyright Office, the US Library of Congress.

© S. Vesto. 1999—2015

© S. Vesto. graphics. 2018

senvesto.com

1120

.

Наибольшее количество оборудования способен вывести из строя наиболее компетентный состав сотрудников.

Предел Шенберга

Отраженные сумерки

Эволюция нуждается в нашем

самообладании и поддержке.

— Легенды о Шагающем камне

Глава Первая

Совсем ранним влажным утром, когда ярко блестели на листьях капли росы, теплого света было еще совсем немного и на прозрачных очертаниях деревьев висела мокрая тишина, на поверхность воды выползли вялые языки испарений, и все началось сначала. Зеленые сумерки заслонили пережитую ночь. Темное маленькое озеро медленно блестело, плыло, как плывет небо, если его перевернуть, а потом смотреть — долго, очень долго, пока не надоест и ты не поймешь, что на самом деле это не оно плывет, а ты уплываешь. Вода под тобой тихо покачивается, на ней тихо покачиваются тени и отражения, голые, круглые, одинаково усеченные листья растений проходят мимо, они тихо дремлют, они тоже здесь совсем одни, и ты дремлешь тоже, позади за спиной ничего не разглядеть, там ничего нет, и там тоже тихо и хорошо — и впереди, и вокруг, и на много времени вперед. Незнакомая прибрежная растительность дальше сливается с водой, вода сливается с побегами испарений, с остатками теплого невесомого тумана и пятнами леса, и было опять не понять, ты движешься к ним или они движутся к тебе, а ты только смотришь, на самом деле тебя давно уже нет.

Тени длинные, чужие и холодные лежали на отражающей поверхности; тростник, дремля, стоял, как стоят скучные призраки сна, дожидаясь скончания всех времен, равнодушные ко всему и забытые навсегда. Это и был сон: все еще спало в этот слишком ранний, медленный, предутренний час. Где-то там, где очень далеко и ничего определенного не разобрать, еще должна была висеть граница между утром и сном, от горизонта до горизонта, но отсюда, за синим светом и пятнами отражений ее разглядеть было нельзя, нити тумана и контуры леса загородили собой весь обзор. Они уютно покоились на черных зеркалах и неподвижных отражениях, над ними висели зеленые тени, обрывки невнятных воспоминаний и остывших испарений. Тени на воде двигались, словно во сне, и глядя на них, казалось, что что-то должно произойти, что-то такое же медленное и безмолвное, не обязательно плохое, чего я не знал раньше, но к чему давно был готов. И я видел там очертания какого-то незнакомого мальчишки — он тоже был здесь один, как и все остальное вокруг, но почему-то, откуда-то было такое ощущение, будто он был тут неспроста, словно без него ничего бы этого не было, и он такой же неотъемлемый компонент остального, как озеро, тени и небо. Он был здесь один, и все остальное было там для него. Я видел только его спину, одну лишь отчужденную полуголую фигурку в траве над водой, но почему-то я уже знал, что прежде его не видел. Я смотрел туда же, куда и он, мне почему-то тоже хотелось постоять там рядом, хотя бы в мыслях, маленькое лениво потягивавшееся озеро и проснувшееся утро тоже были мои, я хотел запомнить получше их, эту сиявшую синим небом поверхность и свои очертания в ней. Он ступал совсем осторожно, пробовал голой пяткой и пальцами выпиравшие остатки совсем старого ветхого мостика. Собственно, мостика давно уже не было, над водой сохранились лишь несколько проросших почерневших перекладин, подпираемых парой бревен и воздухом. Покрытые лишаем концы бревен торчали из листьев кувшинок, их тени лежали на отражениях далеких небес, темнея в глянце и прячась от света, — еще не начавшийся озябший день укрывал дремавшие очертания неприятностей; мальчишка тоже двигался, как во сне. Мои глаза смотрели туда, в направлении, выбранном кем-то другим много раньше, и уже не видели остатков старого мостика и отражающих длинных пятен на темной воде. Память мне подсказала, где я все-таки видел мальчишку раньше, и я опять оказался под тяжестью давней давящей сумерками печали. Это был я сам: пролегомены чужого еще не начавшегося на озере дня — лучшее время, когда можно трогать ладошкой воду и притом не потерять ничего…

Этот сон преследовал меня, как тень, начинаясь одним и тем же и заканчиваясь тем же самым. Ночь заслоняла день.

Понятие «день клонился к закату» в применении к местным ненормальным условиям широко, как можно было заметить, использовалось во вступительных и заключительных частях сеансов обзорной фоносвязи, но смысла в том содержалось не много, поскольку он тут, строго говоря, все время куда-то клонился, часами никуда окончательно не уходя. Неподвижно висевшее над горизонтом солнце в энциклопедических сводах проклятий любого старожила означало бы прежде всего смену поясов покоя и новые осложнения. Только и всего. Но я сейчас хорошо мог понять неудовольствие соседа, вечно недовольного по какому-нибудь метагалактическому поводу, моего нового партнера по дежурной шахматной партии на ночь с чашечкой горячего чая, к тому же, как оказалось, неожиданно интересного собеседника. Совсем недавно им по случаю был оккупирован одинокий коттедж, что пустовал до того по соседству с моим, и теперь мы взяли обыкновение ездить без приглашения один к другому в гости.

С самого начала все складывалось на редкость неудачно. Подавляющее большинство этих всевозможных консультантов и экспертов заведомо никогда не бывали здесь, более того, если исходить из моего собственного опыта, ни один из них ни за что в этом не признается. Я уже давно на данный счет не держу иллюзий. Мне вообще до сих пор не приходилось сталкиваться ни с одним из таких немногословных умников, сошедших сюда с небес не для осмотра на месте, а из простого человеческого желания оценить неземные ландшафты, картины враждебные и необжитые, в том-то все и дело. Картины которые к тому же (насколько я один здесь из всех могу судить уверенно), обжиты теперь уже будут очень, очень не скоро. Даже по геологическим меркам. Хотя сегодня это, создавалось такое впечатление, никого особенно не трогало и не беспокоило. Ну и ладно. Чья бы дверь скрипела, как любит говорить мой сосед, когда знает что-то, чего не знает никто. Понятия не имею, откуда он все знает. Впереди пока лежали одни прерии, галерейные леса с карьерами и прибрежными плитами глянцевых камней. Там все молчало, словно и не было там никогда никого. Ближе, совсем рядом с неподвижной черной водой, пыля по обыкновению и осыпая позади себя созревшие плоды с растений, прошла, тряся ходовой частью, стая гиппопотамов, спугнутая прочь слоистыми сумерками, при свете звезд поодиночке зачастую опасных даже, пожалуй, больше, чем днем.

Я неторопливо свинтил пробку с пузыря с водой и посмотрел, невольно щуря глаза, на зависшее над голубоватой далекой кромкой леса крохотное солнце, чуть уже теплое. Бывают такие дни, которые надо просто пережить. Просто перетерпеть, вытянуть, приобретя пожизненный иммунитет, чтобы никогда больше ни к чему такому не возвращаться, — насколько будет зависеть от тебя. Наверное, у всех бывают такие дни, и все переживают их по-своему. Другое дело, что не всегда бывает уверенность, что ты его переживешь, а не, скажем, он тебя. И вот тогда ты говоришь себе, что с этим ничего не поделать — тут такие обстоятельства, в конце концов у каждого же рано или поздно должен быть день, который просто не пережить. Но глядя вот так, сверху и далеко вдаль, в мыслях вновь переживая масштаб пройденного и непроизвольно сопоставляя его с тем, через что пройти еще предстояло, — вот в такой момент невольно хотелось закрыть глаза, никогда больше не искать дорогу домой и навсегда стать частью непроницаемой, пирамской ночи. Мимо, треща ветвями, на неожиданно высокой скорости, обеспокоенно прядая короткими ушками и упирая взгляд в землю перед собой, целеустремленно пронесся вслед ушедшей стае ненароком, наверное, задремавший где-то одинокий гиппопотам-цера — словно неожиданно настигло, бухая и разбрасывая камни, незапланированное тектониками сотрясение почвы. Все-таки чем-то невыносимо нравилось мне вот это время суток. Когда невзрачное пятнышко далекого солнца висло в прозрачных ровных пластах горизонтальных сумерек — и все как-то вдруг сразу стихало, замирало в ожидании прихода ночи.

Неприветливые высокие галерейные леса проступали чуть поодаль в рваной дымке. Тяжелые заросли отливали вороненым и свинцовым, ложились длинными тенями по дну пустых ложбин, загораживая и пряча мертвую котловину, высохшее давным-давно русло водоема с отвесными прямыми склонами. Там без конца змеились глубокие трещины, и в них лучше было не падать. Места дальше шли нехорошие, где-то здесь была пара не выявленных участков микроволновой радиации, стандартная опасность в зонах залегания специфически активной магматической руды. Эти местные штуки оказались неожиданно сноровистыми по части неприятностей. Электромагнитная лакуна могла ослепить, могла просто умертвить, хотя не обязательно сразу, со временем, путем генетических нарушений, и это как-то мало согласовывалось с тем, что содержалось в текущей отчетности геологической разведки. Впрочем, у знающих людей и на такой случай имелся свой талисман, иногда лакуну удавалось предвидеть заранее, о такой аномалии обычно можно было судить, когда изменялось поведение человека. Жуткий, говорят, талисман.

…Далеко впереди над лесом, подобно облачку мошкары, поднялась на фоне солнца и зависла неясными точками стая какой-то летучей напасти. В амбразурах сенсорного видоискателя прицела на свету ничего еще толком было не разглядеть, но тут это всегда означало одно и то же. Ополоснув, я похлопал ладонями, стряхивая капли, убрал подальше воду, взгромоздив на плечо надоевший за день неудобный двуручный самострел охотника, и направился туда, где висело, никогда никуда не торопясь, солнце.

Решительно пристроившись по левую руку, меня сопровождало крошечное загадочное создание, бабочка каббро, неизменная спутница надвигающихся влажных ночей. На сердце у меня заметно потеплело. Бабочка была не только редка сама по себе и скрытна, она еще предвещала отсутствие всяческих затяжных неприятностей вроде мокрого снега со льдом и относительную стабильность магнитных полей-лакун. На мой взгляд, крылоглазое само по себе представляло аномалию, это кроткое создание обладало способностью посредством синтеза пигментов на своих крылышках создавать прямо-таки поразительный шедевр иллюзии.

Всякий раз новый рисунок воспроизводил уменьшенное до микроскопических размеров зеркальное отображение всей прилегающей территории со всеми подробностями — небо, облака, леса, луга, включая мельчайшие особенности лица глядящего. Но загадочность бабочки состояла не в этом. В действительности зеркальный сочный рисунок крыльев никогда не передавал буквального отражения окружения, но в нескончаемой череде искажений, сменяющих одно другое, едва заметных глазу и живых, так что рельефная поверхность лица наблюдателя в интерпретации ее пигментов очень скоро как бы начинала существовать самостоятельно, словно оживая.

Это выглядело как микроскопическое надругательство над временем, оторваться было невозможно. Каждый отдельно взятый момент твоей удивленной мимики, я бы сказал, имел собственную последовательность фрагментов: он как бы играл со множеством намеков на то, чего нет. Всё происходило словно с заминкой по времени, напоминая рябь на воде. В среде экзоморфов ходил даже анекдот, что стандартная амплитуда подобных темпоральных микросмещений включала не просто запаздывание по времени — оно сочеталось с небольшим, но достаточно заметным его опережением. Как вообще такое могло быть, никому не было интересно. Я сам при случае как-то интересовался пару раз у знающих людей, но мне принимались нудно лить что-то насчет свойств восприятия моего глаза и с тем содержанием, что это просто такая форма иллюзии: на самом деле, если обобщить всё с рядом упрощений и опущений, крылья каббровой бабочки никогда ничего не отражают с «опережением» по времени и не могут этого делать.

Глядясь в них, человек в каждый следующий момент времени попросту наблюдает ту стадию собственной мимики, то утрированное подергивание уголка рта, малейшее движение складок на лбу, крыльев нависающего носа или, скажем, брезгливо поджатого подбородка, которых в реальном времени еще не было и нет, но все они по отдельности или вместе уже содержатся у наблюдающего где-то в подсознании. Насекомое элементарно использовало человека, отражая в преувеличенном виде рефлекторную деятельность мускульно-двигательного аппарата.

Как конкретно крылоглазое исподобилось такое отражать, внятно не говорил ни один биолог, по-моему, они и сами ждали, кто бы им это объяснил. В общем, не знаю, всякое может быть, как кому, на мой взгляд, такое объяснение ничуть не менее сумасшедшее, чем вариант с опережением по времени. Особо, впрочем, никто этим специально не занимался, насекомое было безвредно, и ладно. Так что, попрыгав какое-то время в воздухе у самых кончиков травы, побыв недолго рядом, крохотное создание каждый раз привычно уходило по отвесной траектории прямо вверх, куда-то под самые нежно-зеленые ядовитые небеса, унося с собой загадку мимикрии и разбитое на части изумление нечеловеческого лица.

Вислощекие мрачные звери с квадратными подбородками над моей головой обеспокоено встряхивались, вперевалку грузно перебираясь с ветви на ветвь, расправляя крылья и надсадными голосами гавкая. Если я ничего не путал, где-то здесь начинались территории, некогда объявленные зоной закрытого биологического контроля. Нашли некие скромные невзрачные растения, при неблагоприятных условиях буднично изменяющие свой химический состав листьев и концентрацию феромона, способного разрушать ДНК человека. Там даже стандартный респиратор помогал мало. Почему носитель расположен был активизироваться именно после наступления темноты — непонятно, как долго сохранял активность сам феромон — тоже не совсем ясно, однако все, как можно было заметить, успели уже несколько раз о существовании таких территорий забыть и давно заняться более интересными делами. Вот что мне никогда не нравилось в лесу, так это то, что у него здесь своеобразное чувство меры, его никогда не бывает мало. Ты с умным видом приезжаешь, работаешь, а потом выясняется, что он работает над тобой. Или куда-то ушел. Или кто-то в нем изучает тебя. В общем, зря я сюда ехал.

Стоя по колено в воде, дикие сутулые кошки провожали меня отсутствующими долгими взглядами. Я отвечал им тем же.

Когда эволюция находится в раздумье, для катаклизма может быть достаточно одного неосторожного сомнения. Не помню, кто это сказал. Кто бы он ни был, этот явно тоже был из неистребимых оптимистов, твердо знающих, что у добродетели мозолистые руки и загорелое лицо и если немножко поупрямиться, то все в конце концов как-нибудь образуется. Все можно расставить по местам, включая мироустройство. Если бы только кто-нибудь знал, как эволюция от всех них устала. И я вместе с ней.

Сегодня уже трудно даже поверить, что когда-то меня занимали совсем другие вещи, и в каждой нащупанной цепи свойств и явлений я склонен был усматривать загадку, направленную против меня лично, против моего разума и призванную на свет исключительно в целях пошатнуть мой авторитет прежде всего в моих собственных глазах. Меня как в некотором роде профессионального этолога весь этот материк когда-то интересовал в первую очередь с точки зрения его заселенности миром зоофитов высокой организации. Это вам не всякая там эволюционная экзоморфология, одной много знающей головы тут мало, на одной голове и систематике тут далеко не уедешь, были уже прецеденты. Я даже выбирая тему будущих исследований пропустил мимо ушей два чрезвычайно выгодных по моим представлениям предложения со стороны биологической Миссии заняться чем-нибудь более насущным и чем-нибудь более отвечающим ожиданиям экспертной комиссии. Получая визу-допуск на Материк Конгони, я примерно уже знал, что тут меня ждет. Точнее, думал, что знаю, я был готов к какому-то неслыханному изобилию скорой на решения фауны и был удивлен, такого неслыханного изобилия здесь не найдя. То есть сломя голову носящихся в кронах растений всяких гибких неуловимых созданий хватало всегда, но все оказалось совсем не так, как я ожидал. Моим первым тогда поверхностным еще впечатлением было, помню, что здесь как-то необыкновенно тихо. В то время мне легко удавалось списывать это на предвзятость оценок представителя чуждой биологической среды. Тогда я не знал еще, что этот сияющий мир широкими шагами идет в пропасть.

Я, конечно, до прибытия сюда пытался более или менее основательно подготовиться, освоил гору специального и чисто ознакомительного материала, я хотел понять, откуда в посезонных данных отдельно взятых биоценозов такая видимая устойчивость несоответствий. О да, я был оптимист, надеясь на ходу потом осмотреться привычным глазом и сразу же вплотную заняться своей темой. Черта с два дадут тут заняться своей темой. Правда, какое-то общее представление, которое укладывалось в некое подобие добропорядочной систематики и рабочей схемы, я все-таки успел для себя составить. При этом замечательно, что, с одной стороны, рабочая схема в первом приближении оказалась не так чтоб уж очень далека от реального положения вещей, с другой же стороны, можно только удивляться, как мне до настоящего момента удалось еще на ней дожить.

Первое, что бросалось в глаза, здесь отчего-то полно сумчатых. Логично было предполагать некоторую засушливость в дельтах части рек и заниженную биопродуктивность. Что я и сделал. И на чем чуть не попался, и не только один я. Сумчатые мыши, сумчатые ящерицы, сумчатые бесхордовые, сумчатые тераподы, сумчатые кошки, какие-то, говорят, сумчатые мегатойтисы, страшное дело, здесь даже один подкласс псевдохвойных растений проходит как сумчатые: не споровые, не с дуплом, а именно сумчатые. Опять же — принятая здесь система классификации.

По одной ней только можно было сделать вывод о контингенте немногочисленных сотрудников, в поте трудившихся, их уровне интеллекта, а также о приоритетах естественников вроде эволюционных антропологов, периодически ошивавшихся здесь на чужих хлебах под эгидой биологической Миссии. Никто не знает, что они тут забыли. Экзоморфы обычно не утруждали себя в выборе того, как следует назвать вот то или это создание. Считалось, исследователи исходили здесь прежде всего из понятных всем аналогий: они как бы довлели.

Говорят, проблема нашего мира в том, что мы не умеем говорить просто: простые вещи нам неинтересны. Я бы сказал, что проблема нашего мира в том, что мы не умеем мыслить просто: вещи, которые мы ценим, слишком важны. Но вот чего, спрашивается, не хватает людям, создающим другим проблемы ввиду явной безнаказанности.

В среде экзобиологов и пришедших им потом на смену последователей стало вскоре признаком хорошего тона давать вновь открытым видам почти исключительным образом земные наименования, присовокупляя туда свое имя, имя всеми любимого шефа или его ручного хомячка. И это становится уже нехорошей традицией. Названия никогда не возводимых объектов, названия объектов возводимых, но так никем и не возведенных, оглавления сомнительных книг, отитулование стационарной биостанции вкупе с модным сводом данных на первой странице технической документации либо геологоразведочной партии с доступной аббревиацией давались также крайне охотно. И никто ничего не может сделать.

А делать что-то нужно. Есть такая вещь, периодическая экзосистема Наго-Хораки называется. Кто-то в отчаянии назвал ее скотодраматическим переложением сюрреальной действительности для чайников, и, к сожалению, не без оснований. Предполагалось, оная экзосистема своей периодичностью должна была весьма упростить взгляд здравомыслящего человека на события окружающей жизни и просто своей полезностью стать той путеводной нитью, которая поможет сохранить рассудок неподготовленному. Лошадь Гамински, скажем. Она же болотная тригора 66FG1435K (попросту трясатка). Терпкая выпухоль Плятто. Она же засунец Плятто PK-8456662FG-09090923546. Некрофаг Парсонза. Изящный многоед. Полиноморф Гидо. Болотный выхлоп. Столовая выпь Капри, она же столовый скат Капри. Зеркальный полухорд-богомол Ра, он же странный ложноног Тутмоса; большой упсс FGP65780003216786669. «Упсс» и в самом деле получился несгибаемым — и это еще не самое худшее, что ждало заглядывающего в справочник. Зачастую трудно было избавиться от впечатления, что умирающие от скуки научные иждивенцы торопились первыми внести свой посильный вклад в свод энциклопедических данных Внешнего Конька, давясь от предвкушений и хихикая в ладошку. Вначале я в силу долга службы пытался с карандашом в руке все это терпеливо, водя пальцем, с присущей мне добросовестностью переносить, потом попробовал найти, кто этим занимается. При этом, повторяю, срочные, я бы даже сказал, панические меры никто принимать как бы не собирается, у комиссии экспертов попросту сюда не доходят руки.

Большой снежный прибор Хораки, «снежного» в котором столько же, сколько в нем от рептилий. Говорят, когда наше общее начальство наверху узнало об этой последней эволюции мысли референтов, оно поклялось своими руками сжечь последнюю редакцию справочника на ягодицах автора открытия. Может, хоть эти крайние меры возымеют какое-то действие. Ну ведь невозможно же работать. Иседе Хораки, конечно, зверь, но в хорошем, конструктивном смысле. Был где-то стеклянный перистальт. Симбиот Сцилларда (так прямо и стоит), он же пирамские гвозди FG909004545-PK5567, и так далее, и так далее. Это, как можно понять, делалось больше по причине недостатка воображения, чем из каких-то там энциклопедических соображений. Поскольку «лошадь» уважаемого мэтра гносеологии в силу своего устоявшегося обыкновения проветривать на солнцепеке в развернутом виде орган, который (следуя дальше традиции аналогий) по своим отправляемым функциям следовало бы определить как печень, скорее напоминает жерло водоплавающего камина с полуобвалившейся штукатуркой.

Так, выпь некоего хитроумнейшего из лаборантов здесь на Капри вообще представляет собой отдельную культуру-конгломерат, симбиоз колонии животных бесхордовых и ползучих архаических растений прогимноспермов — редкий случай, когда в союз вступают организмы, совсем незначительно удаленные один от другого в эволюционном смысле.

По поводу же некрофага, перистальта или вот еще, скажем, «засунца» вообще остается только качать головой. Когда я, отложив дела, что называется, с фактами на руках все-таки попытался пробиться на аудиенцию к полномочному представителю Миссии, то он слушал, глядя на меня глазами законченного бюрократа, пока я пытался донести до него суть и неотложный характер принятия мер, прилагая максимум усилий, чтобы выглядеть сдержанным, хладнокровным, последовательным очевидцем событий, опирающимся на разум, а не на эмоции. Он меня даже ни разу не перебил.

В ответ я услышал речь, которую уже я слушал с тем же самым выражением, из которой я узнал, что самой лучшей политикой в создавшихся условиях будет оставаться сдержанным, хладнокровным, последовательным очевидцем событий, опирающимся на разум, а не на эмоции, и что согласно Конвенции Независимых Культур каждый вновь открытый вид, подвид и так далее может приобретать уникальное наименование, данное ему первооткрывателем и только им, равно как этого и не делать. Было невооруженным глазом видно, что речь он выучил давно и здесь за столом я у него сидел не первый.

Но все это, конечно, частности. Другое дело, когда народ, как подразумевается, в общем-то искушенный, начинает и вести себя так, как называет. Мне самому однажды приходилось чуть не за шиворот оттаскивать партию палеобиологов, рвавшихся покормить с ладошки неприкаянную стайку ушастых «тушканчиков» Умбунги, рыболова Брауна, злейшего врага камышовых гиен и кошек. Я могу объяснить, в чем дело.

Темный участок надбровной линии, высоко сросшейся над блестящими увлажненными глазами, в сочетании с полуопущенными концами придавали милой скорбной мордочке именно то выражение глубокой скорби, пережитой совсем недавно невосполнимой утраты, призывающей к немедленному участию. На это выражение можно было купить всю биологическую Миссию и его щемящее сочувствие на сезон вперед. Это, кстати сказать, не единственный случай, когда безвольно сложенные на груди пушистые лапки легкого на подъем создания и мордочка, помятая со сна, вызывали у свидетелей этого чуда неодолимое желание снять с себя последнюю рубашку и срочно накормить. Все-таки удивительно, насколько бывает сильна инерция мышления у всезнающих ученых дядей, одичавших от безнаказанности. Я говорю, все взрослые, казалось бы, люди.

В какой-то момент я перестал обращать внимание на то, куда ступаю, перестал видеть перед собой черную зеркальную воду и прозрачный голубой лес по горизонту, шагая мягко и непринужденно, теперь всегда уже умея шагать здесь только мягко и непринужденно, как ветеран героической эпохи освоения, как заслуженный старожил земли, подспудно задумавшись, уйдя с наезженной колеи мыслей, прислушиваясь больше к внутреннему чувству, словно лишившись мимоходом чего-то, груза необременительного, но обязательного, о котором даже и думать забыл.

За те последние несколько лет здесь я, пожалуй, только сейчас до конца смог прочувствовать содержание того, что был тут совсем один. Прервалась какая-то нить, и произошел переход в иное состояние. Если я все оцениваю трезво, если я не ошибаюсь с самого начала и кто-то еще более хитрый, чем я, не водит меня за нос, никто в целой Вселенной даже приблизительно не догадывается в эту минуту, где я мог быть. Когда-нибудь каждого, наверное, однажды тут посещает в конце концов чувство вроде этого, раньше или позже; не знаю как кому, во мне оно не вызвало никакого отклика. Ни хорошего, никакого. Ощущение было новым, с ним надо будет тоже сжиться, и все. Я не думал, что будет выглядеть так, как выглядело, как работа, — неприглядная, стыдная, неизбежная и оттого еще более невыносимая, которую предстоит выполнять день за днем, из года в год. До конца жизни лишь потому, что в свое время тебе не сиделось на месте. Я любил это время, я имел к нему отношение, я любил это плывущее, нескончаемое, чужое небо над собой и все, что было под ним, их нельзя было не любить, и я ненавидел их, временами я просто уставал от ненависти к ним, я был болен этой усталостью, я откровенно их боялся. И дело теперь не в том, что на планете изредка пропадали люди, в последние годы как-то особенно часто, которые, правда, потом вдруг могли обнаружиться где-нибудь за тысячи километров на совсем другом краю материка. Здесь все-таки уже не беспризорный естественный Пояс Отчуждения. На землях любой Независимой культуры новоприбывший вместе с выполнением настоятельно рекомендуемых формальных процедур имел право не оставлять разрешения, лицензирующего администрацию сектора автоматически начинать поиски человека в случае потери с ним связи. Тут, на мой взгляд, любопытно другое.

За всю историю архипелагов и единственного материка Конгони, с самого момента приобретения планетой статуса протекции независимой культуры Дикого Мира был зарегистрирован всего один случай, когда новоприбывший подтвердил полномочие Миссии знать о его местонахождении. Да и то человек тот вскоре, не задерживаясь, благополучно отбыл за пределы юрисдикции планеты, перепутав, как выяснилось, директорию Пирамы с Би-Рамой 77, мертвой как сковородка землей внешнего Конька. И куда только народ смотрит.

У меня, я заметил, входит уже в привычку в предчувствии особенно большой грязи брюзжать насчет стечения обстоятельств и строить мысль одна другой кубичнее и рельефней. Вроде условного рефлекса. Это от избытка движения, наверное. Иногда мысли исходят, как туман и дым, и тогда за ними не угнаться, иногда они падают, как камни. Вообще же насчет почесать кому-нибудь расшатанную нервную систему и после еще многозначительно подмигнуть, поджав губы, здесь специалистов хватает, я бы даже сказал, в последние дни их стало что-то пугающе много. Генератором особенно токсичных и разрушительных для самочувствия слухов у нас работает мой дорогой сосед, он их где-то ведрами намывает. Причем слухи у него на биоценозную тематику день ото дня все крепчают градусом и тяжелеют трагическим подтекстом. Я удивляюсь, как, всего себя отдавая любимому орнитологическому уголку со всевозможной временно удерживаемой там летающей нежитью самой отталкивающей мордатой внешности, едва ли не ночуя у себя за коттеджем в своем курятнике, он еще умудряется сохранять трезвость мысли и держаться в курсе этологических новостей.

По сведениям, почерпнутым из его не вполне официальных источников, на Земле сегодня местами стало особенно неспокойно из-за участившихся случаев незаконного провоза через таможни представителей эндемичной фауны. Кто-то повадился заниматься вредительством, тайно подбрасывая в тихие спокойные запруды ничего не подозревающей средней полосы неуловимые косячки пираний с бассейна Амазонки, под тем уважительным предлогом, что те якобы более неприхотливы и намного быстрее размножаются, чем местная дичь (что, к сожалению, оказалось правдой), обнаглевших уже к последнему времени до такой степени, что начисто свели с прилегающих к новой акватории областей сомов, полутораметровых щук и домашних гусей.

Я не поверил и сказал, что вряд ли широко известная неприхотливость этих созданий распространяется так далеко, что включает в себя водоемы средних широт, где, как известно, иногда при понижении температуры имеет обыкновение идти снег. Не говоря уже о щуках, которые тоже не сахар. На что сосед, с презрительным сочувствием улыбнувшись мне, ответил, что то же самое говорили отдельные ответственные лица, пока не обнаружилось, что у этих исчадий в новых условиях не оказалось каких-то особенных естественных врагов, и что вообще все беды в нестандартных ситуациях из-за таких рассудительных, как я, которые, когда не надо, начинают рассуждать и сомневаться, вместо того чтобы действовать. В общем, таможня зверствует, администрация сбилась с ног, купаться нельзя, а тут еще капризное местное пресноводное население категорически отказывается реинтродукцировать себя в водоемы, где прежде обитал иноземец. К тому же их, иноземцев, как указывалось здесь с горькой иронией, не извиняли даже собственные отменные питательные качества, любым превосходным образом оттененные сметаной под свежей зеленью. Словом, тут было еще над чем поработать.

Далее. Есть такая бабочка, говорил сосед, то есть уже у нас, на Конгони. Водогрейка 1.2 называется. Согласно реестру, бабочка как бабочка, ворсистая только сильно, теплая на ощупь и ненормально токсичная. А так обычная бабочка, только пустая внутри. Но суть не в этом. Знающие люди рассказывали, самое страшное дело — вот эта бабочка, на лесных топях. Под особенно теплый сезон нельзя на нее смотреть без привитого иммунитета, опасно. Красивая, зараза, просто словами не сказать, как красива, так красива, что раз увидев, уже не отвести глаз и не подняться, в ротовой полости прекращается процесс слюноотделения, все пересыхает и нарушается нормальный обмен веществ. Наряду с тем, что удивительно, всюду прослеживается одна и та же закономерность: чем глубже топи, непроходимее болота и грязнее грязь, тем красивее водится экземпляр. Так и уводит, говорят, за собой туда, откуда не возвращаются, упакованных в паутину феромонов надежнее, чем в похоронный грузоконтейнер. И все то время, пока держатся в тебе какие-то соки, прыгает она себе с растения на растение и с полянки на полянку и ноль тебе внимания. И более всего любит она, рассказывают, цветы, а более тех цветов любит она цветы умирающие, свежесорванные. И ничего в ней вроде бы нет, кто-то из среды особо устойчивых к неземным красотам смотрел, говорят, долго и в самую суть, — и все понять не мог, в чем причина да откуда столько аварийных ситуаций, пусто там. Нет ничего и не было, наверное, никогда, на булавку разве что поместить, так сохнет она, рассказывают, на булавке, с ограничением доступа к нормальной жизнедеятельности, без цветов и топей…

…По прямой вдоль кромки леса, треща сучьями, прямо передо мной и совсем близко, камнем пронеслось темное пятно. Достаточно отчетливо была видна лишь стремительно несущаяся поверх зарослей травы голова, трижды проклятый феномен Геры. Парапод стеллса пролетел, не задерживаясь, мимо крайних деревьев, двигаясь прямолинейно, по своему обыкновению резкими толчками и целеустремленно, мимоходом, со свой чесалкой наперевес, ни на что не отвлекаясь. Я мог бы поклясться, что был сегодня быстр как никогда, заученным движением матерого охотника срывая лямки с пояса и рук, не переставая напряженно следить за деревьями, на два счета упирая в ладонь и предплечье блестевшие от многократных прикосновений суставы самострела, без промедления вскидывая все сразу же навстречу траве и солнцу. В ладони удобно легли холодные прорези, увесистый инструмент с готовностью ждал детонации. Перед глазами, торопливо совмещаясь, несобранно плясали посторонние тени, надвигались на оцепеневшее сознание цифровыми огоньками. Огоньки настигали ненужные параметры какой-то перспективы, и все были при деле. Я плавно и аккуратно, стараясь ничего не уронить и не потерять, проводил всем корпусом пустое место, пытаясь с ходу наладить траекторию своего движения в примерном соответствии с периметром сенсоров прицела, уже зная, что не успеваю, все слишком близко — холодно и много света. С тем же успехом можно ловить руками свою тень. Вот в том-то и дело, подумал я, об этом и речь, как любят мне повторять в комиссии экспертов. Голым желанием ничего не достанешь, скорость реакции у них как у мух.

Помнится, вечно энергичные и неприятно жизнерадостные экзоморфы приводили любопытные версии, объяснявшие в какой-то мере непривычно высокий уровень интеллектуального развития и продвинутость едва ли не всего многообразия местной фауны. Я бы от себя внес еще сюда и растительный мир с его парагормональной системой и зачатками нервной организации. Выходило у них что-то вроде того, что относительно недавно, в геологическом смысле, практически все основные горные экваториальные цепи с низовьями Конгони в той или иной степени затронула, один за другим, череда ледниковых периодов, перемежаемых сильнейшей тектонической активностью материковой коры и, соответственно, вулканическими извержениями.

Стрессовый фактор сам по себе мог служить определяющим моментом, подхлестывая защитные механизмы организмов. Всякая биосистема и сейчас еще как бы пребывала в напряженном ожидании, чего мать-природа тут преподнесет еще. Недостаточно расторопные на своевременные и единственно верные решения и просто тяжелые на подъем успели десять раз естественным образом вымереть.

Помимо того, в специальной периодике можно было встретить упоминание касательно целесообразности взаимоотношений, что чтобы догнать и загнать, к примеру, пятнистого равнопода, ногастую разновидность живородящего травоядного, которая между тем сама по себе достаточно опасна и непредсказуема при непосредственном столкновении, целесообразнее всего было бы отправляться на охоту как минимум двумя-тремя слаженными, высокоорганизованными стаями с координацией системы сложных действий. Действия предполагали бы ряд ответных сложно взаимосвязанных решений.

Понятно, что с точки зрения целесообразности разумнее всего было бы с минимальными энергозатратами и потерей времени, не вдаваясь в детали, перестрелять эту законченную свинью с безопасного расстояния и не подвергать себя лишнему риску, но ссылки на целесообразность, на мой взгляд, особенно удачно передавали настроения «вольных хлебов», царившие тогда в среде всякого рода полу — и парабиологий, атмосферу беспрецедентной административной безнаказанности и всяческого отпущения грехов. Короче, животное такого уровня могло достаться только хитрому и умному зверю. Правда, экзобиологи не поясняли здесь, как, принципиально оставаясь травоядным, равнинный мехогуб Гидо сам сумел удивительным образом поумнеть.

В поддержку своих многочисленных рискованных предположений палеологи утверждали где-то, что в силу неких астральных причин средняя продолжительность суток на значительной части материка и некоторых архипелагов долгое время составляла величину, почти втрое превышающую сегодняшнюю. Предполагалось, когда-то здесь была одна и та же бесконечная, леденяще глубокая ночь с редкими вкраплениями сумеречно бледного рассвета.

Впрочем, по этому поводу среди палеоботаников ходили разночтения. Как бы то ни было на самом деле, мрачные красоты того периода усугубляли беспокойные верхние планетарные слои, жизнь которых в тектоническом отношении оставляла желать много лучшего, будучи по сути не столько даже экстремальной, сколько катастрофической. Это тоже нужно учесть, чтобы хотя бы немножко приблизить свет понимания к тому, что произошло дальше. Хронические подвижки плит, эрозия с осыпанием гор, шарахающие груды вулканов то и дело до неузнаваемости изменяли один и тот же ландшафт, когда долина под вечер могла выглядеть еще равниной — пологой и сильно заболоченной, а наутро, образно говоря, та же равнина больше походила на насквозь проросший тропиками отвесный обрывистый склон: здесь на страшной глубине не росло ничего, а наверху лежал один и тот же снег со льдом и пепельные дыры вулканов. По-видимому, чтобы успеть более или менее приспособиться и как-то прокормиться, живому организму с хоть каким-то намеком на развитую систему рецепторов приходилось просчитывать совсем не типовые логические задачи и по мере возможностей не делать ошибок. Живое, постоянно существовавшее в ожидании неприятностей, трудно было удивить чем-то новым. Элементы биоценозов, разумные в недостаточной мере и склонные в повседневной жизни опираться больше на проверенные временем решения, сокращали для себя и без того крайне скудные шансы остаться при своих интересах.

Удивительное дело, на типе организации и специализации насекомого мира все перипетии, вся эта историческая экстремальность и стрессоры не сказались сколько-нибудь заметным образом. Каких-то особо докучливых москитос, кровососущих гвоздей размером с ладонь и прочей нежити тут встречалось мало, не считая отдельных участков акватории Угольных и Падающих гор с их стоячей водой, — зато вот там всякой такой заразы было выше ушей. А завозить сюда с солнечно сияющих кущей Пенк-Гуан, небольшой океанской островной гряды Шельфа эндемичные формы вроде пресловутых оккамов рая, вкрадчиво гудящих зеркальноглазых стайных паразитов, цитологи и флористы, понятно, не торопились.

Но, по-моему, это только вопрос времени. Вообще я уже сейчас, в первом приближении примерно себе представляю, как будет выглядеть конец света для всех этих холеных в тишине и покое, ничего не подозревающих беспечных земель. Быть им тогда тихими и пустыми, лежа в полной гробовой тишине. Когда каким-нибудь океанским течением в один прекрасный день принесет из-за горизонта всего лишь одно шальное вырванное с корнями дерево и на нем мирно дремлющих в щели оккамов. Вот это будет полный привет всему, ничего святого для аппетитов этого вечно голодного чесуна нет или хотя бы простого чувства меры. В среде тех же экзоморфов одно время даже ходила теория, больше похожая на анекдот, призванная объяснить отсутствие данной разновидности сетчатых неполнокрылых на самом Материке: Оккамы тут были, как не быть, но очень недолго. Поскольку по обыкновению все съели и в самые сжатые сроки благополучно вымерли вместе со всем остальным животным миром.

Этому будто бы даже примерно соответствовал один из случаев массового вымирания живых организмов в геологическом прошлом. Сейчас же никаких таких паразитов не было. Зато были кошки. Сумчатые, ушастые, совсем крошечные, огромные, жутко глазастые, неуловимые, бесшумные, не знающие покоя, никем никогда в живом виде не виденные, едва различимые, часто агрессивно окрашенные, меняющие в зависимости от времени суток расцветку и полосатые, как аллигатор.

Кошки были природным бедствием для всякого, кто настроился после напряженного трудового дня на нормальный продолжительный отдых. Нескончаемыми ночами не давая заснуть, все время копошась где-то рядом, сучась в кустах или в низких кронах прямо над головой, голосами многокилограммовых младенцев они пугали друг дружку, устраивая засады друг дружке, наседая, безжалостно метеля и ломая кругом зеленые насаждения. Причем каждый раз складывалось такое впечатление, что наседать, копошиться и ломать насаждения ночами напролет они со всей акватории озера и прилегающих болот собирались почему-то исключительно у моего коттеджа. Что ни ночь, кошки принимались шуршать листвой, начиная вести себя как дома. Они не стесняясь, невидимо отирались где-то совсем поблизости, нагнетая атмосферу, шумно встряхиваясь и поминутно вопросительно взмурлыкивая из темноты. Вообще, спать в гамаке у себя на лужайке прямо под открытым небом решались немногие.

Прямых свидетельств нападения на людей именно сумчатых кошек не имелось (пока их не начинали уж совсем откровенно держать за хвост и задние ноги). И трудно было бы переоценить такое положение вещей в плане сдержанности умонастроений и насколько это устраивало тут всех нас. Скептики, правда, еще сумрачно огрызались по тому поводу, что таких свидетельств и некому было бы давать, случись что, а покажите нам хоть одного вооруженного биолога. В условиях удручающей бесконтрольности обслуживающего персонала крохотных биостанций, затерянных по лесам и горам, когда народ то и дело сам по своему усмотрению, не спросясь, пропадает вдруг неизвестно где, как это вошло уже у экзоморфов в нехорошую традицию, было бы наивно утверждать, что все конгонийские бестии мягкие и пушистые. Люди пропадают? Пропадают. Без спросу? Без спросу. Никто и не утверждает. Просто сведений обратного ни у кого нет. Презумпцию Исходного Прав независимой культуры пока никто еще не отменял. Версия о происках парапода звучала бы, как мне кажется, с большим правдоподобием. Но таких свидетельств тоже нет.

По здравом размышлении, нужно было бы согласиться, что вероятность столкновения с представителем легко и быстро убивающей среды здесь никогда не равнялась нулю. Однако каждый из нас, опять же по здравом размышлении, предпочитал об этом благоразумно хранить молчание. Человек не забывал ни при каких обстоятельствах, что сюда его никто не звал. Конечно, никто тут не слышал о прирученной кем-либо озерной кошке, если не считать Батута, но, во-первых, Батут был не совсем кошка, по мнению многих, он был просто скотиной, и потом, возникни у них такое желание, они все очень скоро могли бы копаться и встряхиваться там у себя в полном одиночестве. Рассказывают, эти бестии в силах воспринимать даже электрическое поле, возникающее в результате чьей-либо посторонней мышечной активности. Не говоря уже о том, что о приозерных ужасах годами плели и мололи всякий вздор все, кому только не лень.

Сосед, кажется, был первый естествоиспытатель широких взглядов, кто взялся все эти «саги» собрать и издать. В назидание поколениям, идущим следом. Он не то чтобы после этого как-то сразу вырос в моих глазах (все героические эпопеи скромно проходили под его именем, при его тесном участии и под его непосредственным руководством, где он с негромким мужеством переходил из одного народного эпоса в другой), но теперь по крайней мере мы лишились последних иллюзий, что у людей тут осталось еще что-то святое. «Тени эндемиков» даже не были замечены критиками. Что, на мой взгляд, только к лучшему.

В общем, здесь все еще далеко от полной ясности. Где-то писали, у сумчатых кошек интеллект выше, чем у дельфораптора, пресноводной разновидности касаток. Судя по их внешнему виду, в такое верится с трудом. Благоустроенные загоны и всякого рода лепрозории для живых организмов высокой организации с клетками тем же статусом Независимой культуры запрещены, я боюсь, сейчас по всему Конгони если найдется десяток специалистов, вживую видевших озерную кошку, — уже хорошо. И видеть их большим желанием не горит никто. Сегодня только, помню, все ждал, что вот-вот что-то случится, кошки так были увлечены собой, что подняли меня прямо посреди ночи, вылетев мне на траву лужайки чуть не под самый гамак встрепанным мычащим клубком, вздымая ожесточенные облачка пыли и светлячков, шипя, опрокидываясь навзничь, лягаясь и пинаясь. И пока я безумными глазами всматривался, стараясь понять, что происходит, чудовищным усилием отдирая действительность от сна, клубок моментально распался, образовав пару гибких неясных теней, которые сейчас же с мягким дробным топотом растворились в темноте. У кошек какой-то особенно тонкий слух; мало того, что у них тонкий слух, так они и слышат как-то совершенно иначе. У одной из самых опасных из них, у водяной гиены, слух достаточно разборчив, чтобы воспринять отдельные соприкосновения в волосяном покрове руки человека при, скажем, сокращении локтевого сустава, каковое человеком воспринималось бы приблизительно как стук в лесу друг о друга отдельных сухих ветвей под весом зверя. Похоже, звук хлопанья крыльев может выражать для них строго индивидуальный рисунок, показывающий, насколько он доступен с точки зрения съедобности. Ни один этолог не может сказать еще, какими они видят нас.

Я обернулся назад, щуря глаза на низко висевшее солнце, и стал спускаться к тесным фьордам ложбины. Время пахло теплом.

День клонился к своему закату.

Глава Вторая

На тесной тихой полянке перед соседским коттеджем стало уже совсем темно, пока мы с соседом методично приканчивали по двадцатой чашечке нежнейшего пирамского чая с личных наделов ближайшей к нам экспериментальной станции ботаников, лелея на шахматной доске новое побоище. Сосед мой был уверен, что нанесет непоправимый урон моему самолюбию, выиграв именно сегодня. Я без особой радости слушал тихую музыку, прикидывая, куда разумнее будет лечь спать. Кругом неподвижно стояли заросли, за ними слоями ложились сумерки, воздух пах ночным лесом, какими-то незнакомыми далекими травами и прелым деревом. Неопределенные, ослабленные расстоянием звуки доносились издалека, гасли где-то дальше в пространстве, ставшем наконец пустым и прохладным. Настороженная тишина заставляла невольно понижать голос. В непроглядном внимательном лесу тоже все стихло, как умерло, даже в курятнике соседа, в его угрюмом старом сарайчике с орнитологическим уголком в зарослях за коттеджем как-то незаметно все угомонились, умаявшись, должно быть, за день зычно гукать, встряхиваться, греметь посудой и жутко кашлять. По фоносети поисковиков, как это время от времени случалось, снова передавали сообщение, что по некоторым непроверенным данным на представителей геологической разведки в пределах магменной электроцентрали совершено нападение животным, предположительно, крестцовой кошкой. Подчеркивалось, что данные пока предварительные, но персоналу всех исследовательских директорий, биостанций и сотрудникам обособленных коттеджей предлагалось на всякий случай не отпускать детей одних далеко от дома. В заключение сообщения фоносеть прокрустовым голосом Иседе Хораки воззвала к совести отдельных сотрудников поисковых партий не заниматься покрывательством и немедленно сообщать обо всех, всех случаях неспровоцированно агрессивного поведения диких животных.

За истекший месяц это было уже третье сообщение такого рода, к тому же, в особенно ясную погоду с крыши моего и соседского коттеджей можно было разглядеть висевшие далеко над самым горизонтом у кромки леса невесомые мыльные пузырьки, слипшиеся в гроздь, башенные эстакады конденсаторов магменной электроцентрали, так что в такое время сосед и я чувствовали себя как-то не очень уютно. Крестцовая кошка — представитель редчайшего, целиком уже исчезнувшего вида, исчезнувшего практически на наших глазах, я и не знал, что она еще есть. Мне, сказать по правде, стало даже слегка не по себе, когда упомянули именно ее, я почему-то сразу поверил, что это была именно крестцовая кошка. Я прямо видел, как самый последний зверь своего племени в эту минуту где-то неслышным призраком пробирается сквозь листву, сливаясь с ночью, привычно становится с ней заодно, хмурый, неуловимый и приговоренный, и кто-то, быть может, в эту же минуту молча и бесполезно щелкает, цепляя одна за другую, стрекала в обойме покрытого пылью табельного парализатора, а кто-то ступает за освещенный порог, щурясь в темноту и продевая руку в рукав куртки, и где-то, быть может, сейчас смолкла у огня неспешная беседа, и все рассеянно смотрят в огонь, сцепив пальцы, и никто не знает, где он может быть. Дело не в том, что одна кошка была в чем-то лучше других, а другие хуже. Это трудно объяснить кому-то, кто сам ни с чем таким не сталкивался. Жизнь была редкостью в этой вселенной. Она была так редка и так непредсказуема, что граничила с недоразумением, и любое ее проявление, каким бы случайным оно ни казалось, в восприятии работавших здесь уже на уровне первых рефлексов понималось как что-то, что трогать нельзя. Мы сами находились в положении такого исчезающего вида и многие из нас сами были в положении такой последней дикой кошки, крадучись и осторожно пробиравшейся сквозь ночные заросли враждебной среды, и нам не нужно было объяснять, на что это похоже и как это выглядит.

На полянке неподалеку, едва различимый уже за глубокими фиолетовыми тенями, сидел, чего-то высиживая, сложив на груди лапки, неподвижный шаронос, полуночный молчаливый зверек, совершенно безвредное потайное глазастое существо, способное часами вот так мирно медитировать при свете луны и стечении благоприятных обстоятельств, слегка занеся мордочку и ни на что не реагируя. Мы с соседом сидели за низким столиком в траве. Он поглядывал на звезды, я слушал тишину, иногда отвлекаясь на незнакомые линии пасмурной музыки, доносившейся к нам сюда из-за сдвинутой вбок темной стены стекла; там в глубине временами падал и шуршал один и тот же дождь, разговаривали чужие голоса, перемежались коротким шипением фрагменты дежурных включений интеркома вахтовиков с орбитальных станций — бесцветные голоса, убитые от скуки и огромных расстояний, — мы больше молчали, слушая их, сосредоточенно жевали губами, занимаясь вышиванием: сосед терпеливо садил шнурок за шнурком оптико-волоконные концы, я, мучительно щурясь на последний свет, падавший с побагровевшего неба, пока без особых успехов пытался вдеть идеальный во всех отношениях, неоднократно прослюнявленный уже кончик стеклистой нити в совсем уж неестественно узкое ушко уникальной по своей тонкости иголки. Ушко выглядело издевательством.

Голоса вахтовиков обсуждали последние события в мире: возмущение части населения Земли в связи с выдвижением на соискание престижной премии мира «Украшение планеты» некой кошки Ностромо. Возмущенная часть (главным образом, владельцы других домашних питомцев) требовала пересмотра условий отбора кандидатур, комитет призывал к спокойствию. Этой новости был уже почти год, но страсти отдавались по всем уголкам обитаемой Вселенной до сих пор. Кис и в самом деле был хорош. Я видел его в целой эпопее ракурсов — особенно, когда он лежал вытянувшись, со скромным выражением ожидая внимания со стороны растроганных любителей зеленого мира. Впрочем, его настроение быстро портилось, стоило только появиться на горизонте еще одному коту (поскольку в действительности он был котом, а не кошкой, впрочем, массовая пресса в такие детали не вдавалась). Вполне вынося лишь свое присутствие, он довольно скоро закрепил за собой титул едва ли не самого скандального и немногословного претендента за всю историю всемирной премии. «Единственный и неповторимый» — кокетливое обращение ведущих радиотрансляций с церемонии вручения этому по натуре сварливому украшению планеты было довольно близко к теме. Мерзавец даже не давал себя гладить.

Ностромо не был природной аномалией, как пытались уверить его противники. Не был он и генетической модификацией. Просто у матери-природы, когда она его делала, случился приступ хорошего настроения. Это бывает.

Когда у лауреата той же премии, маленькой девочки, сыгравшей роль самой себя в блокбастере, в котором она пережила массу неприятностей на околоземной орбите и лишь в силу своей склонности к научному анализу сумевшая остаться в живых, спросили, как она относится к партнеру на роль «Украшения планеты», она ответила, что «неплохо». «У нас с ним характер копия — один к одному».

Впрочем, строгий отец все эти беседы решительно прикрыл, забрав свою знаменитую на всю планету пятилетнюю кнопку из-под умиленных взглядов. «Не портите мне ребенка».

Нужно сказать, сидя здесь, на Конгони, в тени еще одной неслышно подбиравшейся ночи, когда у тебя за спиной в темноте уже опять кто-то шуршал ветвями и вопросительно взмурлыкивал, со странным чувством можно было слушать о проблемах чужого мира, в котором не могло произойти больше ничего, кроме кота как категории системы ценностей. Сосед с кислым выражением разглядывал горизонт в сумерках перед собой. У меня тоже не было желания комментировать.

Я был уже в некотором недоумении: ушко иголки стояло насмерть. Меня не то чтобы это начало заводить, но по моим убеждениям, если кто-то его создавал, то, логически рассуждая, предполагалось также, что и нить в него должна пройти тоже. Пусть не сразу, со временем, пусть с рядом условий и оговорок, но все в конце концов должно счастливо разрешиться. Я просто знал это с высоты своего опыта и просто так отказываться от своих убеждений не собирался.

В свое время замечательная многофункциональность этого архаичного, но весьма полезного в жизни и быту приспособления могла поразить воображение. Скажем, им можно было при необходимости не только аккуратно пришить пуговицу или достать занозу, но и зашить края небольшой раны, сделать из него при помощи несложных подручных средств самодельный компас, намагнитив один кончик иголки и поместив в ванночку с водой на лист растения; подколоть у себя на стенку в изголовье фотоснимок своего любимого начальства, чтобы уже с утра, открыв глаза, знать, в чем состоит твой смысл жизни в этом мире, — но и даже легким движением руки еще прикрепить у своего окошка уголок занавески. Еще позднее все та же поразительная многофункциональность этого скромного оплота эволюции до такой степени впечатлила специалистов, что было решено шагнуть еще дальше, открыть новые горизонты и новые возможности применения, пустив иголку уже непосредственно в сферу информации и информационных технологий, доверив ей самое дорогое, подкалывая с уголка документальные свидетельства самого разного характера. В среде историков этимологии даже ходили слухи, что само выражение «подшить документ» в нотариальной области отношений носило едва ли не буквальный характер. Я подозреваю, что мир в те времена был не лишен самоиронии.

Сделав столько хорошего, дав миру осознать себя единым и одетым и выведя эволюцию на новый уровень, инструмент до настоящего дня скромно оставался в тени всех своих возможностей. В общем, о приспособлении были сказаны еще не все теплые слова, но сейчас оно интересовало меня только с одной стороны, как иголка. Ушко не торопилось сдавать позиции. Я был просто публично унижен. Я никогда не жаловался на свое зрение, но нигде, думаю, ни в одном уголке всего материка и Шельфа не удалось бы найти что-нибудь, подобное этому. Проще, конечно, было бы просто встать, пойти снова поискать в доме соседа что-то более подходящее случаю, но к простым решениям у меня враждебное отношение с самого детства, такое свойство организма. Кроме того, я уже начал испытывать нечто вроде интереса и проснувшегося ревнивого недоумения пополам с изумлением. Не производилась еще на свет такая иголка, которую не удалось бы в конце концов обуть. У меня до сих пор перед глазами стояла застрявшая в камыше живописная завесь клейких болотистых испарений и сморщенная голова, медленно падающая на излете прямо в них. Меня все еще не покидало ощущение некоторой ушибленности, и я честно мог сваливать технологический неуспех процесса на непослушные пальцы.

Я был так сыт сегодня болотами и грязью, что предложил соседу отложить партию, на что деликатный сосед мой предложил еще чашечку горячего чая. Здесь есть над чем подумать, сказал я, глядя на него и чувствуя страшную усталость во всех мышцах на десять лет вперед. Меня до сих пор немного подташнивало.

Так мы сидели, дыша свежим воздухом, слушая и не слушая дежурный треп вахтовиков, оба не вполне соответствуя такому вечеру, оба не совсем еще в своей тарелке, я — болея и отдыхая душой, сосед — всерьез обеспокоясь сегодня за жизнь сотрудников и сокровищницу научного потенциала планеты перед лицом нависшей со стороны враждебного дикого мира угрозы, сидя, если сказать честно, сейчас больше как на иголках, — он всегда как-то особенно чувствительно реагировал на сообщения, сегодняшнему. И вот тогда у нас в самый неподходящий момент на полянке без всякого предупреждения объявилась местная достопримечательность, Батут со своими бандитами, донявший уже к настоящему времени своими выходками половину экспериментальной станции голосемянников.

Батут, некая неуправляемая помесь тяжелого и легкого, трудно передаваемое сочетание лоснящейся от блеска чуть-чуть полосатой пантеры и ушастой гиены, невыносимо широкоскулый, черный, как полночь, в своей обычной манере без никакого предисловия неслышно возник как сгусток тишины и темени позади соседа, сидевшего близко к зарослям, неожиданно ухая и накрывая его удушливой смертью, обнимая всеми своими килограммами за шею, тиская мягкими лапами в горячем любовном чувстве, влажными зубами приникая к обнаженному затылку и щекоча паутиной щетины. Увлекаемый навзничь, сосед едва не лишился рассудка, на глазах теряя привычную пигментацию лица. Сбросив с себя лапы, он вознесся над столиком и немедленно принялся в голос расставлять все точки. Он орал, размахивая свободной рукой, на весь лес, нимало не смущаясь уже более чем поздним временем суток и явно облегчаясь душой. Сосед минут пять, наверное, облегчался с одинаковым содержанием, выдавая оглавления, среди которых «пирамская клизма», «саблезубая задница» и «канцероген с зубами» были не самыми худшими, и я, нужно сказать, его хорошо мог понять. Покойно сложив в струнку большущие лапы, Батут благосклонно жмурился, только делая это почему-то глядя на меня, блестя длинными усами, улыбаясь бластогеном и явно наслаждаясь покоем и звуками родного голоса. Его бандиты тоже держались как у себя дома, один без конца бродил поодаль рельефной тенью из угла в угол, каждый раз выжидательно разворачиваясь к нам низко подвешенной мордой, чтобы быть в курсе событий, другой, оставаясь за темнотой, сохранял неподвижность, изредка только хлопая хвостом по листьям нижних ветвей.

Меня, кстати, всегда занимало, насколько же тяжелыми и грузными могли казаться сородичи Батута, спускаясь на землю и ходя пешком. Здесь на полянке, где-нибудь на обрывистых каменных плато Рыжего До они часто выглядели несколько усталыми, утомленными узниками собственной простоты и сытого покоя, с избыточным подкожным жиром, излишне и непропорционально массивными в некоторых отдельно взятых частях тела, беспутными, упрямыми и хронически мрачными — до тех пор, пока они не начинали двигаться по-настоящему. Вот тогда все сразу вставало на свои места. Вводила в заблуждение, гипнотизируя, та легкость, с какой взрослый мато под покровом ночи и изумрудных теней Пронуса оказывался где-нибудь в непосредственной близости, не тогда и далеко не там, где по логике вещей следовало бы ожидать его правильнее всего, настигая сдержанным дыханием, заставляя удивляться собственной доверчивости. Мало кто знал, что у черных мато практически не бывает подкожного жира — он у них выгорает.

Честно говоря, я и половины сказанного этим вечером не решился бы произнести в присутствии Батута. Сосед же смотрел на такие вещи другими глазами, придерживаясь того мнения, что за ту пару месяцев, что сосед имел удовольствие занимать коттедж, все вокруг самым недвусмысленным образом успело проникнуться присутствием человека, фактически являясь четко помеченной феромонами чужой территорией — со всеми проистекающими из такого обстоятельства последствиями. Притом сосед был уверен, что и Батут в свою очередь все это хорошо знал. Я со своей стороны подозревал, что все обстояло именно так. Я сказал бы от себя иначе: Батут хорошо знал то, что сосед это знает. Единственное, чего не знал сосед, это что Батуту было наплевать. Я сам как-то однажды рано поутру, наблюдая из шезлонга, был невольным свидетелем того, как вездесущего детергента, накануне молчком разбомбившего со своими ухоемами соседский утятник, сосед за уши и мохнатые щеки пытался с переменным успехом вернуть на место преступления, а тот упорно прикидывался хорьком, не даваясь, делая вид, что он тут как раз ни при чем, и они ходили так по орбите возле моего коттеджа, шумно дыша, кашляя, огрызаясь и пинаясь, пока Батут не утащил соседа в кусты.

Я слышал, где-то в пределах необозримого плато Матосиддхи, считавшегося некогда одним из законных ареалов обитания черных мато, сосед, забросив даже систематические бдения в своем орнитологическом уголке, собственноручно еще щенком (или, правильнее, котенком куньи) воспитывал и выхаживал этого бездельника в числе нескольких прочих его собратьев, бесшумных, утомительно подвижных и мстительных, мать которых ненадолго ушла было куда-то и, как здесь часто случается, больше не вернулась. Сосед вряд ли бы решился на такое, если бы своими глазами не видел ее, вбитую в землю парой провалившихся камней, попавшуюся на обычную уловку местных парапитеков. Юные разбойники, конечно, с самого начала уже развивались по единой строго предписываемой в подобных случаях программе и диете, пребывая в максимально обогащенной информацией среде, принужденные принимать самостоятельные решения и решать задачки на экстраполяцию, без чего в естественных условиях отпущенный на волю воспитанник погибал очень скоро.

Они не спали рядом с человеком, чтобы не спровоцировать и малейшую идейную зависимость, не ели с рук, целыми сутками насмерть бились с ниточными клубками, подзываясь к еде на некоем грубом подобии их собственного языка вздохов и встряхиваний, гонялись полуголодными за вкусно пахшими подраненными озерными мышками и лягушками и все прочее из той же серии, и у всех вроде бы все складывалось благополучно. Устав зловредствовать, подросшие и возмужавшие мато в свое время ушли и больше никто их не видел. И только не наладилось что-то там с ничем абсолютно до того не выделявшимся среди всех Батутом.

Батут ничуть не стал выдержаннее, нисколько не огорчился отсутствием единокровных партнеров по лазанию по деревьям и крышам, благоразумно решив, что солнце везде светит одинаково, набрал где-то таких же беспутных воинов безделья, прекрасно изучил повадки людей и теперь ведрами хлестал крайне дефицитное в наших краях обогащенное молоко. Батута можно было встретить не часто, но всегда в самом неподходящем месте, одуревшим от продолжительного отдыха. Он глядел мимо тебя, как смотрят на продолжение своего неприятного сна, через неимоверное усилие приподнявшись с травы и как бы нигде ничего толком не видя. Я предпочитал с ним не связываться. Человек сам по себе трогал в самую последнюю очередь его, большого знатока по части продолжительного отдыха, ничего не любившего так, как продолжительный отдых, здоровый, крепкий сон и спелые яблоки: круглые, крупные, с наглядно обозначенными по меридианам солнечными прожилками, удушливо пахнущие, сочные и чтоб они хрустели. Яблоки, понятно, на Конгони в чистом виде не росли, поэтому он вечно отирался где-нибудь поблизости от экспериментальной станции голосемянников. Однажды там прямо при мне в административный бокс вся в слезах прибежала молоденькая младший научный сотрудник (та, что уж из совсем младшеньких), от нее поначалу ничего нельзя было вразумительного добиться, она только прерывисто всхлипывала, указывая всем пальчиком на бронированную дверь аварийного погружения, потом, не переставая всхлипывать, выбежала наружу, и мы все, кто в чем был, за ней — кто-то по пути успел даже на всякий случай задействовать центральную систему периферийной защиты.

В дальнем конце одного из многочисленных открытых загонов и загончиков с произраставшими там агрокультурами, за зарослями и завесями каких-то не то заградительных, не то маскирующих сетей младшая научная сотрудница уже сидела на корточках, горестно склонясь, водя перед собой ладошкой по взрыхленной, чуть увлажненной земле, робко поросшей невзрачной сорной травкой и заботливо помеченной кое-где цветными проводками. Как стало ясно из сбивчивых объяснений, здесь призвана была произрастать чрезвычайно капризная поросль-гибрид типа симбиотической ассоциации, над которой бились едва ли не три года общими усилиями и которая наконец-то вроде бы дала о себе знать жизнеспособными спорами. И даже не капризная поросль-гибрид здесь должна была произрастать — наполовину готовая уже диссертация, с далеко, прямо сказать, идущей перспективой и просто смысл всей научно-исследовательской жизни убитого горем сотрудника.

Посидев тоже на корточках, поводив ладонью по земле с отчетливыми следами обширных пролежней самой свежей консистенции, руководитель всего проекта, массивный как наливной танкер мужчина с необычайно крепким, словно вырезанным в обсидиане, обожженным лицом поднялся и решительно зашагал обратно, к боксам административной части, по пятам преследуемый прочими сотрудниками в строгом белом и в строгом защитно—зеленом. Вскоре все вернулись, лавируя меж лабиринтов тропинок, тем же порядком: длинными шагами шагавший руководитель проекта впереди, позади, наступая на пятки и толкаясь, сотрудники. Научный состав беспорядочно передвигался, сопровождая младшего лаборанта.

Окружив злосчастный надел, кое-кто немедленно уселся на корточки, кто-то склонился, нетерпеливо раздвигая двумя руками загораживающие головы, наблюдая, как лаборант быстро бегает пальцами по цветным проводкам и заглядывает в торчащие нашлепки. Все молчали.

«Лежит… — дрожащим голосом объяснила сотрудница, зажимая тонкий носик двумя перламутровыми пальчиками и удерживая влагу. — Он лежит… Я ему говорю: у нас не лежат здесь, пошел отсюда, иди вон туда лежать, здесь не лежат… Он лежит…»

На тщательнейшим образом просеянной, унавоженной и взрыхленной почве невооруженным глазом было заметно, что здесь действительно лежали: совсем недавно, раскинувшись, расслабив члены привычно и широко, отдавшись отдыху целиком, удобно и, главное, долго. Все знали одно бриллиантовое правило Батута: отдых должен быть продолжительным.

Я прямо тогда же сразу едва ли не во всех возможных подробностях представил себе, как все это происходило: вот научная сотрудница, онемелая от предчувствий, осторожно опускается на корточки, не сводя круглых прекрасных глаз с разлегшегося в тени Батута, наглое выражение морды которого уже успело стать притчей, шепча: «Котик, брысь… кыш… иди, говорю, отсюда, у нас нельзя здесь лежать…» — и тыча своим перламутровым пальчиком в мускулистый атласно поблескивающий подшерстком бок мерзавца. А мерзавец, сладко зевая, до того изредка поправляя затылком и мордой землю, удобнее укладывая и находя то оптимальное их положение, когда бы не возникало более необходимости поправлять, откидывает, сохраняя удобство во всем, голову назад, чтоб улучшить поле зрения и чтобы посмотреть, кто тут к нам сегодня пришел, невзначай выставляя на свет набор влажных полированных зубьев целиком, — неспешно, умиротворенно и в целом вполне приветливо. «М-мда?..»

Наверное, что-то такое тоже сейчас прошло перед глазами руководителя проекта. «Так… — мрачнее тучи вздохнул он, поднимаясь. — Вы что же, к совести тут его взывали?»

«А что я, по-вашему, должна была делать, — ответила сотрудница довольно резонно. — Вытаскивать за ноги и бить морду?»

Все, как на проводах в последний путь, с сочувствием смотрели на несчастный свежевскопанный пятачок.

Я тогда подумал, что если бы спросили меня, на мой взгляд, в данном случае (в данном) Батут, несмотря на свою достаточно скотскую натуру, действовал совсем не по наитию и без всякой задней мысли. С какой стати он должен лежать где-то еще, когда тут полно тенистых мест. Другое дело, что расхождение во взглядах могло лежать глубже, по мнению сотрудников лаборатории, ареал агрорариума не располагал тут к какому бы то ни было лежанию вообще, с чем Батут мог бы решительно не согласиться. Это была не первая диссертация, к которой прислонился Батут.

«Теперь она не выйдет, — дрожащим голосом прошептала сотрудница, смахивая пальцами влагу со щеки, — мерзавка. Я ее знаю…»

«А?! — закричал нетерпеливо кто-то в пепельно—белом, обернувшись ко всем сразу и торжествующе окидывая взором лица. — А?! Я что вам говорил!.. Я говорил вам, что он умеет по заборам перебираться! Что ему ваши сети и висюльки?..»

Все загалдели было разом, но тут же притихли озадаченно, а младший лаборант, тот, кого научный состав сопровождал к месту трагедии, перестав бегать руками по проводкам и трогать, устало сжал двумя пальцами переносицу, закрыв глаза, то ли собираясь с мыслями, то ли подбирая нужные, доступные всем слова. Затем он отнял пальцы от глаз.

«Геллочка, — холодно произнес он. — Я что вам говорил насчет палиноморфем-сектора?»

«Что вы мне говорили насчет сектора?» — отозвалась младшая научная сотрудница враждебно, не переставая убирать пальцами влагу со щек.

«Вон там ваш споронос, — сказал лаборант, ткнув рукой куда-то в другой конец ограниченного зелено-синего пространства с насаждениями, сетями и загонами, как две капли воды похожими на все другие. — Идите туда сидеть и орошать».

Геллочка, повернув хорошенькую головку, с минуту смотрела туда, рассеянно потирая щечку, потом убежала, быстро набирая скорость и ловко лавируя между раструбами и турникетами разграничителей, и вскоре оттуда до всех донеслись длиннейшие визг и крики, загнавшие, надо думать, ее драгоценный споронос в состояние глубокой депрессии на сезон вперед.

Все снова загалдели было, заулыбались, но тут прибежал еще лаборант, уже старший, в сопровождении начальника станции, младший лаборант сидел молча, снова прижав пальцы к переносице и закрыв глаза. Было нетрудно догадаться, как начнут развиваться события дальше, я уже примерно знал, что будет, и не ошибся. Все сразу облегченно вздохнули, зашевелились, кашляя и заглядывая друг другу через головы, но вскоре старший лаборант предложил кому-нибудь послать наконец за руководителем лаборатории, когда выяснилось, чья диссертация произрастала здесь.

Перед стесненными чувствами всех причастных снова завис неотступный образ. Контрольный надел, насколько можно было судить, не содержал в себе ничего интересного. Землю, местами до неестественности гладкую, местами безжалостно вспаханную, кое-где покрывала редкая поросль молодой зеленой травки, травка походила на сорняк. Она и была сорняком, точнее, хозяином с функциями катализатора, при определенных условиях призванным задействовать и вытащить на белый свет капризный рассадник грибов. Грибы, как ожидалось, должны были потрясти воображение научного мира. Конечно, эксперимент всегда можно воспроизвести, даже такой тонкий, как этот, но для того требовалось найти что-то, без чего что-то еще не имело смысла готовить в течении нескольких лет и еще несколько лет ожидать прибытия на орбиту дежурного грузовика с партией экстракта каких-то шишек нужной кондиции. «…Меня вахтовик-снабженец ведь за горло двумя руками держал, как клещ потрошил, раз десять настоятельно интересовался, уверен ли я, что все экстрагоны задействованы и больше ничего не понадобится», — хрипло гремел руководитель станции, ломая себе руками затылок, обнажая зубы и обращаясь взором к небесам. Пока они таким образом бились головами в ближайшие грядки, демонстрируя различные степени отчаяния, я уже размышлял над тем, насколько все может однажды усложниться, дойди до Экспертной Комиссии сюжет инцидента. И, посмотрев вокруг, я подумал, что мысль эта пришла только мне. Некоторые аспекты бытия могли усложниться прежде всего для нас, если еще точнее, для меня, «сотрудника обособленного коттеджа». Я не сомневался, что новость туда дойдет в форме надгробной речи, где будут говорить о беспризорных реликтовых мато, свободно разгуливающих туда-сюда через Периферию кодированной внешней защиты как к себе домой, один вид которых неподготовленного, свежего человека мог легко довести до обморока; я не пробовал даже представить, как, в каком контексте тут проходили бы слезы младших научных сотрудниц и перепаханные грядки. При всем при том Батута нельзя было просто отшлепать или надавать по морде, он все-таки принадлежал к вымирающей расе черных мато, при сохранении нынешних темпов сокращения популяции им оставалось в самом лучшем случае лет сто — сто пятьдесят, и через десять-двадцать лет процесс этот будет уже необратим: статус Независимой культуры запрещал оказывать кому бы то ни было тут помощь хоть сколько-нибудь кардинальными мерами. Таким образом, диссертация целой лаборатории об уникальности свойств уникального спороноса укрылась Батутом и приказала долго жить. Батута нигде не было видно. Батут, яблочная душа, даже не подозревал, что вымирает.

Когда длинные неподвижные тени легли на траву полянки перед моим коттеджем и небо наконец медленно стало темнеть, я взял стакан и пошел постоять перед сном у себя на пороге, приобщиться мысленно к ночной жутковатой тишине. Удобно пристроив плечо на привычное место к косяку и подняв глаза, я помимо воли придержал дыхание: над затуманенным лесом снова висело апатичное проклятие ночи, луна Конгони, как всегда ненормально пятнистая и нестерпимо яркая — один из спутников-астероидов из числа прочих спутников и астероидов Большого кольца. Вся в прожилках и тлевших сине-багровым светом плазматических пятнах, Пронус Ягуара являла собой пример жестокого и знобящего совершенства, мне всякий раз делалось не по себе, когда она застревала вот так у меня перед коттеджем, заливая все кругом зеленым прозрачным светом, пялясь прямо в лицо. Названо было довольно точно. В этой ведьме в самом деле проглядывало что-то такое нехорошее и тяжелое, что-то от невыносимого внимания местной древесной кошки, от которого пропадал сон и надолго пересыхало во рту. Нечто необъяснимое и притягательное содержалось в ней, как может быть притягательным вид темной отвесной пропасти, начинавшейся сразу же у тебя за спиной и которую ты чувствуешь даже пятками и голым затылком.

И всякий раз, когда она у меня вот тут виснет, нагнетая напряжение, то и дело чудится сопровождающая ее неразборчивая, стоящая непрерывно в ушах, траурная мелодия без начала и конца, натягивая нервы на тишину, заставляя бегать по затылку мурашки, низко держать голову и готовиться к худшему. Я поднял выше уровня глаз стакан, игравший блестками, до половины заполненный качавшейся темно-коричневой жидкостью. Прищуриваясь, я загородил себя от этой страшной штуки, и в ту же долю секунды разлетелся, брызнул прямо в лицо и во все стороны разбитый на части свет. Приблизительно так могла бы выглядеть рабочая полость кишечника у шаровой молнии. Ужас.

Укладываясь спать, я глядел на звезды прямо над собой и думал, что будущее мира стало что-то во многом определяться людьми, последовательно придерживающимися какого-то космического понимания реальности, что все идет так, как идет, и значит, все в конечном счете не так уж плохо. Мы сами тоже хороши. Тут все, кого ни возьми за руку, чего-нибудь придерживаются, последовательно и с посезонными данными на руках, и всем на все совсем далеко не наплевать. В этом было что-то оцепенелое и бесполезное, как внимание водяных ос. Под занавес еще одного сумасшедшего дня, помучившись будничными сомнениями и тщательно все для себя взвесив насчет возможных последствий, после длительного периода медитативной прострации и нерешительности принимая на издерганную совесть грех еще одного компромиссного решения между уютом духа и свежим воздухом, я сделал выбор в пользу звездного неба, отправившись спать к себе на крышу коттеджа. Пусть они там трижды завернутся моим гамаком, мстительно подумал я. На памяти были уже такие случаи.

Ночной отдых на крыше при всех своих несомненных достоинствах имел тот недостаток, что ввечеру, где-то уже ближе к периоду кратковременного повального затишья вся моя зеркальная поверхность играющей спектром крыши с рядами затертых батарей фотоэлементов, вполне еще местами целых и жизнеспособных, имели обыкновение покрываться россыпями приставучей крупной росы, включая мою пористую лежалку с прочим аксессуаром. Здесь все кругом блестело и сияло, как после дождя, сырость временами в особые дни донимала, заставляя ворочаться и просыпаться. Зеркало крыши можно было, конечно, периодически сушить, но, во-первых, объема моих энергозаборников едва хватало, чтобы сектор рабочей и жилой систем обеспечения поддерживать хоть в каком-то подобии постоянной боевой готовности, настоятельно предписываемой всем нам лично нашим начальством Иседе Хораки; кроме того, мне и в течении остального дня хватает с избытком тепла, чтобы страдать еще ночью. Мой приученный к снегам закаленный организм во сне всегда как-то излишне чутко и беспокойно реагирует на излишки теплового излучения — и потом еще нагретое стекло начинает в конце концов привлекать внимание блуждающих стаек роящихся светлячков-скрепок, игнорирующих даже область постоянного магнитного поля возле моего вигвама. В общем вопрос достаточно спорный, где лучше спать, здесь или внизу.

Как и, наверное, всем у нас, у меня не получалось спать в изолированном от среды помещении. Я сам давно заметил за собой эту детскую привычку избегать оставаться там на ночь, даже когда оба стекла стен-окон были уютно забраны в стороны, так что в коттедже принимались бродить из угла в угол сквозняки. Еще точнее было бы сказать, что с равным успехом я мог терпеливо переносить ночной отдых как на крыше, так и под ней, все же всегда отдавая предпочтение глубокому здоровому сну под открытым небом. И дело не только в каких-то там инстинктивных предубеждениях нашего дня, вроде неприятия пространств с любым намеком на искусственную ограниченность или устойчивой нелюбви ко всяким скоплениям людей, доходящей уже чуть ли не до наследственной идиосинкразии. Специалисты еще говорили о неприязни к замкнутому пространству, что заметно усиливалась с наступлением темноты, как о частой в наше время парадоксальной реакции организма на чуждую среду.

Говорили также о некой составной психики современного человека и едва ли даже не о норме; о патологии, насколько мне известно, никто еще не говорил, какой-то устойчивой ненависти эпидемного характера ко сну взаперти в пределах Конгони нигде не сообщалось и не наблюдалось, как это, много раньше и не здесь, уже случалось. Исходя из собственных привычек, я бы сказал, что людям под сплошной непрозрачной крышей просто не доставало чего-то из сферы понятий об уюте. Им было неудобно. Так человек, всю жизнь евший вилкой, принужденный стечением обстоятельств потом есть какое-то время руками, при первой же возможности воспользуется прибором. Если не забудет, как он выглядит, конечно. Как бы то ни было, я сплю тут как убитый, во всяком случае, мне хватает забот и помимо долгих и изнурительных раздумий куда пристроить на отдых истомившиеся члены в ноющих ссадинах и ушибах на этот раз, сумчатые кошки, как считается, не нападают на человека первыми. Как сообщают оптимистически настроенные умы, мы местному хищному населению напоминаем чем-то плоскую рукокрылую змею — древнего врага-земноводное, чьи огромные кости изредка случается находить геологоразведчикам по предместьям Падающих Гор. Я полежал еще, глядя на звезды. Весь сон куда-то ушел.

Это было надолго. Я не выносил этого состояния: после пережитых за день непосильных нагрузок организм переходил какой-то порог возбуждения и начинал гореть, делая невозможным то, в чем сейчас нуждался больше всего. Хуже всего, что именно завтра нужно было встать как можно раньше и именно завтра мне нужно будет легкое, послушное тело, которому я смогу полностью доверять. Всё же что бы там ни говорили—ни предполагали, дергать за уши и за шиворот и ездить потом еще на этих громко мурлыкающих созданиях верхом до сих пор на моей памяти никто не решался. Кроме детей. Пожалуй, самый сильный удар по противникам экспериментальных открытых директорий на враждебном Материке типа автономных резерв-поселений «Исследователь-2», «Отшельник» и персональных коттеджей «Ти-пи» был нанесен несколькими стереослайдами, обошедшими в свое время сеть всевозможных полу и возленаучных журнальчиков: на одном во весь рост красовалась забредшая на огонек пара головастых, невообразимо сутулых, черных и мрачных, как дыры в земле, карбоновых кошек, длинными сизыми языками обрабатывающие полуголого малыша в коротких штанишках, барахтающегося в травке под ними, задыхаясь от щекотки. На фоне этого сплошного согласия молодая мамочка беспечно накрывала под деревьями столик. По большому счету, прием был не совсем честный. Если кошки ручные, то от них трудно ждать другого. Если же нет, то два случайных экземпляра никак не могут представлять остальной Дикий Мир. Впрочем, кому-то это нужно было сделать. Очевидцы рассказывали также, что по-настоящему оценить на расстоянии и понять такое трудно, пока сам не побывал с кошками рядом на нейтральной территории. От них будто бы исходит какое-то неосознанное тепло, удивительное ощущение надежности и стабильности всего, когда ты вдруг неожиданно для себя со стопроцентной уверенностью можешь для себя заключить, что опасность сейчас если и бродит где-то, то не здесь. Вот и пусть бродит. Подобное ощущение, говорили, более или менее знакомо живущим долгое время и имеющим теплые отношения со своими домашними волками, гиенами и ластуньями, когда случайные наблюдатели смотрят и не устают удивляться человеческой беспечности и доверчивости. Попросту так чувствует себя хищная особь, включенная в стаю единомышленников.

По поводу такого рода всплесков неожиданного благорасположения скептики высказывали даже угрюмые предречения насчет повинного в том неизвестного феромона; будто бы чуждый организм вырабатывал его в среду, чтобы отвечать режиму адаптации среды к себе, — предречения, правда, впоследствии действительно нашедшие подтверждение. Синтезировался некий до сих пор еще не выделенный слабый гипноген, оказывающий умиротворяющее, релаксирующее воздействие на нервную систему. Другое дело, что вырабатывали его хищные организмы лишь в присутствии способных войти в контакт и только для тех, кого считали нужным включить в свою стаю.

Впрочем, за новичком здесь всегда сохранялось право на безоблачное пребывание в огороженных изолированных вольерах. Как и на обычные средства индивидуальной защиты вроде «щелчков», всякого рода табельных парализаторов, «волчьих когтей» — вплоть до многозарядного тяжелого автоматического оружия с оптикой сенсорного наведения и возможностью массового поражения единичных объектов, еще и до сих пор, наверное, пылящегося на складах в нераспечатанных контейнерах. Если бы тут кому-нибудь было интересно мое мнение, я бы сказал, что все перечисленное, за исключением разве что последнего, при большой нужде одинокому поселенцу подошло бы лучше употребить самому себе, поскольку агрессивная среда здесь редко бывает представлена одной особью и совсем не боится оружия. Сочти древесная кошка, едва различимая даже при свете дня, что пришелец представляет угрозу ее миру, человеку все это может просто не успеть помочь. Поначалу все обрадовались «щупам», крайне компактным невесомым штучкам практически моментального действия, парализующим зрительную мышцу, в результате чего нефасеточный глаз терял способность к перемещениям и постоянный сигнал от объекта переставал восприниматься. Другой эффект обрушивал на зрительный нерв воздействие, подобное кратковременному ослепляющему свету, который, как предполагали, сменялся полной темнотой. Кое-где нововведение воспринималось едва ли не как панацея от всяческих уже известных и будущих неприятностей и осложнений, пока не выяснилось, что сами «щупы» в свою очередь тоже были не без нежелательных побочных действий по типу нарушений обратных связей и паралича соседних воспринимающих систем. Дело в том, что в условиях данной среды любое сколько-нибудь продолжительное нарушение обонятельной системы или слуха неминуемо вело к гибели. Я слышал, раз наблюдавший, как зверь без конца бродит по одному месту, тычась во все деревья подряд, больше никогда такую штучку с собой не брал, стараясь обходиться своими силами.

Кроме того, существовал еще целый подотряд «не хищников-не животных-не растений», к которым вообще было неизвестно как относиться, то и дело выбрасывающих в особо лунные ночи патоген, исключительно стойкий феромон, направляющий жизненно важные процессы жертвы по патологическим путям. Я вспоминаю, на Угольных Горах где-то кем-то случайно было найдено не очень высокое пушистое растение с мягкими голубоватыми лапчатыми иголками и крохотными шишечками, радующее глаз и приветливое, группирующееся местами целыми зарослями, поразительно напоминающее земное растение, разновидность кипарисовых. Точнее сказать, растение до ужаса напоминало один из заурядных видов дикого можжевельника, некогда довольно распространенного в не слишком холодных лесах и горах Земли. Так все потом как с ума сошли, едва ли не вся Миссия в полном составе со всем обслуживающим персоналом бросилась тогда обсаживать и обстраивать свои «отшельники» и коттеджи этим совсем неброским растением, которое и не растением оказалось вовсе, а было ближе к зоофитам. У человека, правда, патоген затрагивал пути не столько физические, сколько психические, но от этого зачастую бывает не намного легче.

Еще позднее внезапное, без каких-либо видимых внешних причин почти повсеместное вымирание этих организмов побудило даже отдельных исследователей обратиться к достаточно радикальной альтернативной идее — об эволюционно сложившейся системе организмов симбиотического типа на ином, отличном от известных до того принципе: тесном союзе биоединиц, принадлежащих единому региону-пространству, но разному времени. Вот тоже пожалуйста, как говорит мой сосед, склонный комментировать все в трагических красках. Что рано или поздно бросается в глаза сюда вновь попавшему, это что по какому-то недоразумению Конгони и весь Внешний Конек астероидов по каким-то причинам были обойдены вниманием вездесущего принципа Оккама. Это влекло за собой следствия, из-за которых плохо спал не один я.

Кстати, идея эта в свое время так впечатлила руководство, что ее отцам немедленно урезали свободный доступ в зоны расселения симбиота. Тем, правда, руководство не ограничилось, и позднее перед теоретиками-фундаменталистами как бы сами собой вдруг стали закрываться двери во все минимально приближенные к Угольным Горам, Конгони и вообще Пираме образовательные биоцентры — «дабы не отрывать скудные интеллектуальные ресурсы от основного занятия», как сухо объяснили мне в подкомиссии штатных наблюдателей. Вообще, это правильно. Я даже поначалу, не стесняясь, аплодировал такому подходу Миссии к грубым реалиям научного дня. Проблема отделения науки от всего остального как никогда остро стояла именно здесь, на Конгони, где, глядя вокруг, зачастую остается только чесать в затылке. Помнится, до меня тогда далеко не сразу дошло, что в силу некоего недоразумения к отцам упомянутой идеи был причислен и я, до сих пор непонятно, в силу какого поворота, потом я еще неделю набирал в легкие побольше воздуху, собираясь закатить в центре экзомиссий жуткий скандал, но прямо тогда же в зонах рассредоточения гипотетического симбиота согласно стратиграфическому расчету обнаружили что-то такое, после чего прежние ограничения были сняты, а во всех подкомиссиях со мной долго еще здоровались подчеркнуто сдержанно, за руку и ничего не говоря.

По поводу же секторов безопасности и огороженных вольеров где-то с легкой укоризной (явно заготовленной для комиссии экспертов) отмечалось, что «они пустуют». Они пустовали, на сколько я могу судить по тем непреодолимым периметрам и сетям внешних заграждений, всегда. Это уже как болезнь у нас стало, фактор риска всем стал смертельно необходим, как обязательный комплекс жесткой вакцинации, без него сегодня никуда.

Что до отдельных случаев столкновения с местными бестиями, всегда слишком сноровистыми и слишком хитрыми, то здесь приходилось касаться весьма деликатной сегодня и болезненной темы конкретной системы ценностей. Разумных приоритетов, темы, которую не обсудишь так просто ни с кем, и обсуждать которую невозможно и не принято стало вообще. Каждый это для себя решал сам, про себя, в меру отпущенного времени, вынужденный молча готовить свое мировосприятие и стереотипы на все случаи жизни, делая это без всякого воодушевления. Разумные приоритеты, я заметил, вообще не умеют вселять особого воодушевления. Я действительно не знал здесь никого, кто бы сознательно удостоил себя чести стать посредником в уничтожении невосполнимой части неповторимого мира — живого вида или подвида, которому и без того в лучшем случае остается на один вздох, еще сомневаясь, часто неподвижно глядя в глаза не задумываясь убивающей среде, оттягивая выбор до последнего и думая не столько о деле, сколько о том, как потом предстоит жить с сознанием своей стандартной правоты и убийством зверя пугающе высокой организации, почти сапиенса. Судя по царившим на экспериментальных заводях и станциях зооморфов погребальным настроениям, кое-кому было легче поверить, что при подобном столкновении с одним из последних представителей исчезнувшего вида (здесь немало было таких) сотрудник возьмется одолеть зверя вручную (говорят, были случаи), чем сознательно уничтожит то, чего не создавал сам.

В конечном счете все будничные рекомендации экспертов по выживанию в нечеловеческих средах сводились к тому, что самым простым и эффективным способом, в какой-то мере гарантирующим, что человек из засылки на природу вернется живым, оставалась элементарная наблюдательность. Едва ли не во всех существующих проспектах, инструкциях, гайдах и руководствах по комплексам индивидуальной биозащиты можно было встретить упоминание о ритуальном характере поведения животного на охоте. Самым разумным в окружении пасмурных покровов леса оказывалось просто не лениться чаще поднимать глаза кверху. Наибольшую опасность проныры Конгони любого размера представляли, именно когда оставались незамеченными.

«Это — не акулы, — как с мрачной решимостью учил один путеводитель по местным достопримечательностям. — Но чем чаще вы будете видеть в них акул, тем проще и безопаснее будет ваше погружение в мир ваших иллюзий…»

Глава Третья

На полянку перед моим коттеджем, и прямо пред мои заспанные очи, но еще как бы держась в тени, снова приперся ухолов, матерая особь эрасмиков. Подотряд эрасмотазовых, можно сказать, до какой-то степени процветал здесь на настоящий момент, ставя в тупик экспертов. Ухолов чем-то напоминал рослого горбатого двуногого лося с шапкой крепких рогов.

Этот ходячий ужас успел в свое время устроить настоящую панику в среде специалистов своей способностью использовать частично солнечную энергию для развития и роста отдельных частей и органов. Ухолов был настолько вынослив и непробиваемо дремуч, что мог жить в горах на диком холоде на сумасшедшей высоте, где не росло ничего, кроме содержания углекислоты. Именно поэтому, впрочем, там никто ему не мешал, и на всей суше это был чуть ли не единственный случай адаптации, за судьбу которого, по крайне мере, на ближайшее будущее, можно было не беспокоиться: согласно последним данным посезонного анализа общематериковых миграций численность эрасмиков потихоньку возрастала. Удивительно, как такой теплолюбивый организм переносит гипоксию у себя в горах. Вместе с тем, в сердитом виде эрасмик сам по себе мог быть опасен и быстр, а стая из нескольких особей объединенными усилиями могла противостоять даже непревзойденному аппетиту стеллса. Правда, эрасмики редко объединялись в стаи.

Нынешним экземпляром я только на днях был уже единожды посещаем, тогда он тоже молча шуршал травой, маячил перед домом, ненадолго застревая на одном месте, и я глазом не успел моргнуть, как обстановка, остававшаяся исключительно мирной и изучающей, перешла к до крайности взрывоопасной: эрасмик угнетенно таращился мне на единственную ступеньку крылечка, тяжело дыша, складывая безразмерные уши самолетиком, угрожающе втягивая голову в плечи и пригибаясь к земле, успев настроить сразу весь арсенал рогов на атакующую позицию. Он явно готовился с ходу расставить все точки сейчас же, этим прекрасным ясным утром, не откладывая, в недобрую минуту застав у себя прямо по фронту собственное надменное отражение, откровенно пялившееся с наружного стекла стены, темного обычно по утрам и непрозрачного. К счастью, я вовремя сообразил, в чем дело и что ему мешало жить. О нет, вскричал я и побежал сдвигать все стекло, пока он не разнес мне половину коттеджа и не убился сам. С утра я решил держать внешние стены своего ти-пи в часы наивысшей остаточной радиации раскрытыми до конца, так что сквознякам будет теперь где побродить. Сегодняшним днем эрасмик выглядел как будто спокойнее, даже флегматичнее, не торопясь обострять ситуацию. Он торчал у меня на тенистой полянке, скромно встряхиваясь и переминаясь, терпеливо и с достоинством ожидая появления в дверях соперника. В таком виде он вызывал во мне еще меньше доверия, чем заслуживал, и я быстро потерял к нему интерес.

Сегодня по программе у меня было предаваться унынию и коротать очередной выходной, томясь от вынужденного безделья. Ожидалось, оба нестационарных спутника почти весь день будут висеть на орбите в наших пределах над душой, и мало чей вездеход сможет уйти, не оставив за собой след от двигателей достаточно заметным. Это, конечно, не означало сразу же, что такие следы непременно начнут замечать и отслеживать, но при очень большом желании выполнить нужные операции потом задним числом было можно. Меня это не устраивало. Наша база исследований оставалась далека еще от понятий зажиточности, достать один нормальный вертолет реально было не иначе как с кровью вырванным разрешением наперевес, продав свое тело и все остальное в рабство на несколько перевоплощений и поколений вперед и только перешагнув через трупы ближайших директорий, — обычная история на землях любой Независимой культуры. Так что всем прочим рядовым жрецам психозоологии приходилось рассчитывать больше на свои тренированные мышцы и, как предел ожиданий, на стандартный поисковый глайдер. На болотах и в зоне повышенной вулканической активности без него вообще делать было нечего. Совсем другое дело — океанологическое отделение Миссии.

Вот у них этого добра целыми трюмами и водоплавающими полигонами, как они живут — у нас даже вспоминать неловко. Эти предприимчивые всегда хорошо загорелые и неприятно жизнерадостные особи мало того что систематически перебегают нам дорогу, непринужденно перехватывая последний кусок хлеба, у них еще хватает наглости обращаться к нам за содействием в проталкивании наверх беспрецедентных по бессовестности рабочих смет, от которых теряются даже в отделе экспертизы. Где-то еще в самом начале периода Освоения, в пору всяческой безнаказанности каким-то залетным беспечным экспертом в полузастольном настроении была однажды безответственно обронена альтернатива о некоем «приоритете» океанологических исследований — и теперь половина биологической Миссии должна бегать на радиовызов начальства по поводу каждого утерянного стакана. И это при том, что, как сообщает «Путеводитель Выживания», акватория Конгони — «официально наихудшее место обитаемых миров, которое вы могли выбрать поплавать с аквалангом».

По-моему, такое положение не может продолжаться бесконечно. Как написал на своей двери один аспирант, «ты можешь забрать мой справочник, только выковыряв его из моих холодных, мертвых, безжизненных пальцев». Даже среди наблюдающих экспертов есть трезвые умы, понимающие, что на одной воде тоже далеко не уедешь.

По таким вот самопроизвольным выходным и по вечерам я, как правило, бездельничал и предавался унынию, иногда созерцательному и тихому, иногда чуть более самоироничному и насмешливому, со свежим анекдотом и крепким хлопаньем трудовых био-орнитологических ладоней по соседским плечам и столикам; временами я часами безысходно разглядывал звезды, не двигаясь и ни к чему конкретно не прислушиваясь, либо просто валялся мешком в темном углу, с мертвым остервенением отсыпаясь сразу на несколько дней вперед, просыпаясь только, чтобы раздеться и сменить бестолковому головному сенсору программу внешнего предела на темное время суток, когда одуревший от долгой неподвижности организм затем долго не мог прийти в себя и далеко не всегда в состоянии был предсказать с высокой степенью достоверности уходивший день недели, задействована ли защита периферии или же то было только осуществление во сне насущного желания и нет ли уже, часом, в доме кого из посторонних, — чаще же в особенно теплые дни я грелся под солнцем в траве во влажном насквозь от пота шезлонге; сегодня я пробовал еще дополнить это занятие вдеванием вчерашней нити в позавчерашнюю иголку, прихваченную с собой по случаю с чужого угла. Я решил идти до конца. Я принял вызов. Чего бы он мне ни стоил. Я просто был не из тех, кто отступает перед трудностями. Это мы еще посмотрит, кто кого куда вденет. У меня, по правде сказать, по ходу дела пару раз даже возникало предательское сомнение, что она вообще вряд ли предназначалась для шитья. Конечно, тут первое дело всех не нашедших себя в жизни неудачников — оправдывать сокрушительный провал стечением неблагоприятных обстоятельств. Так что я решил взять себя в руки, сменить на какое-то время род деятельности и пойти постоять немного в душе, смыть настоянный пот и остыть.

Уже через пять минут стояния под водой мне пришла в голову счастливая мысль, что радиус перемещений парапода стеллса что-то уж поразительно напоминает тактику «быстрого реагирования» ассоциаций прибрежных синих речных водорослей, индифферентных, казалось бы, ко всему на свете, кроме сезонных изменений частоты излучения светила. То есть нормальная и в общем-то заурядная подчиненность популяции цикличному изменению внешней среды, получалось, на деле оказывалась чем-то совсем иным, далеко выходя даже за границы обычной практики «заимствований» биологической системы с высокой организацией.

На этом месте я открыл глаза, полоща рот, и еще успел заметить сквозь бившие со всех сторон брызги, как у меня за полупрозрачной в черных потеках спектральной ширмой меркнет на секунду в полутемной ванной слабая подсветка и тут же загорается вновь, чуть тусклее прежнего. Закрыв глаза, я постоял, подставляя лицо воде, ожидая, не придет ли в голову чего-нибудь умного еще, но ничего не приходило. Подсветка вела себя так уже не в первый раз, тут это означало только одно, рабочая программа периферийной защиты моего залитого солнцем и спектральными отражениями ти-пи, предприняв попытку стандартного утреннего переключения с одного блока питания на другой и не преуспев, через полминуты вернется в исходное положение, восстановив прежний режим подсветки. Либо же нет, не вернется, и придется все-таки выбираться, шлепать наружу и переключать вручную. С другой стороны, совсем не из чего не следовало, что идея разовых «превентивных» ударов заимствована питеком именно у речных синих водорослей, а не пребывала, скажем, в латентном состоянии и не являлась врожденной. Не говоря уже о том, что набивший оскомину феномен парапитека терпеть не может открытой воды. Мне теперь казалось, что я начинал понимать, как эта холера без всякой помощи механизмов умудрялась приподнимать и опрокидывать такие большие камни.

Ну хорошо, подумал я. Вода водой, но всякие прогнозы в смысле их надежности оставляют в нашем случае желать много и много лучшего. Демография растений, если смотреть трезво, упростив все до размеров вилки, лежит в прямой зависимости от своей способности передавать полезную информацию от поколения к поколению и от популяции к популяции. То есть от некоего своего жуткого подобия генетического аппарата. А это, будем говорить прямо, до настоящего момента остается для нас загадкой даже за пределами еще предварительной стадии недоразумения. Мы до сих пор даже приблизительно не можем сказать, как они это делают. Ведь что получается, ни одной картографической картинкой растительного мира, хоть в чем-то опирающейся на данные метаботаники суши, нельзя пользоваться далее как неделю. Космическая съемка местности совсем ничего не говорила о том, что это — нормальный враждебный лес, симбиотическая популяция или что-то совсем другое и что через несколько дней, месяц, сезон, год или десять на том же месте уже не найти будет почти ничего, а фактура рельефа со своей камуфляжной расцветкой не окажется далекой от первоначальной.

О чем вообще говорить, когда даже стоя посреди густого, темного и тихого леса далеко не всегда можно с твердостью поручиться, что это действительно лес — густой, темный и тихий, а не, скажем, какой-нибудь мегапопулянт-плазмодий, сосредоточенно мигрирующий десятилетиями куда-то по чужим головам по своим делам. Уже на следующее утро может обнаружиться, что те же самые карьеры-овраги выглядят едва узнаваемыми, а сам псевдорастительный покров-сообщество неслышно отцвел между делом куда-либо за ночь в неизвестном направлении. Такая манера отдельных чудовищных по живым объемам метарастительных популяций вдруг сниматься и начинать бродить с места на место одно время сильно отравляла жизнь фитоценологам. С большим многолетним трудом воссозданная классификация шла на сырье, поскольку часто было просто неясно, кого во что следует классифицировать.

То, что никакая более или менее разумно выглядевшая синтаксономия не существовала тогда дольше времени поступления новых сведений на базу данных, еще как-то можно было пережить, это было ладно. Но дело ведь этим обычно не ограничивалось. Так как сразу вслед за свалившим во всем составе верхним растительным покровом менялась не только средняя влажность грунта, содержание солей, организация прочих растений с корневой системой и потребление света, но и могли в два счета наступить более чем серьезные климатические изменения, а это уже, как ни скажите, никогда не кончается ни для кого ничем хорошим. В таких местах сквозило так, что мерзли даже эразмы. Какие-то осторожные попытки загадывать на время вперед делались позже потом, когда кто-то додумался, что растения что-то уж слишком быстро узнают друг друга, кто-то под такое дело с грехом пополам сумел подвести биохимическое обоснование, еще кто-то попытался набросать классификацию предпочтительности одной популяции другой, был даже в первом приближении обоснован естественный отбор в системе доминирующих видов, влияющих на формирование среды в первую очередь, — но это и все. Дальше этого дело не шло. Возникает естественный вопрос. Если мы не в состоянии достаточно уверенно делать прогноз развития даже отдельной части, то как же можно кому-то поручить делать далеко идущие выводы и судить будущее биологического мира в целом? И вообще, как понравилось спрашивать моему соседу, какое право вы имеете быть печальным, не зная целей, куда мы идем?

Полоща рот, я приоткрыл один глаз, уклоняясь от бежавшей по лицу воды. В душевой стало заметно свежее и прохладнее. Неопределенные, двусмысленные очертания, что начинались и тянулись у меня за полупрозрачной забрызганной ширмой черного стекла, были как сюжет пережитого ночного сна: ты знаешь, что что-то не так, но тебе неинтересно, чем все закончится. Они медленно и опасливо тянулись через всю прихожую, осваивая ее частями, предусмотрительно, со многими предосторожностями, коих всегда разумно придерживаться на всякой чужой территории. Так надвигаются маленькие неприятности, когда большие заняты делом. Тени напоминали о ярком солнечном утре, что стояло у меня за порогом, и о невезении, что преследовало меня, как неудачное расположение звезд. Очертания были чем-то давно забытым и преждевременным. Они были посторонними. Я перестал полоскать рот. Впечатление было такое, словно в коттедже у меня находился кто-то лишний, который и сам хорошо понимал, что он лишний. Я подозрительно выглянул в щелочку за стекло, с некоторым удивлением обнаружив прямо по курсу дальше пару превосходных особей полосатого крабчатого ямеса в полный рост, прославленных своей осторожностью и наглостью, размером с хорошего гуся каждая. Напарники с не меньшей недоверчивостью нюхали воздух и косили глазами по углам, высматривая возможные осложнения, готовые при первых же признаках надвигающейся угрозы вернуться на исходные рубежи. Посередине у меня стоял одинокий столик, заваленный пленками, матричными иголками и намывными слежавшимися пластами фонокопий старых материалов лабораторного анализа, вторую неделю уже валявшихся как на столике, так и рядом, — они обследовали его, словно хорошо знали, что искали. Они одинаковыми движениями теснились, вперевалку заглядывали под все лежалки и нижние стеллажи, расходясь куда-то поближе к открытому пространству комнаты со снятыми окнами. Все явным и недвусмысленным образом говорило за то, что защита периферии, перетрудившись за ночь, решила предаться отдыху. Вот ведь паразиты, за все время моего пребывания тут ямесов вживую мне удавалось видеть только два раза, и оба раза у себя в ванной.

Я выбрал, не спуская глаз, на ощупь мочалку побольше, помял в руке под водой, чтобы дошла, вместе с тем стараясь не тянуть и не опоздать, я уже понял, на что они нацеливались. Мышкующий у меня в коттедже тандем дружно, как застигнутые врасплох насмерть перепуганные куры, вылетел из комнаты беспорядочными растрепанными комьями, разбрасывая кругом себя фрагменты обстановки и опрокидываясь на всех поворотах. Больших крабчатых ямесов я не любил даже заочно, после них оставалась очень тонкая невыносимо колкая шерсть со специфической структурой строения. Попав в дыхательные пути хищника, такая шерсть, рассказывали, могла наделать массу бед.

Под полками валялись копии печатных раритетов, даже реликт соседа, череп «Хомо кто-то», был на полу — отполированный временем и реально откопанный где-то на Земле, который я выиграл у того в партию го. Пейте из него земляничный мусс, посоветовал сосед. Переживете всех злых духов. Я решил не развивать тему.

Вытираясь полотенцем, я прошлепал по теплому полу, вспоминая, где снова похоронил карандаш, и глядя, куда ступаю. Я с некоторым облегчением глядел на пленки. Архитектоника ты моя с пирамскими гвоздями, нет никакого «быстрого реагирования» в пределах микропопуляций, никакого сходства, подумал я, склоняясь у столика с полотенцем на затылке. Зачесать их сапой на четыре ноги. То есть какое-то сходство, конечно, есть, если приглядеться, но не в такой же степени, как мне померещилось. С таким же успехом можно было сказать, что его и нет. Мало ли какое скопление облаков на что бывает похоже. Ф-фу, мне аж холодно сделалось. Черт, нервы в последнее время шалят. Если так пойдет дальше, придется менять к бабушке всю теорию анализа, систему исходных и думать над тем, как потише обставить самоубийство. Никакого сходства. Нет и нет.

Отнеся полотенце в душевую, я решил сделать влажную уборку, а то тут месяц уже не метено, ужас же на что похоже. Вот только веник бы еще найти. Снаружи возле полянки, оседлав обломившийся и проросший сук, тихонько сидел и глядел сюда шаронос, покойно сложив перед собой лапки, ко всему равнодушный. Пустая заросшая полянка исходила нестерпимо прохладными утренними запахами. В траве, за широкими проемами целиком снятых окон в урезанной тени вигвама тонкими голосами звенели, готовясь к жаре, вьюны. Заразы, подумал я, засовывая веник в ведерко с водой. Ведь только же помылся.

Добросовестно проделав влажную уборку, я пошел перебросить завязший от переизбытка тепла в сомнениях сенсор Периметра на параллельный энергоблок, потом снова принял душ, не вытираясь и не давая себе обсохнуть, привалясь плечом в дверях со стаканом в руке, попробовал прикинуть в уме направленность предстоящих назавтра внешних магнитных возмущений. Я стоял и смотрел, как беспечный ухолов-эрасмик с хрустом вламывается в мертвые сучья висячих трав, уходя, от нечего делать прокладывая себе путь там, где никто кроме него еще не ходил и, надо думать, ходить больше не станет. Невидимый отсюда ухолов, удаляясь, тряс ветвями, сгоняя с насиженных мест запепеленый мотыль, со стуком роняя на землю перезревшие плоды и цепкие коконы колоний пемуаров, погрязших все как один в анабиозе. В последние дни мне как-то особенно перестало хватать ночи, что-то менялось, то ли рядом со мной, то ли во мне, иногда мне казалось, что я стал терять что-то из прежней своей обычной созерцательности, у меня снова ничего не хотело получаться. Я заметил, что во мне прибавилось самомнения и неприязни; проклятое время распоряжалось мной, даже когда я спал. Я вспоминал наш последний разговор с соседом памятным проливным вечером, мы говорили с ним об амнезии детства и ее удивительной схожести с беспамятством Детства Цивилизации: о странной способности современного человека не держать в памяти практически ничего, что хоть как-то соотносилось бы с периодом истории до того порога, за которым уже как бы начиналось собственно наше время — родное, утреннее, синее, теплое и умытое. Детство человечества мертво. Оно похоронено и давно забыто. Детство человечества, по его словам, так же, как и раннее детство отдельного человека, покрывается непроницаемым спасительным туманом амнезии, и это, говорил он, закономерно, это хорошо. Взрослый человек за исключением редких бессвязных обрывков без посторонней помощи не может сам вспомнить первые несколько ключевых лет своей жизни. И взрослеющее человечество рано или поздно преодолевает черту, где открываются совсем другие виды и за которой остается переход в иное состояние и совсем другое измерение, — все, что было до, очень незаметно тонет в беспамятстве времени. И в том, по его мнению, единственное, что безусловно могло бы свидетельствовать в пользу пресловутого прогресса. Человечество еще очень молодо. Все еще только начинается. Вообще я много занимательного и поучительного смог для себя почерпнуть из бесед с ним, раньше я как-то даже не задумывался над такими вещами.

Кем-то уже замечено, как мимо нашего всегда такого цепкого надменного внимания очень уж устойчиво, с одним и тем же подтекстом, просто и без всяких с нашей стороны усилий проскальзывает эпоха средневековья, вся целиком, без остатка неслышно уходя в небытие. Остальное в лучшем случае у нас удостаивается невыразительного кивка, скучающего и терпеливого. Удивительное дело, теперь мало кто даже знает, что такая эпоха вообще была. Вопрос не в том, заслуживает ли такое положение вещей академического недоумения, а насколько правомерно вообще делать из него категорию симптомов. Нездоровое сознание, вся вселенская грязь, нечистоты и мерзость, больная, мрачная, ликующая вонь первичных отложений, все инстинкты, все рефлексы раннего нового средневековья остались словно бы ниже порога нашего брезгливого сознания. Перед вами заросший пруд, старый, неподвижный и чужой. И вы не плещетесь в нем не потому что боитесь нырять, а потому что попросту его не видите. Ссылаясь на мнение неких знающих людей, сосед склонен был усматривать в том одну из тенденций и один механизм, своего рода естественную защитную реакцию повзрослевшей наконец цивилизации.

Да перестаньте, возразил я, обычная история, так всегда было. Слишком давно. Зачем плескаться в старом гнилом пруду, когда времени не хватает даже хотя бы просто осмотреться вокруг. Вот вы сидите здесь уже сколько времени, а вы можете сказать, к какому виду относится ухолов и вообще что он такое? К тому же наследственное умение напрочь забывать, что происходило там когда-то с кем-то где-то давным-давно по никому неизвестному сейчас толком поводу, — исключительно счастливое свойство только наше, если вы говорите об отвращении к Истории вообще. Наверняка, если хорошо посмотреть и поискать, можно еще найти где-нибудь остатки культур, всем сознанием и всеми корнями сидящие в Прошлом и для которых смысл жизни — в заботливом перебирании исторических крупиц давно прошедших дней. Я подумал, что это просто такая присущая особенность организма и что опять он свел все к своей натершей уши системе ценностей. Если заниматься одним только чужим огромным прошлым, оно рано или поздно съест, человек сегодня предпочитает заниматься крайне не простым и весьма любопытным будущим. С другой стороны, я вынужден был признать, что вот так с ходу действительно не мог что-то сразу припомнить из знакомых никого, кто бы интересовался подряд всем на свете и кто бы к тому же занимался еще неквантовым разделом исторических процессов. Им это было неинтересно.

В том-то все и дело, отозвался сосед сухо. Об этом и речь. Вот вы спорите, совершенно не понимая сути того, о чем спорите и что сами подтверждаете то, с чем спорите, — лишь бы поспорить.

Я счел нужным сразу же как можно более обольстительно и извиняюще улыбнуться, откидываясь на спинку, как бы с настоящего времени решительно снимая с себя всякую ответственность. Я установил локоть на подлокотник, удобно подпирая ладонью щеку. Пусть теперь спорит сам с собой. Временами я бывал убежден, что никакой сосед не экспериментальный философ, а, найдя во мне благодатную почву, просто валял дурака. Поймать его была проблема и подвиг, достойные богов. Вот вы сами-то сильно осведомлены в структурной истории, спросил сосед, хоть сколько-нибудь отдаленной от этого вот стакана?

Это был запрещенный прием, пепел прошлых миров меня ничуть не трогал не из каких-то там идеологических соображений, а в силу чисто органического неприятия всего, присущие функции статичности чего сами по себе физически не способны изменяться. Тут не я один этим болею, я сам же и сказал по неосторожности только на днях о том соседу. Это запрещенный прием, немедленно ожесточившись, объявил я, поднимая на собеседника указательный палец и прицеливаясь. Делать мне больше нечего.

В том-то все и дело, снова произнес сосед с горечью. Об этом и разговор. И всегда мы так. Симптом времени. Стоит только чуть-чуть потянуть откуда-то со стороны горелым ветерком Давно Ушедшего, как наше подсознание сразу же настораживается, ничего не беря на веру, чувствуя неясную угрозу в перемене погоды, где-то в дремучих глубинах совести вздрагивают пережитки, непоправимо и в незапамятные времена еще вроде бы отмершие, и мы немедленно вскидываем что попало наизготовку и берем под прицел. Вот, скажем, отбор личного информационного фонда каждого из нас отмечен неповторимым принципом избирательности. И что же? Ни у кого ничего нельзя найти из сколь угодно глубоких исследований вторичной истории, если те не касаются теорий динамической школы. Вообще ни у кого. Информаторий Культур может подтвердить то же самое. По данным Общей Позиционной Системы даже специалистами любая информация, не затрагивающая напрямую разделов истории Освоения, востребуется в последнюю очередь. Мы теряем некую часть самих себя. Не стоит спорить, возможно, реальная стоимость ее действительно не намного выше, чем у сброшенной змеей прошлогодней шкуры, но речь о другом. Кое-кто на этом основании успел дойти до мысли, что совсем скоро Культурам действительно будет не под силу вспомнить, что там — за Завесой Молчания и Ночи. Скептически настроенные умы поступают здесь достаточно сдержанно, они занимаются своим любимым делом: проводят аналогии.

Берется физиологический аспект. Выражается пожелание, что наблюдающими не будет упущен из внимания условный характер предлагаемых ретроспектив. Всем рекомендуется внимательно следить за собственной инерцией мышления. Чем вот занимается, скажем, на взгляд нормального взрослого ребенок в отсутствие надлежащего присмотра? Непотребством, ответит он, чем еще. Единственный на данное время доступный для юного сознания уровень познания окружающей среды. Далее по логике берется старое доброе Средневековье. То было время, говорят нам, именно когда отправления организмов вроде половых как таковые еще отделялись от прочего из той же серии известных физиологических отправлений, от, к примеру, жизнедеятельности кишечного тракта, слюно — или потоотделения. И даже ведь не просто отделялись — их выделяли, вокруг них не стихал ажиотаж, с живейшим интересом сгущались краски, водились хороводы и пели долгие, запоминающиеся мелодии. Потом это проходит. Для дальнейшего понимания нужно усвоить одну элементарную вещь: вокруг именно этих отправлений вращалась практически вся цивилизация и вся культура. Сегодня кого из широкой научной общественности ни попросишь завершить напрашивающуюся простенькую транспозицию, всякий тут же начинает смертельно скучать и выглядеть утюгом. И здесь, по-моему, нет ничего неловкого. Тут нечего брезгливо скучать и морщиться, в том состоит нормальная физиология исторического процесса, естественный пережиток, вроде сосредоточенной игрушки мальчишек управлять процессом мочеиспускания. С этой Историей все далеко не так просто, как временами кажется. Нам предстоит потерять некую часть самих себя. Мы этого не любим помнить, однако всякий раз, когда нам что-то вдруг об этом напоминает, мы непроизвольно переживаем приступ недоумения пополам с ощущением горечи: как если бы перед нами открыто начинали вывешивать наши собственные испачканные ползунки.

Симптом забывания всегда один и тот же. Под покровом детской амнезии сохраняется все, что имело место когда-то. То же, что умудряется выскальзывать на поверхность сознания, практически никогда не имеет ничего общего с реальностью, попросту отредактировано враньем и вымышленными событиями. Я знаю, мы занимались этим, удивительное дело, из опрошенных чуть не у всех период Позднего нового средневековья упорно ассоциировался с героическим освоением верхних слоев атмосферы Земли и грязной питьевой водой. Лишь единицы достаточно уверенно смогли сказать, что уже в то время существовали относительно надежные многофункциональные орбитальные станции.

И по-вашему, отсюда следует, что человек как вид сегодня стал взрослее, сказал я. Любой ребенок вам, не задумываясь, на пальцах покажет несколько ракурсов, с позиций которых будет доказано, что это как минимум довольно спорное умозаключение.

Вот этого не надо было говорить, но уж больно уверенно чувствовал себя сосед. Временами он здорово донимал этой своей уверенностью. Когда сосед принимался отделять главное от наносного, успев хорошо отдохнуть и выспаться, он начинал напоминать металлорежущий агрегат, он не сдается никогда. Я ни в чем не могу быть уверенным до конца — он уверен во всем.

Сосед медленно и удовлетворенно откинулся на спинку, собирая кончики пальцев перед собой вместе. Это высказывание мы отнесем на счет нездорового пессимизма, сказал он. Все пессимисты великие хищники. Вы даже не подозреваете, насколько жестоки в своем пессимизме.

Далее я принужден был выслушать целый экскурс на тему что такое трезвый взгляд, холодная голова, умеренный, здоровый оптимизм и его роль в исторической перспективе. Много ты понимаешь в пессимизме, подумал я, несколько сбитый с толку поворотом сюжета. У меня перед глазами все еще висела картина с одинаковыми телами, беспорядочно разбросанными в камнях и траве до самых опушек черного леса. Все-таки сосед умел уходить из-под любого удара, оставляя после себя сразу несколько теней и выворачивая наизнанку любое свойство явлений, этого не отнимешь. Всякая Версия исторических событий, по его мнению, всегда определяется лишь одним простым набором человеческих голов различного склада, причем данный набор строго ограничен и всегда взаимозадан единой текущей функцией.

Комбинируете обе переменные, набор упомянутых голов и их склад, — и получаете Новую Версию Истории. Это именно то, чем занималась история раньше.

Конечное число голов в изложении соседа варьировалось от одного этапа к другому. Все поголовье у него в целом и частном сводилось к: головы торопливые, головы холодные, головы скептические и головы пессимистически настроенные к чему-то конкретно одному либо, чаще, совершенно к чему бы то ни было вообще. Я слушал его без всякой радости, сосед бывает иногда трудно усвояем со всеми своими информационными вывертами, к тому же я был занят мучительными раздумьями, куда бы разумнее выглядело разместиться на ночь на этот раз, под навес на веранду или же под крышей у окна. И в общем то, зря, возможно, послушать стоило. Я не мог бы сказать определенно, что понял его во всем и вполне, но что-то там было, какое-то послесловие. Случайные сумерки на воде, которых давно нет. Что-то неприятное. Правду делает неприятной готовность к жертве. Не помню, кто это сказал. Сосед не говорил что-то исключительно новое, чего не говорил раньше, но посылки ко всем последующим событиям теперь выводил какие-то странные. Я помню еще время, когда официально было объявлено о наступлении периода «Ознакомительного затишья» в фундаментальных космических исследованиях, позднее даже получившего название «Стратегии неоперативного вмешательства», когда все вдруг кругом стали демонстрировать редкую обязательность едва ли не во всем, способном повлечь хоть какие-то отдаленные последствия.

Тут было что-то новое. Целый ряд концепций, казавшихся ранее чрезвычайно смелыми, жесткими, громкими и историческими, прошли в жизнь как-то уж совсем буднично и неприхотливо, по-деловому, без этих всяческих трагических недомолвок и шумных, на полмира, праздничных пожеланий дальнейших успехов. Ситуация еще позднее напоминала то, как если бы кто-то в окопе дальнего рубежа, надвинув на самые глаза козырек испачканной в земле каски и низко согнувшись, щуря мужественный взгляд и крепко сжимая челюсти как бы в ожидании того, что могло произойти в любую минуту, был готов прямо сейчас, в едином рывке, вот так же сжав зубы, уйти вслед за тем, кто уже ушел и кто сейчас там, один, далекий, беспристрастный и открытый всем космическим ветрам; и вот он осторожно расправляет напряженные плечи, непослушной ладонью утирая пересохшие потрескавшиеся губы, а то, чего он ждал, к чему готовился и шел всю жизнь, было занято чем-то другим, то ли где-то заблудилось; и он расслабляет мышцы лица и переводит дыхание, не замечая, как с обшлагов каски стекают струйки песка, и кто-то рядом тоже поднимает голову, и в прищуренном взгляде тоже ничего, кроме обычного холода и недоверия, кто-то откашливается чужим голосом и тоже не сводит взгляда — а поверх камней дальше, там, где тот, далекий и открытый всем ветрам, полный глубоких судьбоносных раздумий, вместо того чтобы заниматься делом, сидит, опершись рукой о чужой непроницаемый горизонт, собирает песок в горсть, поднимает и рассеянно смотрит, пропуская сквозь пальцы и пуская на ветер длинный дымный пыльный след… Космос оказался терпимым к присутствию человека.

И даже не терпимым — космос, вопреки ожиданиям, оказался невероятно, просто космически к нему равнодушным. Еще не выйдя за порог дверей привычного мира, чтобы толком осмотреться, человек успел нагрести к ногам и награбить к пьедесталу своего любопытства столько, что требовалась некоторая пауза, некоторый период вдумчивого созерцания, чтобы как-то прийти в себя, привести все это в соответствие с устоявшимися представлениями и чувствами. Очень скоро начали поговаривать немного-немало как о Глубоком Кризисе в концептуальности современного мировоззрения и вообще всякого поступательного развития, когда выяснилось, что даже человеку с его беспрецедентными способностями усваивать и сохранять обычный рабочий настрой понадобится какое-то время, чтобы в сколько-нибудь приемлемой форме это усвоить хотя бы часть и решить, как быть дальше.

Сразу же нашлись расторопные умы, немедленно набросавшие примерную схемку и тут же на полях подсчитавшие, что только на то, что уже есть, понадобилось бы до двадцати тысяч лет лишь на предварительный этап освоения и изучения, не включая даже сюда всё на статусе Независимых культур. И теперь, поскольку энергоресурсов заведомо ни на что больше не хватало и ввиду качественно иного измерения, было официально объявлено о концепции прогрессивных уровней сознания и, стало быть, наступлении посткосмической эры: Осмотреться, Задуматься, Перевести дыхание и Не ошибиться. Переводить дыхание предполагалось достаточно долго. Особого ажиотажа, впрочем, не получилось, все были заняты кто чем, обычными неотложными делами, катастрофическим износом оборудования, невероятными климатическими условиями, довольно будничными смертельно надоевшими уже всем скандалами по поводу дефицита снабжения, невостребованности локальных фондов, нескончаемыми склоками по рабочим вопросам, войнами лабораторий, так что какие-то официальные пертурбации в эволюции идеологии были встречены кое-где больше с некоторым недоумением. Подчеркнутая неприхотливость и сдержанность в жизненных вопросах воспринималась теперь чуть ли не как отличительная генетическая черта всех; здравый смысл стал путеводителем по мирам сюрреализма; оправданный ситуацией серьезный риск был нормой приличий; экстремальность условий — едва ли не исторической средой обитания. Это не могло не оставить следов.

Как бы то ни было поначалу, скоро все свелось к тезису старой мудрости: Осмотреться, Не ошибиться, Десять раз все взвесить и Осмотреться еще раз. Человечество стало весьма чувствительным к новым ошибкам, бережным к самому себе и на редкость благоразумным. Человечество соревновалось само с собой в степени благоразумия. Человечество теперь просто потрясало своим благоразумием и предусмотрительностью, стоило сейчас лишь появиться на горизонте одной скептически настроенной голове и надрывно, с болью в голосе вопросить, что же это мы, чесать всех пирамскими гвоздями, делаем, — как былой ажиотаж спадал, все озабоченно, стараясь не наломать лишнего, собирались плотнее вместе, потирая затылки и с трагическим выражением на лицах сейчас же принимались размышлять, что же это мы, в самом деле, делаем. Еще бы не быть благоразумным. Синдромом благоразумия человечество тоже занемогло не вдруг, любой архитектоник науки, говорил сосед, не задумываясь, с ходу мог бы привести с десяток доводов, чего бы ему, человечеству, в конце концов однажды не поумнеть. Неприятности, от едва заметных до недвусмысленных симптомов, случались тут и там, оно едва не вымерло в один прекрасный день, когда нормальная бактериальная среда человеческого организма без всякого предупреждения преодолела гематоэнцефалический барьер, давно заниженный цивилизацией, за которым открывалась прямая дорога к мозгу.

Собственно, перспектива вымереть маячила не для всех, а только для большинства, поправлялся сосед. В том-то все и дело. Сегодня мало кто уже знает, что так называемые зеленые зоны с охранным генофондом появились как раз в то время. Тогда площадь территории всех зон охватывала что-то около пяти процентов общепланетарной территории.

Нужно сказать, даже я, при всей своей удручающей неосведомленности в сколько-нибудь углубленной структурной хронологии, не соотнесенной с квантовой историей, что-то такое читал или слышал краем уха о тех событиях. Я не знаю, какая связь между одним и другим, что последовало вслед за этим, тем более что вот и некоторые, достаточно знающие сами по себе, отдельные лица придерживались того мнения, что никакой связи и не было, однако я вполне бы мог себе представить нечто вроде того, что такая связь все же была. Тут не разглядели, там оставили без присмотра, тогда не вовремя нажали и неверно интерпретировали, нарушилось что-то в природе систем неведомых равновесий и явлений, чего никто предусмотреть не мог, что-то куда-то разом сместилось — и пошло-поехало. Все началось с биоценозных зон, обширных заповедников-парков с заданными границами и на статусе недоступности, сравнимой по суровости охранения разве что с общественными институтами самого строгого режима. Вообще именно этому обстоятельству потом вменялась решающая вина в нарушении обыденного, кое-кому бессознательно уже давно опостылевшего, омерзевшего и плохо пахшего, но давно привычного соустройства себя и природы. Это было тем последним водоразделом, отделившим все Прошлое от всего Последующего. Нациям и государствам, как всегда, было не до зеленых очертаний чистых живых лесов, поэтому существовала некая неправительственная программа по поддержанию экосистем в их естественном состоянии. Программа мало того что была частной, то есть со своими особыми представлениями о правильном и допустимом, самостоятельно определяла статус территорий на том основании, что традиционных природоохранных мер было недостаточно, и брала на себя нелегкий труд снабжения всем необходимым собственного низкотемпературного генетического банка зародышевых клеток едва ли не всего живого на Земле, — она еще с самого начала, и весьма решительно, была настроена в охране границ территорий, подпадавших под юрисдикцию новых Зеленых Зон. Настолько решительно, что инциденты с применением оборонной техники на границах вскоре приобрели весьма своеобразный оттенок как пример того, как бы приблизительно могло выглядеть вторжение инопланетного мира; сами же экосистемы довольно быстро оказались за пределами всякого соприкосновения с Цивилизацией.

В этом была своя логика, ежедневно и еженедельно на планете синтезировались несколько новых, неизвестных никогда ранее химических соединений, биологическая активность которых в лучшем случае была слабо изучена, ежегодное же количество таких соединений в масштабах планеты составляло порядка нескольких сотен тысяч. Притом относительно их биологической активности, за исключением разве что нескольких процентов от всего числа, человечество пребывало в абсолютнейшем и устойчивом неведении.

Мало того, в сочетании с грунтовыми водами, почвой и воздушной средой весь этот бульон окружал человека в каком-то уж совсем труднопредставимом виде химических смесей. Со временем чем дальше, тем больше это напоминало химическую бомбу с часовым механизмом и без предохранителя. Методы биологии развития, межвидовые трансплантации эмбрионов уже тогда позволяли надеяться на сохранение редких геномов и генофонда Земли, развитие же с последующей интродукцией растений и животных в закрытые территории обеспечивали самоподдержание систем, так что поначалу в пределах Парков все сводилось к одному наблюдению.

Далее, видимо, сыграло свою роль то, чего в общем-то, можно было ожидать. Нормальный иммунный статус человеческого организма успел неузнаваемо измениться с тех пор, как человек успешно смог перезимовать последний ледниковый период и покинул пещеру, чтобы выйти в мир. Тотальная вакцинация, бережно передающийся от одного поколения к другому реликт загрязнения на всех мыслимых уровнях сознания и окружающей среды и просто техногенный образ мышления человека ослабили иммунитет до такой степени, что даже обычная полезная микрофлора кишечника начала искать доступа в кровь. Теперь уже ранее вполне считавшиеся безобидными и домашними микроорганизмы, обитавшие обыкновенно в почве, грунтовых водах и водоемах и никогда не включавшие специально человеческий организм в круг своих жизненных интересов, начали проявлять заметное беспокойство и протискиваться один за другим в сферу эпидемиологии. Такое общество уже не могло выжить без прививок.

В исторической перспективе, под любым срезом событий всегда, наверное, можно отыскать таких, и не мало, кто чем-то где-то по какой-то причине остался недоволен. Данный период в этом смысле был не лучше других. Очень скоро появились люди, категорически с таким положением не согласные. По всей видимости, именно то время следует считать началом расширения Зеленых Зон и началом цепной реакции. С расширением Зеленых Зон, или, как их тогда называли, Парков, конечно, никто не торопился, тем более, что расширять их вроде как особо было некуда, однако тогда же произошла вещь странная, сама по себе удивительная и непонятная: какая-то часть некоторых самым тщательным образом охраняемых территорий по до сих пор не до конца ясным обстоятельствам оказалась заселенной немногочисленными людьми. Судя по всему, первоначальным контингентом там все-таки нужно понимать кого-то из числа обслуживающего персонала, умудрившихся проникнуть на закрытый объект (были отдельные крайне рискованные, с учетом рельефа местности, попытки прыжков с индивидуальными средствами воздухоплавания в ночное время), а также наиболее стойких старожилов биостанций, поскольку из общих соображений ясно, что оставаться на одном месте подолгу на чисто абстрактном позитивизме, без всяких видов на ощутимые в обозримом будущем результаты как область приложения сил, помимо одного упрямства нужно было иметь некий серьезный стимул еще. Как бы то ни было, не сохранилось данных, свидетельствующих о каком-то специальном внедрении антропных поселений на образовательном этапе Закрытых Парков. Сохранились лишь ссылки на еще одну программу, согласно ей всякий, прошедший жестко предписанную, обязательную для всех проверку на некий комплекс психических и физических соответствий и удовлетворяющий неким универсальным параметрам, получал приглашение оставаться в Парке в продолжение любого времени. Это был эксперимент по внедрению человека в пространство координат иных измерений. Другое время.

Тут очень хотелось бы закончить так, говорил сосед: «Селекция началась». Непритязательно и жизнеутверждающе. Ни черта она тогда не началась, этого было слишком мало и слишком не вовремя, чтобы выжить. Хороший вопрос: если собрать вместе оплоты добродетели, дать им все необходимое и перестать им мешать, то как много времени нужно, чтобы они вышли из-под контроля?

Изначально в целях гарантированного сохранения генофонда живого предполагалось отвести под заповедники до сорока процентов территории Земли. Реакция, похоже, началась, когда площадь зеленых зон достигла десяти процентов от общепланетарной площади.

Антагонизм между урбанистическим сознанием и теми, кто всю жизнь проводил в заповедниках, был, по-видимому, заложен сразу, этому не сильно даже смогло противодействовать то обстоятельство, что один мир произрастал как бы в изолированности от другого: слишком не подходил образ жизни один другому, слишком они были разными, представители одного и другого не соответствовали взаимным мировоззрениям и вкусам, словно представители разных временных слоев, теперь их можно было различить даже внешне. Все заповедники осуществляли на практике один и тот же сценарий неприметного сосуществования, стараясь не усложнять себе жизнь. На протяжении длительного периода они проводили эту свою политику так тихо, даже вкрадчиво, что идея сохранения генофонда на каком-то промежутке событий оставалась популярной даже на уровне правительств. Однако вскоре, после принятия исторических «Хартий Культур», вошедших в обиход как «Права Двух», прежний ажиотаж бесследно исчез, заповедники стали привлекать совсем другое внимание и отражать совсем другое понимание реальности. Все чаще на самых разных уровнях раздавались голоса, требовавшие восстановить в правах здравый смысл и принципы демократии, ликвидировать противоречащий духу свободного равноправия режим непонятной избирательности, провести немедленную дезинфекцию зеленых язв на теле цивилизации, прижечь рассадники зеленого фашизма, открыть границы и предать наконец чистилищу общественного мнения то, какая аристократическая евгеника произрастает у общества под боком без присмотра и какую элитную заразу тут выводят еще. На этом фоне даже прошедшие по мировым каналам связи сообщения о снижении продолжительности жизни среднестатистической женщины до уровня семидесяти-восьмидесяти лет не оставили какого-то особого впечатления и отзвука. Внешне все выглядело довольно благопристойно и тихо: каждая такая зона, какой бы незначительной она ни казалась, начинала всегда с того, что объявляла себя «зеленой» и свободной от химического производства в любых его формах, — вслед за чем подавляющему большинству населения предлагалось переместиться за ее пределы на таких выгодных условиях, что мало кто мог устоять. «Устоявшие» же в свою очередь подпадали под такой прессинг и оказывались в зоне отчуждения такого уровня, что в конце концов всякая зона приобретала вид один и тот же: дикий и неухоженный. Нанотехнологиям тогда еще только предстояло сказать свое слово.

По замечаниям исследователей, в широком сознании массового представителя бетонных городов чуждые и мрачные обитатели заповедных зон остались некоторым образом прочно связанными с идиомой: «Человек — дитя ледникового периода». Именно в таком виде; и это было странно, поскольку к какому-либо прилюдному постулированию лозунгов, распространению учений и вербованию последователей гомены — или интрагому, как называли себя сами обитатели заповедников — никогда особо расположены не были. Ни один из них не считал нужным афишировать свою принадлежность и происхождение, окажись он по редкому случаю во Внешнем окружении. К тому времени никто не мог поручиться, что всякий заезжий незнакомец был именно тем, за кого себя выдавал. В том ключе, что сомнения начались, и они стали влиять на политику отдельных правительств. В конце концов, экология экологией, но не увлеклись ли Объединенные Нации частным экспериментированием?

Естественно, на диалекте гоменов та же идиоматика, скорее всего, выглядела иначе. Между тем обычные до настоящего времени трудности психолингвистики как-то неожиданно стали температурой дня. Дело могло объясняться тем, что те у себя во внутреннем пользовании употребляли иное летосчисление, отличное от общепринятого, где за исходную точку отсчета для всех последующих культуробразующих пластов Антропоцена бралось время как раз исхода последнего ледникового периода, имевшего, на их взгляд, последствия, которые трудно уже было бы переоценить для эволюции вообще человека как вид. И тогда в самом содержании идиомы можно легко усмотреть общий негативный оттенок и просто желание доступным способом задеть. Однако весь круг недоразумений тем не исчерпывался.

Если сказать только, что одни, в отличие от других, придерживались некоего монотонного принципа взаимодействия со средой, оставаясь несгибаемыми адептами здорового образа жизни и экологии сознания, значит не сказать ничего. Тогда уж правильнее было бы исходить из того, что такая непонятная устойчивая наклонность к одному образу жизни из одного поколения в другое удивительным образом впечатывалась в генах. Как то происходило в действительности, не скажет уже никто, сами интрагому не вступали ни в какие дискуссии и не занимались каким бы то ни было видом пропагандирования взглядов. Все же, если бы возникла необходимость в некоем отправном моменте и точке опоры, из чего следовало бы исходить и гвоздить построения дальше, наиболее расхожим тезисом в заповедной среде могло быть понимание того обстоятельства, что: общество стало вакцинозависимым, все, что еще можно сделать в такой ситуации, это любыми средствами повысить устойчивость организма во враждебном окружении бактерий.

И они его повысили. До такой степени, что ожил и пришел в действие механизм естественного отбора — того самого, о котором организм человека и, важнейший фактор, генофонд цивилизации забыли давным-давно. Впрочем, на деле отбор тот никогда не был до конца естественным, им явно манипулировали. Как бы то ни было, очень скоро стало ясно, что эксперимент удался по крайней мере на часть. До тех пор, пока существовали Зеленные Территории, эволюция пробовала себя в неофициальном качестве. Хотя массовому потребителю бетонных колоний об этом еще только предстояло узнать.

Внешне мотив несовместимости лежал в различиях систем ценностей. Понятие «болезней», «больных привычек» «больного человека», «болезни духа», «наследственная лень тела», «грязь», «грязное», от чего всякое минимально привлекательное будущее предполагалось как бы быть свободным, для одних были в достаточной степени пустым звуком, для других — нет. Брезгливость может быть естественной, но она так же легко становится опасной. Как только массовый потребитель разглядел в интрагому другого, началась реакция.

Злые языки из среды внешнего окружения давно бренчали с тем содержанием, что мир имеет случай присутствовать при появлении на свет новой религии чистой воды; страсти между тем успели кое-где накалиться до предела. Под давлением средств информации и привыкшей дальновидно мыслить общественности последнее финансирование из общественных фондов программы «Редкий геном» и структуры закрытых заповедников, там, где оно еще сохранялось, было снято, однако было уже поздно: процесс, как выяснилось, успел уже где-то проскочить стадию обратимости. Новообразование оказалось самодостаточным и самоподдерживающимся. Кое-кто предсказывал тому конфликт и даже гражданско-военное противостояние; воевать, впрочем, по большому счету никому не хотелось, или, точнее, многим тогда было не до заповедников и геномов, Внешний мир как раз подходил к очередному своему экономическому кризису, и всякий минимально развитый регион был занят лихорадочным перераспределением ресурсов в свою пользу либо поиском, к какому бы экономическому гиганту прижаться, чтобы не ошибиться и не оказаться в будущей большой свалке раздавленным. Трудно сказать, чем бы все кончилось и к чему бы в конечном итоге привело, не произойди то, что произошло потом. Тем временем и организм интрагому в свою очередь претерпел изменение обычного иммунного статуса. В общем все свелось к воссозданию мощной ферментативной системы живых клеток, способной на порядок успешнее прежнего заделывать повреждения в молекулах ДНК. Такая клетка умела выдерживать несоразмерные дозы нечисти без большого вреда для себя. Гораздо примечательнее было другое: репаразная система оказалась устойчивой не столько к направленному разрушительному воздействию отдельных веществ, сколько к непредсказуемой смеси разных химических компонентов — из чего, собственно, и состоит окружающая среда. Теперь, чтобы добраться до молекул ДНК, агрессивный агент атмосферы, ядохимикатов, широко использовавшихся в разведении агрокультур, или очень многих лекарственных препаратов вынужден был прежде преодолеть хорошо укрепленную защиту клетки.

Вместе с тем, нельзя было сказать, что интрагомовский способ видеть мир, опыт противодействия и выживания, мог считаться пригодным для хоть сколько-нибудь широких слоев населения. Все обычные медикаментозные средства, исключая ряд случаев экстренного оперативного вмешательства, находились вне закона, едва ли не со всяким явлением заболевания, что случалось в среде гоменов редко, организм заставляли бороться своими силами посредством резкой психомедитативной перестройки при поддержке прочих терапий, к идее генной инженерии у себя они относились с явным предубеждением; воспитание детей доверялось только мужчинам. Притом воспитание подрастающего поколения даже наиболее малолетнего и нежного возраста проходило в условиях так называемой максимально открытой среды. Вообще, систематическое пребывание на той или иной стадии физиологического стресса, практика интенсивного воздействия на психические, мозговые и прочие физические функции стремительно развивающегося организма в довольно жесткой форме принесла плоды достаточно рано. И они нашли свое место в той системе жертвоприношений своему взгляду на окружающий мир, став примерно как привычка умываться, превратившись в далеко не добрую традицию иной культуры. Как показали дальнейшие события, в том тоже наследовался свой смысл. Логично было бы предполагать, что требования адаптации к среде, мало входившие в рамки традиционных представлений, способны будут выдержать лишь совсем немногие. Сказывалась ли в том общая для всех цивилизаций тенденция к аномальной индивидуации? Сосед уверенно говорил: «Да». Между «быть особенным» и «выживать, чтобы быть особенным» разница весьма значительная. Как только мать-природа сказала свое слово, всем оставалось только ждать. По-видимому, им просто повезло: в нужное время оказались в нужном месте. Если бы не то, что случилось дальше, если бы не очередной мировой кризис именно в общемедицинском, клиническом смысле как переходный процесс заболевания, очень может быть, все бы выглядело иначе, и еще одна попытка заглянуть за горизонт доступного так и осталась бы случайным недоразумением в неторопливом потоке реки обыденности. Как раз поэтому в традициях экспериментальных философий уникальному стечению редких обстоятельств отводится такое особое место.

Поначалу, пока их мало кто видел и остальное человечество интересовало лишь оно само, все складывалось вполне буднично и скучно; самые нетерпеливые тем временем уже поспешили провозгласить наступление эры «человека долгоживущего». Другие охотнее говорили о «новой расе», «человеке гордом»: в смысле, склонном переоценивать собственные достижения и, тем самым, созревшем уже к опрометчивым решениям; еще позднее, когда живых гоменов по-прежнему никто почти не видел, но все вдруг стали говорить об их неслышном присутствии рядом, совсем близко и едва ли не повсюду и подозревать друг в друге скрытого гомена, отношение к ним достаточно сильно поменялось. Складывалось впечатление, что зеленые безмолвные Объекты были свободными не столько от пагубного производства, сколько от остального человечества.

В конце концов именно эта способность интрагому не быть обычным средним человеком с его всегда очень средним пониманием уместного и закрепленная на уровне инстинкта тщательно скрываемая чуждость его обычным удовольствиям стала раздражать сильнее всего. Любой случай аномально крепкого здоровья, случай удачных генов, нестандартного мышления, умозаключений, не совпадающих с мнением установленных идеологий, просто характерных черт, отличных от большинства, в отдельных ареалах географии уже были способны вызвать подозрения. И вызывали, со всем комплексом последствий. Большинство защищалось. По некоторым явно тенденциозно выдержанным сведениям, окончательно оставив человечество, делящее все время что-то, вечно грызущееся и воюющее из-за любого куска, темная ветвь культуры даже телевидением и обычными часами пользовалась лишь в средствах связи при хирургическом вмешательстве. Тлеющее от события к событию раздражение остального мира становилось новой идеологией. Тем временем дети, которых еще недавно пугали гоменами, играли в «гоменов-охотников» и, случалось, подрастая, сами вскоре объявляли создание «новой зеленой территории». Правда, большинство из таких «территорий» так же скоро и распадалось.

Примерно со всем этим совпадало по времени обвальное нашествие так называемых дней Длинных Железных Столов, когда общественное мнение пребывало в некотором ступоре, не зная, чем это закончится и закончится ли вообще. В представлении многих, происходившее было иллюстрацией без конца обещаемого конца света, тем более что для очевидцев удар явился не столько непредсказуемым, сколько исключительно жестоким по последствиям. Случаи, когда полезной микрофлоре кишечника человека удавалось преодолеть кишечный барьер, происходили и раньше, и не так уж редко, но лишь теперь целенаправленный выход микрофлоры за пределы гематоэнцефалического барьера непосредственно в мозг, сопровождавшийся непоправимыми разрушениями, приобрел едва ли не пандемиологический характер. Среднестатистический уровень иммунодефицита просто не позволял нежизнеспособному в таких условиях, убогому от самой природы техногенной цивилизации организму возможности противостоять давлению, которое минимально превышало привычное. Все произошло настолько быстро, словно некий один и тот же механизм, подчиняясь одному ему известной механике, вдруг повсеместно пошел с нарезки, так что сгоряча стали искать мутанта-бактерию с функцией детонатора на стороне. Может, он и был, этот детонатор, сейчас уже никто не скажет. Но по степени отрезвления еще более пугающим показался неожиданный полный исход, когда всё в той же обвальной форме и завершилось, как и началось, оставив озадаченных специалистов один на один с данными статистического анализа в недоумении, чего еще следует ждать и когда.

Нужно было бы сразу заметить, что все, что произошло дальше, вряд ли происходило как следствие вмешательства со стороны интрагому, как то пытался кое-кто показать. Достаточно сомнительно, акции подобного рода означали бы прежде всего нарушение привычного молчания по отношению к экзистенциям внешнего мира, а это как-то мало увязывалось с их философией и взглядом на мир. Наверное, с учетом тогдашнего разброда настроений, логично допустить, что самим гоменам стоило лишь произнести в тот момент несколько исторических слов, чтобы потом использовать ситуацию с дальновидной выгодой для себя и для всех, внешний мир, сколько его ни было, покорно пошел бы за ними куда угодно. Однако они этого не сделали. Возможно, просто не стали торопить события. Может быть также, они ничего не знали. Я со своей стороны сказал бы, что им это просто было неинтересно, им хватало других забот: проведя несложную манипуляцию сознания внешней по отношению к ним среды и перенаправив реальность в приемлемую для них версию, они ни на что больше не отвлекались. В том числе и на приближение конца света. Между тем уже геронтогенез, плевшийся до того в хвосте событий от одной среднестатистической возрастной отметки к другой долго, сонно и нудно, вдруг без всяких предисловий, как лошадь, которой надоел все время тянущийся один и тот же размеренный шаг и которая решила единым махом покончить наконец со всем неосвоенными расстояниями, как-то очень энергично пошел из-под контроля, причем во все стороны сразу, не отвлекаясь на панически вводимые повально ограничения и вотумы.

Довольно быстро выяснилось, что прежний процесс не столько даже утратил известную логику, сколько выявил другую, менее явную, однако уходящую далеко, очень далеко — много дальше доступного здравому смыслу; но это стали выяснять уже потом, тогда же о логике всяких и великих в том числе тенденций размышлять старались меньше всего, глобальные неприятности воспринимались как очередной акт конца света. Конечно, идея всем пожить долго, с удовольствием и дожить потом еще до 110—120 лет воспринималась сразу всеми и более чем благосклонно, тем более что реальные посылки к тому имелись давно. С другой стороны, хорошие заделы генетиками с медиками были заложены во всех смежных областях знания именно с учетом таких реальных возможностей, без разного там надрывного самоотречения и целования земли, — и потом, чего б, действительно, не жить еще человеку после и до 140 и до 160, — никто не видел, отчего б ему, и в самом деле, не жить еще лучше и дольше, — более того, мало кто только не был убежден, что именно так все и будет. Но никто не предполагал эволюции в такой деликатной области, принимающей такие формы.

То, что с нормальным историческим процессом что-то не так и что надвигались большие дела, чувствовали многие. Об этом говорили и зачастившие что-то в последнее время всевозможные кризисы, и бесконечные убедительно и грамотно изложенные обещания всеобщего мировоззренческого сдвига, когда умершее прошлое оторвется однажды, уносимое течением, и больше уже не сможет контролировать обыденное сознание; сюда же шло удивительное социопсихическое явление, кодекс моральных норм — железный, почти монашеский, но всегда строго индивидуальный, как бы в противовес и даже в пику этическим нормам Большинства; и спорадически просыпающаяся через силу совестливость по отношению к зеленым очертаниям лесов, когда классической формой постиндустриализма еще и не пахло; поминутное возникновение всяческого мистического опыта и такое же поминутное его исчезновение; лихорадочное перебирание бессчетных религий с неослабевающей угрозой пандемий нетрадиционных парарелигий; непредсказуемая по силе релятивизация абсолютно всего на свете — и тут еще гомены со своими закрытыми парками как неслышно зарождающийся новый зоологический вид неизвестно чего, и заметное падение рождаемости, и какие-то пятна на солнце, — непонятно только было, причем тут геронтогенез и причем тут события анаболического порядка.

Некоторое изумление в среде специалистов вызвали еще первые сообщения об отмеченном в части развитых регионов мира снижении среднестатистических показателей продолжительности жизни женщины вопреки всем прогнозам и предвкушениям — до отметки едва ли не вековой давности. Снижение, в сравнении с мужским относительным коэффициентом прогрессии в той же области, было пустяковым, но вызывала недоумение его необъяснимая устойчивость в ряде стран, где, казалось бы, к тому не имелось никаких видимых оснований. Но совсем уже откровенное беспокойство и нетерпение медики начали проявлять, когда стало известно, что статистика медленно и неуклонно, словно не собираясь останавливаться на достигнутом, поползла вплоть до отметки семидесяти пяти-восьмидесяти лет. Скоро выяснилось, что сюда в качестве извинительных причин не могли быть включены как внешние и ничего толком не разъясняющие вещи вроде случающихся на веку стихийных бедствий, миграции населения, эпидемий и т.п.. Поголовно все данные экологического, эмиграционного, экономического, медицинского и геронтологического анализа упорно твердили, что дело в определенном уровне смертности, практически все женщины этого возраста выказывали склонность расставаться с жизнью достаточно тривиально — в результате старческого истощения.

Ну и прекрасно, бесстыдно пожимали плечами убежденные потомственные холостяки, открывая тем самым целую главу в нескончаемой череде мнений и суждений. Туда вам всем и дорога. Сия цивилизация с ее дурной наследственностью вряд ли бы тут много потеряла, не говоря уже о детях. Посмотрите на гоменов. С точки зрения физиологии покой должен иметь только один конечный результат — смерть организма. Любой мыслящий физиолог мог бы сказать вам, что для минимально полноценного развития форма стресса до его патологического предела жизненно важна. Но это как раз именно то, что уже по определению противоречит самой природе женского начала. Все мыслимые высшие ценности его всегда ассоциировались исключительно со статичностью, гнездом, с избыточностью тепла. Делай как я, говорит женщина ребенку. Не открывай окно, от свежего воздуха болеют. Не бегай, упадешь. Не лезь в воду, вода холодная. Не забирайся на дерево, сорвешься. Не ходи далеко, заблудишься. Не спорь со старшими, старшие никогда не ошибаются. А лучше ешь регулярно, ешь много, ешь еще больше, будешь большим. «Так больше нельзя», — решительно заключила часть мужского населения. С любовью ваяя податливое сознание малыша по своему образу и подобию, женщина до последнего момента успешно защищала его от мужчины и настоящее от будущего. Мы ничего конкретно не предлагаем, просто нужно обратить внимание, что пока дети будут женоподобны, вы все в смысле своей жизнеспособности будете оставлять желать много лучшего. Впрочем, как отмечали очевидцы, общественное мнение тут благоразумно придерживалось другого мнения.

То обстоятельство, что новые фокусы эволюции с демографией имели массовый характер, обнаружилось далеко не сразу. Панические настроения стали преобладать со снижением тех же показателей до 30—35, а кое-где и до двадцатитрехлетнего среднестатистического возраста, притом упорно карабкавшаяся куда-то наверх графа смертности по-прежнему касалась только женщин — на протяжении почти всего векового периода число долгожителей среди мужчин в их статистике оставалось определяющим. Тут уже вообще ничего нельзя было понять, означенные флюктуации больше вроде бы никакой видимой частью не затрагивали обычного онтогенеза, девочки совершенно банальным образом становились вначале девушками, потом молодыми женщинами, достигали расцвета свежести и сил, после чего как-то очень скоро и непоправимо увядали, лишь совсем недолго успев побыть бабушками и оставив на руках безутешных отцов часто совсем малолетних жизнерадостно улыбающихся отпрысков. Мир чем-то напоминал человека, снова ошибшегося дверью и вышедшего в ближайшее окно на уровне последних этажей.

Теперь, можно представить такую ситуацию: женщина развивается, раньше чем когда-либо прежде достигает биологической зрелости, почти не задерживаясь покидает мир, вместе с тем, катастрофически опускавшийся в течении всех ста-ста пятидесяти лет, практически обвалом, показатель остановился, лишь достигнув критического равновесия, едва ли не повсеместно уже составлявшего от девятнадцати до двадцати трех лет среднестатистической продолжительности жизни женщины. По некоторым сведениям, несколько увеличить ее могли задержка либо неспособность по каким-то причинам женщины к детородной функции, либо еще как-то поднять ее удавалось титаническими усилиями медицины, да и то лишь ненамного. «Долгожительницы» же вроде тех, что добирались до тридцати лет и более составляли разве что одна на сто тысяч; с другой стороны — мужчины.

Вначале, в самом деле, их среднестатистический возраст достигает рубежа 120—140 лет, уже ранее предсказанного и клятвенно геронтологами обещанного, но ничуть на этом не задерживается, совсем нет, — он со все той же нудной медлительностью взбирается еще выше, без всяких видимых усилий переваливает полуторавековой предел и останавливается лишь, воссоздав своеобразное демографическое равновесие на уровне 170—190, а у гоменов почти всех 260 лет среднестатистической продолжительности жизни. Естественно первым делом стали обвинять вмешательство в генетический состав популяции — где-то что-то с генотипом, хотя генетики все вместе в одинаковых выражениях клялись всем самым дорогим, что ничего не трогали и что виновника лучше пусть ищут где-нибудь среди белков, заведующих делением хромосом. Пока компетентные лица под эгидой Наций рука об руку с Всемирной Организацией Здравоохранения, сбиваясь с ног, искали по лабораториям мира скрытых террористов, современность, пока не зная, что следует предпринимать в таких случаях, просто напряженно ждала, чем все кончится. Меньше всего хотели усматривать в том симптомы новых демографических реалий. Никем не предвиденное изменение типа демографического равновесия поначалу здорово походило на катастрофу. Кстати, как раз тогда снова, уже в несколько ином свете, вспомнили о зеленых территориях и идее криоконсервации («…На интрагому теперь смотрели совсем-совсем другими глазами, — говорил сосед, — что ты…») Вдруг сразу и повсеместно возобладало то мнение, что заповедники — это никакой не рассадник зла, а даже наоборот, — колодцы в будущее. Хотя, нужно сказать, на способности населения планеты к воспроизводству это отразилось мало, если не считать самого эффекта потрясения, который был скорее из событий психологического ряда. Сам по себе факт одностороннего повышения смертности (удивительное дело) практически не затронул рождаемости ни тогда, ни после, уровень рождаемости почти не возрастал, как по логике вещей можно было бы ожидать. Вообще, как отмечалось, женская половина все эти перипетии восприняла с замечательным самообладанием, не в пример мужчинам, новую свинью со стороны эволюционного развития они дружно встретили более ранним созреванием, никак, к счастью, не затронувшим их внешней привлекательности и даже совсем напротив. Другое дело, что ситуация сама по себе плохо укладывалась в рамки общепринятых представлений об онтогенезе и требовала известного самообладания уже от самих исследователей, чтобы взять себя в руки и наконец решить, какую стратегию в создавшихся условиях принять было бы разумнее всего и есть ли она вообще, тут какая-то разумная стратегия.

Насколько можно было судить чуть позже, внешне на клеточном уровне регрессирующее явление выглядело как нарушение стандартного правила скелетных мышц, которым определяется продолжительность жизни организма и тонус его общей жизнеспособности. Клетка, развиваясь, запасает больше энергии, чем тратит, здесь же обычная механика напоминала сбой, словно нормальная здоровая клетка переставала быть нормальной и здоровой, теряя некую точку опоры и принимаясь кидаться в крайности. По одним сведениям, рост клетки практически полностью прекращался, как будто весь организм вдруг разом лишался двигательной активности, а питательные вещества поступали в организм с перебоями. Так как для накопления энергии организмом необходима его активность, при опасном недостатке последней происходит цепная реакция энергетического голодания клеток — примерно то, что можно было наблюдать в метаболизме женского организма. Если в живой развивающейся системе усвоение веществ и энергии преобладает над распадом этих веществ и выделением тепла, а энергетический фонд приобретается, то в случае женского организма напротив, процесс катаболизма превосходил анаболизм, в клеточной структуре накапливались разрушения, энергетический фонд истощался, все начинали жить мрачными предчувствиями надвигавшегося катаклизма. Живая структура будто попадала в состояние угнетения патологическим стрессом, что рано или поздно отражалось на его развитии. Застойные явления в клетках приводили к ситуации, словно организм медленно выгорал в состоянии паралича.

По другим сведениям, клетка попросту разрушалась в ходе отравления продуктами собственной жизнедеятельности. Кровь, как известно, среда, окружающая клетку, от которой ее отделяет соединительная ткань. Как следствие систематического и бесконтрольного переедания нормальный обмен с окружающей средой нарушается: поверхность клетки и сама клеточная масса растут с разной скоростью — в результате ненормально быстрого увеличения клеточной массы в клетках скапливались продукты распада. Самое удивительное здесь другое. Один и тот же разрушительный механизм мог срабатывать и в организме женщины, до конца своих дней служившей едва ли не образцом умеренности, непримиримой сдержанности во всем и чуть ли не верхом ортодоксального стоицизма. Сосед сам вряд ли точно знал, что это такое, но не иначе, такое положение можно было объяснить чем-то вроде мистического наследного проклятья далеко не бесследно ушедших веков.

Женская живая структура в результате обвального старения тратила едва ли не до половины всей энергии только на восстановление энергетического фонда. О каком-то нормальном функционировании жизненно важных органов и использовании накопленной потенциальной энергии речь не шла. Таким образом, что-то в самом преддверии 19 — не далее 23 лет, практически сразу после появления на свет первого ребенка, соединительная ткань клетки женского организма увеличивалась в такой мере, что остальное уже было лишь вопросом времени и нескольких технических деталей. Через такую преграду обмен в кровь продуктов распада становился невозможен, в свою очередь закрывался доступ к кислороду в крови, клетка элементарно задыхалась. Такое, естественно, наблюдалось и раньше, непонятно только, почему сейчас это происходило так стремительно. Все в конечном счете заканчивалось необратимыми разрушениями генетической структуры клетки, и дальше энтропия лишь доедала еще живой организм, но уже безостановочно падавший в старость.

Конечно, на ум тут первым делом должны были приходить невольные сравнения с необходимостью поддержания баланса в природе и всякие аналогии вплоть до подвешенного где-то исполинского вселенского топора, что, будучи раз неосторожно сдвинутым с места, начинал со свистом неторопливо отсекать все лишнее по принципу общекосмического неусложнения сущего; потом, вполголоса и ни на кого не глядя, пробовали еще из соображений научной достоверности говорить насчет видового отбора, как если бы с его точки зрения надобность в женщине отпадала, поскольку функция биовоспроизводства уже вроде как выполнялась вполне и обеспечивалась смена поколений: зато она не обеспечивалась при неслыханно зажившейся мужской популяции.

Именно это положение позднее использовалось женщинами как обвинение, что мужчины своим не имеющим чувства меры и совести геронтогенезом нарушили изначально заданное равновесие демографического статуса, которое теперь почему-то выполняется в одностороннем порядке. «И что нам теперь — прикажете застрелиться?» — довольно агрессивно осведомлялась сильная половина планеты, явно не без некоторого смущения. То есть суть разночтений предлагалась их секцией оппозиции в том ключе, что общая продолжительность жизни всего вида в рамках поколения — величина как бы всегда постоянная, материя крайне тонкая и совсем не приспособленная к резким движениям, так что, увеличивая продолжительность жизни, мужчины сделали это за их, беззащитных перед произволом, женщин, счет. На что мужчины в свою очередь мрачно огрызались с тем содержанием, что а какого черта женщины взялись созревать так рано, ну чего им не терпелось и не сиделось на месте, все же остальное только закономерный результат, и не надо в исключительно женской манере подменять причины и следствия.

Впрочем, что касалось основного контингента женщин, — теперь уже всех поголовно привлекательных и просто милых, — так самым замечательным и несколько неожиданным оказалось то, что все новые обрушившиеся испытания, казалось, не отразились на них никак. Все вместе и каждая в отдельности, как и за тысячелетия до всяких демографических ребусов и казусов, были поглощены главнейшим и первейшим образом сердечными делами, сосредоточившись большей частью на идее биовоспроизводства, на общем пожелании успеть самореализовать возможности, пока природа не успела реализовать свои. Все это выглядело приветливым и жизнеутверждающим, однако отдельные охваченные нехорошими предчувствиями представители научной общественности взяли манеру как бы между прочим менять программы прежних исследований, причем всем объемом, целыми институтами и исследовательскими центрами.

Было предложено несколько основных концепций, в какой-то мере объясняющих подоплеку дней и чего от них ждать в будущем. Хмурым предречениям насчет того, что биологическая механика с такими свойствами была в качестве сценария событий заложена еще ранней эволюцией в гены — как возможная реакция на существенное возрастание длительности жизни конкретного животного вида, — в противовес прозвучало мнение, сводившееся к тому, что современное общество — система, харизматически пронизанная каналами неких прямых и обратных связей. Эволюция, конечно, до некоего рубежа всякий раз норовит усложнить структуру популяции, но теперь налицо уникальное положение, когда, невзирая на усложнение внутренних связей, вся популяция на каких-то уровнях вдруг вернулась в зависимость от внешней среды. Более того, отмечалось здесь же, зависимость такая никогда никуда особо и не пропадала. Вряд ли это случайность. Где-то здесь под нами — Последний Порог. Мы живем в новое время, и мы только в самом начале пути. То, что мы наблюдаем, — лишь видимая часть больших перемен, метастазы времени не оставляют шансов прошлому и не дают надежды оставить все как есть. Мы всегда должны быть готовы увидеть себя другими глазами, мы ушли так далеко, что не можем узнать об этом, пока нам не скажут. Видимо, нужно просто перестать бояться выйти за Дверь, которую сами же открыли. Шуму тогда было много, несмотря на некоторый разброд умов, всем казалось, что надо немедленно что-то делать и принимать какие-то меры, дело вообще доходило до крайностей. Особо горячие головы предлагали даже в поисках путей урегулирования и всяческого выправления закрывать к черту подряд все перспективные направления исследований, не касавшихся напрямую старения живых организмов — вроде астрономических и океанологических, дабы изыскать резервы и подарить спутницам жизни еще несколько неувядающих лет. Но прямо тогда же некий прототип будущих полномочных Объединенных Культур с долей известного замешательства железной рукой приостановил разработку программ в области лечения генетических заболеваний и прочего беспокойства генотипа. Решение, надо сказать, было достаточно запоздалым, все любопытствующие успели уже всё посмотреть и десять раз сложить обратно, но не лишенным под собой основания, в плане предварительного снятия некоторой напряженности в отношениях Культур.

И вот тут-то на сцену выходят умы пессимистически настроенные. Примечательно, что тем отрезвляющим фактором, моментально остудившим настроения, явился некий психофизиолог чуть ли не с двухсотлетним стажем научной деятельности, последователь так называемого направления «ограниченного рационализма» в науке, когда все становящееся подвергается не столько рассмотрению, сколько осуществляется, и сторонник идей «узко-тропности» — «узкой тропы», что вела от опыта к истине, по которой можно протиснуться не всякому, да и то лишь по одному, — который, стоя уже в то время одной ногой в могиле, флегматично заметил как-то однажды без особого повода, что из самых общих соображений относительно маятниковой системы, о сути которой никто толком ничего сказать не может, ничто в случае новой ошибки в общем-то не противоречило бы варианту событий, почему бы тем же механизмам геронтогенеза, подчиняясь принципам константности, не занять по отношению к мужчинам альтернативную позицию — с точностью до наоборот.

Официально санкции действовали уже давно, как, например, пожизненное лишение субсидий лаборатории, если какой-нибудь «подпольщик» не находил в себе достаточных сил удерживать любопытство в рамках дозволенного, но лишь теперь могли приниматься меры, идущие еще дальше, вплоть до самых жестких: после таких слов проснулись даже до того всю дорогу спавшие. Мораторий на исследования проходил как временная мера, но сохранялся на удивление долго, всякое хоть сколько-нибудь углубленное изучение генома немедленно и почти с суеверным ужасом воспринималось как поиск новых неприятностей, в лучшем случае. Привыкшие трезво мыслить умы предлагали не торопить события и обдумать все в другой обстановке. На холодную голову, поднакопив чуть побольше статистического материалу.

Подумать тут, в самом деле, было над чем, тем более что все тот же двухсотлетний дедушка, свет альтернативной психофизиологии, снова решил поднять всем настроение, объявив в свою очередь, что во вверенном ему научно-исследовательском центре обнаружено по региону на предварительной стадии явление так называемой вторичной активации иммунной системы, сопровождавшееся некоторым падением интенсивности обмена веществ, что можно было бы также просто расценить и как намек на слабое, еще очень медленное и ни к чему пока конкретно не располагающее, но устойчивое сползание в сторону постепенного истощения энергетического фонда, после чего всякое развитие и рост клеточной структуры подразумевались невозможными: метаболизм мужского организма как бы переставал быть обратимым процессом.

Свет психофизиологии не удержался, чтобы здесь же не заметить: весь период инварианта, в случае реального существования такого эффекта, мог бы занять в законченной версии фазу от ста пятидесяти до нескольких тысяч лет, в зависимости от вероятного сценария привходящих. Возможно, мы не знаем еще чего-то в основных законах, которым подчиняется живая структура, сказал он. Умозрительный оттенок соображений, что, собственно, со всем этим знанием делать, почему-то ни тогда, ни много позже не оставлял за собой двойственного впечатления. Подчеркивалось, что все данные носят пока исключительно предварительный характер, все нуждается в дальнейшем изучении, тем более что вот и в каком-то еще орбитальном научном центре материал был со своей стороны перепроверен и результаты подтверждения не нашли, — но перед остановившимся взором общественности, не ждавшей уже от научного потенциала ничего хорошего, немедленно встала картина завтрашнего дня человечества. Вот, значит, с одной стороны мальчики, задолго еще до наступления всякой психологической зрелости целыми косяками вымирающие, и вот, стало быть, мир, населенный одними бабушками. Бабушки живут долго, очень долго, их много, их все время становится больше, они тихо шаркают, они надсадно кашляют и они нудят, нудят, нудят, нудят… Маятник пока лишь слегка покачнулся, но слабость в ногах отдалась у всех.

Было предложено ничего больше не трогать и оставить, как есть. Вплоть до сегодняшнего дня. Запрет распространялся на любые частные либо правительственные исследования, чем-то способные затронуть чувствительные нити генеза отдельной клетки, особи или же вида в целом. Одно время, по словам соседа, тема эта оставалась непопулярной даже на уровне чисто теоретических изысканий и спекуляций. Как-то негласно остановились на мнении, что во избежание дальнейшей демагогии более других приближенным к истинному положению вещей нужно считать следующее: На определенном этапе усложнения социальной структуры эволюция берет на себя труд собственноручно определять тип воспроизводства вида. В смысле того, что: и пирамский носорог с ней. Спрашивается, как с этим жить дальше. Никто не знал. В таком ракурсе и в таком видении сути мы не далеко успели уйти от коллектива простейших. Глядя со стороны, и в самом деле до настоящего времени сохранялось такое впечатление, словно ненароком облокотились не на тот аспект, взялись не за ту ручку и в природном бесстыдстве вошли не в ту дверь. Что-то с нашим приходом всегда меняется, изменилось что-то и тут. Бесшумно, холодно, равнодушно и мертво пришло в движение, и никакие разумные силы не могли это остановить, пока оно не остановилось само. Надолго ли — не мог сказать никто, но многие решительно склонились к мнению, что если механизм не изучен и толком даже не различим, то до лучших времен не нужно его пока хотя бы ломать.

Конкретные предложения, касающиеся хоть в чем-то реанимации прежних демографических отношений и прошлого, перестали быть признаком хорошего тона. Зато позже, и чем дальше, тем рассудительнее, начали качать головами и склоняться к мысли, что получающийся окружающий мир не так чтоб уж совсем плох, если не называть вещи полными именами. Со смирением и тенью легкого удивления на лицах подразумевалось буквально следующее: с тех пор, как настоящее перестало быть женоподобным, лишившись прежнего внимания и липнущей женской любви, многое в завтрашнем перестало быть обыденным и понятным. Говорили о воспитании, о подрастающем рядом удивительном будущем, о том, что раньше мы могли не много, но многое можем сегодня, и что лишь каким-то образом сумев ограничить цепкое, слабое и агрессивное женское начало, тысячелетиями довлевшее над детством, можно было приблизиться к тому, что имеем сейчас. Никогда прежде женщина не согласилась бы благословить дитя каким-то наставникам-мужчинам, будь те заведомо хоть на сотню парсеков вперед компетентнее ее в вопросах селекции будущего, поскольку менее всего здесь природа женщины склонна руководствоваться принципом разумности, но исключительно принципом удовольствия — естественную радость ей доставляет холить и поучать подрастающее рядом, и инстинкт просто не может понять, с какой стати он должен делиться этим удовольствием с кем-то еще. Наименее стеснительные с готовностью называли лежавшую на поверхности идею конфликта: в навязчивом желании женского начала самоутверждения за счет манипуляций другими, но суть была в том, что единственное, чем оставалось женщине манипулировать, это неокрепшие детские умы. Неясно только, почему культура цивилизации обязательно из-за этого должна была быть дефективной. Если мужчина не надутый подпопник и не клон женской индивидуации, ему бывает уже достаточно одной только полной власти над собой. До сих пор именно данной категории отношений уделялось столько внимания и именно ее окружало столько шума, потому что любовь — это единственное, чем располагает система ценностей женщины. Ей попросту нечего больше дать истории цивилизаций. Меморандум конфликта ни к чему не призывал, он лишь предлагал переосмыслить ценности тысячелетий. Конечно, это была попытка построить здравый смысл там, где эволюция о нем забыла. Еще и до настоящего момента, продолжалось там же в прежнем скучающем русле, в силу некоего похоронного благодушия бытует всеобщее предубеждение относительно некой абстрактной, всеприродной любви женщины к детям вообще и ко всякому чужому ребенку в частности.

Это меньше всего соответствовало действительности, так как в ребенке ею обнаруживалась склонность скорее видеть себя; разумнее было бы говорить о любви к контролю сознания. Зачастую она перестает его «любить» сразу же, как только он перестает ею управляться. «Любовь» женщины тут включает в себя собственный отраженный в малыше образ и дальше него не распространяется. В сущности, различие между мужским и женским из категории непреодолимого просто перешло в категорию стихийного. Ничего принципиально нового в том не было, и это подчеркивалось особо, Культура ведь и раньше, если опустить за рамки внимания демагогические перетряхивания и вопросы уязвления, вся, сколько ее ни было, во всех своих проявлениях строилась исключительно мужчинами и на безропотных лучших мужских плечах. Снова, конечно, поднялся было гомон, гомонили опять насчет здравого смысла, демократических ценностей и чувства справедливости, и гомонили бы так неизвестно еще сколько, но тут очень своевременно кто-то негромко, однако перекрыв остальной шум, спросил: «А с чего вообще кто-то взял, что эволюция когда-либо демонстрирует здравый смысл?»

О любви вспоминают, когда не хватает воображения. Неизвестно, кто это сказал, но жестокая в самой своей сути максима готова была стать исходным кодом Культуры, обозленной пьяными заскоками Эволюции. Когда начинают выживать, даже любовь к себе перестает быть практичной. Любовь не есть свойство сурового климата нашей эпохи, с мужественным вздохом заключал свой меморандум здравый смысл времени Больших Сомнений. Оставим ее другим эпохам, не таким грубым, не таким жестким, как наша, — более неторопливым, с более мягким климатом, более тонким, более нежным, более женственным…

Последующая диспозиция мало располагала к какому-то долговременному сидению на месте и чесанию в затылке, события нарастали одно за другим, время изменялось, переставая быть узнаваемым и понятным. В конечном итоге, уже откровенно на поводу обстоятельств, планета подверглась четко спланированному, безжалостному и массированному нашествию заповедников, что имело в дальнейшем окончательный исход и раслоение всего живого и разумного, сопровождавшееся новым недоумением и новой взаимной отчужденностью. Циничный подтекст всего Сдвига еще свободнее трактовался сторонними наблюдателями: тому, что сумело быть свободным, не под силу было жить с больным, как больному не под силу понять здоровое; тем временем, отмечалось исследователями, сами интрагому все заметнее отличались даже по отдельным биофизическим параметрам. Хотя бы и будничные, повседневные предпочтения одних и других сохраняли совсем не много общего. При сложившихся демографических отношениях делить больше было нечего, и каждый пошел своей дорогой.

Дороги их разошлись, пожалуй, с той же решительностью, что и пути гоминоидов и людей где-то в неогене миллионы лет назад, чтобы уже никогда не пересечься вновь. Многое говорило за то, что все, что могло ожидать там, дальше, могло быть историей лишь об одной ветви культур. И всеобщий скепсис и глубокая, гробовая, тихая ночь под косой долькой ослепительной луны были ей непроницаемым фоном.

Серьезная проблема сегодня — не как искать общий язык, а зачем он мог бы понадобиться вообще. Мы будем слишком разными, и мы должны быть слишком далеко. Человечество никогда не было однородным. Зависимость от природы и навязанных условий ставили между сильным и слабым, мужским и женским, чистым и выгодным, образованным и простым, умным и хитрым, странным и пустым, свободным и больным — между будущим и настоящим разграничения, которым было трудно помочь, но только теперь они стали приобретать черты Непреодолимой Пропасти. Никогда еще прежде данная среда не претерпевала таких разрушительных изменений и не усваивала признаков выразительнее, чем эти. Характернее, чем расовые, подвижнее, чем чисто наследственные, они предопределили весь масштаб последствий, которые открылись перед прояснившимся взором звездного человечества… Послушать соседа, так всем замечательным, положительным и чистым, что, может быть, имелось в нас сегодня, мы обязаны исключительно инфекции тех дней. Что бы где бы ни случилось — у него всегда все к лучшему. Мужчина один растит целые поколения самолюбивых, упрямых, занозистых, токсичных, как болотный упсс, не знающих, что такое почтительность к старшим, вечно подвижных, не в меру сообразительных и самостоятельных — хорошо. Ограничение враждебного женского начала — на пользу детям и конкретно всей Культуре, благословим судьбу и обстоятельства, ибо лишь в тени бесконечно мудрых и внимательных, закаленных собственными ошибками и опасностью наставников возможным оказалось в конце концов усвоить такие понятия, как «добро» и «зло» и что нет ничего более абстрактнее этих же понятий, и так после, и так после.

Примитивное больное прошлое еще не умерло в нас. Оно далеко еще не мертво, всякий раз, как только что-то заставляет нас перестать быть сдержанным, а мысль тут же заменяется действием, которое рвется подменить собой мысль, — тогда мы имеем удобную возможность наблюдать его возвращение. Быть может, для нашего сверхпредусмотрительного дня не так страшно и даже предпочтительнее оказалось бы погрузиться в другую крайность — ограничиться одними умными мыслями. Кто-то заметил, что они у нас то и дело норовят уже подменить поступок. В нашем избалованном, зациклившимся на простой идее чистоты мире одна голая мысль стала таким необратимым оружием, что достаточно лишь ее существования в природе — необходимость в самом поступке зачастую просто отпадает.

Вообще говоря, оглядываясь временами назад, и в самом деле казалось, что это под большим сомнением — ушли бы мы далеко во вселенную, начнись все сначала, не отгородись в один прекрасный день заповедник от всего и всех непреодолимым забором с проволокой-бритвой, кто знает, какую бы версию реальность предпочла бы тогда. Вот хотя бы конкретный случай с вживлением в среду: к перехлестам одного только конгонийского магнитного поля мог адаптироваться лишь организм интрагому, собственная электрическая активность нервных клеток противостояла до какого-то предела внешним полям. Но одним магнитным полем, как правило, дело не ограничивается. Все это, конечно, хорошо и в какой-то степени поучительно, но сосед ни в чем меня не убедил. Тогда было слишком грязно, и человек заведомо не мог там выжить. В известном смысле, человека тогда вообще еще не было, был необходимый антураж. Никто не мог удовлетворить минимальной нужды вне навязанных условий, в паническом ужасе перед одиночеством каждый в меру своих подражательных способностей соответствовал требованиям, но нам-то все это неинтересно. Настолько неинтересно, что тут зачастую плохо понимают, о чем речь. Знания не могут отменить человеческую природу, сказал кто-то давно. Это так. Но знания впервые делают то, что незнание дать не может: умение ставить правильные вопросы. И это решает все. В том числе, и судьбу человеческой природы.

Человек карабкается, везде и всегда, все время куда-то наверх, и там, куда он карабкается, для человеческой природы остается совсем немного места. И никто до сих пор не может сказать, так ли уж это хорошо.

Говорят, человек — иерархическое животное. Вот вопрос. Сумел бы он вскарабкаться, проползти и пройти весь тот путь, который прошел, и подняться к звездам, не будь он животным иерархическим?

У меня между делом появлялось пару раз такое чувство, что сосед не очень-то и хотел меня в чем-то убедить, и вся эта притча насчет трезво и пессимистически мыслящих умов — лишь снятие пробы, мне все казалось, что сосед знает больше и осведомлен в совсем других областях, где умеет не только переливать из одного пустого стакана в другой и надоедать анизотропными этюдами. Где-то далеко на краю сознания я допускал даже, что мой последний радиовызов каким-то чудом смог пробиться к сознанию экспертной комиссии, — правда, не совсем так, как я ожидал, и тогда, может быть, я правильно делал, что держал язык за зубами. Вот пойти и спросить прямо, чего он мнется и ходит кругами. Просто спокойно и крепко взять за кисть, перегнуться через столик и спросить, приблизив лицо к лицу, чуть прищурясь, не отрываясь и немного склонив голову набок. И лишиться такого рассказчика. Пирамский чесун всем на пятки, кто же мне потом рассказывать станет на ночь анизотропные сказки. Никто не станет, я бы, например, не стал. Не знаю, может, сосед в чем-то и прав, чисто по-соседски, своей соседской правдой, но нам-то от этого не легче. Нас это не касается никоим боком: все начинается сегодня, здесь и сейчас. Нам, кому те интрагому приходятся прямыми предками, как-то более близки и беспокойны другие материи. Дойдет ли вот, например, скажем, когда-нибудь до кондиции этот списанный орбитальный гроб у меня на кухне — или же мы ляжем здесь, сегодня и сейчас поутру, но не сойдем со своего места…

Откуда-то с неба прямо мне на полянку неслышно свалилась пара неопределенных очертаний черных пятен размером с нашлепки больших болотных листьев, беззвучно затряслись у самых кончиков травы, дразня собственную тень, и длинными косыми росчерками стремительно унеслись за бревенчатый угол коттеджа. Опять ненормальная жара будет, подумал я, заглядывая на донышко пустого стакана и отделяя затекшее плечо от косяка.

Проходя мимо заскорузлых наростов декоративных пирамских гвоздей, рогами торчащих во все стороны из стены, я подхватил с них чуть еще влажное полотенце, плотно оборачивая себе застывшую задницу. В тот же самый момент из кухонного отсека весьма привлекательно и как нельзя более кстати до меня потихоньку добрался наконец запах зебристых пирамских голубцов, которые ни с чем больше не спутать. Ведь в нашем деле главное что, думал я, спеша вначале к себе на кухоньку, потом назад на полянку к столику в траве, прямо под сетчатую тень листвы посиневшего ближе к утру ушастого дерева. В нашем деле главное — это вовремя успеть нарезать голубец. Всей стеной распахнутый в лес коттедж исходил токами тепла пополам с прохладой ночи. Стебли травы с крупными каплями росы шуршали, без конца путаясь в пальцах ног, еще храня свежесть, но лужайка уже лежала под яркими теплыми полосами солнца.

Противу ожидания, хотелось отчего-то не столько есть, сколько пить. На завтрак у нас сегодня ожидались какие-то экзотические, мелкие и бледные во всех отношениях яйца некой местной крылатой бестии из персонального утятника — личный презент моего дорогого соседа. Ужас до чего могут дойти люди, застревающие без надлежащего присмотра на независимых культурах. Все было у этой экзотики при себе, не в пример многим и многим другим из числа уже прежде виденных мной, только желтки у них почему-то упорно сохраняли сильно вытянутый игольчатый вид. Пирамская сапа его знает, почему они вытянутые, но сейчас я был занят другим, всем тем, что непосредственно их окружало: приправленные специей и тертой клетью сочной сорной травки из местных, части предполагалось употребить в сжатые сроки, избирательно и строго самостоятельно, сообразуясь с общим замыслом, отдельно от желтков, дабы последние, не приведи случай, не испытали повреждений и не потекли, а первые бы легли в нужном заданному настроению месте. Прежде всего, как я это видел, следовало решительно отгородиться зубом прибора от желтка, после чего без промедления подцепить на несущую поверхность кусочек, присыпанный зеленью с каким-то слабым, неуловимым подтекстом, и отправить в надлежащем направлении. Решительно отгородившись, я положил граненый прибор рядом и обеими руками взялся за холодный сосуд, пахнущий гектарами влажных, исключительно свежих земляничных полянок, и перевел дыхание, заранее наливаясь соками. Глаза у меня увлажнились. Чесалки пирамские, в легкой панике подумал я. Ничего себе композит. Из прохладной росистой травы, словно застряв там, на меня не мигая смотрели несколько одинаковых глаз.

Глава Четвертая

— Некрофаг, — произнес сосед после длительного молчания, словно решившись наконец на опрометчивые действия. — Брауна.

— Было, — сказал я.

— Что — было? — не понял сосед. — Где это некрофаг был?

— Некрофагов не было. Браун был. «Животнорастения».

Сосед снова помедлил, вертя в пальцах пустой стакан.

— Каймановы водоросли, — сказал он, твердо глядя мне в глаза.

— Водоросли, — произнес я отчетливо. — Не морочьте мне голову. Водоросли даже вас предпочтут в свежем виде.

Сосед покачал головой, опуская глаза. Он сидел за столиком напротив прямо под мокрым ушастым деревом, сильно подрастерявший в прежней уверенности, но не согбенный.

— Крылатая водяная змея, — пожевав губами, сказал он. — Плоская. Стенораптор. Черви с этим… На ластах. Плоские рукокрылые змеи.

— Врете, — убежденно сказал я. — Учтите, тут вам не дебри Конгони-Юф, искать вас никто не будет.

— Увари Гастуса. Палиноморф Гидо. Сумчатая куница. Прогимносперм Ругго. Антофил Ругго, что там еще…

— Было.

— Стеклянный Буб, ядозуб Ярроу… Но бахилав-то — равнинный?

— Равнинный, — сдержанно подтвердил я.

— Ну?

— Было.

Сосед изменился в лице.

— Вам это просто не сойдет с рук, — негромко сказал он. — Стик Оппенхаймера.

— Вот, — заорал я, хлопая ладонью по и так уже глубоко сидевшему в мягкой травке столику. — Не было и не приведи случай, чтоб когда-нибудь был…

Сосед предостерегающе потряс над стаканами указательным пальцем, прищуривая глаз.

— Этот… Эндемик Гракха. Реголитный бабун. Терапод Кики, равнинный разнопод, парапод Геры, ме-та-го-ми-ноид…

Я смотрел на него без всякой жалости, чувствуя, как в углу рта помимо воли нарастает некая тень злорадства и нехорошо начинают гореть глаза. У меня вновь появилось желание спросить у него про иголку, по случаю добытую мной с подоконника у него в коттедже, где она была заколота под уголок, и незаконно удерживаемую у меня в продолжение нескольких дней. Иголка, как я имел уже случай на собственном опыте убедиться, крайне мало оказалась приспособлена к какому бы то ни было вдумчивому вышиванию, зато, вставленная нужным концом в стандартный съемник базовой фоносвязи, оказалась весьма сноровистой передавать в красках стереоизображение известного специалиста по симбиотам и разноподвижным Эль да Бено Гастуса (специалист по разноподвижным на синем фоне далекой беспредельной воды, спрятавшись от бившего в глаза яркого солнца под козырьком ладони, прижатой к переносице, неприязненно всматривался во что-то поверх кадра), у которого я даже смутно что-то такое вспоминал единожды читаемое, ныне благополучно пребывавшего, как оказалось, на одном из дальних шельфовых архипелагов здесь же на Конгони. Изображение мало того что включало в себя весь более чем обширный послужной список мэтра, все рукописные издания, биофизические параметры, данные относительно основных географических транспозиций и юбилейный неприязненный профиль на невыразительной золотой университетской монетке, в конце еще приводились позывные личного кода связи. Мне непонятно было, причем тут такой архаичный способ хранения информации, но раздражение вызывало другое.

— Конгони паучикк. Равнинная виверра. Карповый снежный питон… Знаете что, подите к черту с такой постановкой вопроса, при такой постановке уравнение не может иметь решения. Мне даже неинтересно ваше мнение на этот счет, вы лучше скажите, как все-таки насчет двух-трех граммов режима строгой доверительности?

Нависнув над столиком, я распределял по пустым стаканчикам пахший земляничными полянками мусс, сразу став серьезнее лицом и осторожнее в движениях. По аналогии с нашей болтовней мне вдруг вспомнился один эпизод из серии околокосмических исследований, где говорилось об острой, почти на экстремальном уровне индивидуализации времени и проистекавших отсюда всяческих неувязок в плане взаимопонимания и разночтений. Впрочем, плодотворно размышлять, лежа на крыше, они не мешали. Говорят, проблема нашего мира в том, что мы не умеем говорить просто: вещи, которые мы ценим, слишком сложны. Хороший вопрос, куда мы катимся. Примерный тип схемы в социологии, принятой сегодня со многими оговорками, предлагал что-то вроде общей Истории Цивилизаций в изложении неубиваемого оптимиста:

Ступени поэтапных изменений прямых-обратных связей в обществе по мере его развития: вначале, стало быть, мир, поделенный между колониями общественных кланов-племен, плохо совместимых один с другим и отличающихся особой нетерпимостью, — относится к этапу где-то на заре человечества;

потом предполагается некое подобие их консолидации или только просто тенденции к тому;

с преодолением упадочного периода и упадочных вкусов — далее по порядку предполагалась повальная завязка в умах, что-то вроде: «Чистое сознание — чистая планета — наш общий дикий сад, который есть мы», и прочее и прочее — вступительный этап к целой эпохе экстремально выраженной индивидуализации современности, так называемый посткосмический период. Пирамский хорек его знает, к чему это только может привести. Говорят, детство на этом заканчивается. Начинаются хвойные леса. Говорят, как обычно, разное. Никто ничего конкретно не знает, но говорят все кто во что горазд и так, словно никто никого не слышит. Вот взять наших шишковедов. Умные люди не ждут возникновения проблем — они создают их сами. А потом бьются над их разрешением, отодвигая плановые неприятности на задний план. И нужно сказать, мне это нравится, вот бы мне так. Мы все слышали про инцидент, произошедший на биостанции голосемянников. Творческий эксперимент по улучшению банана обыкновенного потерпел полный и сокрушительный провал: его можно было сделать менее обыкновенным, но невзирая на нечеловеческие усилия он не становился от этого лучше.

…Самые наблюдательные сегодня говорят о том, что мораль, мораль человека в том виде, в каком она была известна ему на протяжении эпох и тысячелетий, теперь стронулась с насиженного места и куда-то меняется, только никто не может сказать, куда именно. Поставим еще раз тот же вопрос. Сейчас нас не интересует ответ, что есть «хорошо» и что есть «плохо», — только самые корни происхождения пресловутой оппозиции.

Говорят, что мы такие, какие есть, в силу образа воспроизведения нас как вида, еще точнее, как класса. Очень похоже, что мораль акул весьма бы отличалась от морали млекопитающих, окажись они такими же разумными (что не приведи случай, как мы это имели с вами наблюдать в ходе известных событий здесь в акватории Шельфа). Взаимодействие матери и ребенка, так сказать, абсолютно исключает отсутствие эмоциональной эмпатии. В противном случае вся история воспроизведения нас как вида была бы совсем другой, и здесь сейчас шла бы дискуссия о совсем иной эволюции. Наш вид один из немногих, кто переносит на себя эмоциональное состояние других особей, будь то другой человек или растение, делая это вне своих желаний уже на бессознательном уровне. Это безусловно коренным образом влияет на саму суть сюжета что есть «хорошо» и что есть «плохо». Разумеется, те из отдельных особей нашего вида, кто в силу какого-то случая делать это неспособны, справедливо относились и до сих пор относятся к отклонениям от нормы как представляющие для живой среды определенную опасность. И вот исключительный по важности вопрос: способна ли эта картина меняться с течением тысячелетий? Привязан ли данный конкретный вид к такой схеме — или же она меняется так же, как и он сам?

Посмотрите, какой сюжет имела наша биология на протяжении миллионов лет. Все решало преимущество выживания в стае. И та же самая стая неизбежно приходила к определению того, что такое «хорошо» и что такое «плохо», поскольку каждый всегда старался урвать себе побольше. Те особи, кто правилам не подчинялся, подвергались остракизму: становились изгоями. Тем самым резко снижая шансы выживания своих генов и передачи их в тысячелетия, идущие следом. Так, тысячелетие за тысячелетием, шел жесткий естественный отбор вполне определенного пула генофонда. («Да, — сказал я согласно, покивав. — Не плюй на коллектив». ) Другими словами, фундамент морали, какой она была известна на протяжении миллионов лет, — в стадном инстинкте. И вот вопрос. Сегодня ввиду смены прежних позиций биологии нашего вида произошла смена едва ли не всей системы прежних ценностей. Сейчас каждый сам себе — изгой, и для современного разума нет большего испытания и нет большего повода гордиться разумом там, где не выживает больше ничто. Прежние связи со стадом уже явно не те, что были много миллионов лет прежде, да и стадо уже не то, и теперь слишком часто каждый то и дело сам вновь открывает для себя фундаментальный вопрос: что же есть такое «хорошо» — и что есть «плохо»?..

Человек сегодня на многие вещи смотрит иначе. И очень похоже, что смотрит он уже все чаще с позиции вечности, даже не слишком задумываясь, имеет ли она какое-то отношение к жизни…

Я подумал, что Батут тоже любит все решать сам. Спрашивается, если сегодня каждый сам по себе — автономно скачущий по необъятным просторам чужих горизонтов клан и дикое племя, как когда-то прежде, то как им понять друг друга в непредусмотренных никакими нормами обстоятельствах, которыми полон каждый новый день любой из Независимых культур? Я снова подумал, что у меня совсем нет уверенности, что даже мой добрый сосед захотел бы понять подоплеку некоторых принятых мной пару лет назад исторических решений, и совсем даже напротив.

— Чего вы молчите сегодня, — сказал сосед, холодно глядя на меня поверх стакана. — Поправьте меня, если я ошибаюсь, но на моей памяти это почти уникальный случай, когда я вас о чем-то просил. Все, что мне нужно, это три дня. Немного расположения, расслабленного терпения, позагорайте под солнцем, отдохните, а то выглядите, как пирамский гвоздь в погребе. Каких-то три дня. Послушайте, неужели я так много хочу от жизни?

— Я знаю, зачем вам вездеход, — ответил я, оставляя свой стакан и почесывая зачесавшееся колено. — На Падающие Горы. Вы в конце концов убьетесь там к черту, а я останусь тут, при своем стакане. Я подозреваю даже, что свой ровер вы успели разбить как раз там.

— Вовсе не обязательно, — горячо не согласился сосед, явно удержав в памяти только первую часть замечания. — Кроме того, если даже со мной что-то случится, шишковеды у себя всегда рады искренне посочувствовать и поправить. Но я убежден, что со мной ничего не случится.

— Только не надо воображать, — заметил я желчно, — что я беспокоюсь о состоянии вашего там здоровья. И потом, — добавил я, с трудом выворачивая руль воспоминаний на старую тропу и понимая, что элементарно застигнут врасплох. — С чего вы взяли, что я тогда что-то обещал. Я вот добросовестно прилагаю усилия и что-то не могу припомнить, чтобы я имел когда-либо неосторожность что-то вам обещать. К тому же, вы никогда не обращали внимания, всякий раз, как только у вас просыпается убежденность по какому-нибудь поводу, весь мой внешний периметр коттеджа автоматически переходит в состояние повышенной аварийной готовности.

— Перестаньте, — сказал сосед. — Это не от этого. Вам его ремонтировать давно надо. Чего вы вообще трагедию делаете, вы же вот сами ориентируетесь в Падающих Горах, живы-здоровы и гоняете со мной мусс.

«Так», — мысленно произнес я, мысленно же откидываясь на спинку. Аппетита у меня больше не было.

Я осторожно снял со столика стакан.

— С чего вы взяли, что я ориентируюсь в Падающих Горах? — спросил я.

— Ни с чего не взял, — ответил сосед, удивленно приподнимая брови. — Ориентируетесь же вы в чем-нибудь. По тому, как уверенно вы решили, что там можно разбиться, можно подумать, что вы уже там бывали.

Сосед, развивая тему, принялся упавшим голосом городить насчет пропадающих на планетах класса Церры людях, а у меня из головы не шел случай, готовый стать здесь уже фамильной редкостью, когда новоприбывший в пределы Конгони лишь один раз по недоразумению оставил свой отчет-допуск, в случае невыхода его владельца на связь в стандартное время дававший руководству спецпоисковиков право немедленно отправляться на поиски и даже делать соответствующие открытые запросы по любой директории-профилю. Притом все мы ни на день не забывали, что все это вокруг нас, сияющее чистыми красками, синее и черное, далеко не наши свежие зеленые полянки перед рабочими коттеджами. Насколько я могу говорить, о таких вещах тут мало кто особо задумывался, своей работы хватало у всех, а меня отчего-то такое обстоятельство стало в последние дни занимать, мне все кажется, что есть в том какой-то симптом, как любит говорить сосед. Вот только непонятно — какой. Без такого лично заверенного допуска-лицензии отправляться на поиски запропавшего неизвестно где в пределах земель, не входящих в юрисдикцию Поясов Отчуждения, означало безусловное и необратимое вторжение в наиболее интимную сферу жизни и сознания любого индивида и просто одно из тяжелейших мыслимых оскорблений, не говоря уже о косвенном нарушении положений Прав фауны, флоры и человека Соглашения независимых культур. И даже кровопийцы-бюрократы из инспекции неосвоенных миров не идут на такое без более чем серьезных причин и множества оговорок в режиме самых больших компромиссов с собственной совестью.

Помнится, писали и рассказывали про это всякое. Злые языки говорили даже, что в том проявляется элементарно повальная сейчас у нас инфекция: детское опасение прослыть у своих наставников «не достаточно» мужественным — стыд самой стыдной на сегодня болезни, «дефекта риска». Ближе к старости нестерпимо стыдным стало умирать в постели собственной смертью. Не знаю, трудно сказать, что-то такое, наверное, при желании и в самом деле можно усмотреть, но суть уже не в том. Как мне самому кажется, тут другое: настораживающее специалистов едва ли не всепространственное влечение современного человека к тому неповторимому, трудно поддающемуся внятному описанию ощущению, когда лопается последняя нить, что связывала вот только что со всем остальным нагретым миром, и человек неожиданно остается с несколькими друзьями один на один с огромной, практически не познанной, чужой, исполинской Вселенной. И только пыль звезд над твоей головой. Или даже остается абсолютно в ней один, здесь это запросто. Кто никогда не сталкивался с этим, тому понять трудно и практически невозможно. Насколько я сам могу судить, раз вкусившие от свободы такого уровня и в таком количестве уже не то чтобы не хотели — зачастую были не в состоянии вернуть себя миру. Привычка дышать только таким воздухом быстро вызывает зависимость. Я не знаю, делает ли это тебя лучше, но это делает другим.

Что же касалось конкретно нашего случая взаимодействия со средой, то жить тут было можно. Все условия для работы и отдыха, как говорит наш гнев богов Иседе Хораки. Весь фокус состоял в хитром умении приспособить сознание и вегетативную жизнь к устоявшимся правилам не до конца понятной игры, как можно реже ошибаться, делать все в свое время или не делать вовсе, отработать таймер тренированной психики и перенастроить в унисон местных организмов, слишком сноровистых по части доставлять неприятности, слишком любящих заставать врасплох, от чего вообще могло зависеть, удастся ли остаться здесь живым и во всех отношениях правильным; точно знать, когда нужно сидеть, совершенно не двигаясь, а когда, напротив, сидеть не двигаясь нельзя, нужно непременно сохранять динамику соотношений тела и среды, крайне целесообразно продолжать раскачиваться в кресле, как раскачивался, знать, когда потеть можно, а когда делать этого крайне не рекомендуется, или, скажем, продолжать, не притворяясь, спать, как спал, или беседовать, как беседовал, громко смеясь, или опрокидывать, как опрокидывал, в пересохшее горло содержимое стакана со всеми сопутствующими в подобных случаях аффектами носоглоточной области, откровениями, сокращениями и мимикой, — но самым важным было не ошибиться в выборе, хорошо рассчитать предложенную чужим миром логику и ничего не делать, когда Дикий Мир, играющий с твоим полуголым визжащим от счастья малышом, не вреднее свежего воздуха.

В большинстве случаев выполнение таких и подобных им условий было мало кому по плечу, потому в целом ряде заранее оговоренных случаев, чтобы уберечь обычный рабочий настрой, приходилось все время сохранять готовность уносить ноги, трудно переоценимую здесь, — но тоже не без оглядки, не когда попало и далеко не со всех ног. передвижение по пересеченной местности могло иметь массу сюрпризов. Словом, жить тут было можно. Этот мир был смертельно опасен, и мы его любили. Сосед продолжал давить на меня в своей обычной дипломатичной манере, сильно абстрагированной от действительности и действительного положения вещей, уже успев перейти от прямых ультиматумов к откровенному выкручиванию рук, замечая вскользь, что я не могу воспринимать события последних дней как лишенные логики и ни в коем случае не должен сомневаться, что лично им презентованное мне на днях блюдце с зебристами и насест скального хаспера из своего лично курятника — лишь случайный и естественный подарок судьбы. В самом деле, мне намного легче было бы, если бы круг интересов он ограничивал своим утятником. Текстограмма позаимствованной мной у него между делом проклятой иголки содержала помимо всего код фоносвязи моего собственного коттеджа в полный рост, никогда на моей памяти не вносимого в открытый реестр, где я сам фигурировал не иначе как «Сосед», и ссылки неизвестный мне ареал расселения каких-то уток. Спрашивается, причем тут утки. Какого черта ему надо, непонятно. Да, сосед был хорош. Он успел везде. Не то что некоторые. Мать-моя, он даже был действующим консультантом Центра экспериментальной философии и сравнительной психофизиологии — того самого, который благословлял меня на Конгони. Это надо же как тесен мир. Меня не покидало такое чувство, будто сосед настаивал по инерции, уже из чистого упрямства, ему не столько нужен был глайдер, сколько возможность доказать себе и всем, что он не только может взять чью-то вещь, но потом еще и вернуть в целости и сохранности. И даже не поцарапав. Я не сразу понял, в чем причина такой неясно дремавшей во мне кислой нерешительности и какой-то скромной тихой неуютности. Потом понял. Неприятным образом он напоминал мне меня самого. В конце концов меня охватила легкая одурь.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Отраженные сумерки

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сумерки эндемиков. Сборник фантастики предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я