Пиковая дама – червоный валет. Том второй

Андрей Воронов-Оренбургский, 2011

Вторая половина XIX века. Золотая эпоха русского купечества – дикие деньги, дикие нравы, дикие страсти. История блестящего актера саратовского театра Алексея Кречетова. Влюбившись в «даму полусвета» Марьюшку по прозвищу Пиковая дама, он неожиданно для себя оказывается вовлечённым в преступный мир картёжников и убийц. Найдёт ли Алексей выход? Сможет ли выпутаться из паутины роковых обстоятельств и чем закончится опасная любовная связь с обольстительной Пиковой дамой? Содержит нецензурную брань.

Оглавление

  • Часть 4 Бася

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пиковая дама – червоный валет. Том второй предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть 4 Бася

Глава 1

С того дня прошло ни много, ни мало — три месяца, однако событий за этот срок случилось множество. Канула в невидимую глубь прошлого встреча с Марьюшкой… Горький осадок «корнеевской ночи» вычеркнул внезапный уход из театра месье Дария.

Споров и разговоров по сему событию было изрядно: чего только не рождало, не строило воображение воспитанников! Хотя правда была проста, как медный пятак, — горячий и гордый южанин Дарий, серьезно не поладив с дирекцией, вышел в отставку.

Потешные с неверием и страхом смотрели друг на друга, умышленно громко разговаривали и смеялись в курилках; решительно никто не желал мириться и верить, что любимого маэстро больше не будет с ними. «Э-э, кажда зверюга к себе гребёть, только кура-дура — от себя», — с сердечной болью заявил по этому поводу пьяный Чих-Пых.

Дворник не развивал свою мысль, но и без того все было ясно… Директор Саратовского театра Михаил Михайлович Соколов не сумел сберечь подаренный судьбою бриллиант — великого мастера балетной сцены.

— Что ты хандришь, голубчик? Ты мне не нравишься последнее время. — Правое веко маэстро чуть-чуть играло, готовое лукаво подмигнуть. — Нет, нет, молчи! И не гневи Небо… Пьешь чай, срываешь аплодисменты зала и поносишь жизнь? Ведь так? Молчи! Не сметь! О, глупые мысли юности о любви! Забудь, Кречетов! Любовь — это дурь! Ловушка для непуганых идиотов, прихлопнет, и все… Работай в поте лица своего, работай и еще раз работай! Служи Театру! И благодари Бога, что тебе дарованы талант и время. Что? Сомневаешься? Ах, нет… Так знай, когда у тебя будут деньги и женщины, тебе просто некогда будет творить.

Отворачивая лицо, Кречетов начал было малосвязно говорить в свое оправдание: дескать, ему еще только шестнадцать, но маэстро, щелкая себя английским стеком по икре, перебил:

— Глупый, ты полагаешь, будешь вечно молод и свеж? Думаешь, будешь бегать, как мальчик? Дудки! Спеши жить, друг мой. Спеши к великому, к совершенству, а то опоздаешь! Иначе ценой твоему бездействию, — худая, но одновременно тяжелая рука педагога легла на плечо воспитанника, — будет холод забвения вечности. Что такое вершина Парнаса? Отточенная филигрань мастерства и славы? — сверкая глазами, воззрился на Алексея маэстро, затем порывисто выбросил руку в сторону окна и с жаром продолжил: — Видишь горизонт? Идешь к нему — он близок, идешь дальше, еще и еще, а он все одно чертовски далек. Так делай добро, верши, дерзай, только так ты достигнешь цели!

Маэстро вдруг осекся и костлявыми нервными пальцами оправил длинные волосы. По его мятежно-взволнованному, горько-радостному лицу скользнула тень какой-то недосказанной правды. Алексею показалось, что его любимый учитель в эту минуту как будто стал меньше и враз постарел на десяток лет…

— Месье Дарий! — Кречетов почтительно придержал за локоть мастера. Но тот хохотал тихим бессмысленным смехом, потирая свои сухие, узкие ладони. Не обращая внимания на Алексея, весь в себе, он прошелся по пустынному классу, пытаясь удержать неуместный смех, но потом враз стал замкнут, серьезен, как прежде, с гордо поднятой головой.

— Впрочем, своя рука — владыка, смотри, решать тебе, — через долгую паузу заключил он и, глядя в глаза растерянного ученика, уже без слов утешения, без тени снисходительной ласки добавил: — Что делать?… Я слишком симпатизирую тебе, Кречетов, чтобы быть объективным… Зато я знаю, сколь скоротечна жизнь. Да, человека трудно разложить по логике… Что там, человек изначально алогичен по природе своей, но… выжги в памяти: возвеличивший себя да и низвергнет. Я предчувствую: тебя, Алексей Кречетов, ждет венец славы, деньги и оглушительный успех, но пусть время и необходимость сделают тебя мудрым, решительным и благоразумным. А теперь будь добр, оставь меня. Иди и подумай над моими словами.

Напоследок маэстро перекрестил любимца, холодно погладил его по голове и, повернувшись спиной, отошел к окну.

«Этот разговор с месье Дарием случился третьего дня… — лежа на кровати в своем дортуаре, вспоминал Алексей. — А сегодня маэстро уже нет среди нас и никогда не будет. Осиротела наша потешка. Второго такого мастера не найти…»

Прошла неделя-другая в скорбном оцепенении, и когда воспитанники наконец очнулись — над всеми их мыслями витало тягостное сознание непоправимой утраты. Конечно, жизнь шла своим чередом: как прежде, топились печи, кололись дрова, в баки заливалась вода, велось хозяйство, давались уроки, воспитанники беседовали о своих насущных делах, но проявилось в их бытие и нечто новое, равнодушное блеклое, отчего, несмотря на старания наставников, в коридорах училища начинало веять упадком. Воспитанники откровенно ленились работать в классах, к занятиям готовились спустя рукава, да и самих учителей нет-нет и охватывала та же странная тоска и уныние, от которых положительно все приходило в расстройство.

Именно в это же время, с уходом маэстро, в судьбе Кречетова произошел крутой поворот. Пройдя за четыре года полный курс «тщательной дрессировки», став лучшим танцовщиком училища, уже немало блистая на сцене городского театра, Алексей тем не менее встал перед выбором: следовать ли напутствиям месье Дария либо решиться и все же перескочить на другую ступень, ведущую, по его разумению, к истинному призванию.

Между тем все обстоятельства складывались на руку Кречетову. Еще в 1829 году в северной столице было утверждено новое «Положение Петербургского Театрального училища». В сем документе основной целью ставилась подготовка не балетных, а драматических артистов. После размолвки маэстро с дирекцией оскорбленный в своих чувствах Соколов, недолго думая, решил следовать столичной директиве. У Алешки появилась нежданно-негаданно возможность покинуть балетный класс, учеба в котором без месье Дария утратила для Кречетова смысл, и заняться наконец тем, к чему так давно стремилась его душа.

Вокруг слышались возмущенные голоса мастаков и друзей:

— Опомнись, дурья твоя голова!

— Талант зарываешь!

— Господа, не болен ли часом Кречетов?

— Наша надежда, и что же?! Мальчишка! Вот, вот она, господа, черная неблагодарность!

Однако Алексей точно не слышал этих голосов. «Мир слова» очаровал его сразу, властно призвал к себе от прежнего безмолвного искусства, хотя и там он, Кречетов, мог быть первым.

По соседству с драматическим классом жили «делаши-краскотеры» — те же воспитанники училища, которым надлежало под бдительным оком первого театрального художника Журавлева обучиться декорационной живописи.

Эта удивительная атмосфера, пропитанная особым устойчивым запахом красок, желатина и лака, наполненная картонами, холстами, эскизами декораций и чертежами, очаровала жадного до всего нового Алексея и часто манила его в художественный цех.

Игорь Иванович Журавлев, сухой и высокий от природы, словно оправдывал и подтверждал свое прозвище «Журавель». Друзья-краскотеры хвастали Алешке, что их наставник учился в столице и был питомцем студии академика Антонио Каноппи — известного архитектора, живописца и скульптора. Там, в Петербурге, он в совершенстве постиг искусство создания декораций к балетным, драматическим и оперным спектаклям.

Сам же художник Каноппи, уроженец синеокой Италии, сказывали, прожил весьма бурную молодость: бился с гвардейцами Наполеона в горах за свободу своей любимой Отчизны, но позже вынужден был навсегда эмигрировать и принять русское подданство.

Как и его достославный учитель, Журавлев писал на саратовской сцене пасторальные сюжеты, сооружал декорации с колоннами и статуями, смело, в известных пределах провинциальной цензуры, решая проблемы композиции и перспективы.

Но более всего Алексей поглощен был тайнами и законами драматического мастерства. Многие часы теперь, вместе с воспитанниками драматического класса, проходили в тщательном копировании знаменитостей города, разыгрывались сцены из прежде виденных представлений и многое другое, что стоило, на взгляд подростков, подражания. При этом сходство с изображаемой личностью получалось замечательное, а «портрет» до слез смешной, потому как Кречетов, выделывая забавные ужимки и «кренделя», сам оставался нарочито серьезным. И право, когда он оказывался в кулисах учебного театра и брался подобным образом развлекать приятелей по ремеслу, то иные потешные, случалось, от «колик в животе» и смеха не имели мочи выйти на сцену.

— Ну, ты и пройда, Кречет!

— Ай да путаник, сукин сын!

— Умора, и только!

Алешка был счастлив до небес — сбывалась его мечта! Все здесь было для него живым, чувствующим и имеющим свою волю, смысл и предназначение. Прошло не более двух недель, как Кречетов вступил в полное соглашение с новым своим окружением, радовало и то, что он по-прежнему продолжал жить в старом корпусе в одном дортуаре вместе со своим закадычным другом-хохлом из Полтавы Сашкой Гусарем.

Сергей Борисович Козаков (по прозвищу «Пруссак» — за свои холеные черные усы и педантичные, как у немца, манеры) был новым педагогом Алексея. С болезненной ревностью относясь к прошлой специализации новенького воспитанника, он тем не менее сразу разглядел в Кречетове золотое зерно актерского дарования, хотя многое в юноше настораживало: откровенно худо поставленный голос и излишне рафинированный шаг, который с первого взгляда неумолимо выдавал в Алешке балетного.

— Будь ласкив, що с тобой? — болел душой за друга Гусарь, видя, как мучается и переживает Алексей из-за своих неудач в выразительном чтении текстов.

— Пруссак говорит, голос у меня слабый и балетный «налет» непобедимый.

— Нехай бачит, Лёсик. Дурень он ваш усатый, на все трохи времечка надо. Ты ж тильки не падай духом, освоишь и эту грамоту, як ноги научил кабриоли делать. Вона з лица сошел… Будэ, будэ тоби убиватысь, чай, не дивчина…

— Чувствую я себя плохо, — конфузливо отмахиваясь рукой, замкнулся Кречетов.

— Вот чудак-человек, выглядишь ты еще хуже! — надкусывая маковую булку, не унимался Гусарь. — Як прикажешь лечить тебя, если молчишь букой, а я не знаю, чем ты хворый?

— Ты-то не знаешь? — вспыхнул Алексей. — Не доводи до греха, хам ты трактирный, отвянь. Все ты знаешь. Скучно разве тебе?

— А где же ты пропадал давеча со своим братцем? — ероша волосы на макушке, снова прилип Гусарь.

— В следующий раз пропадем вместе, — рассеянно буркнул в ответ Алексей и виновато улыбнулся. — Не пытай ты меня, и так тошно.

— Ох и твердый ты пряник, Лёсик.

Гусарь легко управился с булкой, основательно запил ее кружкой молока и, не оставляя мысль расшевелить молчаливого друга, вновь наудачу забросил удочку:

— А знаешь, с твоим переводом из балетки к нам новенький поступил.

— И что? — не то с изумлением, не то с любопытством приподнял бровь Кречетов,

— Известно что — Гвоздь по обычаю справился: як, мол, твоя фамилия? Приходилось ли танцам обучаться прежде, и прочее. А тот растянул губы, брови поднял выше лба и, як телок, густо так промычал: «Фамилия наша Жабин. Мы к сему привычные». Наши, кто был в бытовке, чуть со смеху не сдохли! Вот уж послал нам Господь дружка, ха-ха! «Мы к сему привычные». И где его только сыскали? Такого шукать да шукать! Ну, що ты зыришь на меня, ровно я брешу? — Голосистый Гусарь даже привстал со стула. — Правда это! Истинный крест.

Алексей, не поворачивая головы, усмехнулся уголками губ и философски заметил:

— Эх, Сашка, друг мой милый, что же ты битый час, как бык на бойне, орешь? Разве у моря родился? Я ведь, брат, не глухой. А насчет твоих заверений — верю, да, да… Что же тут такого диковинного? Только вот, правда и истина, увы, не одно и то же…

— Да-а? — Гусарь в изумлении почесал затылок, округляя кошачьи голубые глаза, его черные брови скакнули к вихру, едва ли не выше лба.

Алексей был, конечно, не прочь поболтать по душам с Сашкой, как-никак их связывала крепким узлом четырехлетняя училищная дружба. Но сегодня, именно в этот час, Гусарь был весь какой-то земной, деревянный, совсем не настроенный на лирический лад. «И еще эта большущая булка с маком и молоко в оловянной кружке с крестьянским прихлебом… Нет, все не то… Грубо и чересчур по-кучерски, так и несет сермягой…». Алешке сейчас хотелось стихов, а Шурка готов был сыпать анекдотами, Кречетову в весенней капели за окном слышался серебряный перебор струн, а другу — барабанный бой.

«А вообще-то, Бог мой, сколько есть милых воспоминаний… Как хотелось бы сейчас запереться на ключ и затронуть вечную тему любви со множеством любезных маленьких реминисценций… Ну, скажем, о той самой беличьей муфточке с прохладным запахом ванили, еще кое о чем, более нежном и сокровенном… ведь положительно на то и существует дружба на белом свете, чтобы поверять костру товарищества сердечные секреты и тайны… О, эта самая сладкая и любимая, никогда не иссякающая тема старших курсов в училище!».

Алешка безнадежно вздохнул и краем глаза глянул на друга. Красивое лицо Гусаря самодовольно улыбалось, точно говорило: «Ну что, воспрянул душой? Отполировал свой нимб? Опять готов нести свою душеспасительную чушь? Ладно, чего там, жги, черт с тобою. Ну-с, каков я? А?»

Кречетов закрыл глаза: «Нет, нынче Шурке я ничего не скажу. Не поймет хохол. Смотрит на меня, а думает о сале. Решительно не поймет».

Алешка перевернулся на другой бок, с тоской слушая доносившийся из коридора бой настенных часов. Время отдохновения, имевшееся в распорядке дня, катастрофически таяло, не оставляя надежды на послеобеденный отдых.

С четырех до шести его снова ждала зубрежка текстов и отработка речи. «Ох, уж эта потешка — скачем, как саврасы без узды!».

Меж тем Сергей Борисович Козаков ревностно принялся за своего нового воспитанника. В пользу Кречетова говорила его бесподобная мимика и потрясающая гибкость тела. И когда Алексей почувствовал внимание и отнюдь не начальническое обращение Пруссака, стала проходить неуверенность, которая делала его отчасти зажатым и мешала всегдашней восприимчивости. С помощью Сергея Борисовича Кречетов окончательно уверился, что нашел-таки свою стезю. Алешка искренне привязался к Козакову и испытывал к нему глубокое благодарное чувство. Тому приходилось изо дня в день особо заниматься с Кречетовым отработкой речи, заставляя его десятки раз декламировать монологи. Усилия не замедлили дать свои плоды. Наставник по праву гордился своим воспитанником, частенько с радостью говоря: «Что ж, господа, тут, право, и моего меду есть ложка!».

Действительно, артистический рост Алексея был налицо. Хорош собою, он имел, в отличие от других, завидную сценическую внешность и задатки героя-любовника. Свобода и уверенность движений, славные манеры и, как результат большого труда — ясная, четкая речь… В краткие сроки он не только вполне оправдал, но и превзошел надежды учителя, стремительно выйдя в первые актеры учебной саратовской труппы. Юноша не без успеха играл теперь на заменах едва ли не в любом амплуа.

— У меня есть ужасный недостаток, Сергей Борисович… Молодость… ведь так? — как-то в гримерке, за чаем, после очередной репетиции с наивной открытостью задал вопрос Кречетов.

Козаков нахмурил брови и встал с дивана. Заложив руки за спину, под сюртук, он прошелся по комнате и, остановившись перед Алексеем, сказал:

— Зачем так трагично, дружок? Молодость переходит в мудрость… Не рви себе сердце… Ты говоришь дурно и стыдно. Молодость — это отнюдь не конец пьесы, не занавес. Я понимаю… Ты мечтаешь царственно, как Петров или Рюмин, носить кольчуги и доспехи, костюм Гамлета или лохмотья Лира… Так это будет, Кречетов, будет с Божьей помощью. Не ленись. Работай, учись! Впитывай мастерство корифеев… Но помни и то, что молодость — это великий дар! Увы, скоротечное счастье… И тот же вельми уважаемый нами Рюмин либо Петров уже никогда не смогут сыграть Труффальдино.

Алешка с виноватой благодарностью посмотрел на своего учителя, и ему, не в пример прежнему настроению, стало хорошо и покойно на душе. Он даже почувствовал какое-то физическое облегчение, когда мастер по-дружески подмигнул ему и закурил французскую папиросу.

Странный был человек Козаков, совсем не похожий на месье Дария. Даровитый педагог, ученик знаменитого Петра Андреевича Каратыгина, представитель классической школы, он был одновременно и прост, и сложен. Строг и сух на занятиях, но при этом душа-человек в обычном общении. Однако при всей педантичной требовательности ему было далеко до «тиранства» маэстро. Впрочем, как и месье Дарий, Козаков своим рвением умел увлечь воспитанников, разъясняя им необходимость верного понимания роли и чистого произношения, советовал учить роль вслух, тренируя голос и дикцию. Он верил, что каждый человек наделен от природы способностями, которые при желании может развить. Алексей на своем примере видел, как Пруссак любит своих питомцев, заботливо ищет в них основы дарования, нуждающегося в выявлении и шлифовке.

— Запомните раз и навсегда, — порывисто жестикулируя руками, прохаживаясь взад и вперед по классу, чеканил слова Козаков. — Внешние данные, ловкие манеры, звучный голос и благородная наружность еще не делают актера! Всем этим добром может обладать и трактирный мот, и очаровательный подлец! Артист обязан уметь заставить зрителя и рыдать, и смеяться! Он обязан могучим талантом потрясать его до глубины души! Иначе смывайте грим, и вон из театра! На Волге всегда нужны рабочие руки! Помните, лицедеи, наш брат паяц должен бить на слух, на разум, на зрение и на сердце своих слушателей. А чтобы приятно действовать на слух, надобно иметь ясную, внятную речь, основанную на грамматике великого русского языка! Впитайте в себя на всю жизнь: талант, усердие и мастерство — вот наши золотые стрелы. Так дерзайте, друзья, чтобы ваши колчаны всегда были полны сих достоинств. Теперь закрепим… Так чем же все-таки может действовать на разум слушателя артист? Прошу, ну-с, скажем, Колесников, вы…

— Актер должен усвоить всю силу, всю сущность выражаемой идеи, господин учитель.

— Так, недурно. Садись. Но сего мало, решительно это не все… Ну-ка, Кречетов, что же еще? Изволь трудить мысль!

— Еще актер должен соединиться с этой идеей. Потому как, только изучив сердце человеческое и сокровенные его изгибы, актер может действовать на душу зрителя.

— Вот это в яблочко. Все слышали? Молодца. Не подвели тебя, голубчик, актерский слух и чутье. Покуда присядь. А сейчас, господа артисты, перейдем от теории к практике.

Так, день за днем, приходя к воспитанникам три-четыре раза в неделю, разучивая с ними монологи и роли, Пруссак учил их искусству актерского мастерства. Будучи требовательным, он все же умел добиваться нужного результата, не прибегая к особой строгости, и часто занятие умело превращалось в интересную игру. Козаков был остроумен, весел и молод, что особенно нравилось и притягивало к нему молодежь.

Но далеко не все было столь безмятежно на горизонте Сергея Борисовича, как полагали потешные, и далеко не все на поверку нравилось начальству училища, что было связано с именем этого человека.

Рваные, без начала и без конца, обрывки пересудов так или иначе долетали и до Алешки. Гусарь клялся, что, дескать, слышал собственными ушами накануне Святок, как на крыльце о Пруссаке сплетничали мастаки. Из этих и других неясных бесед выходило, что господин Козаков на деле не доучился в столице у Каратыгина… и за одну темную историю, что приключилась перед выпуском, был отчислен с несколькими товарищами из петербургского театрального училища. И лишь благодаря обширным связям родителей его миновало грозное наказание. Тем не менее он был принужден покинуть столицу и проживать на Волге в Саратове.

Алексей с недоверием поглядывал на Сашку, который с одеялом внакидку завороженно смотрел на узкий ивовый лепесток пламени свечи, и лишь покачивал головой после сказанного. Фигура Козакова и таинственный ореол, окружавший его, как магнит теперь притягивали к нему пытливых подростков. Алешка и Сашка не раз делали попытки дознаться, докопаться до истины, что же представляет собою Пруссак, и надо признаться, подчас дорисовывались до таких нелепых узоров, что самим становилось смешно и стыдно. Но поутру, когда звон колокольца разводил их по классам, они уже не удивлялись своему смеху и забывали про краску стыда. Напротив, самые фантасмагорические домыслы начинали казаться им истинными, и они с нетерпением ждали отбоя, рассчитывая, что уж на сей-то раз обязательно разрешат мучивший их вопрос. Но наступал заветный час, а предмет раздумий оставался все таким же томительным и далеким.

Больше всех в этой истории туману подпускал вездесущий Чих-Пых, здесь он был на корпус, а то и на два впереди иных рассказчиков. Пыхая самосадом и облизывая сожженные водкой ярко-красные губы, он давал волю своим пьяным фантазиям.

— Я за правду, мать ее суку, под нож пойду, в рот меня чих-пых! — утирая искристое зерно пота со лба, рвал горло Егор в своей дворницкой будке. — Вона Поликашка-золотарь не даст мне быквы соврать… Эх вы, тюхи-матюхи, а ну, брысь отсель! Еще с вопросом к Егору претесь… Вам-то какая печаль? Нехай охотничат ваш Борисыч, обучит вас, недорослей, чай, поп, а не черт. Но одно зарубите, гаврики, что вам скажет Егор. Разбойник он, убивец, в глаз меня чих-пых… О-оо, как! Тссс-с!

От сказанного дворник вдруг сам поперхнулся, будто подавился арбузной семечкой, кружка с сивухой в руке его замерла, а красное лицо побледнело от страха.

— Ой, дядьку, зачем пугаешь нас так? — Гусарь в недоумении, сам не свой, машинально расстегнул верхний крючок казенной шинели.

— А чоб непуганых не было… — еще глуше, жмуря один глаз, просипел дворник и стянул с головы свою засаленную, с медной бляхой, барашковую шапку.

— Ну, так уж и убивец? — нервно хохотнул Алешка, однако тоже покосился на запертую дверь дворницкой.

— А то! — опрокинув кружку, утерся рукавом Егор. — Токмо не простой разбойник, а тот, что купцов да богатеев на большаках грабит, — поторопился ввернуть должную поправку дворник. — Ущучили?

— И откуда такие берутся? — Гусарь дернул раскрасневшимся ухом.

— Эк невидаль… Из тех же ворот, откель весь народ, глупеня.

— А ты не боишься таких речей, Егор? Гляди, выкинут тебя на улицу. Что делать будешь на ней?

— А чо делал, то и буду делать, — усмехнулся Чих-Пых и огладил свои мокрющие от выпитого усы. — Подметать ее стану, заразу.

— И все же зря ты языком, як помелом, метешь, — вновь предостерег дворника Сашка. — Гляди, дойдет до начальства, до господина Соколова… Сам знаешь, Мих-Мих не помилует… Будешь знать, як кобениться…

— А нам теперича никакая примета не помеха. Верно, Лешка? — по-свойски хлопнул по плечу Кречетова Егор, снова скручивая козью ножку. — Чо б мне не кобениться, хохол? Начальству легко приказы рассыпать… Егор туда, Егор сюда, а мне каково на раскоряку жить? То-то и оно, сударики, тяжко. Тятька мой покойный, Царство ему Небесное, прежде любил приговор иметь: «Дай, дай, батюшка-государь, дожить без позору, без сраму». Чисто прожил жисть, ровно один день. И похоронили его чин-чинарем, мимо земли не положили. Так и я люблю прожить. Да и кому нужен Чих-Пых? — Дворник особенно жалостливо, как-то по-собачьи поглядел на молодых, стройных воспитанников. — Уродился я маленьким и помру пьяненьким. У нас, босоты — всяк день, как в петле… Живем, покуда удавку не затянули. А вы-то, сударики, я гляжу, спелись и сплясались другим на зависть, а ну-к, подите сюды. — Егор неожиданно прервал свою болтовню, поманил пальцем и, когда мальчишки приблизились, дыхнул им в лица перегорелой водкой: — А насчет Борисыча я вам еще вот что открою. Похоже, братцы, он даже и не разбойник…

— А кто? — разочарованно протянул Гусарь, искренне сожалея, как быстро, на одном кругу, рушится загадочное предположение дворника.

— Да тихо ты, супонь, галчонок! Он, братцы мои, пострашнее будет…

От этого доверительного шепота у юнцов даже краска отошла от щек, глаза округлились, плечи напряглись.

— Мне думается, сударики, сей гусь из по-ли-ти-чец-ких… Оно как… но тсс-с! А теперича айдате, ехайте, куды ехали. Некогда мне с вами язык чесать. Работать нады, а не «ура» кричать. Бр-ры-сь!

Глава 2

Доводы Чих-Пыха насчет «грабителя» и «убийцы» друзья уже за воротами потешки подняли на смех.

— Надо больно благовоспитанному утонченному Сергею Борисовичу с кистенем стоять по ночам за сосной при дороге. Денег у него и так достаточно, — вслух рассуждал Кречетов. — Сухарь как-то в бытовке доложил с завистью Гвоздеву, дескать, как славно устроился господин Козаков, точно сыр в масле катается. Из Петербурга ему каждый месяц, помимо оклада, деньги приходят на счет… Стало быть, резать и стрелять благородных людей Пруссаку незачем, — резонно заключил Алексей. — Другое дело, если тут вправду пахнет политикой…

Но на этом поле ни Гусарь, ни Кречетов играть не могли. В политике они разбирались ничуть не лучше, чем свинья в апельсинах, а посему расследование их быстро, но закономерно зашло в тупик. Однако понимание своего бессилия не рассеяло их беспокойства, а напротив, еще более сгустило и без того туманную атмосферу загадки. Окончательное многоточие в этом деле поставил внезапный приезд в училище жандармского офицера пристава Голядкина.

В канун Благовещения ударил крепчайший мороз. В потешке много топили печи, когда в коридоре нежданно объявился жандарм. С заиндевевшими, мраморными от мороза усами, с алым башлыком на плечах, грозно звенькая шпорами и ножнами сабли, он без лишних слов проследовал в дирекцию. Рядом с ним, весь внимание и страх, чуть ли не бежал Гвоздь. Минутой ранее вышедший на свежий воздух перекурить, Петр Александрович Гвоздев мгновенно забыл о своей цели, когда увидел подъехавший к воротам черный казенный возок. То и дело оглаживая ладонью свою вспыхнувшую лысину, на которой снежинки таяли, как на раскаленной плите, он суетливо отворил перед офицером двери и без спросу вызвался проводить молчаливого стража закона.

В училище случился страшный переполох. Мастаки и наставники мелькали из класса в класс с бледными лицами, по лестницам и коридорам холодными сквозняками зазмеились зловещие шепотки:

— Как, вы еще не знаете?

— За Пруссаком приехали, братцы! Репетиции отменены!

— Вот тебе на-а… милостивый государь! В тихом омуте черти водятся. Кто б знал, кто б знал?…

— А он мне сразу не приглянулся, господа. Честное благородное слово! Этот вечный восторженный раёк воспитанников вокруг него… Нет, тут дело нечисто. И как не совестно позорить имя нашего училища!

— Это возмутительно, господа! Сие пятно на всю жизнь. Нам теперь по его милости не отмыться.

— Это дойдет до губернатора! Боже, какой скандал…

* * *

В тот день драматическое искусство было отменено, а класс заперт на ключ. «Словари»1 радовались безделью, бегали из угла в угол, в булочную Лопаткина за пышками с сахарной пудрой — дюжина пятачок; много смеялись в своих дортуарах, но что-то смутное и тревожное было в сем смехе.

Чуть позже осколком эха долетела сплетня, что в доме господина Козакова был сделан форменный обыск. Сыскари перевернули все вверх дном в поисках какой-то запрещенной цензурой литературы, но ничего, кроме белья, посуды и безобидных книг, не нашли.

Именно это обстоятельство, что законники Голядкина не обнаружили никакой крамолы, кроме обычных домашних вещей, еще более пугало и беспокоило дирекцию потешки.

* * *

— Вот ежели б, судари, в его саквояжах отыскались, скажем, ружья, револьверы, пули… Грабленое добро, ну-с… на худой конец хотя бы кинжал с кровью тут было бы ясно: разбойник, насильник, и точка… А так — извиняйте… Не знаю, не знаю, — гудел в людской голос банщика.

— Ой, ёченьки, люди добрые, ей-Богу, странный он человек. Как будто из господ, а приглядеться-а… и близехонько не похож на своих… ни лицом, ни ухватками, — принимая все близко к сердцу, охала старшая прачка Агриппина Федотовна.

— Да будет тебе, Грапка, тень на плетень наводить! Нонче время такое… К каждому смертному заявиться могут с проверкой, дознаньем и обыском… Что вы, злыдни, ополчились на человека? Совесть-то у вас есть, православные, али она вам ни к чему? Знаю я Сергея Борисыча! — горячо вступился за опального педагога училищный фельдшер Теплов. — Истинно благородный, прекрасной души человек! Это ли беда? Вон мой братец пишет из Москвы, какие дела в столице случаются… Не приведи Господь! Есть черные силы, — понизив до шепота голос, с оглядкой молвил фельдшер, — на царя готовы руку поднять! Вот это палачи…

В накуренной людской стихли голоса. Все растерянно смотрели на Григория Теплова, и по лицам собравшихся было видно, как испугали их сказанные минутой раньше слова.

— Да уж… Знала Россия времена тяжелее, но не знала подлее, — сокрушенно качая головой, подвел черту фельдшер.

— Но позвольте, откуда вашему братцу такое известно?

— Смерть, говорит, прошла так рядом, что он узрел все. Слышали никак о громких покушениях на сильных мира сего? Особы, приближенные к Государю… Ну-с, то-то… А какие у нас настроения гуляют?

— Верно, голубчик Григорий Иванович, — осмелев, вновь подала голос взволнованная Агриппина, — нонче одному гулять боязно. Лихих людей развелось страсть…

— Господи, да не о том я, Грапка… — морщась от бестолкового кудахтанья прачки, как от мухи, отмахнулся фельдшер. — Вы сами-то разве слепы? Не видите, чай, какой дух своеволия и неповиновения по Волге бродит? А калмыцкие степи? Вас послушать… так у нас одна скукота и запечаль морская. А ведь задуматься, копнуть поглубже, так такие узоры открываются — жуть берет. Обидно до слез, но кончается Россия. Была, да, видать, вышла. Вон уж какой год на Кавказе застряли… Сколько кровушки нашей пролито? Виданное ли дело? И француза, и немца, и турка били, а здесь застряли…

— Христос с вами, любезная душа Григорий Иванович, вы что же этим хотите сказать? — растерянно пробормотал банщик. — Я-с что-то не возьму в толк всех глубин ваших намеков. Эт что ж по-вашему получается: гибель, что ли, грядет всего смысла сделанного?! — Банщик обежал глазами сидящих, точно ища защиту. — Россию-матушку… а стало быть, и всех нас ждет плаха?

— Эй, эй, придержите свой пыл, любезные! А вы, Григорий Иванович, доколе людей пужать будете? — задребезжал, как ложка в стакане, возмущенный голос старого сторожа потешки Никандра Евстафьевича. — У меня аж сердце запеклось от ваших баек. Сами совесть поимейте, покуда честью просят. Вы еще о народе язык развяжите… Так, мол, и так, притесняют его, горемычного. А я воть до глубоких седин дожил, и скажу: я власть почитаю! И других порядков знать не желаю! Я верой и правдой, слышите верой и правдой тридцать пять годков отслужил и ни о чем не жалею-с! А народишко наш как трава, скот ее вытопчет, а на следующий год глядь: она, родимая, снова подымается, и еще густее! А вам, сударь, — старик смотрел прямо в глаза фельдшера, — я дам совет: не знаешь — молчи, а знаешь — помалкивай… целее будешь. А то что ж это у нас за разговор получается? Это, знаете ли, батенька, того… речи ваши острогом пахнут. Глядите, нашел кого защищать! Да за ним жандарм приезжал! Вы что ж, супротив власти решились идти?

— Ой-ей-ей! Ой-ей-ей! Будет вам, петухи! Заклюете друг дружку! — вскочив с лавки, заголосила Агриппина. — Не будь так строг с ним, Никандр Евстафьевич! Григорий Иванович, может, шутейно болтнул трохи, а ты? Ведь признайтесь, шутить изволили, Григорий Иванович, а?

И, опережая ответ, качнувшись крупным телом к фельдшеру, Агриппина протараторила:

— Не стоит вам, голубчик, носиться с такими мыслями. Ой, не доведут они до добра… А насчет господина Козакова, — она стряхнула с подола налипшую от тыквенных семечек шелуху, — на все воля Божья, иль, на худой конец, начальства.

— Что ж, поглядим-посмотрим, — с неохотой согласился с доводами прачки Теплов и, тряхнув кудрявым чубом, добавил: — Жизнь-то, она мудрее нас, грешных, все рассудит, кто прав, а кто нет.

* * *

Жизнь действительно не замедлила расставить все по своим полкам. На удивление дирекции, арестованный после двухдневного заключения был отпущен следователем, а пристав Голядкин лично принес извинения задержанному.

После этого случая в училище и театре на господина Козакова стали смотреть определенно с большим почтением.

Мих-Мих, по негласному настоянию следователя, не замедлил отписать подробную характеристику на своего коллегу, в которой уведомлял, что господин Козаков своими постановками пьес и работой с воспитанниками не устает проявлять верноподданнические чувства и доказывать приверженность ныне здравствующему монарху, действенно стремясь загладить неосмотрительное юношеское увлечение идеями декабристов. Директор в характеристике не преминул упомянуть даже такой специфический, мало интересующий тайную полицию факт, что господин Козаков всецело разделяет взгляды на искусство с существующей официальной цензурой и что новоявленные писатели натуральной школы вызывают в нем открытое недоумение и благородный протест.

Всех этих тонкостей и хитросплетений ни Сашка, ни Алешка никогда не узнали. Хотя кратковременный арест Пруссака остро и колко напомнил им случай двухлетней давности, когда, заливаясь тревожным звоном бубенцов, мимо них и Дорофея-извозчика пронеслись жандармские курьерские тройки, унося в никуда с собой молодого человека в штатском, с бледным, как саван, лицом. Впрочем, сожалеть о своем не сложившемся «расследовании» им не приходилось. Круговерть артистической жизни, подхватив их, как щепки, увлекла в свой водоворот. Бесконечная отработка техники и совершенного профессионализма пожирала все досужее время.

Кречетов с самого начала мечтал попасть в трагики, и Пруссак после долгих колебаний все же пошел ему навстречу. В училище понимали: сей шаг дорогого стоит. В то время быть прочимым на трагедийные роли было нелегким делом. Выпускников, подчас весьма одаренных, как правило, скопом отправляли в комедианты. Комиков же, не морщась, считали актерами второго сорта. Про них и говорили, не обинуясь: «Эка невидаль, дураков да свистков играть! Это проще пареной репы!». А между тем комедийный жанр занимал все более прочное место в репертуаре.

Но как бы там ни было, теперь Алексею случалось частенько играть принцев, маркизов, влюбленных корсаров и прочих героев-любовников. И публика его обожала.

— Ах, шельмец! Ах, мерзавец! Ну, как хорош! Как хорош! — сыпалось в адрес Алешки.

— Бьюсь об заклад, господа, еще год-другой, и Кречетову равных не будет! Готов поставить на него, вот крест…

— А как музыкален, чертяка, какая пластика1 Какой порыв! Болтают, будто он сам сочиняет еще и музыку.

— Да что-о вы? Вот так пассаж! Не слышал, Сил Силыч, хм, похвально.

— И все же выучка маэстро Дария даром не прошла… Какая грация, какой фасон, а главное, как скор, не то что эти слоны… Пегас, ей-Богу, крылатый Пегас!

— Н-да, наш Злакоманов не промахнулся. На этого божьего жеребчика и вправду можно поставить.

— Ваша правда, милейший, только вот беда… недолго, похоже, он радовать будет нас.

— Это еще почему?

— Да, как водится, Сил Силыч, столица сего не потерпит, отберет, всенепременно отберет…

Глава 3

На дворе властвовал май. Солнце светило в окно, и все, решительно все казалось золотым. Было воскресенье, и Алешка до девяти провалялся в постели. На раннюю службу он не поднялся, соврав проверяющему служке Никифору, что с ночи мается зубом, а на позднюю в храм идти, хоть убей, не хотелось — жаль было времени. Отбросив одеяло, он еще четверть часа лежал и смотрел в потолок, думая, как проведет выходной. Дортуар заливал яркий дневной свет, проходивший в большое окно, и было светло, как в поле.

«Скоро из церкви вернется Гусарь, там и решим», — заключил он и, свесив босые ноги с кровати, глянул в окно, за которым своим чередом текла жизнь. Вдоль дальних домов, в сторону Волги направлялся бело-зеленый отряд солдат, у ворот училища с коромыслами на плечах о чем-то увлеченно болтали бабы в платках, а рядом с ними в свежей куче навоза хозяйничали пестрые куры дворника. И все это плыло в какой-то ласковой дымке, словно розовые персты богини, сотканные из света и теплоты, охватывали землю, дотрагиваясь до листьев и трав.

— Ну, брат, держись! — Влетевший ветром в дверь Гусарь закрыл ее на щеколду и, плюхнувшись на свою кровать, не снимая башмаков, закинул руки за голову. — Значит, Кречет, говоришь, двоим для счастья довольно одной любви?

Алешка приподнялся на локте и с любопытством поглядел на друга. В ярких глазах того так и прыгал бес непонятного торжества.

— Что с тобой? — Алексей, потянувшись всем телом, принялся заправлять постель.

— Не торопись, брат! Быстро поедешь — тихо понесут, — впиваясь крепкими белыми зубами в зеленый бок яблока, гоготнул Гусарь.

— Думаешь? — не поворачивая головы, усмехнулся Алеша.

— Это ты думаешь, а я ем!

— Да что сегодня с тобой? Никак не уймешься? — Алексей пристально посмотрел на приятеля. — Из церкви пришел, будто подменили тебя.

— Может, и подменили… — Сашка лукаво подмигнул Кречетову и метко зашвырнул огрызок в корзинку для бумаг, продолжая при этом хранить какую-то тайну.

— Ну, хватит морочить мне голову! Разве увидел что? — досадуя на градус своего любопытства, вновь клюнул вопросом Гусаря Алексей.

— Пляши «Камаринскую»! Тогда, быть может, шепну… Есть тут одна жареная новостёнка!

— Знаю я твои «новости» со сковородки… — все крепче наливаясь интересом, умышленно вяло протянул Алексей, а сам ощутил, как у него предательски колюче покраснели уши и шея.

Гусарь, свесившись с кровати, заглянул в прикроватную тумбочку, пошарил там на авось рукою.

— Ты голоден?

— Скоро сдохну. Есть хоть пятачок до Лопаткина слётать?

— Изволь, держи, но прежде откройся. Будет загадками потчевать.

— Ладно, чего там, — пряча в карман гривенник, ловко соскочил с кровати Сашка. — Да только помнить тебе след: все забавы эти… при румянах да ароматах — редкие стервы, Лёсик! О, Матерь Божья, яки ж у тебя круги под очами! Ох, не бережешь ты себя, не жалеешь.

— Слушай ты, полудурок! О своем драгоценном… похлопочи! Еще раз сморозишь в мой адрес… так и знай — прибью!

— Ох, ох, ох, глядите, все забоялись! Ты тут дрых, а я за тебя дело делал. Где ж твое «доброе утро»?

— Иди ты к черту!

Кречетов, плюнув на утреннюю трескотню товарища, перебросил через плечо цветастый рушник, взял мыло, зубную щетку, толику порошка из банки, когда Сашка нетерпеливо дернул его за рукав.

— Чего тебе еще, ботало? — раздраженно огрызнулся Алексей.

— Смотри, проспишь свое счастье, Иванушка. Знаешь ли, кого я нынче видел, как вышел из храма?

При этих словах в груди Алешки будто что-то надорвалось, словно в этом вопросе он узрел то, чего столь не хватало в картине его обыденной жизни, без чего кругом было пусто и голо.

— Ужели?… — Губы его дрогнули.

— Вот тебе и «ужели»! — победно передразнил его Сашка и заложил руки в карманы форменных брюк. — Муфточку свою беличью… небось, помнишь?

— Ты видел ее? Господи, где?

Полный ожидания, Алексей, точно во сне, положил на стол щетку, зубной порошок и, молитвенно прижав ладони к груди, задыхаясь, спросил:

— Милый… милый Гусарь! Дорогой ты мой, как смел так долго молчать?… Это ж бессовестно, брат. Давай, не томи…

Кречетов придвинулся ближе верхом на стуле.

— Ну-с, значится, так… вышел я после утренней из Троицкого…

— А ты не перепутал часом? Уверен, что это была она? — Алексей сдавил пальцы Гусаря, неотрывно глядя тому в глаза.

— Тоже выдумаешь! С твоими «портретами» и рассказами… я ее как тебя вижу. Ну-с, значит, выхожу из церкви.

— Она была одна или с гувернанткой?

— Да погоди ты мне в ухо дудеть! Труба иерихонская! Ты ж мне и слова не дашь воткнуть…

— Молчу, молчу… Дальше-то что?

— А дальше, как спустился я к рынку, думаю, там да сям пройдусь «на пробу» вдоль рядов…глядишь, к выходу и заморил червячка… И тут меня ровно громом трахнуло! Смотрю, а у костела она… Вот крест, веришь ли, сразу спознал, что она. Гарная такая дивчина, в белом во всем, як невеста… твоя Пиковая Дама! Со шляпки вуалетка отброшена, тонкая, что та паутинка. Локоны золотые по плечам прыгают, так с ветерком и играют… Чистая панночка, скажу я тебе, и стоит-то ровнехонько, будто головой небо проткнуть хочет. Шею бы хоть пригнула, даром что не балетная. Ишь, думаю, цаца какая. Эта, похоже, в жизни рук не тревожила, жди-и!

— Значит, хороша? Я был прав? — Кречетов едва сдерживал радость.

— Хороша-то хороша, да чует сердце, не по карману она тебе, братец… Эта гордячка кружева да атлас обожает…

— А вдруг?

— Может, и «вдруг», Бог ее, ведьму, знает…

— Она не ведьма!

— Ладно тебе! К слову пришлось… а кто, как не ведьма, может околдовать? Сидишь тут, як на иголках, Червонный Валет. Помнишь, гутарил месье Дарий: «Мечта раба — выбрать на невольничьем рынке себе хозяина».

— Помню, и что?

— А то, что ты с нею… — Гусарь набрал в грудь побольше воздуха, — и есть тот раб. Живешь — не живешь. Спишь — не дышишь. Скажи — не так.

— Слушай, — перебил его Алексей. — Говорил ты тут много, жаль толку чуть. Где живет? Как зовут? Опять все сначала…

— Все, да не все. Ты что ж думаешь, я вокруг нее, як на выставке, дурачиной хаживал? Знаю теперь, и где живет, и как звать.

— Откуда? Как сумел? — Радость залила лицо Алешки. Ему даже показалось, что весь воздух в комнате посветлел и засверкал праздничным блеском.

— А що тут сложного? — Гусарь озорно щелкнул пальцами. — Прошелся близехонько пару раз, когда она со своей гувернанткой гутарила, а позже взял да и проследил.

— Ну, ты голова, Сашка! — Кречетов приобнял за плечо друга. — Мне, как ты, вот Бог, никто не помогал. Так как ее имя?..

— Бася.

— Ба-ся? — растерянно повторил Алексей. — Это ж… кто она?

От неожиданности и удивления слова прилипли к его языку и никак не желали отклеиваться.

— Известно кто, це панночка-полячка. Недаром, видать, у костела стояла. У них с этим строго. Так что выброси свою «муфточку» из головы. Она польская дочка, а Польшу нынче не жалуют… Да и веры ты с нею разной, — безнадежно махнул рукой Гусарь. — Кто разрешит, кто узаконит?

— Плевать. Где живет?

— Погоди ты, вдумайся, я ж от сердца. Я мыслю…

— Все твои мысли уместятся под навозным жуком. Где живет она?!

— Ну, брат, ты и вправду влюблен без памяти.

— Не надо! Я ничего не делаю без памяти. Так скажешь ты наконец, или нет? — Скулы Алексея дрогнули.

— Угол Александровской и Московской, не доходя дома Барыкина… Славная хата на два этажа, с мансардой… Калитка кованая, денег богато, видать… Над парадной фонарь, а во дворе не то сторож, не то дворник со здоровым кобелём цепью играл. Он тоже по-ихнему лопочет, ражий такой, у кожаном фартуке, як мясник… Ну, що приуныл?

Замешательство Алексея поднималось, как тесто на дрожжах, с каждым услышанным словом. «Эта барышня тебе не по зубам…» — вдруг услышал он в себе чей-то чужой голос.

— Да, все это и впрямь требует раздумий, — наконец выдавил он и поник головой.

— Брось, — беспечно протянул Сашка. — Порой и случай вершит дела. Ее гипноз — твой страх сделать первый шаг. Ты это… давай смелее. Раз любишь — действуй. Це важно, оченно важно! Там, может, и нет ничего, а ты обратно свое заколачивай… Здоровеньки булы, понял?

— Ты это о чем? — Алешка подозрительно посмотрел на приятеля, но тот лишь пожал плечами, поглядывая на бьющуюся о стекло золотую пчелу.

«Лишь бы не гулёная девка была… Знаем мы таких… надо — при первом свидании голяжки покажет, ежли целковый пообещать, — подумал Сашка, но вслух сказать остерегся: Кречет в волосы вцепится — не простит».

— А ты… никому не сболтнул часом? — Алексей, пуще наливаясь подозрением, заглянул в ясную синь глаз Александра.

— Дурый! Чужая тайна — свято, брат. Не бойсь. Ладно, я до Лопаткина, в булочную. А ты иди, умывайся, благословясь.

Гусарь наскоро поправил сбитое зеленое покрывало своей кровати, хлопнул дверью и был таков. Алешка постоял секунду-другую в раздумье, точно перебирал четки услышанного, затем распахнул половину окна и выпустил на волю маявшуюся пчелу. На душе его пели ангелы.

Глава 4

Блистая пуговицами училищных мундиров, они уже досыта нагулялись по аллеям Саратова, наслушались пустых речей, раздававшихся из толпы, щелканья семечек и зазываний голосистых торговок.

— Черт, сколько ходить еще за ними прикажешь? Все ноги стоптали! От самого дома «пасем».

Гусарь нетерпеливо чиркнул взглядом по Семинарской улице, что спускалась к реке. Там, впереди, шагах в тридцати уже битый час маячили две фигуры — стройная и очаровательная девичья и вторая, сухая, как трость, принадлежавшая бонне.

— Похоже, пропало дело, — уныло вздохнул Сашка, забрасывая в рот очередной мятный леденец.

— Эт почему же? — Алешка не спускал влюбленных глаз с голубого платья.

— А то, что не надо вытягивать губы, колы тэбя не хотят поцеловать. Нет, нынче клеву не будет. Вишь, «ошейник» с нею не расстается ни на минуту… Так и кохает ее, ровно она золотая.

— Змей ты, Сашок! В тебе яду больше, чем в аптеке.

— У, це справедливо. Станешь тут змеем — пыхти да парься полдня. Ты сам-то хоть жив?

— Не знаю… — Алексей нервно теребил белую перчатку, не глядя на Гусаря.

— Эй, эй, уймись, братец. Ты же глазами ее напополам стригёшь. Ну, у тебя и хватка!

— Не «хватка», а обаяние, глупая голова. Спорим, я нынче же с ней объяснюсь?

— А давай! Ударим по рукам!

Гусарь шало блеснул глазами, жмурясь на ярком солнце.

— Глядите — орел! Ну, ну. Крепко, видать, ты в темя любовь свою вбил. Думаешь…

— Уверен! — Алексей решительно разбил их рукопожатие и снова беспокойно глянул через плечо.

Дамы продолжали стоять у пестрых торговых лотков с лентами атласа и кружевами. Алешка весь истомился, вспомнил наперечет все лапидарные наставления добряка Сухотина, которые тот любил повторять воспитанникам потешки перед их выходом «в свет».

— Прежде всего, держите дозор за ножом и вилкой, ежели вас, голубцов, пригласят за стол. Салфетки, тарелки и скатерть должны быть опрятны — в лучшем виде! Пальцы и рты соусом не пачкать, есть небольшими порциями, так чтоб не быть с набитым ртом, как бурлак, когда дама к тебе обратится с вопросом. Барышням головы глупостями не крутить! Там и так светлых мыслей немного… И всякие чувства держать в кулаке! К черту розовые туманы и сентиментальную пудру! Высоким степенствам и господам офицерам кланяться учтивым поклоном, как вас учил танцмейстер. Ежели дама соблаговолит протянуть вам руку, всенепременно приложитесь, но коснувши, не чмокать, как свинья, не в хлеву воспитывались, и помните всегда о чести родного училища. И вот еще что, сударики… На рынках, вокзалах и площадях разиней не быть. Деньги родительские, а особливо казенные, хранить на груди и без надобности не лохматить купюрами. Уши на перекрестках и в заведениях не развешивать… и без вас от добродырых дураков свет задыхается. Иному олуху скажешь, что в скрипке бес сидит и поет на разные голоса, он, чудак, и поверит… о женском роде уже и молчу. Те клуши и вороньему граю верют.

— О чем хандришь, Ромео? — Сашка спорхнул с чугунной ограды, на которой примостился минутой раньше. — Гляди, уйдут! Ну, точно, к барыкинскому вокзалу тронули. Верно в народе бачут: «Дурак сватается, умному дорогу подает!» Да ты очами-то на меня не сверкай… Бежим! Я ж для твоей пользы, вестимо.

Друзья бросились наперегонки, но в это время на Семинарской, как назло, случился кипучий затор. Извозчики, грохоча колесами телег, подвезли к торговым рядам новый товар — ни проехать, ни пройти, черт ногу сломит.

«Господи, уйдет… Потеряю! Господи, уйдет!» — Кречетова стегнул страх, в какой-то момент в толчее шляпок и платков, корзин и ведер, бородатых и бритых лиц он с замиранием сердца ощутил вокруг себя пустоту, словно летел в пропасть, но уже в следующий миг, пробираясь сквозь плотные, сбившиеся тела, он, как пробка из бутылки, вылетел на простор вслед за Гусарем, осыпаемый в спину толчками и руганью:

— У, чумовое отродье! Звери ногастые!

— Воть черти их носят! Ломят, бытто земля под ими горить!

— Ну, ять тебе пришью на затылке заплату, сучонок! — взорвался руганью рыжебородый мужик с корзиной рассыпанных яблок.

— А молочка от бешеного бычка не желаешь? — Алешка с внезапным желанием созорничать, а боле с чувством обиды, по-мальчишески скривил рожу, выпятил вперед губы и вытаращил глаза, выражая этим высшую степень презрения. Но тотчас сделался серьезен, когда услышал за спиной громкое:

— Лексий, мы потеряли их! Давай короче!

— Где они? — Кречетов рванулся к Гусарю.

— А черт их тетку знае!

Прыгая через ящики и мешки с овощами, они сиганули вниз по улице. Пробежав пару кварталов, рыща по всем переулкам, «преследователи» отказывались верить своим глазам — женщин и след простыл.

— Что их, галки на крыльях унесли?

— Це усе из-за того рыжебородого лешего! — морща в отчаянье лицо, всплеснул руками Гусарь. — Нашел время с корзиной под ноги лезть… гад рогатый. Дуй теперь за раками, беги за пивом.

Алексей сдвинул русые брови, еще раз пытливо оглядел шумную улицу, всеми силами пытаясь подавить разраставшееся в нем тяжелое и смутное чувство тревоги. Рассчитывать на чудо не приходилось, и, смирившись со случившимся промахом, они уже без спешки и азарта побрели на речной вокзал.

* * *

Хозяин речного вокзала Григорий Иванович Барыкин слыл человеком ярким, представлявшим собою тип сметливого, умного русского мужика, нащупавшего себе жизненную дорожку, идя по которой, способно было добраться до цели.

По его собственным словам, он начал карьеру половым в одном из дубовских трактиров. Родом Григорий Иванович был из верхних губерний, которые он и нынче звал не иначе как «родиной». Еще мальчиком он устремился пытать счастье на низ Волги, который гремел тогда большей славушкой, нежели верх или середина великой реки. Известность низовых городов зависела от того «простора» и «вольницы», которые царили в них, кормили, поили и давали жить громадным толпам скапливавшегося там народа, охочего до работы, но не менее любившего покутить и в царевом кабаке. Гражданский порядок не был крепок в тех городах, отчего туда и льнули, как мухи на мед, всякие народы, у которых были сильные руки, выносливая спина, но у коих, как говорили, «были нелады насчет пачпорта».

Туда же упрямо тянулись и любители легкой наживы, разные целовальники, лавочники, шулера, лихие люди и содержатели всевозможных увеселительных мест для гулящего люда. По лету, когда на белянах, росшивах, плотах и прочих речных судах наезжала на низ Волги пропасть разного народу, в Камышине, Дубовке, Царицыне и других городах около кабаков и питейников стон стоял и шло великое пированье.

«Сызмальства» изучив до тонкостей трактирное дело, Григорий Иванович позже переселился из низовых городов в Саратов, который теперь стремительно набирал силы, и здесь «со спотиху» повел самостоятельное дело. Фортуна была милостива к предпринимателю, и он, с пустыми руками выступив на арену жизни, весьма споро пошел в гору; зашиб крепкую копейку, нажил каменный дом на Александровской, выстроил бани, однако на этом руки не опустил, открыл гостиницу «Москва» и устроил на берегу красавицы Волги летний увеселительный вокзал.

В сем хлопотливом и сложном деле господин Барыкин не был одинок, а опирался на векселя и слово Василия Саввича Злакоманова, великая сила и значимость которого в коммерческом мире была «капитальная».

— Ужо поставим мы твою пассажирскую пристань, Иваныч, соорудим… Затея со всех сторон добрая, прибыльная, а главное — народишку нужная и начальству угодная…. Им ведь тоже, голубчикам-стервецам, в столицу рапортовать что-то надо… А тут пожалуйте, на скатерти и подносе просим в гости на смотрины! Не стыдно и августейшую особу с хлебом-солью встретить! — надрывно сипел Злакоманов, но тут же с тихо скрытой грозой в очах упреждал: — Токмо помни одно, Иваныч, у Злакоманова каждый час на рупь поставлен, — проволочек не потерплю… И с деньгами моими не смей мутить… Раздавлю, аки клопа, мокрого места не будет… Так и знай.

Сказано — сделано. Саратов нынче гордился славным вокзалом, который поражал своим стройным размашистым видом гостей и радовал взгляд обывателя.

И лишь одно омрачало жизнь Барыкина и лежало тяжелым камнем на сердце. В этом месяце истекал срок договора со Злакомановым. Следовало платить по долгам. Но деньги, как назло, лепились друг к дружке медленно. Новая пристань обещала покрыть расходы не раньше, чем через год. Вот и затягивалась потихоньку долговая петля на шее Григория Ивановича… Отчего он потерял сон, стал подозрителен и неразговорчив. Днями, хоть застрелись, надо было платить долг, но — как и чем?

* * *

Весь оставшийся путь до пристани Алексей не проронил ни слова. Гусарь, как только навстречу им попадались миловидные барышни, подмигивал и тыкал приятеля в ребра — пустое, Кречетов оставался холодным и молчаливым, как камень. Уже у самого вокзала приунывший от тоски Сашка задержал шаг и, поправив козырек форменной фуражки, решительно заявил:

— Знаешь, Кречет, дальше давай один…

Алексей с изумлением приподнял бровь:

— На галерею подняться не хочешь? Фонтан посмотрим…

— На кой ляд? Он что, пятиалтынный?

— Чего ты, Сашок?

— Да ну тебя… Ты правда такой повернутый на своей польке или придуриваешься? Нет уж, уволь. Ты сам-то гуляй, твое дело любовь, может, нотки черкнешь, может, стишок… А мне, признаться, жаль времени — завтра опять зубрежка и чертовы пируэты.

Кречетов сочувственно кивнул. С этим железным доводом вряд ли стоило спорить. «Учеба — это многолетняя изнурительная война между классной доской и школьным окном».

— Ладно, не обижайся. — Он по-дружески толкнул Гусаря в грудь. Но Сашка не торопился прощаться, стоял с папиросой в руке и прислушивался к чему-то.

От близкой воды тянуло прохладой, совсем рядом «блямкал» раскатистый речной колокол, а над их головами зеленой стрелкой металась за мошкой туда-сюда стрекоза. Радужные крылышки вспыхивали на солнце, подобно всполохам крохотного маяка.

— Все-таки ты счастливее меня, Кречет… Кому-то это суждено пережить, а кому-то… Завидую я тоби. — Гусарь осторожно, точно боялся запачкать чье-то дорогое платье, сбросил с папиросы серый столбик пепла.

Алексей благодарно улыбнулся и задумчиво обронил:

— Знаешь, еще до потешки, ребенком я всегда боялся вечеров. Боялся, что отец крикнет со двора: «Иди домой! Уже поздно!» Знакомо? Н-да… А теперь вот действительно поздно что-то менять в моих чувствах… понимаешь ли, брат? А вообще-то признаюсь: вся эта наша затея в «сыщиков» и «слежку» не по душе мне…

— Мне тоже. Но если це единственный выход спасения для тоби… Иди и будь с нею.

Гусарь вдруг рассмеялся и, затоптав папиросу, тряхнул головой:

— Главное, не будь тюхой, Червонный Валет! Пиковые дамы простофиль не жалуют! Ты же звезда, Леха! У тебя поклонников — во-о! — Он чиркнул себя пальцем выше бровей. — Если она просечет, кто ты, будь уверен, крепче смолы прилипнет… Що ты зардел, як гарбуз?

— А что, заметно?

— Да у мэни глаза землей не засыпаны… вижу, як ты в лице поменивси. Помни, ты артист! Мы же тоже, Лексий, борщ лаптем не хлебаем… Благородные люди!

— Это мы-то «благородные», сукин ты сын! — Кречетов светло рассмеялся. — Нашел, что сказать: артисты, и — благородные… Бог ведает, где еще хоронить нас будут! Быть может, за городским кладбищем.

— А нехай туда волочуть! Зато нам там тесно не будэ!

— Полно ерунду собирать. — Алексей одернул форменный синий сюртук. — Так ты со мной? Ну, тогда дуй отсюда.

— Ладно, исчезаю. — Сашка весело и легко подпрыгнул на месте, щелкнув в воздухе каблук о каблук. — Прошвырнусь по Сергиевской, чем я хуже тебя? Авось, тоже любовь сыщу.

— Вот и исчезай.

Кречетов зашагал по бульвару, но вдруг, не зная зачем, обернулся. Гусарь продолжал стоять на том же месте, держа в руках снятую фуражку, и улыбался ему.

Высокое майское солнце ласкало своим теплом крыши домов, зеленую юную дымку листвы, и в этой палитре волосы Сашки, пронизанные солнечными лучами, светились каким-то чудным серебряно-золотым ореолом весны.

— Ты еще здесь, не ушел? — Алексей шутливо погрозил кулаком.

— Теперь ушел! — Гусарь махнул на удачу рукой и в следующий миг смешался с цветастой чередой отдыхающих.

* * *

Вид, открывавшийся с Барыкинской галереи на Волгу, был великолепен, зачаровывал сердце своей необъятностью и неторопливой вольностью, которая так дорога, так мила русской душе. Перед взором во всем величии простора и шири раскинулась могучая река, несущая на зеркальной груди без счету разномастных судов, пароходов и бездну снующих лодок. Одухотворенные паром иль парусами суда тянулись по водной глади, бороздя ее во всех направлениях.

— Экая красотища-а! Аж в груди жжет!

— Да, ишь как матушка по весне разбоярилась… Эт, милейший, вам целое море! Вы гляньте, гляньте… То-то и оно… Напрасно глаз трудите. В это времечко у Волги берегов нет. А какие тут, батенька, при луне картины для созерцания берутся! Жаль, уезжаем нынче, уж не увидим…А вы скажете тоже, Яков Антонович… Какой к бесу Неаполь! Право, нашли, с чем сравнить, ей-Богу, ревниво-с! Наши картины куда как лучше итальянских. Вы только вообразите… сей пейзаж, утопающий в серебристом свете луны, это ж какое-с зрелище глазу! Поэзия!

— Возможно, Иван Порфирьевич, под влиянием этой картины здесь развернулась чувством чья-то душа. Вот тут, как пить дать, дрогнуло симпатией не одно сердце… Эх, судьба — вечная загадка…

Алексей неторопливо прошел мимо задушевно судачивших мужчин, по виду — путешествующих по Волге с делами чиновников, и остановился у белых перил галереи. Налетавший ветерок трепал полы его сюртука, ерошил волосы, принося с собой печальное эхо пароходного гудка, что оглашало прозрачный воздух далеко вокруг. На берегу, унизанном лодками и судами, шла обычная кипень: крик и шум работающего люда, стук плотницких топоров и визг пил, грохот сваливаемых бревен и катание бочек.

Алексей хотел было прислушаться к любопытному разговору стоявших чуть поодаль мужчин, но мысли не слушались, щетинились, кололи друг друга, перескакивая с места на место. Ему вдруг вспомнился встретивший его при входе на пристань полицейский наряд, состоявший из двух околоточных надзирателей и троих нижних чинов, скрывавшихся в густой тени нижних галерей: усиленный состав представителей порядка держался Барыкиным на всякий случай, ибо хотя и редко, а скандалы и драки случались. Вспомнилась и наружная галерея, на которой, как шутили саратовцы, «ради вони и сырости» был устроен пятирожковый фонтан с водоемом, в котором плавали полууснувшие рыбины и безобразные черепахи. Вид этого аквариума действительно производил грустное впечатление; да и что можно было ожидать от простого чугунного чана, полного мутной воды? «Ни зелени, понимаешь, ни поэтической скалы, ни романтических гротов, ни грунта на дне! Тьфу, срамота! — частенько проходился за рюмкой Алешкин отец по барыкинской затее. — Что-с это такое? Я требую ответа! В этой ржавой кадушке ровным счетом ни черта нет! Я вам ответственно заявляю. Вот зачем она устроена? Ну-с, разве для плаванья в ней пьяных купеческих сынков?.. Впрочем, Россия живет для того, чтобы жрать от пуза да утопиться в кадке с водкой. Уж лучше бы Барыкин и впрямь залил чан водкой, коль у него денег — куры не клюют. Тут тебе и почет, тут и память людская!»

Кречетов печально усмехнулся никчемным восклицаниям папеньки. Алексею было откровенно совестно и больно за спивавшегося отца. «Уж кому впору и следовало утопиться в водке, так ему… — непроизвольно слетело с губ. — Что ж, по себе людей не судят». От этих мыслей Алешка замкнулся, став похожим на сердитую нахохлившуюся птицу. Держась обеими руками за перила, он смотрел на изменчивую воду немигающими глазами, а горло сжимал горький полынный ком обиды от невозможности что-либо изменить.

Ветер снова принес на прозрачных крыльях эхо гудка, а вместе с ним из этого далека к Алешке пришла Марьюшка. Память его сохранила ее глаза, губы, сочные и обветренные от поцелуев, словно апельсиновые дольки, которые чуть залежались на блюдце. Боже, как он был счастлив в ту ночь и как жестоко обманут… Как ему хотелось тогда петь, танцевать, носить ее на руках, согнать голубей со всех крыш Саратова, и чтобы их вдвоем непременно увидел весь мир. Да, как хотелось тогда петь, а позже — рыдать… «Дурак… размечтался о кренделях небесных… Мыслил убедить блудницу начать новую жизнь… Что ж, впредь наука».

Глава 5

В горле Алексея вновь запершило, вспомнились едкие, полные яда, уточнения Мити:

— Ах, ах! Мой младший брат по уши влюблен! Глупый, неужели ты в самом деле еще вздыхаешь о ней?

Этот разговор-ссора случился две недели спустя после той пресловутой ночи в «корнеевке». Они пили пиво и бойко шелушили икряную воблу в трактире, в компании Митиных друзей-однокурсников. Было весело, шумно, занятно. Воздух мутно густел от винных испарений, табачного дыма, рыбацких ругательств и песен хоровых, голоса коих неслись под потолок с крохотной сцены.

— Так это правда… любезный братец? — Дмитрий подмигнул приятелям и повертел у своего виска пальцем. — Сдается мне, Лешка, что ты так ни черта и не понял… пропустил мимо ушей все, что я тебе говорил… чему учил корнет Белоклоков.

Алексей попытался слукавить, чтоб как-то выгородить себя и оберечь Марьюшку, но это ровным счетом ничего не меняло. Митя лишь улыбался в усы, раскалывая, как орехи, все уловки младшего. Алешке претило и становилось особенно гадко на душе оттого, что брат затеял этот разговор в присутствии посторонних людей, которым и дела-то не было до его мальчишеской жизни.

— Мило, господа, не правда ли? — отхлебывая из кружки пенное пиво, покачал головой Дмитрий. — Убей — не понимаю… И чем приворожила она тебя? Скажи, как на духу, я, может, и пойму… Что ты нашел в ней? Только врать не моги, я все наперед знаю.

— Пожалуй, человека, — едва слышно обронил Алексей.

— Будет тебе, Митрий… Ну, влюбился парень… С кем не бывает. Радоваться надо, значит, у твоего братца сердце на месте, — встал на защиту юнца веселый кудрявый Смирнов.

— Брось, Колек! Это для шлюхи-то сердце иметь? Она его старше на десять годов! Погоди, Алешка, еще пяток лет… Она тебе седые волосы на пуговицы наматывать станет, чтоб удержать тебя, глухаря! — грубо заверил Дмитрий, прибавив циничное ругательство. — Или, быть может, эта стерва тебя фокусами под одеялом очаровала? Ну!

— Митя… зачем так? Это же… скверно… — Алешка растерянно, сгорая от стыда, протянул руку к своему высокому крахмальному воротничку. Но Дмитрий ухватил его за запястье твердым и крепким, как железное кольцо, пожатием. — Пусти, больно! — оскорбленный, но с виду еще спокойный Алексей в упор смотрел в глаза брата, следя за каждым его движением.

— Это хорошо, что больно, — торжествующе и зло усмехнулся основательно захмелевший Дмитрий. — Ты о матери нашей вспомнил? Подумал, как она, бедная, переживет твои выкрутасы?! Какая молва поползет по домам? Ославить таким почетом нас хочешь? Ты что же, артист, в гроб ее уложить решил? Хватит с нее папаши нашего, тот тоже… земли под собой не чует…

— Руку отпусти! — глухо, насилу сдерживая желание ударить по лицу брата, прохрипел Алексей. Атмосфера за столом становилась угнетающе враждебной. Приятели Дмитрия встали из-за стола и дипломатично вышли на крыльцо потравить табак.

Митя ослабил хватку, но руки не выпустил. Глядя на младшего с тяжелой внимчивостью, он цедил пиво и ждал ответа.

— Что молчишь, голова с ушами? Дураком был, дураком помрешь. Только не надо оваций, здесь не театр. Ты послушай меня спокойно, без сердца. Я же люблю тебя. Давай договоримся по-людски, как братья кровные, по-честному, ну…

Он отпустил руку, поправил сбившийся набок галстук и, продолжая смотреть на Алешу, серьезно сказал:

— Корявый ты у меня какой-то… Ей-Богу, с вывертом. Тебе сахар в рот кладешь, а ты выплевываешь. Тише, не кипятись. Я все разумею. Ну, корсаж у нее на груди лопается — богатое добро нажила… Все в первый раз… Вот ты и запал на нее. Не спорю, она баба яркая… Помню, тебя чуть глазами не съела. Но ты пойми и другое — шлющая она…

— Ты же сам… сам! — теряя контроль, вспыхнул Алешка, с отчаяньем и болью глядя на Митю. — Ты сам приехал в училище и повез меня с Белоклоковым в этот… А теперь… наповал меня бьешь!

— Полно, то ясно, голубь. Я же просто развеять хотел… мужчиной тебя сделать, а ты? Любовь-морковь… Тьфу! Ну что ты на меня опять жеребцом косишься?

Дмитрий отпил пива, закурил папиросу. В скулах у него что-то так и ходило, двигалось, будто под кожей бегал какой-то живчик, хотя в целом лицо оставалось спокойным, серьезным, отчасти расстроенным.

— Ты говоришь пошлости, Митя, — откликнулся Алексей. Он говорил по-прежнему тихо, но твердо, и от его голоса складывалось такое впечатление, словно он сразу весь придвинулся к брату.

— Ничуть! — насмешливо прозвучал ответ. — Вот выдумал. Окстись, отец дознается — за волосы рвать начнет. Уж достал меня: «Кто да кто у него завелся?». Мослы, мол, у тебя еще не выросли по бабам ходить.

— Ну да-а? — Алексей точно с лица сошел. Пальцы нервно нащупали и вытянули из коробки брата длинную папиросу.

— Вот тебе и «да». — Дмитрий поднес ему зажженную спичку.

— Что ты? — Алешка судорожно затянулся и тут же подавился табачным дымом.

— Известное дело — молчу. Так и без меня… доброхоты найдутся. То ты не знаешь эту породу змеиную? У них языки так и шают сплетней, как угли в печи.

— Спасибо тебе, — смущенно пробормотал Алексей и искоса бегло взглянул на брата.

— Да я не о том, — плохо скрывая досаду, отмахнулся Митя и с раздражением посмотрел, как неумело затягивается Алексей. Курил тот действительно неважно, как любой новичок, да и папиросу держал как-то неловко, по-женски, между двумя напряженно выпрямленными пальцами.

— Ну вот… окостыжил пальцы… Ты и курить-то, брат, толком не можешь! — Не удержался старший и брезгливо вырвал папиросу из его губ. — Брось, не умеешь — не начинай. Тебе на сцене выступать, а ты легкие гробишь.

— Опять заводишься?

— Да, опять!

— За что, брат? А если я люблю ее? Способен постичь? И что мне отец? Он вечно пьяный — света Божьего не видит, вконец потерял лицо… Очень мне надо у него благословения спрашивать…

— Ой, Лешка, Лешка… Ну, в кого ты у нас такой? Чай, крещеный, не нехристь, а болтаешь что? Да черт с ней, с любовью, ее с кашей не съешь.

— Нет, погоди! — Запальчиво обрывая собеседника, теряя последние крохи воли, как перед каменной глухой стеной, младший схватил старшего за плечи и, с силой сдавив их, наклонился близко, к самому лицу, к самым глазам: — Я что ж, по-твоему, нелюдь какой? Горбатый или припадочный? Что «Лешка»? Что «Лешка»? Я не хуже других, такой же человек! И будет тебе известно: кое-чего добился в жизни! Знаешь ли ты, какие визитки и приглашения сыплются мне на голову?! Я… я!

Алексей со слезами на глазах тряс брата за плечи, и его пальцы сжимались и разжимались, царапая сквозь сорочку кожу Дмитрия.

— Что ты мне душу всю измотал? Поучаешь! Только и знаешь — свою красоту да значимость при друзьях рисовать. Ты мне сердце до дыр прогрыз, понимаешь ли? А ко мне… брату своему… ты ни разу, ни разу!.. не пришел на спектакль! Не спросил, как мне там, в доме казенном, живется, как можется? Что же ты делаешь со мной, Митька? В лицо плюешь мне, ведь так? Да! Да! Да!!

— Заткнись! Что ты, как баба! — Дмитрий сбил руки Алексея и в гневе отшвырнул его от себя, так, что он шумно, роняя вилки и пепельницу, ахнулся на свой стул.

Рядом тут же мелькнула набрякшая враждебной предупредительностью рожа полового, но Митя вовремя сунул ему в лапу пятак и уладил дело. За столом сделалась непривычная тишина, от которой, казалось, был слышен отчетливый перестук сердец. Под потолком слабо колыхался и таял в желтушном тумане масляных ламп табачный дым. Но через минуту уже опять грянула музыка, от топота ног взвизгнули половицы, и дрожь заплясала по полу. За дальней водочной стойкой, которую отгораживал от пивного зала красный плюшевый занавес, кто-то пьяный отчаянно гикал, ровно стабунивал лошадей в степи, а вслед ему вторил звоном букет женских голосов, один из которых ярче иных заливался хохотом и с развратным нажимом выводил:

Для тебя одного, соколик,

Я как цвет ароматный цвела…

— Лешка, что с тобой?

Дмитрий растерянно и сурово одновременно, устремив на брата разглядывающий взор, наложил на себя крест.

— Господи, Мать Пресвятая Богородица, ты мне чуть шею не располосовал своими ногтищами… Ну, ты и «златоуст», черт тебя подери… не слова, а жабы. Хватит пиво булькать! С резьбы сходишь. Откуда в тебе столько яри и лютости?

— А коли и так, тебе не все одно? — Алексей отвернулся, но, судя по его напряженным плечам и шее, он слушал внимательно. И когда поймал на себе пристальный взгляд молчавшего Дмитрия, еще пуще набычился и уставился в одну точку, глядя под ноги.

— Ох, Лешка, голова бедовая… — нарушая глухую тишину молчания, снова повторил брат. — И в кого ты родился такой хороший, а я плохой да с изъяном?.. Ведь из одной купели, тем же местом на свет шел, как и ты! Ан нет… поди ж ты!

— Мне откуда знать? Должно быть, родился такой, — подчеркнуто сухо отрезал Алексей.

— Допустим, — насмешливо ухмыльнулся Митя. — Но насчет своих мыслей о любви и женитьбе — забудь! И позволь покуда мне решать за тебя — твоему старшему брату. Я теперь тебе за отца… Так и мать велела тебе передать. Ты ведь нынче у нас гость редкий в доме… все больше на сцене предпочитаешь порхать… Мирские заботы побоку — не для тебя…

— А ты меня куском хлеба не кори. У родичей денег лишь на тебя хватило. На, погляди! Не больно-то я разбогател на казенном пятаке, а ежели что и имею в кармане, так за то сто потов пролито. Ай, тебе один шут не понять. Что-то своему дружку Грэю ты таких лещей не отвешиваешь!

— Дак… то гусар! Кость белая, а мы от сохи. Этот бабий черт всех покрыл, кто на глаз попался. Ты за него не бойся… Уж он, забубенный, будет жить в самой халве, хоть кутежи его под шпоры износят. Ему, брат ты мой, ей-ей, бес ворожит.

— Вот и наворожил с Ланским… слышал я от людей.

— Слышал, и славно. То не секрет, да он и на Кавказе забаву-любаву отыщет. Он ведь только усами пошевелит — у бабы мороз по коже бежит. Глядишь, еще и героем вернется. Здесь-то, в казармах, кресты с орденами на подушках не приколоты. А теперь слушай и запоминай, — через душную паузу раздумчиво сказал Дмитрий, остановившись глазами на Алексее. — Угодишь мне… себе угодишь. Только уговор — не обижаться… Покуда ты мал, соплив и кривоног, — не преминул ввернуть свою обидную шутку Митя. — В голове твоей еще темно и рано. Взять хотя бы эту твою Марьюшку. Ты говоришь, она «благородного фасону»… На первый взгляд, быть может… Но это только на взгляд новичка. Тише, не кипятись. У нас уговор. Ты прежде, друг любезный, в борделях не бывал-с, не так ли? Во-о-от! Поэтому не ведаешь, что в каждом уважаемом доме терпимости имеется одна, а то и парочка таких «невинных жертв судьбы», как твоя зазноба. Эти сучки и одеты-то как монашки иль юные вдовы, взгляд скромный, что в церкви… Боже ты мой!.. Ах, что вы, что вы, на лицах как будто ни пудры, ни румян, и губы помады не знают… Ну, так это все враки, Алеша, для новичков-ослов, вроде тебя, кто в б… доме ищет порядочность и правду. А правды там отродясь нет. Ну нет, понимаешь ли, не-ет! И не будет! Ты же актер, должен смекнуть. Роль у этих продажных стерв такая — иллюзию чистоты создавать, цыпочек нетоптанных. Вот в таких-то и влюбляются пьяные школяры-гимназисты… мечтают, дурни, о всякой чепухе и на коленях слезно упрашивают начать с ними новую биографию, так сказать, с белого листа. А ведь эта хитрющая лярва, братец, когда уединится в нумер с мужиком, всенепременно нажрется вина, как свинья, и на столе спляшет, сверкая голыми ляжками, а еще, чего доброго, и в волоса вцепится, ежели посчитает что денег ей мало дали… Вот и твоя Саломея — одна из них. Богом клянусь, ни чуточки, брат, не лучше! А ты — «любовь»…

— Врешь! Врешь!! Все врешь!! — Алешка закрыл пальцами глаза, словно вдавливал их в самую глубь, и, бухнувшись ничком на стол, беззвучно зарыдал в нестерпимой муке, как могут рыдать люди лишь над чем-то значимым и дорогим, потерянным в жизни навсегда. — Что ты понимаешь в любви? — Алешка вскинул взлохмаченную голову, и старший увидел под светом фонаря бесконечно злые, красные от слез глаза и рот, сжатый ненавистью и обидой.

— Да уж побольше тебя, будь уверен. — Дмитрий вынул руки из карманов и нервно прикурил новую папиросу.

А вокруг гремели радостные голоса разговлявшегося на Светлую Седьмицу народа, натуженно-пьяно разводила меха двухрядка-гармонь и камнем грохотали каблуки пляшущих вприсядку извозчиков.

— Леха, ты что? — Дмитрий раздраженно отмахнулся, как от мух, на голоса подошедших приятелей. Таких слез брата он еще не видал и крепко смутился, торопливо обошел стол, присел на корточки рядом и доверительно положил ладонь на плечо младшего. — Лешка, чего ты, чего? Ну-к, хватит голову клонить, выпей пивка, Ну пожалуйста, ради меня… У нас ведь был уговор, — сердечно шептал он на ухо младшему и гладил, гладил вздрагивавшие лопатки. — Ну прости ты меня, прости, Алешка!

Но плакал Алешка и что-то невнятно бормотал, чего никак не мог распознать Митя. А между тем он рыдал навзрыд отнюдь не только из-за грубости Дмитрия, а именно из-за правоты всех сказанных ему слов, горький и беспощадный смысл которых бил в самое сердце, не оставляя и камня на камне от его веры, надежды, любви. Все рушилось и крошилось вокруг него, как гнилой сыр, и жизнь становилась бессмыслицей. Но даже осознав еще прежде всю ошибочность и нелепость своих наивных фантазий насчет Марьюшки, когда она сама выставила его, как щенка, за дверь, — он не хотел сейчас мириться с диктуемой правдой Мити. Мятежная память вставала на дыбы и открывала свои незаживающие раны. Дмитрий и его студенты-друзья продолжали тормошить Алешку за плечи, что-то убежденно доказывали, двигали к его онемевшим рукам кружки янтарного пива, но он уже не слышал их… Сквозь искрящуюся соль слез он видел одну и ту же картину: темное небо с ярким крошевом звезд и зарешеченное окно на втором этаже, в тяжелом окладе красных портьер. Он приходил к корнеевскому трактиру ежедневно всю неделю, и всякий раз за подсвеченным оконным стеклом мелькали неясные тени, и Алешке казалось, что он слышит веселый Марьюшкин смех и деликатный звон шпор, который бывает лишь у молоденьких офицеров…

— Тебе лучше, братец? — Митя накрыл горячей рукой сжатые в кулак пальцы Алеши и услышал рваное, налитое слезами:

— Да пошли… вы… все…

В следующую секунду тот, словно слепой, расширенными глазами глянул в пространство, куда-то выше голов, к нему склонившихся, и, не говоря ни слова, бросился прочь.

Опешившие Митины друзья так и застыли с кружками в руках. Зло хлопнула трактирная дверь, точно съела Алешку, а из-за плюшевой занавески все продолжал гикать и хрипеть, будто борова давили, ошалевший от водки голос; наперерез ему неслись высокие женские голоса, и кто-то из пожарных, в углу за соседним столом, с важными усами, громко заказывал:

— Гуся мне с кашей в полнейшем порядке, по-расплюевски, и водки графин — со льда, чтоб зубы ломило.

Глава 6

Облокотившись на перила, Алексей еще долго смотрел на загадочную игру зеленой воды, отдавая свою душу знакомой и тихой летучей грусти. Искренне сожалел о раздоре с братом: после этой ссоры до сего дня он так и не виделся с Митей. Увы, горечь обиды еще была велика… и сердце саднили брошенные ему в лицо слова. Вспомнил и о том, как, прибежав в училище, он изумил своим видом дежурного, без объяснений принял протянутый ключ и, закрывшись в своем дортуаре, бросился на кровать, уткнувшись красным лицом в подушку. Тогда передумалось многое, что объяснить ни себе, ни кому другому Алешка никогда не сумел бы. Ясное понимание краха своих надежд — с чем возможно было сравнить это чувство? Раз случившись, более этот момент в жизни не повторится, его не вернешь, не догонишь… «Конечно, жизнь долгая… Бог знает что еще будет? Быть может, даже очень похожее, — рассуждал он и тут же сам подводил черту, — но прошлого не вернуть». Память проявила перед мысленным взором «корнеевку»: алые хищные женские рты, жирно подведенные тушью глаза, бесстыжую наготу плоти… Нет… это была не любовь, это была ошибка, имя которой — обман.

Кречетов не помнил, какая тайная сила заставила его оторваться от своих дум и посмотреть в сторону, где галдели неуемные чайки, но то, что он увидел… заставило обомлеть.

Позже Алексей не раз вспоминал это мгновение, и оно проступало в его обостренной памяти с чеканной точностью, совсем как тогда: звонкие детские голоса, отрывистые выкрики команд речников, влажистый хлюп воды, ощущение ярких солнечных пятен в уголке глаз, нарастающее томление и одновременно отчаянье в груди, а затем она — его прелестная незнакомка. При виде ее для Алешки все внезапно, кроме нее самой, куда-то кануло, растворилось. Исчезли звуки, пристань окуталась тишиной, и все пространство, вся непомерная ширь разлившейся Волги, решительно все сузилось до места, которое занимала она. Он видел только ее — сияющую красоту, ее благородный профиль — простой и спокойный, как у всякой порядочной девушки.

Она стояла спиной к речным кассам у тех же перил и, откинув голову, кормила крикливых чаек. Верткие птицы ныряли в прозрачном воздухе, резали белыми крыльями яркую солнечную синь и ловко подхватывали летящие хлебные крошки. Локоны цвета белого золота вились на теплом ветерке, кутая ее профиль в светлую вуаль.

Полный недоумения и восторга, Алексей продолжал неотрывно смотреть. И чем пристрастнее он вглядывался, тем значительнее и важнее становился для него ее образ. И, как казалось влюбленному, образ этот был куда как нежней, а более несхож со всем тем, что его окружало.

Другие барышни-модницы нарочно гордились тем, как вычурно броско они одеты — точь-в-точь рождественские игрушки на сверкающей елке, а она напротив — сдержанна и скромна, точно сторонилась яркого назойливого света, хотя и была затянута в голубой атлас с лентами, но с тонким вкусом, без особенной пышной уродливости.

И право дело, над излишествами женских туалетов, скажем, дамских турнюров, которые провинциальными магазинами доводились до чудовищных размеров и видов, саратовец развертывался во всем блеске своего остроумия. Многие образцы этих туалетов действительно были некими архитектурными сооружениями, какими-то зыблющимися, живыми «монбланами»…

— Боже, какая же она… какая!.. — тихо самому себе сказал Алешка и ощутил облегчение. Сердце забилось спокойнее, мучительный раздрай души исчез, и ему даже показалось, что он почувствовал девичий запах, тот самый прохладный запах ванили, которым дышала оброненная муфточка.

Девушка неожиданно обернулась, слегка нахмурилась, точно уловила мужской пристальный взгляд, словно кто-то окликнул ее. Взглянула на Алексея чуть подведенными глазами и как-то особенно быстро мелькнула бледным, с матовым румянцем щек, лицом. Их взгляды встретились лишь на краткий миг. Но этого было довольно, чтобы он успел разглядеть красивые серо-голубые, со льдинкой, глаза, темно-русые с изломом, как крыло чайки, брови.

Барышня, похоже, не обратила на него внимания и вновь принялась кормить птиц. Он продолжал молчать, не смея шевельнутся, и все смотрел, как заколдованный, не в силах оторваться от совершенного профиля.

«Вот я и влюбился… Это она, Алексей, она — твоя судьба. Другой такой, знай, никогда не будет! Разве ее можно с кем-нибудь сравнить? Нет, нет и нет!»

И то правда: на бульварах и аллеях Саратова, на набережной нашлось бы немало милых барышень, славно одетых, совсем не хуже. Но эта особа ни в чем не была похожа на прочих. В ней жило что-то иное, чего лишены были другие прелестницы. На ее лице играли те же живые краски, так свойственные юности, но лежала на нем печать и иного чувства, которое вряд ли возможно передать словами, которое не определяется мыслью, а доступно для понимания, пожалуй, лишь такому же чувству.

Ей было шестнадцать, а может, как и ему, немногим более. Грациозная. Удивительно стройная, легкая… Кидая чайкам хлебные крошки, она временами едва заметно склоняла голову к плечу. Это бессознательное движение придавало ей отчасти утомленный вид, но было очень изящно и мило.

Время бежало неумолимо, и в какой-то момент Алешка интуитивно почувствовал, что теряет ее. Следовало немедленно действовать, ухватиться за любое удобное средство. Но лишь только он собрался сделать решительный шаг к знакомству, как из толпы отдыхающих к его возлюбленной направилась гувернантка — та самая строгая дама со светлым ореолом седеющих, высоко зачесанных волос. «Она как жаба, только уродливее, — выстрелило в голове Кречетова, — чтоб ей провалиться! Проходу не дает… старая ведьма!»

Гувернантка жестким шагом пересекла галерею, достав на ходу из узкого ридикюля носовой платок, закутала в него свой унылый нос, высморкалась и, как почудилось Алексею, поглядела в его сторону с таким выражением гадливости, будто он был по меньшей мере грязным помойным котом. Затем все так же молча, с высокомерно поджатыми губами, не удостаивая его взглядом, она что-то требовательно сказала своей подопечной и указала гипюровым зонтиком на лестницу, ведущую к выходу.

Юная воспитанница колебалась недолго, но прежде, чем последовать за своей бонной, быстро обернулась и посмотрела еще раз на Алексея. Это был краткий, но прямой оценивающий взгляд, без праздного кокетства и робости. Прелестная незнакомка глядела на него, будто пыталась запомнить его лицо, и прежде, чем он успел в ответ обходительно кивнуть головой, она поспешила уйти.

Алешка снова испытал чувство, что падает в пропасть и, не желая больше испытывать судьбу, бросился им вослед. «Господи, что же это я?! Я — актер Императорского театра Кречетов Алексей… И не смею… боюсь… Вздор! Тысячу раз вздор!»

— Ради Бога, прошу извинить меня, — забегая вперед, остановил дам Алексей. — Я понимаю… я хотел… — сбивчиво начал он, стараясь говорить как можно учтивее, но выходило еще более бестолково и путано.

Старая дева как будто и не слыхала, пытаясь обойти стороной неизвестно откуда объявившегося юнца, но Алексей не замедлил придержать ее за локоть.

— Да что вам, молодой человек? Отчего не даете нам пройти? — Она сердито вскинула выцветшие нитки бровей. — Не будьте назойливы. Это дурно и некрасиво. О, да вы, похоже, не знаете, где проживает вежливость?

— Еще раз простите… Я прошу вас выслушать меня…

Гувернантка мельком глянула на него с тем равнодушным презрением, с каким умеют смотреть на окружающий мир только получившие нежданное большое наследство мещане.

— Позвольте представиться, Кречетов Алексей, выпускник театрального училища.

Он с галантной предупредительностью склонил голову, глядя из-под бровей на нежное лицо. Девушка смотрела на него чуть изумленно, точно он показался ей знакомым, и сейчас силилась вспомнить, кто он такой. — Алексей теперь видел не только совершенство ее черт, но многое другое — ум в глазах, волю в складке губ и большие черно-лучистые ресницы с тонко изогнутыми концами, которые с близкого расстояния читались заметнее.

— Так вы удовлетворены, молодой человек? — резко заметила гувернантка.

— Но…

— Вы уж не маленький. Дайте пройти.

— Но позвольте! Смилуйтесь! Лишь две минуты…

Алексей попытался сделать шаг к барышне, но зонт уперся в его грудь, точно жандармский штык, а сама хозяйка сего «оружия» косо воззрилась на нарушителя спокойствия, как индюшка на горошину.

— Голубушка, милая дама… будьте добры, — отрывисто, без остановки, говорил он.

Но данный прием, имевший временами благотворное влияние на сердобольных торговок и лотошниц, нынче — убей — не срабатывал. Все увещевания, все вежливые обращения Алешки на старую деву ровным счетом не произвели впечатления.

— Да нельзя же! — возвысив голос, она угрожающе завертела жилистой шеей, словно искала урядника. — Прочь! Прочь! Немедленно отойди, мерзкий негодник!

И тут же, подхватив под руку воспитанницу, гувернантка застучала английскими каблуками по деревянному трапу. Кречетов был в полном отчаянье. Горло его снова перехватил щипцами горький комок. Отказываясь что-либо понимать, он медленно побрел за ними, бессмысленно глядя то на зло шелестевшее черное платье, то на перламутр голубого атласа. В эту драматичную минуту в его горячечно работающем мозгу вскипали картины справедливого мщения, одна ужаснее другой. «Раздавлю гадину!» — стучало загнанно в голове, когда… Нет, он опять не мог поверить своим глазам. К нему, оставив свою «замаринованную злюку» в гордом одиночестве, быстрыми шажками приближалась она. Ее бледное лицо заливал яркий румянец гнева, серо-голубые со льдинкой глаза потемнели, став темно-синими, и ничего хорошего не сулили.

— Может, вы поделитесь своей скромностью с другими? А то у вас ее слишком много!

Кречетов неопределенно пожал плечами, наблюдая за прихотливой игрой изящно изогнутой верхней губки, которая лишь в одном месте, у левого уголка рта, вдруг заламывалась и приподнималась, выказывая удивление или пренебрежение.

— Что ж, браво, Кречетов, как вас там?.. Ах да, Алексей… Браво! Чувствуете себя героем? Что вы смотрите на меня, как на белого медведя? Извольте объясниться!

— Я сказал… теперь вижу… признаюсь, все получилось неловко. Простите мне дурацкую выходку. — Алешка с неподдельным раскаяньем посмотрел ей прямо в глаза. — Но я, право, хотел как лучше, мадемуазель…

— Но не получилось. Я угадала? — Она насмешливо усмехнулась, блеснув ровными, белыми, как эмаль, зубами, и едко добавила: — Если хочешь показаться умным, подойди к спорящим и помолчи. Вам не известна эта древняя истина?

Кречетов нахмурил брови, но она спокойно встретила его взгляд, а затем вновь улыбнулась. Улыбка была чуть насмешливой, дразнящей, но не обидной, как прежде, словно незнакомка изменила свое настроение и решила отчасти ему помочь.

— Мне отчего-то кажется, что мы прежде встречались.

Она говорила по-русски правильно, но не безупречно, с едва заметным акцентом.

«Прав был Гусарь… По всему, полячка или хохлушка из западной Малороссии», — отметил он и, наливаясь уверенностью, ответил:

— Мне тоже так показалось.

— Выходит… и вы, и я ошиблись? — Она опустила длинные темные ресницы, прикрывая чуть приметную лукавую улыбку глаз. — Или напротив… не ошибались.

Алешка заметил, а скорее почувствовал, как при последних словах часто и упруго задышала грудь его незнакомки над низким мысом декольте, там, где покоилась нежная тень ложбинки.

Время, отпущенное судьбой, катастрофически кончалось. Кречетов кольнул взглядом стоявшую в удалении, рядом с фонарным столбом, поджарую тетку, потом снова посмотрел на девушку, опять улыбнулся ей, но тут же сломал улыбку, отчетливо понимая что обязан немедленно что-то сказать, что-то сделать, иначе…

— Только не надо во всем обвинять госпожу Войцеховскую. Пани премного достойная дама. — В девичьих многоцветных зрачках вспыхнули и тут же погасли жаркие искры. — Долг для нее превыше всего. И она не виновата, сударь, что на ее плечи возложена обязанность — ревностно исполнять все пункты нашего устава.

И снова наступило молчание, которое, как ему показалось, длилось часы. Ему вдруг отчаянно, до комариного зуда, стало смешно. «Господи, это я — который легко всходит на театральную сцену! Я — о самообладании которого трещат мастаки и воркуют в кулисах поклонники. Я — который познал густой и влажный запах борделя, где пахнет отнюдь не только духами и мылом!.. Так, где ж оно, это чертово самообладание? Где моя сила воли?! Опыт?! Нет, брат, ты не актер… Ты — тряпка!»

— Мы так и будем молчать? — Она разочарованно дрогнула губкой, но, встретив его доверчивые глаза и предупредительное: «Конечно, нет!», серьезно и просто пояснила: — У меня осталась одна минута, господин Кречетов.

Алексей понимающе кивнул и спокойно сказал:

— Вы позволите узнать ваше имя?

— Барбара, — все так же просто ответила она, беспокойно бросила взгляд на пани Войцеховскую и уточнила: — Можете просто Бася, так меня зовут родные. А в гимназии — Варенька… это по-вашему, по-русски. Что? Вам не нравится мое польское имя? — схитрила она. — Только не смейте лгать. Это дурно, и я сего не потерплю.

— Напротив, даже очень мило… Ба-ся… — с почтением повторил Кречетов, слегка наклоняясь к ней.

Девушка напряженно рассмеялась и, дрогнув изогнутыми ресницами, посмотрела на острый носок своей маленькой белой туфельки, который был виден из-под подола платья.

— Мне надо идти, — тихо напомнила она.

— Да, да… — огорченно кивнул головой Алексей и торопливо, глотая окончания слов, сообщил: — Через неделю… нас распустят на каникулы… Мог ли бы я надеяться?.. Мне хотелось…

На миг его сознание замкнулось так, что он терялся отыскать хоть какое-то следующее слово. «Что, если она истолкует неверно мое желание?..» — внезапный страх сковал грудь, пальцы сделались влажными.

— Вам «хотелось»? — насмешливо переспросила она, снова дрогнула верхней губкой, но тут же ее лицо прояснилось. — Думаю, вы можете надеяться… Итак, через неделю, здесь же, на галерее… Я буду к двум часам.

Алексей ничего не успел ответить, голубое платье, подобно воздушному облачку, уже летело к застывшей начеку фигуре пани Войцеховской.

Эти последние минуты разговора буквально ошеломили Кречетова. Щемящее чувство отчаянья исчезло, а его дух точно омылся родниковой водой, обретя удивительную ясность и чистоту. Фигуры женщин давно истаяли в сумеречных переходах речного вокзала; их силуэты заштриховали иные шляпки, картузы, сюртуки и жилеты, но он продолжал стоять все на том же месте, переживая в душе увиденное совершенство и красоту, столь же неоспоримую и властную, как всякое другое совершенство… «Радость моего сердца всегда была сцена, — услышал он внутренний голос. — Теперь еще и она».

— Однако, какие варварские тучи грядут! Ой, ёченьки, Исусе Христе! Дети, дети, не разбегаться! Не мешкать! — раздался за спиной Кречетова беспокойный голос. Он обернулся. Хлопотливая нянька в белом чепце, словно наседка, собиравшая своих цыплят, грозила крючковатым пальцем расшалившимся детям и, тыкая сложенным зонтиком в небо, громко вещала: — Время домой! Пошли! Пошли! Надо поспеть до дождя.

Но дождь не спешил, и Алексей без приключений добрался до училища. Но если бы он даже промок до нитки, то вряд ли опечалился бы данной оказией, потому как не было в этот день на земле человека блаженнее и счастливее, чем он, потому что любовь, как кто-то сказал: «…самое утреннее из наших чувств. Любовь — это желание жить!».

Глава 7

Династия купцов Злакомановых была размашисто и шумно известна, почитай, по всей Волге. Свою родословную они начали еще с середины прошлого века: крепостной мужик, старообрядец Савка-кузнец, скопив работами денег, взял да и поднял собственную кузнечную мастерскую «на все руки» — тут ковали любые подковы, ограды, решетки, мастерили замысловатые балконы с растительным орнаментом, словом, все, что фантазия пожелает, были бы деньги… Работа шла ладно, заказов было невпроворот, грех Бога гневить, и после ряда лет упорных трудов и кровавых мозолей кузнец смог наконец-то выкупить у несговорчивого барина себя и родных; перебрался в торговый Саратов — и в конце жизни завещал каждому из трех сынов по славной кузнечной мастерской в придачу с домами, экипажами и крепким начальным капиталом.

Позже старший брат Тимофей, ослепленный заезжей модисткой-француженкой, буквально потерял голову. Несмотря на все увещевания родных, на старообрядческие догматы и слезы старухи-матери, он спешно продал свою долю и укатил в Париж. В кровавой мясорубке наполеоновских войн, что через пять лет после его отъезда сотрясли Францию, а затем и весь мир, след непутевого, взбалмошного Тимофея навечно исчез.

Средний брат Филат, подававший на коммерческом поприще большие надежды, человек основательный, крепкий, без вредных привычек, нежданно захворал, простудившись зимой в обозе, возвращаясь с январских торгов из башкирских степей. Две недели кряду нещадно бились над ним лучшие врачи города; с Волжской стороны были тайком званы знахари-лекари — напрасный труд, чудодейственные травы, заговоренные грибки и вымоченные в бычачьей крови сушеные лягушачьи головы не действовали на больного. Безутешная мать за бешеные деньги выписала доктора аж из самой Москвы; с лучшей тройкой навстречу был послан расторопный приказчик Семен, но тщетно. Когда заскрипел снег под полозьями саней с московским эскулапом у ворот Злакомановых, Филат уже четвертые сутки метался в бреду, обложенный то колотым льдом, то горячей горчицей с солью, то уксусными компрессами.

Доктор, не снимая бобровой шубы, скрупулезно исследовал больного и, сняв пенсне, лишь мрачно покачал головой:

— Поздно, голубушка Матрена Владимировна. Весьма сочувствую вам, но-с… слишком поздно. Крупозное воспаление легких… Рад бы помочь. Ан бессилен. Что попусту врать? Не удивлюсь, если к утру Богу душу отдаст. Впору за священником посылать, а мне дозвольте откланяться. Деньги извольте-с дать лишь на дорогу, работы моей здесь нет никакой. Вот такие дела невеселые…

Мать, как услышала приговор доктора — обезножела, рухнула на пол и заблажила взахлеб, с воем и причитаниями, как умеют только русские бабы. Благо вокруг тесным кольцом стояли свои домашние, служки, приживалки и близкие соседи. Василий, ее младший сын, подхватил мать на сильные руки и в хороводе бабок-богомолок отнес несчастную в спальню.

Филатушка помер за день до Святок, так и не приходя в сознание, под монотонную, как скрип колеса, молитву местного дьячка Серафима. Хоронили его солнечным погожим днем. Стоял морозец. Гривы у лошадей, которые тянули траурный катафалк, кудрявились инеем, легкий белый снежок порошил угрюмые лица родни. Василий, оставшийся главой дома, после смерти брата долго стоял с непокрытой головой возле украшенного позолоченной бронзой гроба, и по его широкому, еще безусому лицу текли горячие слезы. Громыхнула крышка гроба, и застучали молотки плотников, вгоняя в мореный дуб золоченые гвозди… Могильщикам были даны щедрые чаевые: в январе земля — камень, кайло сломаешь. Установили по такому случаю временный крест. Василий принародно пообещал по весне поставить мраморный, как у покойного тяти, могила которого была тут же, на выкупленной частной земле Злакомановых. Помянули покойного добрым словом, вопреки старообрядческим правилам выпили по стакану ледяной водки и закусили икрой, после чего траурный поезд потянулся в город, где высохшая и почерневшая от горя мать устраивала пышные поминки.

Василий ехал особняком, в шикарных хозяйских санях, укрытый теплым медвежьим пологом, и думал о скоротечности жизни, о матери, об ушедших из жизни отце и братьях. Думал и о том, как много ему надо успеть сделать, как еще большего стоит добиться. В тот далекий год он еще смутно понимал, в каком качестве возвращается в родные пенаты…. В тот год ему было лишь двадцать, а вокруг до горизонта тянулось, блистая серебряными искрами, широкое русское поле.

* * *

Теперь Василию Саввичу Злакоманову перевалило за пятьдесят, он был почетным гражданином города и кавалером ордена Святой Анны второй степени. За плечами стояли годы кипучей и деятельной жизни, которые не пропали даром — злакомановский род процветал, премного умножив свои прибыли. В Саратове им принадлежало многое: они содержали две школы, земскую больницу, две часовни и церковь, обширные кузнечно-прессовые мастерские, которые давно уже переросли в механический завод. На его литейном производстве изготавливалось множество чугунных изделий — лестниц, каминов, оград, балконов, колонн и навесов; и помимо этого, три лесозаготовки, пилорамы со своими смолокурнями, объединяющие десятки артелей, и многое другое, чем твердо правил Василий Саввич.

— Злакоманов! То настоящий купец! По природной жилушке… в батю своего покойного пошел, таких умов на Волге еще поискать! — с глухой почтительной завистью цокали в Саратове языки. А позавидовать и вправду было чему. Шутка ли? — миллионщик! «Такого, брат, конем не объедешь!» Уж больно широк был Злакоманов, однако из трезвого расчета не выходил, хотя и имел известную склонность к прожектерству. Но более в этой натуре было трудолюбия, крепкой деловой хватки, русской смекалки и редкого для купечества качества — великодушия. Будучи истым почитателем театра, он не любил пафосных аллегорий и не имел привычки кичиться своей благотворительностью, как иные… он просто давал деньги из своего кармана на русское искусство, во славу таланта, во славу своей фамилии.

Нынче Злакомановы жили на Московской. Одно время казалось, что эта главная улица города уступила свое первенствующее значение Немецкой, сравнительно молодой и более модной. Но Злакоманов не переживал — это только казалось. Правда, Немецкая улица была полнехонька магазинов и лавок, на ней помещались редакции обеих местных газет, она была нарядна и служила любимым местом для гуляний публики. «Во-первых, она не длиннее крысиного хвоста, раз-два — и прошел, — рассуждал сам с собой Василий Саввич, — а во-вторых, она гораздо беднее, да и по характеру легкомысленнее нашей Московской».

На последней, тянувшейся через всю толщу Саратова, от самой Волги были построены целые ряды монументальных зданий, из которых дом общества купцов и мещан с окружным судом и судебной палатой, пассаж Лаптева, да и собственно особняк Злакомановых могли бы украшать и столицу. Впрочем, и в Петербурге, и в Москве Злакомановы тоже имели каменные палаты, потому как у Василия Саввича, кроме паев родового предприятия, были еще и собственные коммерческие интересы в столицах.

В близких друзьях купца хаживал губернатор, чей дом тоже важно стоял на Московской по соседству с двумя церквями, обе из которых были подняты во имя архистратига Михаила. Более старый храм, который относился еще к началу закладки города, был отдан старообрядцам, которые примкнули к единоверию. В эту древнюю церковь исстари хаживало и семейство Злакомановых, убежденных, коренных старообрядцев.

На дворе стояли шестидесятые годы, а Василий Саввич с непробиваемым упрямством продолжал жить по старинке: добрая половина его двухэтажного дома, где прежде главенствовала покойница-мать, все так же была набита богомолками и приживалками, масляных ламп и кранов с горячей водой тут отродясь не было — их бы не потерпели. У почерневших от времени икон теплились лампадки, умывались, как встарь — французским одеколоном, и личную посуду в чужие руки не давали. Да и у самого хозяина важные бухгалтерские книги и справочники завсегда лежали рядом с молитвенником, написанным старообрядческим полууставом.

Все здесь подчеркнуто делалось и велось, как того неукоснительно требовала единоверческая церковь. Старообрядцы-единоверцы, хотя и находились в лоне православия, продолжали строго соблюдать все обрядовые особенности, которые некогда имели место в храмах седой и древней Руси. Странное зрелище для стороннего глаза представляло собою богослужение этих людей: тут и двоение аллилуйи, и хождение «посолонь», и гундявое носовое пение по крюкам, ле́стовки и подушечки. Словом, при входе в этот храм, в этот осколок старины с низкими душными сводами, куда скупо, будто с оглядкой, проникал свет, на непосвященного человека веяло могильным духом. Живая противоположность этому был православный храм Михаила Архангела, стоявший неподалеку. Там была масса света и духовного веселья, исходящего как от самого здания прекрасной архитектуры, так и от обрядности православия…

Однако эти «фонари духовной жизни» мало занимали Василия Саввича. Хотя, конечно, в зипуне ниже колен, как его дед и тятя, он уже не ходил; хромовые сапоги с атласной иль шелковой косовороткой надевал лишь в церковь или на ярмарку, и то все больше для куража, по велению, так сказать, сердца купеческого. На деле реалии современной жизни вносили свои коррективы, меняя фасон и облик миллионщика. Строгий, без малейшего намека на щегольство, английский костюм, тщательный пробор и почтительное «с» через каждые два слова были его визитной карточкой в известнейших домах Саратова и Москвы. При этом он был лоялен к высшей власти и суров с местной, которая, по его разумению, за лишнюю тысячу целковых готова была черту душу продать.

Зато с простым людом, со своими артельщиками Злакоманов был добр. Быть может, потому, что сам был выходцем из простых и умел понимать сермяжную правду мужика. На мануфактурах и заводах других купцов о Саввиче ходили легенды: дескать, в его мастерских на четверть больше платят народишку, да и сами рабочие чуть ли не запросто подходят к хозяину: «Василий Саввич, дайте закурить». Где быль, а где небыль — пойди разберись, но то, что Злакоманов знал свое дело не понаслышке и часто бывал на предприятиях — то правда, как правда и то, что рабочие его с кваса на хлеб не перебивались и дома, хлебая мясные щи, на своего кормильца не жаловались. Правда, и спрос с артельщиков был велик. «У Злакоманова каждый час на рупь поставлен» — этот фамильный девиз Василием был усвоен с малолетства. Он хорошо держал в памяти то далекое время, когда после смерти тяти мать железной рукой правила семейным предприятием; людей своих Матрена Владимировна видела насквозь и знала, чего от них можно ждать. Это качество перенял у матушки и младший сын Васенька — ее главная надежда и гордость. Надежды матери оправдались: кипучая деятельность Василия Саввича не прерывалась и по сей день; на механическом заводе все время что-то меняли и перестраивали. Злакоманов ссудил крупную сумму денег на устройство телеграфа в городе и губернии, выписывал из Англии и Германии новые станки: нажитый капитал разлетался, но оборачивался новым богатством.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Часть 4 Бася

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Пиковая дама – червоный валет. Том второй предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

«Словари» — одно из прозвищ воспитанников театрального училища, занимающихся в драматическом классе.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я