Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма

Анатолий Панков, 2020

Эта книга о советском прошлом, которое, как известно, непредсказуемо. Каждый оценивает его в зависимости от своего опыта и мировоззрения. Я позволил себе высказаться по разным сторонам жизни в СССР, потому что многое видел, многое узнал. Родился в Москве, но жил также и в Якутии, Аджарии, Латвии, а в трудное послевоенное детство – на родине предков, в тамбовском селе Сергиевка. Я – журналист с полувековым опытом (работал в разных редакциях: от «МК» до «Курантов»), писатель («По скользкой дороге перемен. От стабильности Брежнева до наследства Ельцина»), путешественник («Оймяконский меридиан», «Жемчужина БАМа»). Эта книга не о героях, она состоит из зарисовок о выживании простых людей, попавших в историческую круговерть; о том, как и чему нас обучали; как мы играли; как выбирали профессию; как, служа в армии, крепили оборону в «окружении врагов»; как я своим скромным трудом «ковал базис коммунизма»: на заводе, в комсомоле, на стройке, в школе.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Семейное древо в государственной роще

«Времена не выбирают,

В них живут и умирают».

Александр Кушнер

Довольно долго я считал, и очень убеждённо, что меня воспитала школа, советская школа. Только по здравому размышлению, набравшись жизненного опыта, понял: накачивание идеологией и создание характера — это разные сферы, хоть и соприкасаемые, даже переплетающиеся. Конечно, учителя говорили, что не надо ругаться матом, курить, драться, обижать маленьких, делать зарядку, чистить зубы и тому подобные прописные истины. Но всё же школа главным образом лепила меня в соответствии с идейной линией системы и нанизывала понятия коммунистической морали на нравственные устои, которые я впитывал, как говорится, с молоком матери, в семье, даже если семья и не очень-то заботилась о моём воспитании. Идеология — это одно, а характер, повседневное поведение, привычки — это совсем другое. И материться или нет, курить или не курить — это в большей степени определялось средой вне школы, прежде всего в семейном кругу.

Но разве любая семья — не часть и суть государственной системы, не система в миниатюре? Разве семья — не отражение сложившегося миропорядка? Материальное положение, здоровье, карьера — на всём этом сказывается влияние государства, оно или поднимает человека, или, как трактор, прокатывается по его судьбе.

Так-то оно так, только в каждой семье сохраняются какие-то глубинные, генетические, заложенные поколениями предков, течения, которые, хочешь ты того или не хочешь, сказываются на твоём поведении, на взглядах, на моральных критериях, на судьбе, наконец. И мне до сих пор непонятно, почему я мальчишка с рабочей окраины, из семьи, где книжек практически не читали, и вообще их было в доме несколько штук, вдруг решил стать литератором. Но откуда-то это желание взялось?

И разве почти любая семья, какой бы она ни казалась самой обыкновенной, приземлённой, без особых заслуг, не отражает историю страны?! Покопайтесь в прошлом вашей династии, и вы такое откроете, сами не поверите…

Столыпинская реформа, разрушение монархических устоев, восстание тамбовских крестьян — антоновщина, коллективизация, индустриализация, ГУЛАГ, Вторая мировая война, гибель коммунистической системы — всего этого так или иначе коснулись мои ближайшие родственники. Или такие детали: моя бабушка была служанкой у Чичериных, а мой дед должен был после большевистского переворота сохранять для потомков их усадьбу, построенную Баратынскими! И это только те грани Истории, о которых я точно знаю, не вдаваясь в глубину веков и в потаённые тонкости личной жизни…

Моё семейное древо напрямую не связано с властителями, не влияло на их интриги и распоряжения — на то, что вписывается в учебники истории страны. И не ворочали капиталами — собственными или государственными. Мои предки — это низшее сословие. Это та масса, которая или движется вслед за полководцами Истории или существует сама по себе. Но именно в этой «серой» среде рождается та главная человеческая составляющая страны, которая и определяет ход истории — своим малозаметным на первый взгляд трудом, или бунтом, или «безмолвствием»… Без понимания того, что происходило в этом социальном слое трудно понять советское время, ориентируясь только на жизнь лидеров и решения правящей партии — КПСС.

Почему — Анатолий? Что в моей судьбе стало «восточным»?

«Как корабль назовёшь, так он и поплывёт».

Древняя мудрость

Насколько я осведомлён, я был у родителей не первым ребёнком. Это можно судить и по документам. Их брак был зарегистрирован ещё в 1934 году. Кстати, зарегистрирован в Воронежской губернии. Это позже родина родителей — село Сергиевка (ныне Умётского района) — отошла к самостоятельной Тамбовской области. Так вот, а я появился на свет только в 1938-м.

Это было для России обыденно: рожали много, выживали лишь некоторые. До меня один ребёнок погиб в утробе. Хотя мама была на восьмом месяце, но ещё работала в колхозе. Вообще тогда в декретный отпуск отпускали чуть ли не перед родами. Тем более в деревне этот срок не слишком-то соблюдали.

Шла уборка колхозного урожая. И что-то там произошло: то ли мама упала со стога, то ли сделала чрезмерное усилие, то ли не во время расшалилась молодёжь (а маме, когда вышла замуж, и было-то лишь девятнадцать лет — ещё в девках могла бы побегать). Получился выкидыш.

Второе дитя появилось-таки на свет. Нарекли его Александром, но вскоре он умер.

Я родился уже на московской земле. Формально — в посёлке Владимировка Ухтомского района Московской области. Но, тем не менее, я — коренной москвич. Потому что, во-первых, этот посёлок давно уже, ещё в 1930-е годы, преобразовался в столичные Владимирские улицы. А, во-вторых, на свет я появился в роддоме, что был в Немецкой слободе (это район Госпитальной площади).

Хотели и меня назвать Александром, да, видимо, побоялись повторения трагедии.

Почему-то в те годы имя «Анатолий» стало очень популярным. Дядю моего, маминого брата, тоже так звали. И среди сверстников было много тёзок. Чем этот всплеск тогда был спровоцирован, непонятно. Нередко на выбор имени оказывает влияние какая-либо очень популярная в данный момент личность: лётчик, учёный, артист, космонавт, литературный герой… Но я не знаю, какой знаменитый тёзка был в чести у моих родителей. Ну, не Анатоль Франс, вряд ли о нём были осведомлены выходцы из сельской глубинки.

А может, революционно-пропагандистская популярность «матроса-партизана Железняка» сыграла свою роль? Того самого, что командовал вооружённой группой солдат и матросов, которая должна была следить за порядком во время заседания в январе 1918 года первого в истории нашей страны всенародно избранного демократического парламента — Учредительного собрания. Того самого Железняка, что по своей идеологии был анархистом, но примкнул к большевикам. И как анархист, он вообще неодобрительно относился к любой власти. А как новоявленный большевик, был недоволен волеизъявлением россиян, отдавших на выборах предпочтение эсерам и другим социалистам. Потому он легко прихлопнул зарождавшийся российский парламентаризм одной фразой: «Караул устал!» За это Анатолий Железняков (вопреки популярной песне он не партизанил и с махновцами не воевал) был прославлен большевистской пропагандой в названиях улиц и пароходов, в фильмах и книгах… Хотя вряд ли — в честь «Железяка»: мои родители не очень-то славили революционные деяния большевиков.

А может, героическое спасение челюскинцев в 1934 году повлияло: один из прославившихся тогда лётчиков — Ляпидевский Анатолий.

Но, мне кажется, ближе к истине — церковный вариант, связанный с именинами. Что обычно и влияло на выбор имени. Близко к дате моего рождения были именины в честь православного святого Анатолия — патриарха Константинопольского, который в пятом веке первым в Византийской империи короновал правителя.

Впрочем, случается, что в погоне за оригинальностью, многие семьи начинают склоняться к одному и тому же «редкому» имени. И получается, что мода ходит по кругу. Правда, мода на «Анатолий» больше не возвращалась. Никакого всплеска позже я не заметил.

Своим именем я вполне доволен. Оно хорошо согласуется с фамилией. И не давало моим сверстникам повода для обидных кличек. Кто-то фамильярно обращался: «Толян». Но это — редкость. И это не обидно. Другого бытового искажения придумать не смогли.

Доволен и тем, что родители не поддались на моду первых лет советской власти называть детей в честь политиков и горячих событий того времени. Такие имена, как Сталина (была в юности у меня такая знакомая), Ленина, Лениан, Виленин (В. И. Ленин), Велор (Великая октябрьская революция»), Вилор (В. И. Ленин и Октябрьская революция), Мэлор (Маркс, Энгельс, Ленин, Октябрьская революция), Каленин (Калинин и Ленин), Октябрь, Октябрина, Ремир (революционный мир), Ким (коммунистический интернационал молодёжи), Варшавянка (в честь революционной песни), Зарница, — это ещё цветики. А вот Лагшмивар («лагерь Шмидта в Арктике», который вынуждены были создать в Северном Ледовитом океане из-за катастрофы ледокола «Челюскин»; правда, это имя зафиксировано лишь в пьесе Эдварда Радзинского «104 страницы про любовь») — это покруче!

Есть такой московский актёр — Авангард Леонтьев. Встречал я и более редкие имена — Воля, Энерг, Неон, Комбайн, Трактор, Тракторина, Урожай и т. п. Не было предела для творчества людей, одухотворённых идеей преобразований в нашей стране.

Специалисты говорят, что чисто русских имён только три — Вера, Надежда и Любовь. Все остальные взяты из православных источников, которые, как известно, пришли к нам с Запада. И все они что-то означают на родном языке той страны, откуда к нам перекочевали. Вот и моё имя в переводе с греческого — «Восточный». И оно действительно как-то сказалось на моём жизненном пути. Я немало прекрасных лет прожил на Востоке нашей страны, точнее в Якутии. Часть детства, в военное и послевоенное время жил к востоку от столицы — в тамбовском селе. И в Москве большая часть моей жизни здесь связана с восточной стороной.

Недаром же говорят, что от выбора имени зависит судьба человека. Или: как корабль назовёшь, так он и поплывёт. Возможно.

Хотя имя «Александр» лично мне очень нравится. Я несколько раз использовал его как журналистский псевдоним. Но кто знает, что бы было со мной-Александром. Да и выжил бы я в наше сумасшедшее время с этим именем? Дожил бы до моего нынешнего солидного возраста?

Колхозного активиста убили?

Каждый ребёнок — «произведение» двух семейных родов, в котором смешаны гены, характеры, наследие прежних разных жизненных пластов в предках — добропорядочных и криминальных, заботливых и равнодушных… Недаром психологи ищут первопричину отклонения от нормы в прошлом человека, какое влияние на него могла оказать окружающая среда, переплетение внутрисемейных отношений…

По внешнему облику и по характеру я не панковский, а бросалинский. Панковские — все брюнеты, кареглазые, голосистые, напористые. Бросалинские — по большей части русоволосые, более мягкие в отношениях и в голосе, более терпимые. И всё своё детство я провёл под сенью бросалинской семьи. Бросалина — это девичья фамилия мамы.

Её отец, мой дед Пётр Романович, умер рано, когда я ещё не родился. Несколько месяцев он не дожил до моего появления на свет. Бабушка рассказывала, что деда привезли домой на санях уже в тяжёлом состоянии, начал синеть. Судя по описаниям, у него, вероятно, случился инфаркт или инсульт. В те годы, да ещё в отдалённом от цивилизации селе тяжело заболеть означало умереть. Одиннадцать километров до ближайшей железнодорожной станции, и двадцать пять до ближайшего города — Кирсанова; райцентр Градский Умёт ближе, но это был не город, а просто небольшой посёлок с амбициозным названием. Кстати, по словарю Владимира Даля, название Умёт можно определить или как хутор в степи, или как сторожевой приют, что ближе к истине, поскольку слово «Градский» намекает на какую-то «ограду», которую в старину возводили вокруг поста и жилья для защиты от непрошеных гостей. В последние годы Градский Умёт совсем захирел, потеряв свою административную значимость. Нынешний райцентр под названием Умёт расположился в непосредственной близости от одноимённой железнодорожной станции. Да и к магистрали Москва — Саратов тут ближе.

Бабушка была уверена, что деда нарочно подпоили. Он был колхозным казначеем, а значит одним из активных организаторов колхоза. Насколько «добровольно» создавались коллективные хозяйства, куда забирали скотину, мы хорошо знаем. Недаром многие селяне отчаянно сопротивлялись обобществлению имущества. И не только кулаки, то есть те, кто имел наёмных работников, а просто более успешные крестьяне — чтобы защитить нажитое тяжким трудом, обеспечить благосостояние своих семей. На Тамбовщине, совсем рядом с той местностью, откуда родом мои родители, вспыхнуло самое крупное крестьянское восстание — Антоновщина (одним из руководителей повстанцев стал бывший начальник кирсановской милиции Александр Антонов). И не исключено что, у моего деда были враги. И версия бабушки, что они отомстили (подпоили, сердце и не выдержало), вполне допустима.

В книге тамбовского краеведа Марины Климковой «”Край отеческий…” История усадьбы Боратынских» (спасибо интернету — с его помощью я разыскал этого автора и её очень познавательную книгу) есть фотография группы антоновцев. Кто-то (местный чекист?) на оригинале снимка обозначил их по фамилии. Одна из них — «Бросалин». В двадцатые годы минувшего века дед восстал против советской власти, а в тридцатые создавал колхоз? Что-то не вяжется. Видимо, это какой-то тамбовский родственник или вовсе однофамилец. Даже в самой Сергиевке было немало Бросалиных.

К сожалению, у меня нет фотографии Петра Романовича. Да и была ли она? В прежние времена в российских семьях обычно на стене обязательно висел «иконостас» — подборка снимков всех родственников, кто сподобился запечатлеть себя на фотобумаге. На бабушкином «иконостасе» снимков хранилось мало. И была ли там фотография деда, не помню. Во всяком случае, никакой зацепки в памяти о внешнем образе Петра Романовича не сохранилось. А кому по наследству достался этот «иконостас», не знаю, да и пытались ли его сохранить? Кому нужны пожелтевшие, выцветшие снимки с позабытыми или вовсе незнакомыми застывшими лицами?

Служанка у «добрых барынь»

Дед Пётр Романович — местный, сергиевский. А бабушка, мамина мать, Мария Петровна, — из степной захудалой, по её рассказам, деревни Свечиновки (Свичиновка?). По епархиальным сведениям 1911 года, там насчитывалось 48 дворов и 320 жителей, причём представителей мужского пола было больше, чем женского. В 1932 году — 432 жителя. Однако потом деревня захирела и с 1975 года исчезла из официального списка населённых пунктов.

В интернете нашёл такой любопытный факт: в Свечиновке в 1905 году родился будущий участник ВОВ Герой Советского Союза Андрей Илларионович Ефимов. Не знаю, имел ли этот бабушкин земляк какое-либо родственное отношение к её роду, но сам по себе факт интересный: малая деревня дала стране героя, командира гвардейской мотострелковой бригады, участника боёв при форсировании реки Одер. После войны он жил в Москве (если бы я раньше заинтересовался историей моей семьи!), но похоронен в Киеве. Эти сведения я почерпнул из интернет-презентации ученика кирсановской школы № 1 Ильи Ульянова. Хорошо, что есть люди, которых интересует история своего края, судьбы земляков и родственников.

Как получилось, что свою красивую девичью фамилию — Варфоломеева бабушка поменяла на неказистую, с негативным социальным оттенком — Бросалина, она никогда не рассказывала. И не знаю, каким-то образом судьба направила юную Машу в Сергиевку, которая в отличие от затерявшейся в степи Свечиновки была более развитым поселением: с церковью, с помещичьей усадьбой, и вообще народу больше.

До появления в Сергиевке в судьбе Маши да и всей её семьи произошло неординарное событие, связанное с государственными переменами. Её родители откликнулись на реформаторский призыв Петра Столыпина осваивать просторные восточные земли. На тамбовской жирной чернозёмной земле у семьи не было достаточного клочка степи, который мог бы их прокормить. И подались малоземельные всей семьёй из бедной Свечиновки в Сибирь. За казённый, между прочим, счёт.

Довезли их поездом по только что построенному Транссибу до Новониколаевска (теперь это Новосибирск). Где-то в его окрестностях им дали участок. Не обработанный, дикий. Бабушка рассказывала мне, как ходили они по нетронутой земле, давя землянику.

Но что-то не сложилось у моих предков-переселенцев, и они уехали из перспективного края. Кто-то из родни отправился искать счастье в Питер — я пытался разыскать их следы, там вроде бы жила моя прабабушка, но никаких следов не нашёл: то ли адрес был неправильный, то ли блокада все следы замела. А бабушка вернулась в неуютное, но родное Черноземье. Возможно, как раз тогда она и прибилась к Сергиевке.

Там произошло ещё одно исключительное событие в её ранней жизни. Оно связано с семьёй Чичериных. Да, тех самых знаменитых Чичериных.

На Тамбовщине, на реке Вороне, была усадьба Караул знаменитого российского философа, правоведа, историка, публициста Бориса Николаевича Чичерина, человека либеральных взглядов.

Его племянник Георгий родился здесь же и провёл часть детства. Наверно, под влиянием дяди он критически относился к самодержавию. Стал революционером, вступил в социал-демократическую партию, тогда ещё объединённую. Придерживался более мягких, чем Ленин, взглядов и примыкал к меньшевикам. В восемнадцатом году связал свою жизнь с большевиками. Однако либеральное влияние сказалось и тогда. Он, в частности, высказывался за многопартийную систему, получив соответствующую порцию критики со стороны «диктатора» Ленина. Тем не менее, вождь октябрьского переворота оценил его знания, и Георгий Васильевич стал наркомом иностранных дел. Сохранял этот пост до 1930 года. От сталинских репрессий тех безумных лет, думаю, его спасло то, что он не дожил до того трагического периода.

Усадьба сохранялась до наших дней. Путешествуя на байдарке по Вороне в августе 1985 года, мы (трое в лодке, считая и собаку Чару) побывали в Карауле. Тогда усадьбу занимал детский дом. А незадолго до нашего путешествия там проходили съёмки художественного фильма про наркома, роль которого сыграл актёр театра на Таганке Леонид Филатов. И усадьба выглядела вполне прилично для советского периода. Но потом детдомовцев перевели в другое место. В опустевшем Карауле стали «хозяйничать» случайные люди. Усадьба хирела, а затем и вовсе сгорела. Хотя как памятник истории «охранялась государством»…

Но благодаря тамбовским энтузиастам, истинным патриотам, любителям и ценителям старины удалось начать реставрацию церкви и помещичьего дома.

А в нашей Сергиевке у Чичериных была ещё одна усадьба, которая вначале принадлежала семейству Боратынских.

Представители польского рода братья Аврам (или Абрам) и Богдан Боратынские (или Баратынские) за верную службу получили от императора Павла I село Вяжля. Как можно понять из описания, оно было большим, протяжённым и включало в себя несколько соседних поселений по берегам одноимённой реки. Потом его разделили между наследниками, и каждая часть получила своё название: Евгеньевка (теперь — Ядровка), Сергиевка, Ильиновка (или Ильинка), Натальинка (Натальевка), Марьинка.

Самый известный в наше время из этого рода — поэт пушкинской эпохи Евгений Абрамович Боратынский. Он родился и вырос здесь, на берегах Вяжли, в усадьбе Мары (село Софьинка). От его родового гнезда до Сергиевки, моего «родового гнезда», километров шесть. В одном из стихотворений он нарисовал такую знакомую мне картину:

Светлея нивами меж рощ своих волнистых;

За ним встает гора, пред ним в кустах шумит

И брызжет мельница. Деревня, луг широкой…

Село Сергиевка названо по имени брата поэта — Сергея. Ему оно и принадлежало. Впоследствии село отдано в качестве приданого его дочери Софье, вышедшей замуж за Владимира Николаевича Чичерина, брата либерала, дяди будущего наркома.

Эти сведения я сначала почерпнул из блога в «Живом журнале» Марины Климковой. О ней, о её исследованиях, о её замечательной книге «”Край отеческий…” История усадьбы Боратынских» я узнал, к сожалению, только недавно.

В её блоге, как и в книге, есть уникальные снимки конца девятнадцатого — начала двадцатого веков: усадьбы в Сергиевке и Воскресенской церкви, построенной Боратынскими. Это тем более ценно, что усадьба и храм погибли после «революционных преобразований» большевиков.

Для меня было потрясением увидеть семейство Чичериных, запечатлённое фотографом за столом на террасе сергиевской усадьбы. Вот они те самые Чичерины, о которых я слышал с детства! И не из политбесед и пропагандистских радиопередач. Эту фамилию часто вспоминали родственники отца. Причём, как правило, с загадочной ухмылкой. С чем была связана такая реакция на знаменитую в советское время фамилию, я так тогда и не понял, никто ничего не объяснял, и вообще вспоминать подробности о помещиках не рисковали. Лишь прочитав книгу Марины Климковой, я могу строить догадки. Но об этом позже.

А бабушка рассказала мне, что в шестнадцатилетнем возрасте она у них была служанкой (как точно называлась её «должность», не берусь утверждать). Я, ученик ещё только начальной школы, но уже напичканный изрядной порцией классовой ненависти ко всем богатеям-эксплуататорам, спросил бабушку: «Они были кровопийцами?» Бабушка ответила мягко, совсем не в духе того времени: «Нет, они были хорошие, добрые. Барыни меня учили грамоте…»

И вот я вижу этих «добрых барынь» на старинном снимке (1890-е годы) за длинным столом. Во главе стола — бородатый штабс-капитан Владимир Николаевич Чичерин. Сидит хмурый — вероятно, сказывалась одолевшая его в то время болезнь. А может, это — маска сурового характера.

И хотя бабушка служанкой была позже, чем эта семья запечатлена на снимке, — примерно в 1911 году, нет сомнения, что именно эти «добрые барыни» учили её грамоте. Других-то барынь до революции и экспроприации в этой усадьбе не было.

Марина Климкова навела меня на чтение ещё одного уникального исторического документа — книги митрополита Вениамина «На рубеже двух эпох». Иван Федченков (так на самом деле звали этого священнослужителя) родом из семьи, которая на протяжении десятилетий была связана с Боратынскими. Ещё с тех времён, когда те жили на Смоленщине. Потом Федченковы тоже перебрались на берега Вяжли.

Одно время жили в соседней с Сергиевкой деревне — Ильиновке, которая, напомню, также принадлежала Боратынским (в моё детство Ильиновку почему-то называли Ольховкой).

«Помещики дали нам для бесплатного пользования клочок земли возле мельницы, откуда брали каждой весной землю для постройки плотины в селе Сергиевка», — вспоминает Федченков.

Отсюда Ваня ходил в сергиевскую школу, построенную, кстати, Боратынскими. Полвека спустя в этой школе и я учился. Есть ли у меня уверенность, что это то же самое бревенчатое здание? Есть. В такое смутное время, когда произошли тектонические события: крах самодержавия, гражданская война, антоновщина, коллективизация, индустриализация, битва с нацистской Германией, было не до постройки школы в нашем селе из добротных брёвен, где и леса-то поблизости уже не было. Так что какой-то флюидный сигнал от Боратынских, видимо, дошёл и до меня…

Федченков, по семейной традиции, избрал путь священнослужителя. Духовная семинария в Кирсанове, академия в Санкт-Петербурге. В конце концов, отец Вениамин (церковное имя) стал митрополитом. Так и продолжал бы тихо-мирно служить богу, да вмешалась революция. Он не принял большевистскую диктаторскую и агрессивно антирелигиозную идеологию. Примкнул к белым и оказался в армии Врангеля. Из Крыма, последнего оплота белых, эмигрировал, и начались скитания по Европе. И там он служил православию, поддерживая беглых россиян словом божьим, и даже пытался организовать материальную помощь, как-то объединить их, распылённых по чужим странам.

Там он и написал книгу «На рубеже двух эпох». В ней меня прежде всего интересовали сведения о Сергиевке, о жизни здешних крестьян: ведь это сказано и о моих предках. Эта биографическая книга — великолепный документ периода великого перелома в судьбе России, её народа, да и в судьбе Европы тоже. Конечно, нельзя не учитывать, что написана не просто верующим, а церковным деятелем. Но написана без религиозного фанатизма. Автор предстаёт философом, мыслителем-гуманистом, внимательным бытописателем и сравнительно объективным историком.

Так, меня заинтересовали описания состояния крестьянства накануне краха самодержавия. Во-первых, вопреки советской пропаганде он утверждает, что в среде крестьян не было алкоголизма. Это — наблюдение не постороннего лица: их семья, лишившись других доходов, вынуждена была обеспечивать себе на жизнь, организовав в деревне кабак. Во-вторых, при всех непростых отношениях с помещиками и неурожаях, тамбовские крестьяне тогда не помышляли о революции, убеждён автор. Для него удивительно, как это в той патриархальной среде вдруг, разом вспыхнула кровавая вражда.

Но что тут удивительного? Всеобщий революционный порыв, стремление к справедливости, к обновлению, прорвал наружу веками копившееся у мирных крестьян недовольство своим положением. Ведь, хотя крепостное право и было отменено, появилось земство и сельскохозяйственные кредитные учреждения, однако зависимость от богатых, от власти чиновничества ещё была существенной. Вот они и влились в поток восставших против надоевшего строя. Сыграл роль и популизм, обещания справедливой жизни. Знать бы им наперёд, какое крепостное право, социалистическое, готовят им большевики!..

Из Ильиновки Федченковы ходили в гости в сергиевскую усадьбу, и у будущего митрополита остались самые тёплые воспоминания об этом:

«Как сейчас особенно ярко вспоминаю чудный летний день. Суббота. В этот день у нас спевка для службы. Место сбора — барский дом Чичериных, в двух верстах от нас. Мать надевает на меня все чистенькое — к господам иду! Мне лет восемь-девять. Вбегаю на взгорье: вправо — конюшня, пробегаю имение, миную развалившуюся «кирпичную»… И перед моим взором чудная картина — впереди чичеринская роща. Направо от нее наш кирпично-красный храм с отдельной колокольней, на ней главный колокол в 98 пудов, а кругом меня и без конца поля, поля — поля с колосящейся рожью «нашего» имения. Небо ясно. Солнце греет. Ветерок обдувает. И я бегу, бегу весело. Счастлив, как жаворонок в небе… Чист, как ангел, ни о чем не думается… Радостно наслаждаешься Божиим миром… По «верхней» дорожке добегаешь до сказочного замка — дома. Входишь с черного лакейского входа, пахнет особенно, не как у нас, — кофе и еще чем-то специальным. В окнах прекрасные висящие цветы фуксии. Главный лакей — милый безмятежный Тихон Егорыч, со светло-коричневыми баками на полных щеках, всегда в опрятном сюртуке и мягких туфельках (барин болен туберкулезом и раздражителен), с улыбкой встречает и тихо (показывает знак пальцем:"Шш!") ведет по ковру узкого коридора в комнату парадного подъезда. Учитель — регент, о нем после особая речь, Илья Иванович — ждет с нами, тоже молча, выхода самой барыни, небольшой, но плотной старушки Софьи Сергеевны… Сам учитель поет басом. Тихон Егорыч прекрасной бархатной октавой, Семен Иванович, садовник, блондин с льняною же красивою широкою бородою, чистенький, — отличный тенор: у барыни — хороший женский альт, как и у одной дочери учителя, Анюты; мы, мальчики, больше дисканты, бредем за старшей дочкой его, милой, нежной и умной Катенькой, способной певицей.

…Через две-три минуты растворяется зал. Мелькает сзади какое-то райское убранство, которое я не успеваю уловить, и важно, спокойно входит барыня. Мы все почтительно кланяемся… Спевка начинается… А потом опять через рощу, поля, под солнышком домой… Где ты, милое блаженное детство?!»

Эту благостную картину видела моя бабушка. А почему же я в детстве не увидел всей этой описанной красоты тихого, мирного уголка? Ведь я помню чичеринскую рощу в пятилетнем возрасте! Но не было никакого дома.

Кто разорил гнездо Чичериных-Боратынских

Судьбой наложенные цепи

Упали с рук моих, и вновь

Я вижу вас, родные степи,

Моя начальная любовь.

Евгений Боратынский

Какова судьба этих Чичериных, запечатлённых на снимке 1890-х годов, не знаю. Как расправились с «добрыми барынями» во время большевистского шабаша? Не известно. Удалось ли эмигрировать? Хотя вряд ли — не богаты. Скорее всего сгинули в «красном котле».

Сейчас иногда мелькает фамилия Чичериных, но имеют ли эти люди какое-то отношение к потомкам тамбовского либерала, не знаю.

На политические темы бабушка со мной никогда не разговаривала. Даже в самые тяжёлые минуты, даже вскользь, даже когда фининспектор выгребал из подпола налоговую подать, она никогда не показывала озлобленности к жизни, к строю, к колхозу… Хотя всё-то она видела, всё-то знала. Терпела.

На её глазах в «благодарность» за доброту Чичериных, барскую усадьбу после большевистского переворота селяне разорили до основания: кто железо с крыши взял, кто — брёвна, кто сад выкорчевал… От усадьбы, некогда эффектно расположенной на склоне высоченного коренного берега Вяжли, ничего не осталось. Даже родство бывших хозяев с ленинским наркомом не спасло. И национализация, то есть перевод усадьбы в государственную собственность, тоже не спасла.

Уничтожение чичеринского гнезда продолжалось и в стабильные в политическом смысле советские годы. От усадьбы не осталось даже кустика.

До 1940-х годов на всём длинном склоне — коренном берегу Вяжли — ещё сохранялась чичеринская роща. С гигантскими толстыми деревьями, с множеством птиц и зверьков, с ягодами и грибами. Весной — летом 1944 года я ходил туда с мальчишками постарше. Увязавшаяся с нами собака резво раскапывала землю, в поисках мышей. Пацаны лазили к птичьим гнёздам, выпивая яички. Там впервые в жизни увидел настоящую лису, и, видимо, потому так цепко застряла в памяти та прогулка в рощу. Помню также, что каждый раз на Троицу мы там набирали букеты из веток разных растений, чтобы украсить скромные интерьеры наших изб.

Тем же летом мама увезла меня в Москву, но ранней весной 1945 года меня в очередной раз отправили к бабушке. От станции Умёт нас везли на санях. Когда мы от конюшни скатывались в долину Вяжли, к селу, я увидел израненный, как после бомбёжки, склон. Во время войны только о бомбёжке и можно было в первую очередь подумать. Весь склон, ещё покрытый снегом, был обезображен чёрными оспинами дыр от выпотрошенных деревьев. Кое-где, похожие на огромных многоногих чудищ, стояли не разделанные комли с разлапистыми корнями. От рощи не осталось ни одного деревца, ни одного кустика. Но не вражеский авиаудар был тому причиной. В конце войны, когда наши люди были на грани вымирания от голода и отсутствия топлива, советская власть уничтожила рощу на дрова. Кому достались эти дрова, не знаю, но не сергиевским селянам — им лишь разрешили выкорчёвывать, то, что не удалось спилить и вывезти.

Понимаю, что жизнь людей была важнее жизни старинной рощи, но можно было сделать порубки поумнее: оставить подрост, кустарник. Я же помню, что лес, до его уничтожения, был густой. Наверняка там подрастали молодые дубки, клёны, берёзы… Ничего живого не осталось!!! Это даже не «Мамай прошёл», а будто напалмом выжгли…

Лишь на территории стёртой с лица земли чичеринской усадьбы тогда ещё сохранялись некоторые садовые растения. Наиболее стойкие к отсутствию влаги. Помню, я любил там жевать колючие листочки барбариса — всё-таки витамины. Ещё оставались кусты сирени, пытавшиеся выжить на солнцепёке… Отсюда, с осквернённого, засыхающего склона я пересадил к бабушкиной избе подснежники, и они радовали нас своими синими каплями-цветками. Возможно, бабушка при этом вспоминала про добрых барынь.

А в осушённых оврагах, изрезавших чичеринский склон я, вдруг увлёкшись альпинизмом (это в степи-то!) и изготовив несколько металлических штырей, тренировался в покорении известняковых обрывов. Вся чичеринская гора зияла этими омертвевшими оврагами: пустынно-горный пейзаж в степи!

Став взрослым, я трижды побывал в Сергиевке: в 1965, 1985 и 1995 годах. И каждый раз видел жуткую картину: гора, которую когда-то укрывала прекрасная чичеринская роща, была голой, порыжевшей от палящего солнца. Никаких деревьев. В соответствии со «сталинским планом озеленения степей» в окрестностях Сергиевки появились лесозащитные полосы. Но это в открытой степи, а на горе, на историческом месте — ничегошеньки! И это к тому же происходило несмотря на болтовню об экологической защите страны: ведь склон без зелёной защиты подвержен эрозии, овраги всё сильнее разоряли гору.

Ну, ладно, у нашей «великой страны» не было и до сих пор нет денег на восстановление конкретной рощи. Да и в грандиозные планы по строительству коммунизма это никак не вписывалось: зачем восстанавливать память о барской усадьбе? Но жители-то Сергиевки, за столько десятилетий, неужели не могли для начала насадить не какие-то привозные, дорогие растения, а хотя бы обычные для этих мест деревья и кустарники?! Ведь возле каждой избы был если не сад, то хотя бы палисадник, а там всегда найдётся какой-нибудь подрост, который безболезненно можно пересадить. Возле изб росли не только ветла, сирень, черёмуха, акация, но и клён, вяз… Для начала хоть что-нибудь посадили бы у подножия горы, рядом со старицей. Даже не для памяти о былой красоте исторического места, а просто для себя, чтобы было, где погулять, набрать ягод и грибов, послушать певчих птиц… Мёртвая, лунная пустота…

Кто-то скажет: не до того было, люди долгие годы жили в нищете и голоде, едва справлялись с колхозными и дворовыми обязанностями, чтобы хоть как-то свести концы с концами, вырастить детей… И это правда. Но есть и другая правда. Чтобы посадить несколько кустиков, достаточно одного дня в году. Тем более не в страду, а когда распутица — весной или осенью. И не обязательно всем взрослым этим заниматься. Ведь выводили же детишек на сбор колосков, так почему бы не организовать их на посадку новых деревьев и кустарников? Один день в году! За несколько десятков лет после войны уже выросла бы роща…

Долгие годы под горой, поблизости от бывшей усадьбы сохранялся сруб, поставленный над родником, который питал деревню и пойменное озеро. Там жили ласточки. А в родниковом ручье водилась рыба. Но сруб подгнил, а охраняемый под ним родниковый бассейн, когда я его в последний раз видел, был замусорен, как свалка… Больно было на это смотреть.

Но вот в том же блоге Марины Климковой я увидел свежие снимки (2014 г.), на которых, к моей радости, запечатлена не только современная Сергиевка, где дома блестят жестяными крышами, но и гора, на которой куртинами поднялись молодые берёзки. Наконец-то природа взяла своё, не дождавшись милостей от человека. Природа сама занялась восстановлением зелёного покрова на выжженном склоне! Лиха беда начало: на берёзки прилетают птицы, они принесут сюда семена других растений, да и ветер постарается. Главное, что теперь закрепилась зелень, которая создала своеобразный оазис для продолжения жизни. Авось на этом склоне снова появится чья-то усадьба — как продолжение истории рода Боратынских и Чичериных.

А может быть, местный фермер, занявшийся здесь свиноводством, возродит традицию украшения здешней земли красивыми усадьбами? Его ферма построена там, где стояла чичеринская конюшня — это недалеко от того места, где располагалась усадьба.

Во времена моего детства над Сергиевкой царила большая краснокирпичная Воскресенская церковь. По сведениям Марины Климковой, то здание церкви, что я ещё ребёнком успел увидеть (правда, уже без окон и дверей), было возведено в конце XIX века на месте старой.

В блоге Марины я нашёл фотографию церкви 1906 года. Снимок сделан не от реки — тогда бы было видно, на какой высоте царил этот храм. Фотограф запечатлел его со стороны тучной, не побоюсь этого слова, нивы. Когда мы с мальчишками гоняли галок в гулкой церковной пустоте, засеянное поле располагалось дальше от храма. И тогда уже не было отдельно стоящей колокольни, её снесли до основания раньше.

Рядом с остовом церкви было кладбище. Очень скромное. Помню, мы с бабушкой ходили туда ранней весной, вероятно, на пасху. Не было ни одного дерева. А мелкий кустарник и цветы ещё не распустились. И эта серая пустыня создавала очень унылый вид, усиливая печальный ритуал.

Рядом с церковью валялись полуразбитые надгробия. Чьи имена там были запечатлены, я тогда не интересовался.

Я не спрашивал, но, скорее всего, бабушка венчалась со своим суженным именно в этой церкви…

В период «развитого социализма» (а может быть, даже пораньше — при недоразвитом социализма) церковь разобрали до кирпичика…

У тамбовских особый говор

Возможно, именно тогда, когда бабушка прислуживала в барской усадьбе Чичериных, дед и заприметил юную Машу (или Марусю, Маньку — не знаю, как он её называл). Поженились они, если судить по дате рождения их первенца, моей мамы (1915), вероятно, в год начала Первой мировой войны. Может, и раньше, так как не исключено, что и до моей мамы у них были дети, да умерли.

Вскоре молодая семья построила себе дом на восточной окраине Сергиевки, за пределами общесельской территории, которую охраняла от вешних вод глубокая канава. Безудержно, как это водилось в те годы, рожали детей: то ли мода была такая, то ли семья нуждалась в рабочих руках, то ли просто потому, что не было презервативов, а иные, доморощенные способы предохранения не срабатывали. Всего бабушка родила тринадцать детей! Но в те годы дети, без всякого медицинского досмотра, умирали массово: то корь, то простуда, то ещё что-то… Выжило только пятеро: две дочки и три сына.

Множество детей — это не только «семейное богатство», но и огромные хлопоты: ухаживать, одеть-обуть, накормить. Поскольку моя мама была старшей, на неё свалились непосильные заботы, особенно после смерти её отца. Бабушка просто не справлялась с большим семейством и хозяйством. Как-то мама призналась мне, что обиделась на бабушку за то, что та не позволила ей учиться. После первой же четверти первого класса, с наступлением холодов, бабушка сказала ей: хватит стаптывать валенки, сиди дома, помогай. И мама, как и бабушка, осталась безграмотной. Всё, чему она научилась за два месяца, это читать, произнося слова по складам. Впрочем, справедливо ли было маме винить в своей неграмотности только бабушку? У неё же были потом многие годы для пополнения знаний. Однако она не нашла в себе силы этим заняться. Да и бабушка тоже.

В начале 1920-х годов большевики объявили в стране ликбез — ликвидацию безграмотности. И правильно сделали, поскольку в безграмотной стране не только социализм, а вообще ничего не построишь. Вскоре на весь мир отрапортовали: безграмотность в стране ликвидирована! Вот только двух безграмотных женщин — бабушку и маму они своей «честной статистикой» почему-то не учли. И это лишь в одном конкретном селе, даже в одной избе. Тотальный ликбез не охватил и многих других неграмотных. Во всяком случае, мне и в середине двадцатого века доводилось видеть людей, которые расписывались в документах крестиком.

Увы, показуха не только тогда была, она и по сию пору остаётся основой идеологии нашего «самого передового в мире государства» — как демонстрация наших впечатляющих достижений. Хотя, разумеется, достижения тоже были. Жизнь ведь развивается не только по велению самодержца или партии. Муравьи вон тоже безграмотные и крохотные, а какие горы строят. Инстинкт устроить свою жизнь у всех живых существ имеется…

Каждый раз, когда я после сравнительно долгого жития на селе возвращался в Москву, столичные дружки надо мной потешались: я говорил по-деревенски. И интонация какая-то странная, и ударения бывали не те, а главное — их смешил мой не московский лексикон. Считали, что говорю безграмотно. Конечно, «чаво» звучало дико. Искажённым казалось москвичам, например, и слово «щикатурка». Произнесёшь его — издевательский гогот. Но так говорили все сергиевские. И так говорила бабушка! Я поначалу обижался.

В памяти всплывают и другие бабушкины выражения. Например, спрашивает: «И куда ты забельшил?» О чём это она? О том, что я что-то так запрятал, «незнамо куда», что и не найти «таперча».

Вспоминается: «Не надо его булгачить». Это она просит не будить, не беспокоить спящего.

Спрашивала: «Гребуешь?». То есть — брезгуешь?

Соглашается: «Таскато!». Это значит — «пускай, ладно, хватит». Слово — удивительное, никаких намёков на его существование я не нашёл в словарях.

«Ты что ж, анчутка, творишь-то?!» — кричит расшалившемуся соседскому мальчугану. Меня анчуткой («чертёнком») бабушка никогда не называла.

«Колготной он», — это про беспокойного, хлопотливого мужичка.

«Не пей холодную воду — опять дохать будешь», — предупреждает меня, чтобы я не застудил горло и не начал кашлять. Слово «дохлый» у Даля есть, а «дохать» — нет.

Или просит: «Принеси беремя соломы». В шестом или седьмом классе, когда мы проходили слова-исключения, оканчивающиеся на «мя», и когда класс исчерпал все свои знания этих слов, я гордо заявил: «А ещё есть слово “беремя”». «Нет такого слова», — отрезала учительница. «Есть!», — попытался я оспорить. Учительница ещё жёстче произнесла «Нет!», и я, побоявшись получить двойку за подрыв авторитета педагога, спорить перестал. Но ведь выражение «беременная женщина» не могло произойти от слова «бремя».

И ещё много других деревенских слов вбивалось в мой лексикон, пока жил в Сергиевке. Всех сейчас уже и не вспомню. А когда вышел «тамбовский» фильм Андрея Смирнова «Жила-была одна баба», я вдруг окунулся в моё детство: эта «неграмотная» провинциальная речь, эти тамбовские словечки, эта интонация! Вот именно интонация, произношение даже обычных русских слов, вызвала всплеск фонетических воспоминаний! Этот фильм про горькую крестьянскую долю, про антоновщину и её разгром, снимался на Тамбовщине, не так уж и далеко от Сергиевки. В массовых сценах были задействованы местные жители, да и исполнители главных ролей, профессиональные актёры старались говорить по-тамбовски. Не только за художественные достоинства этой ленты, но и чтобы снова окунуться в звуки степного детства, я готов её пересматривать снова и снова.

Позже, листая словарь Владимира Даля, я понял, что не только «щикатурка», «беремя», но и многие другие деревенские вообще и бабушкины в частности слова — это региональная и устаревшая общеславянская лексика, законсервированная в деревенской глубинке. Так что дело вовсе не в безграмотности.

И интонационно у сергиевских селян ощущался особый говорок. Как есть окающий нижегородский, окающе-цокающий вологодский и т. д. Даже сейчас, в век сплошной коммуникации и стирания географических, лингвистических и прочих иных рамок благодаря телевидению и кино, я, например, улавливаю сибирский или южный говорок. А меня, во время поездок в отдалённые российские города и веси, вычисляли как акающего москвича.

Как и все сельские жители, бабушка считала себя верующей. Над столом в углу висела икона Божьей матери с лампадкой. Садясь за еду и поев, она непременно крестилась. Делала это молча. И я повторял вслед за ней. В Москве у нас иконы не было и креститься, благодарить бога за пищу — такого правила не было. Заставила бабушка меня это делать, или я просто перенял процедуру, не помню. Никаким молитвам меня не учила. А религиозных книжек в избе не было. Знала церковные праздники, но соблюдала не все причитающиеся обряды. Пасху отмечала, готовила сладкое угощение. Не кулич, он был под запретом. К тому же негде было его освятить. На «родительский день» мы ходили на кладбище. На Троицу отправляла меня нарвать веток, чтобы украсить избу. Как мы отмечали Рождество, не помню. Да и отмечали ли: за окном стужа, в избе, когда печь остынет, холодновато. На Крещение рассказала про иордань. Слово запомнилось своим нерусским звучанием. Это — прорубь для крещения. Вырубали её во льду речки, недалеко от горы, где стояла церковь. Но не простой прямоугольник для купания, а в виде креста.

Бабушка не заставляла меня носить крестик. И вообще никак не принуждала к религиозности. И, когда после первых же дней моей учёбы в школе я твёрдо заявил, что бога нет, она не стала спорить со мной, переубеждать. Время было такое — большевистско-безбожное. А идти против большевистской власти было опасно.

Не будучи сильно обременённой религиозными догмами, бабушка была по-деревенски суеверна. Религия и суеверие — это две стороны одной медали. Они проистекают из страха людей перед всесильной природой и перед слепым случаем. В самом деле, почему на всём огромном пространстве молния ударит именно в твой дом, в твою корову, в тебя самого, наконец? Почему именно твой урожай погиб, пала корова, потерялись овцы?.. Почему именно тебя ограбили разбойники, именно у тебя увели корову? Грешен перед богом? Боишься его суда — помолись. Веришь в суеверия — соблюдай устоявшиеся правила.

А правил было много. В общем-то, они общеизвестны, потому что практически все мы, россияне, вышли из деревни. При этом какие-то суеверия строже соблюдаются, какие-то — не очень. Зависит то семейных традиций.

Крошки со стола нельзя смахивать в ладонь — будешь побираться, милостыню просить, учила бабушка.

Отправляясь в путь, нельзя возвращаться. А если всё же вынужден вернуться — посмотрись в зеркало и скажи про себя плохие слова. Или плюнь три раза через левое плечо.

Не ешь перед зеркалом — красоту проглотишь.

На вопрос «Куда пошёл?» резко отрежут: «На кудыкину гору!» Это чтобы не сглазили.

Встретилась баба с пустым ведром или кошка пересекла тебе дорогу — удачи не будет. Того же ожидай, если надел рубаху, носки или портки наизнанку.

При этом, как и в религиозных делах, бабушка не была уж очень категоричной в суеверии. Это было вроде как дань традиции. Я так и воспринимал — как данность сельской жизни, как солнце днём и дождь летом.

Но один бабушкин суеверный поступок меня озадачил. В начале лета на песчаном берегу реки нашёл жёлудь, уже пустивший корень. Он непременно там засох бы, так как уровень воды в межень неизменно падал. Я пересадил его в наш сад. Но бабушка вдруг резко возразила: если посадим дуб — кто-то из близких умрёт. При всём моём уважении к мнению старших, тем более к бабушкиному, я не мог поверить в эту взаимосвязь: молодой дубок и смерть. Но пришлось от давшего росток жёлудя избавиться. Даже не посмел предложить его кому-либо из соседей. Хотя в Сергиевке, после уничтожения Чичеринской рощи, дуб был редкостью.

В моём нынешнем представлении дуб — это, напротив, олицетворение прочности жизни, дома, семьи. Занимаясь историей садово-парковых комплексов Подмосковья, я видел, что дуб, как и кедр, — непременный элемент усадьбы. Он живёт сотни лет. В Москве и Подмосковье есть экземпляры, которые росли ещё в эпоху Петра Первого. Их мог видеть Александр Пушкин, а они — его. Так почему же возле своего жилья не сажать этот символ прочности?

За что любят бабушек

Я любил бабушку. А за что — сам не знаю. Ни за что конкретно. За многое. За то, что она была такой: заботливой, но ненавязчивой; строгой, но доброй, неграмотной, но культурной в быту — никогда не употребляла крепких выражений, никогда не кричала; была чистоплотной — насколько это возможно в деревенской избе безо всяких удобств, с земляным полом, без бани, порой и без мыла, да при таком обширном хозяйстве; никогда не видел с растрёпанными волосами — всегда причёсана и всегда в платке… Я никогда не слышал от неё упрёка, как это бывает в семьях, за то, что сижу на её шее, что ей приходится слишком много внимания уделять малолетке.

Она, в отличие от многих нынешних бабушек, не пыталась меня подкупить какими-то подарками. Да и что она могла тогда подарить? Очень редко, в соответствии с сельскими традициями, готовила что-то праздничное. Не знаю, к какому, — пекла фигурки птиц и зверушек. И в одну из них вкладывала монетку. На счастье. Разумеется, «счастье» всегда доставалась мне. К тому же бабушке было опасно нечаянно куснуть монетку — лишилась бы одного из немногих оставшихся зубов.

О её трудолюбии и говорить излишне: без этого она не выходила бы свору малых ребят, не держала бы такое разностороннее хозяйство. Просто не выжила бы.

И что особенно было ценным у неё — это отсутствие каких-либо встречных требований и жалоб при потрясающей, захватившей всю её жизнь заботе о внуках и правнуках. Я ни разу не слышал от неё жалобы, даже намёка на усталость, на чрезмерную занятость. До последнего вздоха она возилась с детишками, не щадя себя и не ожидая благодарности.

Возможно, в этом и сказалось её воспитание, точнее влияние на меня, что не «воспитывала» криком и кнутом, что не унижала будущего мужчину мелочной ежеминутной опекой и понуканием, что, несмотря на свою занятость, заботилась обо мне, что трудилась с утра до ночи не жалуясь, и своим примером меня к этому приучала…

Так сложилось в её и моей жизни: я несколько лет и зим прожил с ней в Сергиевке. Сначала — втроём, а после отъезда её младшего сына Миши в Москву, и вовсе вдвоём.

Стар и млад поддерживали друг друга в военное и послевоенное лихолетье. Трудностей было много. То не хватало топлива, то — корма для скотины, то — пропитания для нас. Иногда, чтобы продержаться до урожая, переходили на «подножный корм» — лебеду, крапиву. Ели жмых… Хотя, конечно, наше деревенское житьё не сравнить было с городским: всё-таки огород и животные спасали от голодухи.

Были и сезонные сложности. Мы вместе выживали в зимнюю стужу, когда неистовые степные ветры пронзали стены и окна своими холодными струями, пытались сорвать нашу избу с насиженного места, засыпали нас снегом так, что порой еле открывали наружную дверь. Село становилось безлюдным, собаки, налаявшись ночью, замирали, на дороге — ни следа, ни санного, ни человечьего, ни звериного, и, казалось, наша изба на окраине — одна в этом белом безмолвии.

Мы настолько привыкли к пустоте сельского пространства, что однажды я чуть не попал… под колёса грузовика.

Зимой, когда лёд на Вяжле крепчал, я часто ходил в школу прямо по реке. Так короче. И в тот изумительный зимний день — с крепким морозом и очень ярким солнцем — я отправился на занятия по этому более короткому пути. Правда, накануне выпал густой снег, и валенки вязли в пушистом ковре. Но настроение было приподнятое: вокруг всё искрилось, сверкало.

Увлечённый борьбой со снежным месивом и слепящим солнцем, я не услышал накатившего на меня сзади грузовика. Да откуда он мог взяться в нашей глуши в такую пору?

В те годы даже летом автомобиль — редкость. Скорее самолёт можно было увидеть: до Кирсанова недалеко, там была лётная часть. И, кстати, первый в жизни реактивный самолёт я увидел именно в Сергиевке. А однажды небольшой самолёт сел прямо возле деревни, на лугу. Он прилетал за больным парнем. Тогда до нас было легче добраться по воздуху, чем по земле. Так что, когда в Сергиевку впервые заехал сверкающий «Москвич», мальчишки со всего села бегали за ним, стараясь рассмотреть, а то и пощупать. Трактора видели, а легковушку — нет. Но то явление произошло сухим летом, а тут — зимой! Грузовик!

Бабушка сказала потом, что, выйдя из избы, смотрела, как я плетусь по заснеженной реке. Видела, как неожиданно мне вдогонку из-за крутого поворота выскочила тёмная громадина. По пушистой гладкой дороге автомобиль двигался почти бесшумно, к тому же мои уши были плотно закрыты шапкой, завязанной под подбородком. Я действительно не слышал грузовика, я «услышал» бабушкин сигнал об опасности. Она не кричала. Да я бы и не услышал с такого расстояния. Это был её неслышимый зов отчаяния, была мольба к небу. Я до сих пор уверен, что этот беззвучный позыв дошёл до моего сознания и заставил меня оглянуться. Вот и не верь во флюиды…

Я тут же нырнул в сторону, в снег. Машина промчалась, даже не притормозив. То ли шофёр, ослеплённый встречным солнцем, не заметил единственное тёмное пятнышко в белом речном коридоре, то ли было уже поздно, а резкое торможение могло развернуть грузовик, и он бы точно меня задел. Что пережил водитель, конечно, не знаю, он так и не остановился. Машину-призрак я больше не видел, промчалась мимо нашего села куда-то дальше. У бабушки, полагаю, прибавилось седых волос. Я же отряхнулся, вытер лицо от растаявшего на нём снега и поплёлся в школу…

К зиме бабушка готовилась тщательно. Наглухо закрывала дверь в горницу. В оставшейся жилой части дома — на три четверти закладывала два и без того маленьких окошка досками, а между досок и стёклами насыпала мякину. Не менее трети площади занимала русская печь с лежанкой. Рядом — кочерга, ухваты… Пола в этой части не было. То есть он, конечно, был, но земляной. На этой утрамбованной за десятилетия жизни земле (возможно, это был специально подобранный грунт: чёрного цвета, как тамбовский чернозём, но плотный — возможно, добавили глину, песок, что-то ещё) стояли дощатый стол на восемь едоков, две лавки возле него, ещё одна лавка возле печки. На стене напротив печки висела примитивная полка для посуды. Керосиновая лампа на столе. В углу над столом — икона богоматери, бабушкиной тёзки. Лампадки. По углам под потолком — ладанки, вырезанные из бумаги крестики; так бабушка защищала дом от нечистой силы. Вот и весь интерьер.

Пространство небольшое, но для двоих-троих достаточно. К тому же чем меньше кубатура, тем легче поддерживать тепло. А это была очень серьёзная проблема для безлесного степного села — дефицит топлива. Угля у нас не было, дров — тоже. Использовали кизяки — коровий помёт, а в основном — солому. Надо было очень расчётливо её тратить, чтобы на весь сезон хватило — и дом отапливать, и еду готовить, и даже в корм скоту добавлять, на одном сене до лета не проживёшь.

Экономно надо было тратить и керосин. Об электричестве тогда и не мечтали. Правда, в начале 1950-х годов:

Вдоль деревни от избы и до избы

Зашагали торопливые столбы,

Загудели, заиграли провода, —

Мы такого не видали никогда.

Эти слова Михаила Исаковского, ставшие песней, вспомнились мне как нельзя кстати. Действительно, «мы такого не видали никогда».

Помню, восстановили разрушенную половодьем плотину. Народу собрали много. Наверно, и из соседних деревень привлекли мужиков. Кормили всех здесь же: варили, насколько я помню, кулеш. В огромном котле. И кипятили воду — на чай. Вбивали сваи с помощью бабы. Это — старинное копровое сооружение. Один конец каната привязывается к бабе (металлической болванке), а другой перехлёстывается через колесо и за него тянут мужички, поднимая бабу над сваей. «Эй, ухнем! Сама пойдёт…» Баба в свободном падении ударяла по свае, и та послушно поддавалась, помаленьку углубляясь в дно. Мы останавливались, наблюдали. Сваю заколотят — перекур. Нас кулешом угощали…

Для монтажа и наладки энергооборудования прибыл инженер. Его поселили в какой-то временно пустующей избе. Мы были рады, что появились городские дети, почти наши ровесники, — сын Рудик и дочь Светка. Культурные, чистенькие, по-городскому одетые (я этим никогда не отличался, я был свой, такой же «деревенский»). Наступили каникулы, делать было нечего, и мы крутились возле их избы. Однако инженеровы отпрыски нас не баловали своим вниманием. То ли отец дал такой наказ, боясь, что мы их вовлечём во что-то нехорошее, то ли сами детки видели, что мы им не ровня и относились к нам свысока…

Поставили столбы, в каждый дом протянули провода, и в избах загорелись «лампочки Ильича». Это так большевики, в пропагандистских целях, поименовали лампочку накаливания, изобретённую, как известно всем школьникам, русским инженером Александром Лодыгиным ещё тогда, когда Ильич только на дневном свете появился.

Возле мини-ГЭС повесили репродуктор, который было слышен даже в бабушкином дворе, на противоположном конце села. Особенно хорошо звук распространялся по руслу реки.

Радость была недолгой. Воды не хватало. Её забирали для орошения колхозных полей во время засухи. Жара на Тамбовщине была постоянной спутницей лета. Зимой тем более попуски не делали. Так что вся надежда оставалась на керосин.

Но и его не хватало. Да и дорог он был для безденежных сельских обитателей. Керогазом или керосинкой практически не пользовались. Но я уже начал учиться, домашние уроки делал, книжки читал — требовался свет. А зимой темнеет рано. К такой трате керосина бабушка относилась терпимо. Не корила, не говорила, что зря его сжигаю. Иногда зажигали лучины, но их приходилось часто менять, а сухих дров для хороших лучин не хватало.

Была проблема и со спичками. Фабричных спичек обычного, ныне традиционного размера, не хватало. В деревне это было дефицитом. Бабушка делала спички из лучин, обволакивая головки серой. Зажигались они с трудом. И коробок городских спичек всегда был желанным подарком. Когда мои родители присылали из столицы посылку, в ящичке вместе с сахаром, сушками, нитками и прочим дефицитом всегда лежал коробок спичек.

Зимой, хотя печь и протоплена, но на земляном полу холодновато. Забираюсь на печь, к бабушке под бочок. Прошу: «Бабушка, расскажи сказку». Начинает, сбивается: «Нет, я не умею, вот жаль, дедушка твой не дожил, он много сказок знал». Беру на печь книжку и лампу. Читаю вслух. Замечаю, бабушка закрыла глаза. «Бабушка, — толкаю её в бок, — да ты не спи, слушай…» «Да, я не сплю, я слушаю». Но через минуту раздаётся осторожный храп: она же, бедная, за день так намается с хозяйством — накорми и напои скотину, убери за ними, растопи печь, что-то свари в чугуне… А уже с первыми петухами, этот часа в четыре ночи, надо вставать, доить корову…

Ещё заботы о внуке: связать носки и варежки, или заштопать их — опять сорванец продырявил…

Овец держали не только для мяса, но и для шерсти. Хотя мороки с ней было много. Надо было избавить от репейника, череды и прочих вредных растений, в изобилии цепляющихся за овечек. Из очищенной шерсти бабушка выделяла небольшой комок — кудель. Привязывала её к вертикальной доске прялки, садилась на горизонтальную — донце, защипывала начало нити, наматывала её на веретено, и пошла работа. Одной рукой скручивает нить, другой — вращает веретено. Случится обрыв, бабушка соединяет концы и снова прядёт. А обрывалось часто…

Пыталась учить прясть меня. Но руки не слушались. Веретено «убегало», нить постоянно рвалась. Бабушка в принципе терпеливая, но было жалко терять время. И занимала меня более лёгким — распутывать нить. С веретена, по мере его заполнения, надо было пряжу снимать. Я растопыривал руки, бабушка сматывала на них нить, а уже с рук снимала на клубок.

Крупные вещи бабушка не вязала. Некогда было этим заниматься. Тратила время только на то, без чего не прожить: вязала носки, варежки… И для меня, и для своих детей, что разъехались по стране в поисках счастья.

А как помыть ребёнка в зимнее время? Это летом раздолье — купайся в речке хоть по десять раз в день. Зимой сельских детей практически не купали. Ну, может, один-два раза. Не знаю почему, но в нашем селе никто не имел отдельно стоящей бани, как это обычно водится в русских селениях. Из-за нехватки строительного леса? Дров?

На тихой Вяжле

После долгой зимы весне радовались, как большому подарку. Разве не подарок? Теплеет в доме, в школе, на улице, меньше тратится топлива и керосина, ближе огородный урожай. Бывало, сидишь на подсохшей завалинке, подставляешь лицо ласковым лучам весеннего солнца, и ни о чём не хочется думать, не хочется даже шевелиться — так истосковался за зиму в замкнутом пространстве тесной избы по естественному теплу и свету.

Однако весна приносила не только тепло, но и опасность.

Наша изба, крайняя в селе, стояла на крутой излучине реки, и когда тихая, ленивая летом Вяжля вдруг быстро вспучивалась от весенних вод, то заливала не только наш огород, но и всю долину. А лавина льдин прямёхонько устремлялась на нашу ветхую постройку, неистово била по её бревенчатым бокам. Какой-то весной напор был столь велик, что изба задрожала, готовая развалиться по брёвнышку. Мы проснулись среди ночи, и я увидел, что бабушка не на шутку испугалась, крестилась, призывая Бога и Пресвятую Деву Марию пережить эту напасть. Но, проверив наш дом на прочность, Вяжля успокоилась и устроила нам своими льдинами круговую осаду.

Ночью было страшно, а солнечным днём я шаловливо прыгал с одной икры (так на Тамбовщине называют льдины) на другую, путешествуя как по Северному Ледовитому океану. Ещё было интересно рассматривать льдины — они не такие уж однообразные, как кажутся издалека. Некоторые — как бы слеплены из вертикальных полупрозрачных прутьев, другие — из крупных кусков с замысловатым внутренним рисунком. Или в разных условиях они рождались, на разной глубине, или по соседству с разными подлёдными струями воды?

А ещё был соблазн пососать кусочек этого природного мороженого. Но бабушка запрещала: и опасность застудить горло, и во льду могла быть грязь, зараза, утверждала она.

Подобный весенний бунт смирной Вяжли бывал и раньше. Вот как описывает восьмого апреля 1889 года в своём дневнике схожую ситуацию Михаил Андреевич Заверячев, управляющий имением Боратынских Ильиновкой. Цитирую по той же книге Марины Климковой «История усадьбы Боратынских» (стр. 75):

«…В 4 ч. вечера я заметил, что вода стала значительно прибывать, поспешил на мельницу и глазам моим представилась следующая небывалая картина: сажен 100 выше места, что из Ильиновки, остановились 2 громадные льдины, загородили всю реку, и к ним стал собираться лед, он стоял сплошной массой вплоть до середины Сергиевки и так туго и плотно наставлен, что вода рекой не шла, а пошла улицей в Сергиевке… шедшим по мельничному двору льдом сбило… мост, сшибло со столбов маленький амбарчик, в котор[ом] было 10 чет[вертей] пшена и 100 п[удов] муки; лед громил и мукомольный амбар, но он хотя и ветх, но устоял. Плотину размыло не шибко…

…Сергиевские крестьяне приготовлялись к воде и убирали хлеб и пожитки на подмостья по примеру прошлых лет, но вода обманула их, она поднялась выше прежних и встала 1/2 аршина и затопила».

Своим разливом Вяжля приносила не только опасность, но и незапланированную радость. Однажды она в осеннее половодье затопила всю долину, все луга и огороды в низинке. И сразу ударил мороз. Образовался гигантский каток. Я ездил по нему на снегурках «под парусом»: распахивал пальто и сотни метров катил по ветру!

При всей моей дисциплинированности, я был ребёнком подвижным, шаловливым. И трудно сказать, кто за кем присматривал: то ли я за больной бабушкой, как поручала мне мама, то ли она за внуком-непоседой. А вариантов, когда я мог пострадать и тем принести боль бабушке, было немало.

Даже малая речка Вяжля таила опасность во все времена года.

Я дважды проваливался в речную ледяную воду. Оба эти неприятные события, косвенно связаны со школой.

Зимой, как и летом, нас в перемену выпускали на улицу. В беготне по заснеженному льду реки я не заметил прорубь и провалился одной ногой. Хорошо, что одной. Прорубь была широкой, воду из неё черпали бадьёй. Я, «тощий скелет», мог запросто проскользнуть полностью. А так повезло — только один валенок наполнился водой. Мальчишки помогли её вылить, но с мокрой ногой просидел ещё два урока…

Второй случай был опаснее, и чуть не закончился трагедией.

Поздней осенью (или, может, в начале зимы), когда речка Вяжля уже покрылась довольно толстым льдом, пошли такие дожди, что плотина не выдержала напора, её размыло, и вода упала до уровня летней межени. Русло превратилось в ледяное корыто. И так сохранялось всю зиму. По льду, что лежал на берегу, мы скатывались в сторону обмелевшей реки. Пока идёшь домой — накатаешься вволю. Однажды, в очередной раз скользя по склону, я провалился в ледяную щель — там, где лёд переломился над руслом. Щель замело снегом, и я не заметил её. Чудом успел зацепиться руками за край льда. И до пояса оказался в воде. С большим трудом выкарабкался.

Пока плёлся домой, пальто превратилось в ледяной панцирь. Когда вошёл в избу, бабушка обомлела, с трудом сняла пальто и этим ещё не оттаявшим панцирем жестоко огрела меня. Так она выпустила пар своего гнева и испуга.

И хорошо, что она не видела, как я чуть не утонул летом.

Поскольку на Вяжле смыло плотину, летом речка превратилась в переплюйку. На перекатах — по щиколотку. Но там, на быстрине хорошо ловилась плотва. Крючок у меня был своеобразный — просто загнутая струна гитары (или балалайки). Фабричные крючки в сельской местности тогда были редкостью. А с такого рыба срывается мгновенно, если не успеешь подсечь. К тому же из-за быстрого течения и постоянной ряби трудно по поплавку уследить, когда плотва заглатывает наживку. Тем не менее, рыба ловилась отменно, я увлёкся и неосмотрительно приблизился к краю переката. За ним — омут. Вроде бы до тёмной воды ещё немалое расстояние, но здесь песок оказался не таким плотным, осел и потянул меня за собой. Я оказался на большой глубине. Плавать ещё не умел, испугался, стал судорожно барахтаться, вразнобой двигая всеми конечностями. Погружался с головой, выныривал, чтобы глотнуть воздух, снова опускался в темень омута и… И научился плавать.

И хорошо, что научился. Иначе не знаю, чем бы закончилось следующее приключение, которое случилось через два-три месяца, уже осенью. Пошёл на речку с бидоном. Положил его на воду, отвлёкся, а пустой бидон, подгоняемый ветерком, уплыл. Потеря десятилитрового бидона — это большая потеря. Такой вместительный купить можно было только в далёком от нас городе. Что делать? Размышлял не долго. Хоть и было не выше десяти градусов тепла, но снял всю одежду и бросился в ледяную воду за удалявшейся посудиной… Ведь я уже за лето научился плавать…

Конечно, об этих случаях я бабушке не рассказывал. Опять-таки, не из-за боязни наказания — ну как она меня накажет, ведь не каждый раз ты возвращаешься в мёрзлом пальто? — а чтобы лишний раз не причинить ей боль.

Малолетний труженик

Отрабатывать колхозную повинность бабушке было уже не под силу, да и некогда. Когда вместе с нами ещё жил Миша, он с одиннадцати лет ходил за плугом. С его отъездом кроме меня некому было бабушке подсобить. Я хоть как-то выручал её. Колхоз требовал участия, грозился отрезать часть огорода. Я вместо неё ходил на бескрайные колхозные поля полоть. Трудодни не начисляли, но зато к бабушке особо не приставали.

Вроде, это и не трудная работа — выдёргивать сорняки, но поползай хотя бы полдня под палящим солнцем, в полусогнутом состоянии. А повитель, самый главный сорняк, выдёргивается плохо. Это он в палисаднике может доставить радость своими бело-розовыми цветочками, а в поле — злой враг. Норма была такой: набрал мешок повители — иди с ним домой. А надо было с ним тащиться до дома несколько километров. При суховее это было тяжело. Воздушное марево над степью с миражами — это красиво на картинке. А мне, при моём малом росте, дышать было нечем. Зато получал некое моральное удовлетворение: и трудовую повинность исполнил, и корм для коровки принёс.

Как-то привлекли меня к работе на колхозном току, управлять лошадью.

Конечно, в деревне меня с малолетства сажали на какую-нибудь смирную лошадёнку, но повода в руки не давали. И вот впервые доверили работу на лошади (работу!), когда был уже школьником.

На колхозный ток с полей свозили снопы, молотили. Или с помощью механической молотилки, которую в движение приводили длинными ремнями от дизельного двигателя. А если механизация выходила из строя, бабы брались за цепы, чтобы не терять драгоценное сухое время. Зерно веяли на ветерке, вверх подбрасывая деревянными лопатами. А солому скирдовали.

Пока стог был невысоким, солому подавали наверх вилами, но когда уже было не достать, впрягали лошадку. К ней цепляли длинный канат, перебрасывали его через стог, привязывали к свободному концу кучу соломы, и — нннооо, милая! — я стучал босыми ногами по потным бокам лошадёнки, и она лениво тянула канат с привязанной соломой. Когда пучок оказывался на макушке стога, я останавливал влажное скорее от духоты, чем от физических усилий животное, солому отвязывали, и — в очередной круг.

К полудню моя смиренная четвероногая работница вдруг (устала, что ли, или надоело без хорошего корма работать на колхоз?) заартачилась, взбрыкнула и… понеслась. И понесла меня. На мои крики «тпрру!» она не реагировала, сил как следует натянуть повод у меня не хватило, я сдался, предоставив хулиганке порезвиться. Ни седла, ни стремян не было, мои короткие ноженьки не могли крепко обхватить крутые бока лошадёнки, да и опыта езды не было — я не удержался и плюхнулся прямо под копыта. На току ахнули. Но проказница тут же остановилась надо мной, как вкопанная, и с высоты насмешливо посмотрела на меня: мол, и кто кем управляет?

От травмоопасной работы меня отстранили. Колхоз отказался от такого моего впечатляющего труда на благо общего благополучия.

Да, на общественное благо работал я эпизодически. Был слишком мал. Зато хватало работы дома. Несмотря на возраст.

Как-то весной я даже поработал подпаском… Для кормления частной скотины колхозники обычно на каждое лето нанимали пастуха. Вспоминаю эти резкие «выстрелы» его кнута, когда он спозаранку возле каждой избы напоминал хозяевам, что пора выпускать сонных коров и овец в формирующееся стадо. Потом пастух, пройдя село и собрав всё, до единой головы (он же в ответе за них) своё мычащее войско, гнал его на кормёжку. Или на луга, пока не выжгла их тамбовская жара, или с разрешения колхоза после покоса ржи и пшеницы — на жнивьё, где тоже можно было найти прокорм, хотя и весьма скудный. Когда уже совсем наступала бескормица, единственное что выживало в сушь — это полынь. И тогда мы пили горькое молоко.

Так вот однажды, когда селяне ещё не успели нанять пастуха, они сговорились отправлять скотину на прокорм и охранять его там своими силами. Единственной «силой» от нашего домохозяйства был тогда я. Судя по всему, это делалось каждой ранней весной, добровольно, но до того я был слишком мал, и бабушка ждала, когда появится профессиональный пастух. Теперь мне было уже шесть лет, и бабушка решилась отпустить скотину под моим руководством в общее стадо. Остальные мальчишки постарше, уже «опытные» пастухи», знали, куда гнать бурёнок и овечек, где они могли утолить голод.

Это было весёлое времяпрепровождение. Скотина кормится, мы разжигаем костёр (ещё холодновато), байки, шутки. И непременно — курево. Так в шесть лет я научился курить, накручивая цигарки — из газетной бумаги и листового табака из собственных запасов. Бабушка, естественно, не догадывалась о моём новом увлечении — к вечеру запах даже самого крепкого табака выветривался. Зато была рада, что вся скотина вернулась в целости и сохранности, а у коровы вымя наполнено молоком.

Это важно, что «в целости и сохранности». Мало того, что в стаде нередко возникали драки — попадались строптивые особы (особо агрессивным даже отпиливали рога!). Ежедневно вокруг нас крутились волки. Выгнанные войной из более южных и западных областей, они сгруппировались в большие, агрессивные стаи на Тамбовщине, куда немцы не дошли. Завидев серых разбойников, мы улюлюкали, стучали металлическими предметами. А они, не обращая на нас внимания, кружили по степи, выжидали, когда какая-нибудь заблудившаяся овечка или коровка отобьётся от стада. Не знаю, как пацанам, мне было страшно. Да и поведение наших домашних собак не придавало храбрости: они прижимались к нам, ища у нас защиты, хотя должно было быть наоборот. Но — не той породы…

За неделю пастушества все наши подопечные животные оказались целы и невредимы. Но позже я видел, как стая волков напало на стадо. Это случилось напротив нашего дома на другом берегу Вяжли. Там пасли на жнивье, неподалёку от крайних домов. Несмотря на близость села, на профессионального пастуха и собак-охранников, волки клином врезались в стадо и на хожу хватали жертв. Сколько они успели унести не знаю, но на «поле битвы», как рассказывают, осталось шесть покалеченных овец. Унести их серые разбойники не смогли, а только подрезали…

Нападали оголодавшие волки и на людей. И те гибли. Но один мужичок потом рассказал, как ему удалось спастись. Ехал он по степи в санях. Откуда ни возьмись, появилась волчья стая. Как он ни орал, не махал руками, зверюги всё плотнее сжимали кольцо вокруг них. Лошадь испуганно храпела, но остановилась. Ружья, чтобы отпугнуть, у него не было. Зато была гармошка. Он нечаянно растянул её меха, извлечённый звук насторожил волков. Тогда мужичок давай наяривать, вспоминая весь свой репертуар. И волки отступили. А он, в предынфарктном состоянии добрался до своей деревни.

Во время посиделок у костра на охране домашнего скота я получил первый сексуальный урок. Не наглядный, конечно, — «пастушек» с нами не было. Зато на свободе от взрослого контроля развязываются языки. И мальчишки со смаком рассказывали, как они «заваливали» девчонок. А было-то им, «донжуанам», лет по десять — одиннадцать. И не верилось, что вот этот доходяга «завалил» недоступную Светку.

Но разговоры на запрещённые при взрослых темы взбудоражили моё воображение. У меня вдруг проснулся особый интерес к соседке Зинке — рыжей, конопатой девчушке, которую за её крикливость никто из мальчишек не привечал. А я вдруг стал приставать к ней, пытаясь догнать и обнять, при этом во всеуслышание обещал, что буду её любить и что у нас появятся детки (хотя, честно признаться, как они на самом деле появлялись, я тогда толком ещё и не знал). Мальчишки хохотали. Зинка пряталась в избе и никакого встречного интереса ко мне не проявляла. Даже озлобилась, обзывалась.

Всеобщим объектом мальчишеского интереса была полоумная Нюрка, лет пятнадцати от роду. Как-то мы собрались у соседа Мишки, и вдруг приходит эта девица, просит чего-нибудь дать поесть. Мальчишки пообещали дать ржаные лепёшки, но взамен она должна показать свою «пышку». «Не обманете?» — недоверчиво спросила Норка. Получив заверение, она подняла подол платья и показала свою пышку — скромный пучок тёмных волос внизу живота (трусики в деревне, как правило, не носили). Мальчишки одобрительно похохотали, дали лепёшек, а довольная Нюрка скрылась за дверью…

Во мне что-то задрожало от увиденного. И в то же время появилась горькое ощущение от этой унизительной «покупки» взгляда на девичье достоинство. И стыдно стало, что я стал свидетелем этой сцены…

Но именно так мы проходили сексуальные университеты. Никто из взрослых с нами «эти темы» не обсуждал… А растущий организм требовал острых ощущений, близости с другим полом. И сколько отклонений от нормы рождалось: и насилие, и бессилие, и самоудовлетворение. От незнания, от отсутствия полового воспитания…

Зимой я был слабым помощником бабушке: и учёба не оставляла времени, и со скотиной не мог справляться. А летом мы трудились вместе. Это только из города кажется, что летом в деревне живёшь, как на даче. Ты — дачник, если приехал погостить, стряхнуть городскую пыль и воспоминания о надоевшей работе. Вот сейчас у нас дачный участок — шесть соток, и то за день так накувыркаешься, что ноги-руки дрожат, а у бабушки было пятьдесят соток!

Только перечислю, что она выращивала на огороде. Озимую рожь, яровую пшеницу, просо, коноплю (никто в те годы не помышлял объявить конопле войну, так же как и маку, который красовался практически возле каждой избы — как декоративное и полезное растение!), свёклу, подсолнухи, чечевицу, ячмень, овёс, картошку (больше всего!), капусту, огурцы, помидоры, лук, чеснок, горох, редьку, укроп, табак, тыкву и понемножку даже дыню и арбуз. Может, и ещё что, о чём позабыл. А ведь к каждой культуре свой подход, свои сроки и методы выращивания. Попробуй-ка чуть ли не с конца зимы подготовь рассаду в избе без центрального отопления!

И ещё сад. Правда, небольшой: всего четыре яблони — антоновка, анис, королёк, пресная, а также несколько кустов вишни и смородины. Ягод было немного, а вот яблочные урожаи случались отменные. Особенно антоновки, которую ссыпали под кровать в горнице, и от её ароматного запаха спать было ещё комфортнее. Неописуемый, незабываемый аромат от антоновки! Кисловатая на вкус, но — запах: в памяти на всю жизнь.

Большую часть огорода — участки, где засевали рожь, пшеницу, просо и сажали картошку, — вспахивали на колхозных лошадях (а не колхозных и не было!). Специально выпрашивали у председателя. Но рыхлили, культивировали землю вручную. Зерновые сеяли, разбрасывая семена. Картошку сажали вдвоём: бабушка рыла ямку, я клал туда картофелину (или наоборот). Для огурцов и помидоров использовали собственную рассаду.

Мало посадить — надо регулярно уничтожать сорняки и вредителей, окучивать, а овощи — ежедневно поливать. Хотя река рядом, в нескольких метрах от огорода, но каждый день таскать восьми-десятилитровые ёмкости было, признаюсь, очень неудобно и тяжело. Я еле поднимал их, чуть не сдирая кожу с оголённых ног.

Ещё надо было ходить с этими же тяжелеными посудинами за питьевой водой, а до чичеринского родника, что под горой, — около километра. На эту водную процедуру с многочисленными остановками и расплёскиванием драгоценной влаги тратил не меньше часа.

Урожай с пятидесяти соток (и даже с двадцати пяти, когда колхоз всё-таки уполовинил наш огород) — немаленький. И его надо грамотно сохранить. Амбара у нас не было. Чердак дома забивали соломой, коноплёй, табаком и другими сухими продуктами. Это — просто. Но где хранить скоропортящиеся? Что-то пряталось в подполье. Там, рядом с молочными продуктами и яйцами, мы держали квашеные огурцы, помидоры, капусту — в бочках и в сосудах поменьше. Там же зимовали свежая капуста, морковь, свёкла и тому подобное. Если урожай яблок отменный — сваливали, как я уже сказал, их под кровать в горнице. А куда спрячешь довольно большой объём главной сельской пищи — картофеля? Часть — тоже в подполе. Но больше всего — в специальной яме, которую выкапывали возле дома глубиной метра два, не меньше. На дно ссыпали картошку, сверху — всё, что могло защитить от осенних дождей и промерзания. И всё-таки случалось, что в наиболее суровые зимы верхний слой картошки подмерзал, но и она использовалась — для получения крахмала.

Немало мороки и с зерновыми культурами. Никакой подсобной техники, разумеется, не было. Всё делалось вручную: и косьба, и молотьба…

Я рано научился вместе с взрослыми молотить снопы на домашнем току. Обычно к урожаю в родной дом приезжал кто-то из бабушкиных детей. Ток устраивали рядом с домом, сдирая слой дёрна. Это не сложно. А вот молотить — целое искусство. Тяжело управлять, особенно при моих тогдашних габаритах (малом росте и недовесе), самим цепом — это длинный шест, к которому кожаным ремнём прикреплена короткая палка, ударная часть. Ещё сложнее попадать в такт движения нескольких молотильщиков — так, чтобы ни ты по чужому цепу не бил и чтобы по твоему не ударяли. Зато было приятно слушать эту музыку в лад: так-так-так-так, так-так-так-так, и слышать в свой адрес похвалу за удачную молотьбу: мал да удал.

Полученное зерно надо было обязательно провеять. Для этого использовалась специальная выдолбленная из дерева лопата. А если, не дай бог, к этому времени подоспеет дождь, надо срочно укрыть зерно. Если всё же внезапный, как водится в степи, дождик намочит зерно — потом суши его, а то сопреет, пропадёт.

За сотни (если не тысячи) лет крестьяне придумали немало способов, как сохранить зерно, рационально использовать, приспособить для пищи. Так, просо мы шелушили в крупорушке. Её сейчас можно купить даже электрическую, а у бабушки было примитивнейшее доморощенное устройство из двух листов жести. В них с помощью гвоздя пробивались дырки, но так, чтобы гвоздь не полностью проникал, а лишь самим кончиком. Получались тёрки. Их скручивали в цилиндры разного диаметра. Один входит в другой на таком расстоянии, чтобы в него проникали зёрна, а при вращении внутреннего цилиндра, сдиралась шелуха. Муторная работа, медленная. Приходилось часто подправлять зубчики, заново пробивать их гвоздём.

Была у нас и ручная мельница. Для размалывания ржи или пшеницы. Зёрна засыпали между двумя жерновами. Верхний двигают по нижнему, и получается мука грубого помола. Но зато своя и быстро.

Муку хорошего качества и в больших количествах получали на общественной мельнице, что стояла на другом конце села, возле плотины. Но там надо было платить за помол. Не деньгами — некоторым количеством полученной муки.

Хлопот много, но зато какими невероятно вкусными, ароматными были приготовленные из свежей муки блины, лепёшки, лапша…

Помимо гигантского огорода, бабушка содержала немалое число живности: корову (в удачный год — с телёнком), пять-шесть овец, не менее десятка кур и семейство цыплят. А они все прожорливые, кушать и пить хотят ежедневно. Да ещё надо было без задержки доить корову. Убирать за всеми отходы жизнедеятельности. Овец — вовремя стричь… Следить за невоспитанными курами, которые разбрасывали яйца по всей территории…

Так что и на животноводческом фронте бабушке была нужна моя помощь.

Однажды утром бабушка обнаружила, что в корзине, куда она на ночь собирала цыплят с наседкой и которую ставила в сенцы, — пух и перо. От всего выводка осталось только семь цыплят. Так ночью «поработал» пронырливый хорёк. Бабушка посчитала, что отвлекать курицу на такой малочисленный выводок нерационально, лучше пусть несёт яйца. С большим трудом удалось отлучить наседку от пушистых комочков. И наседкой стал… я. По утрам выносил корзину с ними на двор, кормил их, поил. Прогуливал, то есть следил за тем, чтобы коршун не утащил цыплёнка. Вскоре цыплята признали меня своей наседкой и ходили за мной по двору дружным пищащим семейством.

А когда они подросли, бабушка сказал: «Пора». И дала в руки нож: «Ты же единственный в доме мужик». Я обомлел: убить этих доверчивых дружков? Но я же — мужик! Зажал одного из своих питомцев между ног, как наставляла бабушка, и дрожащей рукой давай пилить ему горло — сил, физических и душевных, просто перерезать одним рывком не хватило. Петушок вырвался и с окровавленной шеей, с протестующим истошным криком давай носиться по двору. Бабушка пожалела «мужика» и петушка: поймала подранка и одним ударом топора прекратила всеобщие мучения. Правда, мои страдания ещё продолжались: я долго после этого убийства был в трансе. Но такова сельская жизнь: выращиваешь, заботишься, привыкаешь, чтобы потом… съесть.

А суп-то был вкусным. И я своим добросовестным исполнением обязанностей наседки вполне заслужил нечастое угощение…

Весной наша корова благополучно разродилась. Оказывается, эта процедура не менее ответственная и сложная, чем человеческие роды! Телёнка Борьку мы не стали отдавать в общее стадо. Во-первых, за него надо было дополнительно платить, а во-вторых, малятка мог отбиться от стада, которое пасли далеко от дома, а в округе шныряли волки. И мы пасли его на соседнем лугу. Там был вбит кол, к нему на длинной верёвке я каждое утро привязывал бычка. Он охотно шёл на зелёную кормёжку. Ещё охотнее вечером возвращался домой — там его ждало молочное пойло. Когда я приближался к нему, он пытался меня радостно лизнуть и нежно… боднуть в бок.

От луга до избы — метров четыреста, мы преодолевали их, как мне кажется, с мировым рекордом бега. Стоило только отвязать от кола верёвку, как Борька чувствовал освобождение и, задрав хвост, тащил меня со скоростью курьерского поезда. Я, пушинка-худышка, не мог осадить его и лишь изо всех сил цеплялся за верёвку, и едва успевал, нет не бежать, а буквально планировать, лишь отталкиваясь вверх от земли, чтобы не упасть и чтобы он на радостях не протащил меня по земле. Однажды бычок был особенно радостно-взвинченным, рванул из моих рук верёвку раньше, чем я успел её как следует накрутить на руку, и с нагловато-довольной мордой встречал меня уже во дворе, попивая ужин из ведра.

И два пацана резвились так всё лето.

Но наступила осень. И Борьку «забили». Как это происходило, я не видел. Убиение, за кусок туши, сотворил местный спец по таким делам. Эту процедуру, так же как и случку животных и роды коровы, детям не показывают, прогоняют. Я увидел уже висящую в сенцах тушу, из которой нацедили целый таз крови. Нарезали куски мякоти. Бабушка тут же угостила меня и тем, и другим. Кровь мне не понравилась, а вот парная телятина была отменной…

Видимо, я уже как-то внутренне подготовился к такой кончине своего рогатого дружка, и не так остро среагировал, как после убиения петушка. К тому же не я это сделал. Не причастен…

Подобное прагматично-потребительское отношение сельчан к домашним животным, объяснимо и понятно. Объяснимо так же и то, что в городе бывают случаи, когда, скажем, выращивая поросёнка, люди уже не могут пойти на его убийство ради обогащения своего стола. Но мне непонятна людская жестокость по отношению к диким животным. Не понимаю охоту ради охоты. Если убийство вольных животных не связано с вынужденным отстрелом по экологическим причинам или для обеспечения безопасности, то это антигуманно. Так же как и эксплуатация диких животных для увеселения публики — в дельфинариях, цирках…

Пора осознать ответственность самого развитого и мыслящего животного — Человека перед природой, перед будущими поколениями за сохранение Жизни на Земле. Зоопарки, приюты и им подобные заведения нужны, но в первую очередь для сохранения животных, попавших в трудные условия — раненых, оставшихся без родителей в детском возрасте, а также для сохранения исчезающих видов…

Корова исправно давала молоко, если не случалось бескормицы из-за засухи. В засуху — не только меньше, но и с горьким привкусом полыни. Поскольку только это растение выдерживала напор жаркого лета. Молоко — скоропортящийся продут. В естественном холодильнике — погребе долго не простоит. Потребляли два едока (не считая кошки) мало. Излишки надо было сохранять. Я носил молоко к соседям, у которых был сепаратор, на нём получали отдельно сливки, отдельно обезжиренную жидкость — обрат, которым поили телёнка.

Из сливок я взбивал масло. Был у нас для этого специальный бочонок-пенал небольшого размера (не помню сельское название). С одной стороны можно было снять крышку. В ней — отверстие, куда входила ручка поршня. В этот цилиндр заливали сливки. Закрывали крышку. И от резких движений поршня образовывались комочки масла. Мягкого. С ныне исчезнувшим, но не забытым вкусом естественного продукта…

Бабушка пыталась меня приучить доить корову. Но не вышло. Что-то я делал своими короткими пальчиками не так. Мои неумелые действия раздражали бурёнку, она вздрагивала от каждого моего прикосновения к вымени, дёргалась, поворачивала ко мне свою голову, угрожающе наставляя на меня рога, отмахивалась хвостом и едва не опрокидывала ведро с молоком.

Конечно, не все работы мы с бабушкой могли самолично выполнять. Не только с пахотой нам помогали. Постричь овец, случить корову и принять у неё роды, забить телёнка или овцу, подправить избу — да мало ли каких ещё дел находится в крестьянском хозяйстве.

Расплатиться деньгами бабушка не могла. У крестьян практически не было денег. На трудодни давали, если давали, только то, что сами же и выращивали на колхозных полях: зерно, свёклу, картошку. То, что оставалось у колхоза после расплаты с государством. Но у бабушки уже и трудодней-то не было. Изредка помогали дети, присылая небольшие суммы из своих городов. Но хорошенько помочь не могли — сами жили не богато, а у каждого — семья, дети. Да бабушка и не просила.

«Деньгами» она сама себя обеспечивала.

Многие граждане всех стран простодушно думают, что деньги — это бумажки, на которых напечатано: «10», «50», «100» и так далее — рублей, долларов, евро… Это — лишь бумажные знаки. А деньги — это тот продукт, который имеет абсолютную обменную ценность. Как известно из истории, деньгами были не только драгоценные металлы, но и овцы, верблюды… Да что угодно — что у конкретного народа в определённую эпоху ценилось больше всего и было общепризнанным эквивалентом обменного продукта.

Для бабушки, как и для всех односельчан, таким «объективным обменным продуктом» тогда был прежде всего самогон. Из тамбовской белой сахарной свёклы или из пшеницы он получался высшей пробы. Бабушка проверяла его качество, обмакнув лучину и поджигая её, — мгновенно вспыхивало синеватое пламя!

Расплачивалась также картошкой, мукой, мясом от забитого домашнего животного, яйцами и ядрёным табаком. Тогда все сельские курили махорку, закручивая её в цигарку, козью ножку. И был у нас фирменный домашний шик — бабушке кто-то привёз папиросную бумагу и устройство для набивания размельчённой махоркой. Для нужных ей сельских персон она делала домашние папиросы.

Не скрою, как и все мальчишки, я иногда пытался увильнуть от домашних работ, особенно от внеплановых, Но не из-за лени, а просто тянуло поиграть в лапту, прятки или вдоволь, до посинения, накупаться. Однако в целом я был добросовестным работником, и бабушка, думаю, меня ценила. Поэтому, несмотря на мои отдельные мальчишеские выходки, жили очень дружно.

Часто вспоминаю её молча сидящей надо мной, когда с высокой температурой лежал в постели. В Сергиевке, в отличие от Москвы, я практически не болел. Но однажды, в июльскую жару то ли перекупался, то ли напился родниковой воды, и у меня — под сорок. В высокотемпературном забытьи мне снились какие-то тяжёлые сны, но каждый раз, возвратившись к действительности, я видел склонившуюся надо мной бабушку. Похоронившая большинство своих детей, она знала, что ничем не может помочь, ведь лечить практически было нечем, а никаких особых народных средств, кроме обильного питья и приложенной ко лбу мокрой тряпочки, она не знала. Но на лице её не было и следа паники. Она ничего не говорила, лишь гладила мою руку или голову, и от её шершавой руки и спокойного взгляда дурные предчувствия улетучивались. Сельский экстрасенс…

Как-то я очень сильно порезал ногу. Купался в реке, в обычном месте напротив нашей тропы. Когда поплыл к берегу, почувствовал, как что-то резануло по ступне. Вылез — кровища из глубокой раны. Пришла бабушка, предложила… пописать на рану, для дезинфекции. Потом у кого-то попросила мазь Вишневского. И я недели три скакал на одной ноге, на всю деревню воняя этой мазью. Чувствовал себя виноватым: в разгар поливочного сезона не могу ходить! Но бабушка меня не ругала. Скорее, наверно, ругала себя, поскольку это она выкинула в речку разбитую старинную стеклянную керосиновую лампу. Дурная российская привычка — использовать реку как сточную яму… Возможно, после этого она зареклась выбрасывать в добрую Вяжлю опасные не плавающие предметы.

Иногда за шалости бабушка обещала отлупить меня ремнём, даже иногда помахивала им перед моими чуть испуганными глазами, но ни разу так и не пустила в ход этот проверенный инструмент воспитания. Правда, по сравнению с другими сельскими мальчишками я был почти паинькой. Но — стращала, поскольку, вероятно, боялась упустить момент, когда я, без родительского контроля, пойду не той дорожкой, и грозилась скорее для профилактики, чем со зла.

К тому же в то время ей и не на кого было больше рассчитывать кроме как на меня. Так что во мне она видела работника. Хоть и крохотный, но мужичок. Мужичок с ноготок…

Она пережила ленинградскую блокаду, но блокада её «догнала»…

…Был готов согласиться с ненавистным мне краснобаем Заратустрой: если ты смотришь в пропасть, то и она смотрит тебе в душу!.. А нам открылась пропасть — массовый голод во всей его блокадной беспощадной реальности, правде.

Алесь Адамович, «Блокадная книга» А. Адамовича и Д. Гранина

Судьба разбросала Бросалиных по всей стране. Таково было время — подвижек, социальных, криминальных. Время поиска своего места в стране, где всё менялось, ломалось по решению большевистской партии, ускоренно проводившей индустриализацию, милитаризацию, коллективизацию… И судьба не всегда была благосклонна.

Старшая среди бабушкиных детей — Наталья. Это моя мама. Выйдя замуж, она в середине 1930-х покинула деревню, уехала вслед за отцом в Москву. О ней расскажу отдельно.

Вторая дочь — Клава каким-то способом ещё до войны выбралась из колхозного «ГУЛАГа» в Ленинград (не замужеством и не по спецнабору; может, отправилась к родственникам, что уехали туда из Сибири, куда не совсем удачно съездили в ходе столыпинской реформы). Вырвалась из бесперспективной колхозной действительности. И на свою беду. Попала в блокаду. Хорошо, что выжила. Но блокадный след остался на всю жизнь.

Помню, какой я её впервые увидел после блокады. Было это летом сорок пятого, в Сергиевке. Я копошился в бабушкином огороде. Вижу: идёт к нашей избе женщина непонятного возраста, идёт тихо, осторожно, будто боясь оступиться и упасть. Мы все тогда, после войны, были не толстыми, а она — бледная тень. Видимо, ей едва хватило сил добраться пешком до села от железнодорожной станции. А ей было только около тридцати лет…

Приехала она на свою родину прямо из Ленинграда или уже устроилась в Москве, сказать не могу. Но последствия блокады была достаточно очевидны.

Она не любила рассказывать про то, что там произошло: про массовый голод, про смерть, косившую всех подряд… Наверно, так всего насмотрелась, столько хлебнула горя, что даже вспоминать ей было больно. Не знаю, за счёт чего она выжила. Никогда не детализировала. Ела ли она, чтобы выжить, человечину, собак, кошек, крыс? Об этом не говорила. Как-то вскользь упомянула столярный клей, ремни. И даже этого достаточно, чтобы понять меру трагедии…

Два замечательных писателя — Алесь Адамович и Даниил Гранин опросили многих ленинградских блокадников и издали «Блокадную книгу», поражающую бесхитростными рассказами о страшных событиях. Прочитайте, убедитесь сами. Приведу слова Даниила Гранина из его вступления к первой части книги:

«За время блокады я в городе был раза два или три всего. Один раз нес пакет куда-то, проходил село Рыбацкое и видел, как лошадь, которая тащила сани с патронными ящиками, молоденький красноармеец погонял ее, упала на подъеме и встать не смогла. Как он ее ни лупил, ни бил — она дрыгала ногами и подняться не могла. А тут вдруг откуда ни возьмись налетели люди, закутанные во что попало, с топорами, ножами, принялись кромсать лошадь, вырезать куски из нее. Буквально через минут двадцать остались одни кости. Все обглодали».

А теперь маленький кусочек из воспоминания блокадницы, одной из десятков, которых опросили Адамович и Гранин:

« — Ниночка, а где Галя?

— А Галю мы съели.

— Как съели?

Вошли в мерзлую комнату, а там полубезумная мать, а у стены мерзлый труп старшей ее дочери. И она действительно… Спасала младшую. И спасла. А сама вскорости умерла».

В начале 1960 года я неожиданно получил возможность съездить в Ленинград. Бабушка разыскала в своём скудном архиве письмо родственников, с которыми не виделась после возвращения из «столыпинской командировки» в Сибирь, но каким-то образом до войны поддерживала связь по переписке. По её словам, там ещё была жива моя прабабушка. То ли это была сестра её мамы, то ли жена её дяди? Возможно, адрес был ещё довоенный. Указанного дома я не нашёл, скорее всего его давно сломали. Очень жаль — наверняка прабабушка рассказала бы мне много УЖАСНО интересного про блокаду. Но и без того Северная Пальмира произвела на меня угнетающее впечатление. Меня напугали последствия войны. Не разрушениями, их уже поправили. Город — тёмный, по сравнению с Москвой малолюдный, тоскливо-тихий, много людей с потухшими глазами…

Разумеется, блокада не прошла для тёти Клавы бесследно. Она и умерла-то потом ещё не старой, от рака желудка…

Когда писал эти строки, в нашей стране, семьдесят лет спустя после окончания почти 900-дневной блокады Ленинграда, вдруг разгорелась дискуссия: а не лучше было бы для спасения умерших от голода ленинградцев сдать город? Этот вопрос был задан в эфире и на сайте независимого телеканала «Дождь». Что тут началось! Да это, мол, оскорбляет память защитников города-героя! Это кощунственно в отношении переживших такие муки блокадников! Дело дошло до требования закрыть этот строптивый телеканал!

Но сейчас я хочу говорить не об этой попытке политической расправы с неугодным СМИ и не об очередном ужесточении в отношении малейшего отступления от генеральной линии «партии власти», и не о борьбе с медийной вольницей, со свободой слова, завоёванной в конце 1980-х — начале 1990-х годов. И не о позорном участии в давлении на эту радиостанцию других СМИ, то ли прикормленных властью, то ли искренне сочувствующих ей, а также бизнеса, начавшего отключать телеканал от эфира подхалимски, до обвинения правоохранительными органами «Дождя» в «экстремизме». «Веление» нынешнего времени: не задавайтесь неприятными вопросами, не ворошите тяжёлое, неправедное прошлое!

Прошлое у нас действительно тяжёлое. И вызывает множество непростых вопросов. Вот и этот тоже: а на самом деле была ли необходимость жертвовать сотнями тысяч мирных жителей? Как ответить на такой лобовой вопрос? Кто возьмёт на себя или переложит на кого-то моральную ответственность за блокадную трагедию города-красавца?

Кстати, до сих пор нет единства в оценке реальной гибели мирных жителей Ленинграда. Официальная статистика даёт заниженное число, утверждают профессиональные историки. И предлагают свою оценку потерям — свыше восьмисот тысяч. При этом едва ли здесь учтены потери среди тех ленинградцев, что выбрались из блокады по «Дороге жизни», а потом неделями, месяцами тряслись в поездах до места эвакуации и массово умирали ещё в пути. И уж, безусловно, не учтены такие «естественные» потери, как ранняя смерть бывших блокадников от накопившихся в осаждённом городе проблем со здоровьем. Как случилось с тётей Клавой.

У меня нет однозначного ответа на этот вопрос Истории о судьбе ленинградцев и Ленинграда. Самые либеральные либералы утверждают, что жизнь даже одного человека важнее всего остального: и политики, и идеологии, и богатств, и т. д. Можно ещё вспомнить крылатое выражение из романа «Братья Карамазовы» Достоевского про то, что мир не стоит даже одной слезинки замученного ребёнка. И что же, тогда не защищать свой родной город в ситуации, когда гибнут люди, много людей, в том числе и дети? Ценой собственной жизни и жизни ребёнка не спасать памятники истории и культуры — национальное достояние?

И кто дал бы гарантию, что, уступи северную столицу гитлеровцам, можно было бы сохранить больше жизней? И можно ли было бы тогда вообще сохранить Северную Пальмиру — жемчужину страны? Не сравнял бы её нацистский вождь с болотистой приневской землёй? И он совершил бы этот варварский акт, как утверждают некоторые историки, ссылаясь на обвинение советского представителя на Нюрнбергском процессе, существовал приказ Гитлера, в котором говорилось, что этот город после его капитуляции Германии не нужен. Авиация и артиллерия действительно могли в буквальном смысле сровнять город с землёй.

Хотя, возможно, такое утверждение пропагандистское — и с вражеской, и с нашей стороны. К тому же, как свидетельствуют сохранившиеся документы, предоставленные Нюрнбергскому суду, письменного приказа Гитлера или какого-то иного высокопоставленного германского лидера об уничтожении Петербурга (так они называли его по-своему, на немецкий лад) не было. Сохранились мемуарные сведения об устном разговоре с Гитлером на эту тему. Хотя это лишь историческое уточнение, а как бы развивались события на самом деле, никто точно не скажет.

Другое дело, что советские правители, и прежде всего «мудрый вождь, учитель и отец» товарищ Сталин, должны были предотвратить развязывание Второй мировой войны. Но это оказалось невозможно из-за идеологических разногласий советского тоталитарного режима с демократиями Запада, что вынудило Сталина кинуться в объятия другого кровавого тирана — Гитлера…

Но, даже потерпев сокрушительное поражение в первые месяцы войны, Сталин мог бы избрать иной путь защиты Ленинграда и спасения его жителей. Были такие варианты, утверждают специалисты. Остаётся вопрос для будущих исследований: почему не воспользовался?

Возникают и другие вопросы. И в первую очередь к региональному партийному руководителю Андрею Жданову, после войны, кстати, породнившемуся со Сталиным. Судя по недавно открытым архивным данным, руководство «колыбелью революции» не гнушалось даже во время блокадного голода потчевать себя зернистой икрой и прочими дефицитными деликатесами. Конечно, этих «партийных» запасов не хватило бы даже для детей осаждённого города. Но сам факт пира во время чумы поражает двуличием. Впрочем, это — мелочь… Аморальный, но не решающий момент.

Возникает и такой вопрос: насколько грамотно и тщательно подготовили город к обороне? Почему из него вывезли часть стратегических запасов? Не надеялись, что удержат, и вывезли, чтобы не досталось врагу? Ссылка на то, что нацисты разбомбили Бабаевский продовольственный склад и это стало главной причиной голода, не выдерживает критики: там не было такого количества запасов, считают некоторые историки, гибель которого сыграла роковую роль в смерти людей от истощения. Напомню: самые большие жертвы населения случились именно в первые месяцы блокады, зимой 1941–1942 годов, когда, казалось бы, ещё должно было хватить продуктов.

Вызывает вопросы и организация снабжения блокадников. Похоже, или Сталин не спешил туда отправлять подмогу, не верил, что город выстоит, и потому, мол, не стоит зря тратить ресурсы, или система не в состоянии была спешно развернуть эту помощь.

В любом случае гибель сотен тысяч ленинградцев — на совести не только Гитлера, но и Сталина. Если можно говорить о совести у этих идеологических параноиков (а может, и физиологических)…

Оправившись от блокадного шока и устроившись в Москве, тётя Клава стала весёлым, оптимистичным человеком. Молодость и желание жить по-человечески взяли своё. Она была красивой женщиной и тщательно следила за собой. Одевалась по моде. Носила стильные причёски. Да и профессия — женского парикмахера — способствовала этому. Красила губы, делала маникюр, подщипывала брови… В общем, она тщательно следила за собой.

Может, сейчас покажется странным, что я говорю об этом элементарном внимании к себе, но тогда далеко не все женщины, даже молодые, особенно выходцы из деревни, так старательно и умело заботились о своём внешнем облике.

Дело даже не в пролетарском пренебрежении к «буржуазным штучкам», хотя и это ещё долго культивировалось в классовом сознании советских людей. Просто не у всех женщин были средства на частые посещения парикмахерских. И времени не хватало. И сил. И желания. Многие женщины тогда работали на тяжёлых и грязных работах. Напомню советскую частушку: «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик». И это было не только во время войны с нацистами. Это было и до, и очень долго после войны. А дома — еду семье приготовь, постирай, помой посуду, вымой детей… При этом многие жили без элементарных удобств или при коллективных удобствах — в коммуналках, где выстраивалась очередь и в туалет, и к умывальнику, и к газовой плите… И уставшим женщинам некогда был даже подумать о маникюре или новой причёске.

Судя по клиентуре, тётя Клава была высококлассным специалистом. Она часто обслуживала у себя дома. Я сам не раз оказывался случайным свидетелем. Так что доход, в том числе негласный, у неё был приличный.

Однажды тётя Клава весьма осторожно и туманно рассказала про одну особую клиентку. Мол, приехала девушка на машине в сопровождении мужчины. Рыжая. Одета очень скромно. Зовут Светлана Аллилуева. Я тогда не понял, что говорит она про дочь Сталина. И фамилия не та, и рыжая… Не знаю, сколько раз Аллилуева стриглась у тёти Клавы. Может быть, всего лишь единожды — в целях конспирации спецслужбы могли возить дочь вождя в разные места. Но, скорее всего, если судить по тому, что она узнала имя своей клиентки, не один раз профессиональные руки тёти Клавы касались головы дочки Самого! Да и рассказала о своей именитой клиентке лишь после смерти вождя, когда стало безопасно в этом признаться.

У нас с тётей Клавой были очень тёплые отношения. Она относилась ко мне, как к сыну, дарила мне подарки. Особенно запомнились рубашка-матроска (мода была такая) и игрушечный револьвер с взрывающимися патронами. Навещала меня в Москве, когда мама уезжала в деревню. При этом она никогда не приставала с традиционными вопросами взрослых: а как ты учишься и т. п. Она просто по мере своих сил и возможностей заботилась.

Каким-то послевоенным летом она привезла в Сергиевку патефон и груду пластинок: Клавдия Шульженко, Леонид Утёсов, популярнейшие в те годы танцевальные мелодии… Тогда, после войны, это ещё было редкостью. С этих пластинок началось моё приобщение к музыкальной культуре.

Красивая, контактная женщина пользовалась неизменным успехом у мужчин. Но ей почему-то не везло с ними. Послевоенный выбор был невелик. Хорошие мужики не попадались, а если и попадались, то — женатые.

Помню, как летом 1946 года мы ехали с ней из деревни в Москву. С нами был ещё её младший брат Миша. Она каким-то способом сумела пристроить его в военно-музыкальное училище как… сына погибшего на фронте. В поезде к ней привязался офицер. Статный, красивый мужик. Тётя Клава попросила меня называть её мамой, но я не удержался в роли сынка, оговорился, выдал её незамужество.

На одной из станций парочка вышла прогуляться при вечерней прохладе. Поезд тронулся, а тёти Клавы нет. Поезд уже набрал ходу, уже миновал станцию, уже долго-долго едет, а её всё нет и нет. Миша по-деревенски безмятежно посапывал, не чуя беды, а я загрустил, глядя в кромешную тьму за окном и прикидывая, что же мы будем делать в Москве. Ведь нас вряд ли кто мог встречать, а своего домашнего адреса я не помнил. Прошла вечность, когда смеющаяся парочка наконец добралась до нас горемык. Оказывается, они успели вскочить на подножку последнего вагона!

Вспоминается и наше совместное дефилирование по одной из улиц подмосковного города Перово. Тётя Клава тогда работала парикмахером в здешней бане. До конца 1950-х годов Перово было пригородом столицы, и в нём, несмотря на массивную индустриализацию, ещё оставалось много одноэтажных домиков с садами. В одной из таких усадеб, в квартале между нынешними улицами Плеханова и Лазо, обитал её возлюбленный. Но он был женат и давно «не выходил на связь». Не знаю, тот ли это офицер из поезда, но что он был тоже военным — точно. Из зелени участка в нашу сторону раздался визгливый женский голос с отборным матом — кричала разобиженная жена спрятавшегося мужа (или его не было дома?). И мы ретировались.

В конце концов, интеллигентная красивая женщина вышла замуж за простого слесаря. Пётр Кузнецов тоже был на войне, но на короткой, восточной, с японцами. Помню снимок: он стоит в группе бойцов рядом с грузовиком. Где-то в Манчжурии. Понюхал ли порох на передовой, не знаю. Он не хвастал. Чем обаял тётю Клаву неказистый на вид рязанский мужичок, слесарь по сборке и ремонту эскалаторов метро? Трудно объяснить. Низкорослый, с неправильными чертами лица. Правда, выглядел он добряком и заботливым человеком. На первый взгляд.

Не знаю до тонкостей, как выстраивались его отношения с детьми. Что происходит в семье, обычно всегда стараются скрыть от посторонних. При мне ничего такого предосудительного в поведении главы семейства я долго не замечал: детишек не бил, не матерился при них… Но, судя по нервическим всплескам сына Володи, проблема отцов и детей была хронической. Возможно, несоответствие методов воспитания двумя родителями была даже острой. Как это нередко бывает в семьях, мама говорит ребёнку, что это делать нельзя, а папа: да пусть занимается, не мешай ему, и пошло и поехало…

Со мной дядя Петя был всегда приветлив. И даже оказывал некие знаки внимания. Именно он зародил во мне любовь к «тихой охоте». Как-то пригласил меня съездить за грибами. Мы встретились ранним прохладным утром на станции Чухлинка и первой электричкой уехали на станцию Железнодорожная за грибами. Сейчас это кажется удивительным: город Железнодорожный и грибы?! Но тогда электрички дальше не ходили. А на противоположной стороне от города, прямо за железной дорогой начинался густой хвойный лес. И там мы действительно нашли грибы. Немного, в основном сыроежки и молочайки, но это были мои первые настоящие живые съедобные грибы. Мама пожарила мою лесную добычу. Мы с опаской съели эти горьковатые грибы. Но не отравились. С тех пор я считаю себя грибником…

А накануне очередного моего дня рождения дядя Петя взял меня с собой на Птичий рынок, который тогда располагался на Нижегородской улице. Он купил мне щегла, клетку для него и корм. Если учесть, что мой отец специально к моему дню рождения ничего мне не дарил, и вообще третье августа никогда дома не был отмечен каким-либо торжеством, то это был знаковый пример внимания!

И всё же дядя Петя не стал моим любимцем. И виной тому он сам. Он был добряком лишь тогда, когда не пил и не скандалил с женой. То ли ревновал её, такую красивую и общительную, то ли не ощущал с её стороны достаточно тёплого отношения к себе. Он часто ругался с тётей Клавой, причём и при посторонних. И даже, случалось по пьяни, рукоприкладствовал. А поскольку я тётю Клаву любил, то и моё отношение к такому несдержанному супругу оставалось прохладным. Одних подарков мало для любви и уважения.

Тётя Клава уговорила бабушку, оставшуюся в деревне одной, продать избу и переселиться к ней в Москву. И жить старому человеку в городе полегче, и сможет помочь по уходу за малолетними детьми. Тем более что невозмутимая, терпеливая, никогда не повышающая голос бабушка умела ладить с детишками, и вечно орущий сыночек Володенька при ней без видимых усилий становился шёлковым ребёночком, милейшим созданием.

Бабушка не сразу согласилась на переезд в город. Да, она очень устала в одиночку возиться с хлопотным хозяйством. И годы брали своё. Но чтобы вот так сразу всё бросить? Бросить бурёнку и овечек? Бросить дом, где началась её семейная жизнь, где рожала и хоронила детей? Дом, где она, сельская рабыня, тем не менее, была Хозяйкой. А кем она будет в Москве? Служанкой?

Получилась потеря не только статусная, но и «идеологическая». Дядя Петя, как человек партийный, не разрешил бабушке взять в московскую квартиру икону Божьей матери, с которой она много лет втихомолку делилась своими радостями и горестями.

Переезд бабушки в Москву спокойствия в семье Кузнецовых не добавил. Семейные скандалы возникали и при ней. Причём порой и бабушке доставалось, когда она пыталась защитить свою дочь, увещевать зятя.

В моём дневнике за 1955 год неожиданно нашёл такую неприятную запись:

«22 марта. Днём пришла бабушка с моим шестилетним двоюродным братом Вовкой. Бабушка вскоре ушла, а Вовка остался у нас до вечера… С улицы пришёл Вовка, и я пошёл его провожать. “Вовка, ты почему остался у тёти Наташи?” — встретил нас вопросом отец Вовки дядя Петя. Вовка ответил, что спросился у бабушки. “А ты у меня спросился?” — крикнул дядя Петя. Вовка надулся, но ничего не сказал. Я стал играть с Надькой, сестрой Вовки, а дядя Петя, тётя Клава, бабушка и Вовка сели ужинать. Бабушка упрекнула дядю Петю (и справедливо), что ей пришлось разогревать ужин пять раз. Дядя Петя был пьяным и начал кричать на бабушку, что мол “ты развращаешь семью, из ума старая выжила, покушать как следует не дашь”. Я не думал, что партийный мог так кричать на старого человека да притом на тёщу. И вдруг со стола полетела посуда, вернее осколки, остатки пищи. Половинка тарелки чуть не заехала мне по лбу, я еле увернулся. Весь мой костюм был облеплен картошкой и капустой. Вовка заплакал, он был таким испуганным и жалким. Надя ничего не понимала, но глядя на Вовку тоже заплакала. Я сам сильно испугался и вышел на кухню. Только бабушка была спокойной, хотя дядя Петя стоял около неё и размахивал руками. Он хотел ударить её, но вдруг бабушка сорвалась с места и ударила дядю Петю в грудь. Он не ожидал такого удара, свалился на кровать, схватил подушки, но не удержался и хлопнулся на пол. Тут вмешался сосед Кузнецовых Лёнька, который не дал разгореться драке, которая могла произойти. Я решил уйти, ведь драка произошла в конечном итоге из-за моего прихода, которого не пожелал дядя Петя. Уходя, я сказал бабушке, что при случае, если дядя Петя будет продолжать буянить, то пусть приходит к нам в любое время».

Поскольку мы жили от Кузнецовых недалеко, то бабушка иногда навещала нас. Безо всякого повода — лишь бы увидеть нас. Она никогда не жаловалась нам на своего зятя. И мы никогда не вмешивались во внутрисемейные разборки. Я — по малолетству, мама из-за больных ног не могла к ним ходить пешком, отец принципиально не влезал в чужие дела. Зато дядю Петю неоднократно круто, по-мужски предупреждали, «воспитывали» братья его жены. На какое-то время тот утихомиривался, поджимал хвост, но только до очередной бутылки, и снова всё поехало… В то время он был единственным мне знакомым членом компартии, и вот такой личный пример «настоящего коммуниста»!

…Модную женскую причёску без обильной воды не сделаешь. А с горячей были проблемы. В огромном многоэтажном доме (такие ещё называют «сталинскими») на Рязанском проспекте, построенном ещё до войны, была только холодная. Лишь после переселения в невысокий, построенный пленными немцами дом они стали жить «со всеми удобствами». Сомневаюсь, что во всех парикмахерских, где работала тётя Клава, была горячая вода. И постоянные контакты с холодом привели к болезни рук — ревматизму. Высококлассный парикмахер вынуждена была сменить профессию, с которой была связана вся её жизнь.

Кем ещё она могла работать, не имея никакого специального образования? Устроилась на соседнем предприятии. Кладовщицей. Работала старательно. Не жаловалась…

Не исключаю, что потеря любимой профессии и частые скандалы с мужем, наложенные на блокадные последствия, «помогли» укоротить жизнь тёти Клавы…

Да и дядя Петя не стал долгожителем…

«Ах, война, что ж ты подлая сделала?»

В Филях когда-то делали «Юнкерсы»…

Их дети пошли не в маму — хотя и милые ребята, но не такие предприимчивые. Высшего образования тоже не получили, не захотели. Им хватило среднего специального.

Дочь Надя стала бухгалтером. Вышла замуж за приличного парня Михаила. Родила сына. Муж работал водителем в геологической экспедиции. Любитель отдыха на российской природе, он построил дачу в глухом месте на берегу «Московского моря» (Иваньковского водохранилища).

Денег, понятное дело, семья зарабатывала не много. Дополнительный доход приносила… собака. Не знаю, как сейчас, а тогда была мода на сенбернаров. Она у них была с хорошей родословной. Каждый год рожала им щенят, которых раскупали чуть ли ни в утробе самки. За приличные деньги. Этот бизнес в те годы стал востребованным.

Небольшой приработок семье и я несколько раз обеспечил. В конце 1980-х годов я создал кооператив. У нас был формальный бухгалтер — без специального образования и соответствующего опыта. Надя делала нам бухгалтерские отчёты. За оплату, конечно…

Разросшуюся Володину семью отселили из родительской квартиры, где оставалась сестра. Дали комнату в коммуналке на Шарикоподшипниковской улице. Туда же переехала и бабушка — заботиться о двух правнуках.

Со своим техникумовским образованием Володя получал на заводе мало. И он соблазнился предложением зарабатывать больше. В магазине на Симоновском валу ему предложили должность зама директора. Как это предложение возникло, осталось для меня загадкой. Подозреваю, что сначала Володя там по вечерам или ночам подрабатывал грузчиком. Его прилежность и порядочность оценили.

«Торгашей» в советское время не любили: в магазинах — крепчающий дефицит, обвес, пересортица, низкое качество товаров, грубое обслуживание. Но, тем не менее, работа в магазинах считалась престижной. При небольших официальных заработках это давало иные выгоды: дополнительные, левые доходы, а главное — доступ к дефициту.

Торговля — всегда и везде очень опасная, криминальная сфера, поскольку имеет дело с живыми деньгами, легальными и нелегальными. И Володя вскоре погорел. Случилась крупная недостача. Её повесили на неопытного новобранца. Это была явная подстава. Может, для того и пригласили доверчивого парня, чтобы провернуть операцию с недостачей. Перед ним выбор был прост: или возврат потерянной суммы, или тюрьма.

Володя позвонил мне в Якутск, куда я уехал работать журналистом, и попросил взаймы. Не так уж и много — чуть больше трёх среднеарифметических советских заработков. Я поставил условие: он никогда не будет работать в торговле — рано или поздно посадят, не его стихия. Он согласился, рассчитался, уволился.

Через несколько лет каким-то образом оказался на знаменитом заводе имени Хруничева. Правда, не в том производстве, где делают наши самые мощные ракеты — «Протоны», а в транспортном цехе. Получил от завода новую квартиру в одной из башен в Филёвской пойме.

Приезжая к нему в гости и с семнадцатого этажа разглядывая долину Москвы-реки, я с недоумением вспоминал: как же такое могло случиться в истории СССР, что здесь, в Филях, Сталин разрешил немцам на концессионной основе выпускать «Юнкерсы»? А ещё можно напомнить, что немецкие лётчики перед войной (втайне от мирового сообщества) практиковались на советской территории. Пути вождей неисповедимы…

Один из Володиных сыновей — Алёша, несмотря на свою широкоплечистость, добытую тренировками в бассейне, стал… кондитером. После училища, где он был единственным парнем на курсе, какое-то время работал в цехе кондитерской фабрики «Большевик», известной на всю страну печеньем «Юбилейное». Это сладкое производство, созданное французом Адольфом Сиу ещё в середине девятнадцатого века, в советское время выполняло заказы на торты даже для Кремля. Потом Алёша бросил сладкую жизнь и ушёл на «мужскую» работу, где платили больше. Стал персональным водителем какого-то бизнесмена…

Но жизнь в Филях сложилась у этого семейства уже после бабушки. Всех правнуков она, вечная служанка всех времён и разных семей, дорастить не успела. Пережив одиннадцать своих детей из тринадцати, она внезапно умерла. Именно внезапно. Не лёжа с болячками в постели, не жалуясь, а, можно сказать, на трудовом посту. Пошла в магазин (это было ещё на Шарикоподшипниковской), но перед лифтом упала. Инсульт… С пороком сердца, она сумела прожить восемьдесят лет! Сумела, несмотря на все невзгоды и колоссальные нагрузки, потому что всю жизнь была в движении, в заботах о близких. Но вот износившиеся сосуды головного мозга не выдержали…

Получив в Якутске телеграмму, я было ринулся в аэропорт, но в пятидесятиградусные февральские морозы и при постоянном повышенном атмосферном давлении я и так чувствовал себя плохо, а тут ещё и переживание за потерю близкого мне человека — и понял, что с приступом стенокардии могу не долететь до Москвы… Так и осталась бабушка в моей памяти вечно живой, улыбчивой, милой, с участливым голосом и ласковыми, несмотря на шершавость, руками… Осталась в памяти труженицей, не жаловавшаяся на непосильную ношу, на боли, на свою судьбу… Это ли не пример для подражания…

Выжил в ГУЛАГе, но погиб в Кузбассе

Старшим бабушкиным сыном, выжившим до взрослости, был Женя. Крепыш с ёжиком на голове и в характере. Чем он занимался в колхозе до войны, точно не помню. Кажется, был механизатором. Сначала ему повезло — он не дорос до призыва на фронт в начале войны, иначе в этой мясорубке или погиб, или попал в плен, или просто бесследно «пропал без вести». Но жизнь надругалась над «счастливчиком». Когда, война уже близилась к победному концу, в 1944 году его призвали в армию.

Эшелон с новобранцами шёл на запад, немцы его разбомбили. Деревенский парень, вероятно, никогда не выезжавший дальше окрестностей Сергиевки или по крайней мере за пределы своего района, растерялся во всеобщей панике. Вместо того чтобы на месте искать каких-нибудь ответственных военачальников (не исключаю, что эшелонные командиры были убиты или тяжело ранены), отправился домой. Пока добрался, там его уже поджидали доблестные чекисты.

Как «дезертира» его отправили в Воркуту, на одну из «строек коммунизма» — на строительство железной дороги до Салехарда.

Эта стройка — одна из величайших афер Сталина, пытавшегося покорить природу с большевистским наскоком. Хотел вдоль южного берега Северного Ледовитого океана проложить железку аж до самых дальних восточных окраин.

Идея в принципе правильная: это — кратчайший путь на Восток, удалённый от враждующих тогда с нами стран, и новая дорога позволила бы быстрее освоить гигантские, богатые полезными ископаемыми северные и восточные территории. Но шапка оказалась не по Сеньке, то есть не по Йоське. Несмотря на дармовую рабсилу — гулаговских заключённых, дорога оказалась слишком расточительной. И в первую очередь из-за природных препятствий — широченных рек, болот, и особенно вечной мерзлоты, на которой рушились скороспелые и неграмотные постройки.

Дорогу довели до Оби. Эту колоссальную водную преграду преодолеть постройкой моста не решились. Летом переправу поездов осуществляли паромом, зимой — по рокаде, временному железнодорожному пути, уложенному прямо на лёд. А за Енисеем рельсы протянули ещё на десятки километров.

Несколько лет дорога работала. Но потом её законсервировали.

В Якутске я видел снимки, сделанные учёными-мерзлотоведами, на которых запечатлены оставшиеся в тайге и лесотундре участки амбициозной стройки. Запечатлены в назидание будущим строителям на мерзлоте: с ней шутки плохи. Природа превратила рельсы в зигзагообразный памятник сталинскому ГУЛАГу. Сейчас на этом месте энтузиасты решили сделать что-то вроде музея под открытым небом.

Впрочем, некоторые специалисты утверждают, что зря отказались от этого пути: он был бы очень полезным при нынешнем освоении гигантских нефтегазовых кладовых этого края. Но кто же мог тогда предвидеть, что эти энергоресурсы, которые нынче дают огромные доходы, геологи откроют всего через несколько месяцев после консервации железки?

О том, что дядя Женя попал на эту «стройку коммунизма», мы узнали лишь года через два после того, как он исчез. Почтальон принёс бабушке толстый конверт. Я уже освоил грамоту, но прочитать письмо не смог: написанный фиолетовыми чернилами текст был размыт. Возможно, НКВДэшники сделали это преднамеренно: иначе чем объяснить, что написанные теми же чернилами адреса на конверте остались не тронутыми. По адресу мы и узнали, что наш горемыка «строит коммунизм» в районе Салехарда. Погоревали мы, погоревали, но хоть узнали место пребывания (не такое уж и далёкое, не страшная Колыма!), и появилась надежда: Женя жив, а это главное.

Срок ему дали сравнительно небольшой. Но после освобождения он обосновался в Кузбассе. То ли в европейской части страны ему не разрешили жить (такое пролонгированное наказание тогда часто практиковалось, дабы не терять рабочую силу в отдалённых районах страны), то ли он сам решил остаться в Сибири, где и судимость у людей не редкость, и большие индустриальные перспективы. Он стал экскаваторщиком. Женился на приличной женщине — фармацевте из Златоуста. Где пересеклись их жизненные дорожки, не знаю. У них родилась дочь.

Да вот только вырастить её дядя Женя не успел. Однажды напарник зацепил ковшом электрический кабель, и его тряхануло током. Дядя Женя кинулся спасать, и… погиб. Ток, как известно, всегда убивает крайнего. Не знали экскаваторщики об этом или просто в экстремальной ситуации забыли про технику безопасности?

Дядина смерть заставила запомнить это правило на всю жизнь: прежде чем ринуться спасать человека под током, надо обеспечить себе защиту, иначе и человеку не поможешь, и себя погубишь. Много лет спустя я это объяснял своим ученикам на уроках труда и физики…

Вдова прислала бабушке фотографию дяди Жени в гробу… Ещё одна потеря в семье…

Тамбовский тракторист «пахал» на уральской шахте

«У страны Халыбалы

Не весёлые делы,

Ни прописки, ни угла,

Ни рекламного села».

Юрий Визбор

Следующий по возрасту бабушкин сын — дядя Толя. Ещё один «строитель коммунизма» в местах не столь отдалённых…

Милейший, честнейший человек. Добряк. Хотя однажды кому-то в деревне он чуть не навалял за уничижительное, как ему показалось, обращение «Толян». Но это был просто всплеск эмоций взрослеющего парня.

Работал он трактористом машинно-тракторной станции (МТС) в соседней Ольховке (она ж — Ильинка). Тогда колхозы были маленькими, каждая деревня — колхоз. Денег на технику у таких маломощных хозяйств не было. К тому же не выгодно каждой деревне иметь свои трактора — они больше простаивали бы, чем работали, да и строить отдельные мастерские и содержать своих квалифицированных ремонтников — накладно. Поэтому государство и организовало МТС, чтобы они централизованно обслуживали ближайшие колхозы.

Работа была грязной. Дядя Толя каждый вечер приходил домой в промасленной робе, с полным набором запахов горюче-смазочных материалов. В летнюю страду сильно уставал. Но трактористы больше зарабатывали. К тому же им давали даже деньги, а не эфемерные «трудодни».

В соответствии с этой мирной профессией его призвали в армию танкистом. Война уже закончилась, и всё бы хорошо, да произошёл нелепый случай. Как один случай, один поступок может круто повернуть всю оставшуюся жизнь! Стоял молодой солдат на посту, охранял так сказать матчасть — танки. Подошёл дружок, протянул свёрток: «Спрячь до утра». Он что-то украл и решил воспользоваться дружбой. Добряк Толян помог другу. И загремел на длительный срок за укрывательство вора социалистической собственности, да ещё во время дежурства.

Его ГУЛАГ — это угольные шахты Урала. Работал в Кизеле, основанном возле рудного и угольного месторождений ещё в восемнадцатом столетии. В январе 1953 года, по сведениям, почерпнутым мною в интернете, в Кизеловском исправительно-трудовом лагере содержалось около 23 тысяч заключённых. На том и держалась топливная экономика страны…

Анатолий трудился старательно и сделал карьеру: стал десятником, очень хорошо зарабатывал — какие-то сумасшедшие по московским понятиям суммы. Женился на симпатичной женщине, с редким именем — Ава. Возможно, это какой-то редкий сокращённый вариант известного имени (может, Алевтина?), но я её так и звал — тётя Ава. У них тоже родилась дочь.

Срок у Анатолия закончился (когда точно — не знаю), но они продолжали жить там же: куда и к кому уедет бывший зек? А тут товарищ Сталин возьми да умри, и появились в стране кое-какие послабления. В частности, вроде бы можно было к родственникам прописаться даже в Москве. Потолкался дядя Толя по домоуправлениям, где можно было бы устроиться, скажем, кочегаром в котельную или дворником и получить служебное жильё, а главное — прописку.

Нынешнему поколению уже и невдомёк, что Москва была закрытым городом для всех остальных советских граждан кроме самих москвичей. Столица — не резиновая территория, туда со всей страны стремились попасть, вот и решила верховная власть ограничить доступ к окрестностям Кремля.

Жизнь в Москве, разумеется, была более налаженной, чем во всех других частях необъятной Родины, и здесь больше карьерных возможностей. Как и сейчас. Но просто приехать и постоянно жить тогда, в отличие от нынешнего времени, было невозможно. Без прописки на работу не брали. Конечно, номенклатура пробиралась по советской «вертикали»: в столицу переводили партийных, административных и комсомольских функционеров, прокуроров, военных, милицейских и прочих службистов. Им тут же беспрепятственно, безо всяких очередей давали жильё.

А чтобы «простым гражданам» обосноваться в Москве, люди использовали всякие ухищрения.

Или заключали фиктивные и не фиктивные браки с москвичами (москвичками). Я лично знал нескольких парней, которые «выходили замуж» за москвичек с жильём. И был знаком с девушкой, приехавшей с Северного Кавказа и готовившейся выйти замуж фиктивно, ради прописки. Я сам после свиданки отводил её к будущему «мужу».

Или протискивались в Москву «ползком»: находили работу в самых отдалённых районах Подмосковья, прописывались там, а потом шаг за шагом, путём обмена или перехода с одного места работы на другое, приближались к окрестностям Кремля. Один мой друг-журналист, не москвич, таким способом постепенно добрался до Ясенева. Причём на последнем этапе я через начальника Московской железной дороги Ивана Паристого (его имя посмертно, в 2006 году, присвоено фирменному поезду на брянском маршруте) помогал ему обменять полученную в Подмосковье новую квартиру на столичную. Тут сошлись интересы наших организаций. У железнодорожников было много сотрудников в области, но очень мало строилось там жилья. У нашей областной газеты, где я был председателем профсоюзного комитета, наоборот: легче было получить квартиру за пределами МКАД, чем внутри.

Или сразу находили работу на московских предприятиях, которые имели лимит на иногороднюю рабочую силу: это прежде всего строительные организации, некоторые транспортные и оборонные предприятия, а также коммунальные хозяйства. Так, сокурсника по журфаку Валеру Симоняна я устроил в СМУ, которое вело секретные строительные работы в метро. А один из наших сотрудников в газете «Куранты» начинал в Москве дворником. Этот путь — через работу дворником и получения служебной конуры, кстати, прошли некоторые известные артисты.

Но сколько дядя Толя ни поил домоуправленческого начальника, тот то ли запросил слишком много, то ли сам был тогда, в середине пятидесятых, бессилен помочь, и кизеловский шахтёр прорвать блокаду столицы не сумел. И ближе сотого километра от Москвы — тоже. Он устроился в Рязани, на станкостроительном заводе. В этом древнем русском городе его семья и осела. Там дядя Толя и похоронен. Не долго он пользовался советской «свободой».

Дочь его со своим мужем какое-то время проработала в некой африканской стране. В те годы это был предел мечтаний советских людей — уехать на работу за границу. Это сегодня каждый россиянин может в любой момент сорваться с насиженного места и устроиться на работу практически в любой стране мира. Лишь бы были деньги на проезд и уверенность, что за кордоном ты устроишься. Едут, даже не имея такой уверенности, на авось. А тогда выезд по личной инициативе, просто так, был невозможен, только с официального дозволения: на отдых, на гастроли или на работу в советских зарубежных учреждениях — посольствах, торгпредствах, корпунктах и прочих подкрышных организациях.

Чтобы получить за границей работу не обязательно было быть дипломатом. Даже высшее образование не обязательно: главное, чтобы Родина, то бишь КГБ, тебе доверяла. Ведь требовались не только специалисты для строительства, скажем, Асуанской ГЭС в Египте или для сооружения других производственных объектов. Мы за границу везли своих шофёров, слесарей-сантехников, электромонтёров, уборщиц, нянь, медсестёр… Зарубежным не доверяли — они же агенты спецслужб. Советские трудящиеся фактически тоже были агентами спецслужб, но — отечественных. К тому же им платили меньше, чем местным, зарубежным.

Наши ехали с большим удовольствием за любую зарплату. Прежде всего потому, что за свой «тяжёлый» закордонный труд получали в валюте или в так называемых бонах. И даже на свои сравнительно небольшие по западным меркам заработки могли накупить шмоток, которые потом перепродавали в СССР, где с ширпотребом всегда был огромный (при централизованном-то планировании всего и вся!) дефицит. Джинсы, капроновые и мохеровые изделия, радиоприёмники, магнитофоны… А также сигареты, кофе, коньяк, виски, лекарства, презервативы… За кордоном покупали даже книги на русском языке, издаваемые советскими издательствами и продаваемые там. Особенно ценными были очень дефицитные в нашей стране, пользовавшихся большим спросом поэты новой волны — Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина, а также классика, отечественная и зарубежная.

Пожалуй, на перепродаже шмоток имели доход больше, чем непосредственно за работу.

На боны можно было прилично отовариваться в советских валютных магазинах сети «Берёзка», где продавалось то, что не увидишь в обычных отечественных торговых точках.

Да плюс привлекала сама заграница — недоступный простым советским смертным мир за «железным занавесом». Особенно, если попадёшь в цивилизованную европейскую страну или в Северную Америку — это же совсем другая жизнь, другой сервис, другие продукты и пр. и пр. Даже три года работы за границей (по стандартному договору) обеспечивали семье благосостояние на продолжительное время.

Конечно, были и неудобства. Ты всё время под колпаком — своих и чужих службистов. Да и климат не в любой стране подходил россиянам. И плюс недостаточный иммунитет наших граждан к местным болезням. Одна моя знакомая подхватила в африканской стране такое сложное заболевание, что никак не могла вылечиться, и очень обиделась на Родину, которая не захотела компенсировать потерю здоровья…

Сергиевский мальчишка участвовал в парадах на Красной площади

Третий, самый младший брат — Миша. Как я уже отмечал, поскольку разница между нами была всего пять лет, я никогда не звал его дядей: ну, какой дядя — если я учился в первом классе, а он в той же сельской школе — в четвёртом!? Какая перспектива была у него в сельском пространстве? Он, как старший мужчина в семье, когда уже все братья разлетелись по стране, с одиннадцати (!) лет пахал колхозную землю. Как он справлялся с плугом, можно только догадываться. И, как я уже рассказал, с помощью тёти Клавы выбрался из Сергиевки, избавился от беспросветной колхозной жизни, Он окончил военно-музыкальное училище в подмосковном посёлке Томилино. Играл на трубе. Служил в столичных Чернышёвских казармах, что возле Даниловского рынка.

Кстати, о названии казарм. Есть такая официальная версия. Красноармеец Прокопий Чернышёв стоял в казарме на посту. Случился пожар. По уставу часовой не имеет право покинуть пост без разрешения тех, кто его поставил. Он и не покинул. Его то ли забыли снять с поста, то ли опоздали, и солдатик сгорел. Его посмертно сделали героем — с 1925 года старинным казармам, построенным за шесть десятков лет до этого смертного подвига, присвоили имя стойкого красноармейца.

А стоила ли жизнь человека ради слепого исполнения правила, которое он-то строго соблюл, а вот его командиры не соблюли? Кстати, официальная пропаганда, естественно, умолчала, наказали ли кого-то из военного начальства за бессмысленно загубленную жизнь рядового Чернышёва. Впрочем, повторюсь: в советской стране жизнь человека ничего не стоила. Это потом мы узнали, что военные одной жутко капиталистической страны отдавали свою жизнь, чтобы «спасти рядового Брайана» вдали от родины. А спасти рядового Чернышёва в столичном квартале не смогли…

Со своими сослуживцами Миша, как музыкант, участвовал во всех парадах на Красной площади. Это не столько почётная обязанность, сколько адский труд. И не только подготовительный. На первомайские и ноябрьские праздники бывало холодно, даже морозно, и губы, по его рассказам, от долгого соприкосновения с металлом на холоде ломило.

Видимо, служба у него шла хорошо, коли он довольно часто бывал в увольнении, заезжал к нам в гости. Потом мы вместе пешком шли к бабушке, то есть к его маме, которая жила неподалёку от нас, у тёти Клавы на Рязанском шоссе.

Если с нашей Первой Карачаровской улицы идти без остановки, то можно было и за полчаса туда дойти. Но мы не торопились. Точнее, Миша не торопился. Он явно наслаждался не казарменной обстановкой. По дороге тогда было много ларьков, палаток. Особенно возле станции Чухлинка. И мы чуть ли не к каждой торговой точке прилипали. Пили газированную воду с сиропом, или квас, или даже пиво. Ел Миша мало. Не из-за экономии денег. Даже домашней пищи много не потреблял. Не мог потреблять. Как он шутил, желудок от военной нормы сжался.

И спиртным он не злоупотреблял: пил — лишь бы слегка расслабиться после строго регламентированной казарменной жизни. Думаю, не только из-за запрета на алкоголь (военный патруль в нашей рабочей окраине никогда не бывал, а до возвращения в часть наказуемый запах вполне мог продышаться), просто это был его принцип.

Демобилизовался Миша, как только стало возможно. Отдал долг Родине, приютившей его в тяжёлое послевоенное время на военных харчах, и вышел на гражданку. В моём дневнике за 14 декабря 1955 года есть такая запись:

«К нам приходил Миша, который демобилизовался и при помощи моей мамы у каких-то незнакомых людей прописался. Хотел устроиться на работу на ЗИС, но поступил в оркестр при каком-то заводе».

Ему тогда было всего двадцать два года! Но он уже десять лет носил воинскую форму. Почему так рано демобилизовался, я не знаю. То ли выслужил достаточный срок для демобилизации, то ли здоровье подкачало. Прописаться у «незнакомых» можно было только по особой договорённости. Как я уже отмечал, рассказывая про дядю Толю, — или за взятку, или по фиктивному (а может, и не фиктивному) браку. Впрочем, возможно, эти «незнакомые» были какими-то нашими дальними родственниками. К тому же, и такой вариант не исключаю, что прописался он не в Москве, а в ближайшем Подмосковье. А в столице снимал угол.

ЗИС — это знаменитый автозавод имени Сталина, который вскоре, после разоблачения «культа личности», получил имя Лихачёва. У этого крупнейшего в Москве предприятия была квота на иногородних работников, им предоставляли жильё, хотя бы в общежитии. Конвейерное производство — чрезвычайно тяжёлое, москвичи туда не рвались, и на конвейер набирали людей с миру по нитке. Но и это не спасло «передовое предприятие», «флагмана социалистической индустрии». Дошло до того, что туда стали направлять солдат срочной службы!

Почему Мишу не взяли, не знаю. Возможно, тогда у завода закончился лимит на приём иногородних или уже не оказалось свободных мест в общежитиях.

Но всё-таки, можно сказать, что Мише с трудовой биографией повезло. Он устроился по своей профессии — в оркестр какого-то завода. Тогда многие предприятия имели свои музыкальные коллективы, дабы они поднимали дух трудовых масс во время праздничных демонстраций. Использовали их и во время танцев на вечерах отдыха трудового коллектива, в парках. А также на проводах сотрудников в последний путь.

Довольно скоро Миша из заводского перешёл в оркестр Московского цирка. Но на основной сцене выступал не долго. Стал гастролёром. Эта гастрольная труппа была то ли при цирке, то ли при филармонии. Жить стал на чемоданах. И освоил ещё одну профессию — циркового гимнаста. Не воздушного, а обычного приземлённого — стал «поддержкой» для тонкой гимнастки Сонечки. Видимо, это оказалось вынужденной мерой: они поженились и стали вместе ездить на гастроли. Гимнастке трубач был не нужен, и кто-то должен был, изменив профессию, подстроиться к новой, семейной ситуации. Сделал это добропорядочный муж.

У них родилась Таня. Тоже дочь! Это что же за напасть такая: у всех братьев Бросалиных родились дочки?! А вот у их сестёр — сыновья! Это как же понимать генетику?

Потом Мише и Соне надоела гастролёрская «свобода», и он снова устроился в какой-то «неподвижный» оркестр. Жили они в Подмосковье, в коммунальной квартире.

Умер он молодым — от рака горла. Болезнь возникла от профессии? Скорее всего. Ведь вдыхать воздух в трубу приходилось в разных, в том числе некомфортных условиях, нередко — подолгу.

Он единственный из семейства Бросалиных хотя бы после смерти оказался рядом со своей страдалицей мамой — похоронен в одной с ней могиле на Никольском кладбище.

Заработала инвалидность, но не пенсию

Моя мама — это моя боль. Я даже не столько из-за её полунищенского существования — в послевоенное время так жили большинство советских людей, перебиваясь от зарплаты до зарплаты (в нашей семье — до моего совершеннолетия работал только отец), тратя время на поиски продуктов и на стояние в очередях. И не из-за её домостроевского положения в семье — это традиция российских масс. И не из-за её тусклой жизни неграмотного человека — многие в те годы жили вдали от высокой культуры. Я о самом важном в жизни — о здоровье, точнее о болезни, которая скрутила её, по сути, ещё молодой и позволила ей прожить лишь пятьдесят один год.

Болезнь её приключилась из-за бесчеловечной системы труда, жестокой эксплуатации, бесправия, когда сопротивляться приказам бесполезно, а любое твоё слово в защиту личных интересов могли расценить как антисоветское выступление. Это сейчас некоторые сторонники советского социализма (или коммунизма) пытаются убедить нынешнее поколение в том, что, «самое гуманное в мире государство рабочих» очень заботилось о каждом советском человеке. На самом деле всё было далеко от таких ностальгически-идеалистических представлений.

Да, если смотреть старую официальную кинохронику, то под бодрый дикторский текст показывают, как открывались дома отдыха для трудового народа (как правило, в прежних поместьях) и строились новые предприятия. Это демонстрировали всему миру и всему советскому народу: «жить стало лучше, жить стало веселее»! Но доля современного производства была мала, да и на новых предприятиях сохранялось немало примитивных и очень опасных для здоровья рабочих мест. СССР не государство Запада: у нас профсоюзы стояли на страже интересов «строительства коммунизма», ведь сам Ленин заявил, что «профсоюзы — школа коммунизма». И в одиночку с тоталитарной властью не поспоришь. А в домах отдыха, которыми пользовались далеко не все, кардинально пошатнувшееся здоровье уже не поправишь.

Особенно тяжело и бесчеловечно жилось как раз при Сталине. Дело не только в последствиях после Гражданской и Мировой войн, а в подходе к цене человеческой жизни. Точнее к отсутствию такой цены. После смерти «вождя» ситуация немного изменилась к лучшему, но сталинский принцип, что человек лишь винтик в гигантской государственной машине и самое главное — общие интересы страны, культивировался до конца коммунистической системы. Да и сейчас некоторые влиятельные круги, особо озабоченные «патриотизмом», пытаются вернуть страну к этой идеологии, попирая права человека…

Сохранилась мамина трудовая книжка. Этот документ социалистического крепостного права введён постановлением Совета народных комиссаров СССР (так тогда называлось правительство) от 20 декабря 1938 года, подписан главой совнаркома Вячеславом Молотовым. Так что мы с трудовой книжкой одногодки. А уже меньше чем через месяц, 15 января 1939 года такие книжки должны были появиться у всех «трудящихся». Вот так работала командно-централизованная система: надо правителям — и вмиг напечатают миллионы и миллионы таких книжек! И любых иных очень нужных государству, чиновничеству, руководящей партии книжек!

Печатали тогда трудовые книжки не за счёт казны, а за деньги сознательных советских граждан. За это произведение социалистической системы взималось пятьдесят копеек. А вот если человек теряет сей документ, то на него возлагался штраф двадцать пять рублей! Когда не знаю, но потом эту мзду отменили. И выдавали бесплатно, то есть за счёт работодателя.

Без такой трудовой книжки советский человек не мог устроиться на работу. Если только-только начинаешь трудовую жизнь — принеси из домоуправления или из сельсовета официальную справку о последних занятиях. Потерял — восстанавливай дубликат.

Трудовая книжка нужна была, даже если ты работаешь временно — более пяти дней. Любопытно, записи вносились на любом национальном языке СССР, используемом в данной местности, но надо было их дублировать на русском.

Трудовая книжка нужна для оформления пенсии по возрасту.

Записывались поощрения и премии. Взыскания вносить запрещалось, но ведь при увольнении указывалась причина, а там можно указать такую причину, что это было равносильно «волчьему билету».

Мамина трудовая книжка заведена двадцать первого января 1941 года. В графе «образование» ничего из предложенных вариантов не подчёркнуто, а от руки дописано: «нет». Профессия — «чернорабочая».

Всего за всю свою трудовую биографию мама удостоилась лишь двух записей, и обеих — в столице. На «военном складе № 133» она проработала чернорабочей с тринадцатого августа 1940 года четыре с половиной месяца. Значит в это время я был устроен в ясли. В мае сорок первого принята фасовщицей на пакетную фабрику Сталинского райпищеторга. Уволена двадцать второго июля — «из-за отъезда из Москвы». То есть когда уже месяц шла война, и отца забрали на фронт. Немцы неудержимо и весьма стремительно рвались к столице, и мама со мной уехала в тамбовское село.

Других записей в трудкнижке нет. Но это неправда о работе мамы. Я же помню, как она в конце войны, в 1944 году, работала официанткой в столовой, что стояла тогда на берегу Владимирского пруда (это на Электродной улице, возле нынешнего входа на станцию метро «Шоссе Энтузиастов»).

А ещё она работала в колхозе. И на строительстве газопровода Саратов — Москва. Это одна из тех строек, на которую мобилизовали рабсилу без учёта желания «строителей коммунизма». Просто давали разнарядку на село: выделить людей.

Трасса газопровода, на мамину беду, пролегла километрах в десяти от родного села. Её, тогда молодую и ещё здоровую, выделили туда, поскольку она в это время приехала в Сергиевку из прифронтовой Москвы. Необустроенность во время войны была всеобщей. Поселили их в каком-то захудалом бараке, вероятно, специально построенном на время работ. Спали, рассказывала мама, прямо на бетонном полу. Может, и не на голом, но не на кроватях это точно. И хотя работала там мама недолго, однако успела застудиться, и появилась болячка на всю оставшуюся жизнь — ревматизм. Скрюченные пальцы рук, еле вращающиеся суставы ног, отсутствие надёжного лечения — благодарность гуманного народного строя за обеспечение Москвы природным газом.

Вот так и бывает, как в русской поговорке: от медведя попятилась, а на волка наткнулась. От германских войск сбежала, а беда настигла вдали от линии фронта.

Да и со мной было приключение в тихой Сергиевке, которая чуть не оборвала мою жизнь. Как ни странно, это событие, случившиеся, когда мне было лишь три года, врезалось на всю жизнь.

Тихий солнечный день. Я играл на дороге рядом с бабушкиным домом. Из-за крутого поворота от соседней деревни Ядровки выскочила лошадь, запряжённая в лёгкие дрожки. Возница то ли задремал, то ли отвлёкся, смотрел по сторонам и не заметил на дороге карапуза… Раздался истошный женский вопль. Это в один голос закричали бабушка и мама, когда до меня оставались считанные метры. Я увидел над собой лошадь, её оскаленную от натянутого повода морду, и запомнившийся на всю жизнь взгляд огромных глаз — недоумённых, укоризненных, словно она и сама испугалась почти неминуемой трагедии. А может, хотела этим мудрым взглядом предупредить меня на всю оставшуюся жизнь: бе-ре-гись!!!

Женщины набросились на зазевавшегося возницу. Тот в ответ тоже что-то не очень ласковое крикнул. Только я не испугался. То ли не успел, всё так быстро произошло, то ли ещё был слишком мал, чтобы понять меру опасности, то ли настолько был заворожён взглядом бездонных глаз огромного, сильного животного, что про угрозу тут же забыл…

Лечению своего недуга мама, как мне помнится, до поры до времени не уделяла должного внимания и запустила болезнь. Да и отец отнёсся к этой напасти равнодушно. Мама слишком долго терпела, спохватилась поздно: никакие таблетки и примочки уже не помогали. Врачи порекомендовали подлечиться в южном санатории грязями, ваннами. Но за свой счёт. Мама попросила у отца денег на поездку. Он не дал. Или она слишком неуверенно просила, сама не надеясь на успех лечения? Стала принимать грязевые ванны в московских клиниках. Не помогало. Это даже усугубляло болезнь, поскольку после процедур, принимаемых в центре Москвы, надо было долго добираться в наш окраинный район, зачастую в холодной электричке. Автобусы до нашего дома тогда ещё не ходили. А кто в те годы мог себе позволить ездить на такси?! Даже мысль такая нам не приходила.

«Виновата» мама и в том, что не хватило у неё силы воли бороться с этой болячкой упражнениями. Усиливается боль в суставах — она закутывается, прикладывает грелку или прижимается к протопленной печке и подолгу лежит. А надо было всё время «разрабатывать» конечности, невзирая на боль. И массаж, массаж… С массажем я помогал, но не так регулярно, как следовало бы…

В общем, она сдалась, уповая лишь на волю всевышнего…

Бизнес домохозяйки

Человек добрый и заботливый, мама, даже теряя подвижность, пыталась по-прежнему исполнять роль домашней хозяйки. Однако как с больными ногами добираться до ближайшего продуктового магазина, до которого сотни метров и где ещё надо отстоять очередь? Да и, чтобы достать (именно «достать»!) нужное и подешевле, приходилось не один раз ходить. А экономить старались любую копейку.

На всю жизнь запомнился мне крик на всю улицу: «Натанька! Треску по тридцать пять копеек выбросили!» Торговля «выбрасывала» продукты, а покупатели всё «доставали». И «бабы» бежали в магазин, потому что не всегда бывает треска по тридцать пять, а треска по пятьдесят шесть вроде бы дороговата. Хотя по пятьдесят шесть лучше качеством, без головы, и она есть сегодня, не надо ждать, когда «выбросят» ту, что дешевле. Но думали не столько о качестве продуктов, сколько об экономии денег, которых никому не хватало.

Готовила мама очень скромно. Никаких изысков. Более всего мне запомнились гречневая каша и компот. Каша — тем, что сначала надо было из крупы выбрать «глазки», разные непотребные включения. Чаще приходилось этим заниматься мне: «У тебя зрение лучше и пальцы ловчее». Я не любил это нудное занятие. А кашу любил. Мама так ловко отваривала, а потом разогревала на сковородке со сливочным маслом, что крупинки не слипались. А все вместе они издавали такой аромат, что я мог съесть полсковородки.

Компот любил за изобилие. Мама варила трёхлитровую кастрюлю. Свежесваренный мне не нравился, а вот настоится, да холодненький — не оторвёшься. Иногда приложусь прямо к кастрюле и глотаю, глотаю… Чуть не полкастрюли за раз. И гущину любил — яблоки, чернослив, урюк и особенно сабзу. Живые-то фрукты у нас появлялись лишь с новым урожаем.

Естественно, каждый день было первое — как правило, щи со свежей, а зимой — с квашеной капустой. Реже суп — с лапшой или рыбный, а также молочный вермишелевый, который мне очень нравился. На второе — любая доступная крупа или картошка. К ним иногда прибавлялась мясная котлета (просто кусок мяса был большой редкостью), жареная рыба или селёдка, а нередко открывалась консервная банка — с дешёвой рыбой типа частика или кильки в томатном соусе, или какая-то иная с маслом. К котлетам мама готовила подливу. Очень похожую на ту, что непременно добавляли в советских столовках. Так что этой подливы я наелся на всю жизнь. И, когда в некоторых дешёвых столовых льют её на гарнир, это не столько напоминает о детстве, сколько вызывает неприязнь.

Овощной гарнир был редкостью. Живая зелень, купленная в магазине, — это загубленные деньги, на рынке — дорого. Да и далековато от нас был рынок — в Перове. Зимой зелени вообще не было, как и свежих помидоров и огурцов в магазинах не найти. Поэтому чаще обходились квашеной капустой, солёными помидорами и огурцами, предпочитая покупать их на рынке — столь неприглядным выглядели они на прилавках госторговли.

На третье, кроме компота, был, конечно, чай с кусковым сахаром (иногда — колотым, но чаще — рафинадом), кофе — желудёвый или с цикорием. Нормальный кофе я стал потреблять, лишь став взрослым. Растворимый кофе был дефицитом до самой кончины советской власти. В сезон на столе появлялись арбуз, яблоки, ягоды — и тоже чаще всего с рынка.

В общем, еда очень простая, приготовленная по-деревенски, без особой выдумки. Мама не отличалась кулинарными способностями, к тому же больные руки и ноги не способствовали долгому стоянию у газовой плиты, а тем более у керосинки, когда газа в нашем доме ещё не было (он появился только в 1948 году). Лишь к какому-нибудь празднику мама могла испечь пирожки — с капустой, рисом или картошкой, побаловать блинчиками. И то — радость.

Я не помню, чтобы у нас на столе когда-нибудь был торт. В лучшем случае кто-то из гостей приносил пирожные. Мы сами их практически не покупали. Лишний расход. Лучше я выпрошу у мамы деньги на мороженое или на кино.

Перовский рынок привлекал возможностью купить продукты качественнее, а если поторговаться, то и не так уж и дорого получалось. Но до рынка — далеко. Да к тому же надо подниматься на высоченный пешеходный мост через железнодорожные пути возле платформы Перово. Для мамы с её больными ногами это было труднопреодолимое препятствие.

А хождение по промтоварным магазинам? Это же — стихийное бедствие. Во-первых, такие магазины были наперечёт. Во-вторых, практически невозможно было пойти и сразу же купить нужную вещь. Выбор был крайне ограниченным. Здесь тоже, как и в продуктовых магазинах, надо был «доставать». Себе мама почти ничего не покупала. Отцу — тем более, он сам себя обслуживал. Да и очень редко он обновлял свой гардероб. Но у подрастающего мальчишки постоянно возникали потребности. И кто же, как не мать решит эту перманентную проблему?!

Из-за дефицита детских товаров и денег ей приходилось идти на хитрость. Кто-то подарит (родственники) или продаст (соседи) старую вещь, её перешивали, перелицовывали, и получалась сыну рубашка или курточка. Как-то мы с мамой поехали, казалось тогда, далеко-далеко — на станцию Сортировочная, где жила портниха, которая за приемлемую плату согласилась сшить мне пальто. Был куплен отрез зелёной ткани, и после ряда примерок, я оделся и несколько лет носил это нелюбимое мною, кургузое, с припуском на вырост пальто. Терпел, не канючил. А что делать, когда жизнь скудна.

Однажды летом я попросил маму купить мне трусы — на улице жарко, в штанах в футбол гонять неудобно. «Есть трусы… Вот возьми…» Вышел я в трусах, и вся улица захохотала, а ко мне чуть не приклеилась кличка «Женские трусики». Это мама поделилась своим трико. Но во второй раз я их уже не надел.

Из-за дефицита и для экономии денег родители старались приобретать носильные вещи своим чадам на вырост. Когда в семье много детей — то, что не совсем изнашивается, переходит от старших детей к младшим. А когда ребёнок один в семье, единственное спасение — покупать на вырост. Так, помню, помимо этого злополучного зелёного пальто, у меня появились прекрасные ботинки, которые были размера на три — четыре больше нужного, сначала они болтались даже на двух толстых парах носков. Но оказались крепкие, никак не хотели изнашиваться: и сверху кожа держалась, и подошва не истиралась. Наконец, у одного ботинка подошва просто переломилась пополам: сломалась внутри железка (!), и кожа, не выдержав, тоже лопнула.

Отец обеспечил семью всякой мебелью, но он не любил никаких украшательств, ничего не покупал для придания жилью семейного уюта. Я не представляю, чтобы у нас появились тогда весьма популярные пресловутые слоники или картинки с лебедями. Но были в моде не только слоники, но и вязаные вещи. И своим вязанием мама украшала подзоры, занавески, накидки на диван и комод, скатерти… Пока пальцы ещё могли держать спицы и пяльцы.

Мама не получала пенсию: до пенсионного возраста было ещё далеко, а инвалидность ей почему-то не давали. Может, просто не обращалась для оформления? Полное иждивенчество её явно тяготило. И она не только пыталась сэкономить, но и старалась заработать.

Несмотря на свои ограниченные физические возможности, она взялась нянчить ребёнка. С детскими яслями-садами в советское время всегда были проблемы. Очереди ждали порой годами, из ясельного возраста детишки вырастали, а в детсад — новая очередь, и снова ожидание… При этом далеко не во всех семьях мамаша могла позволить себе не работать и заниматься воспитанием, точнее выращиванием своего чада. Одного мужнина заработка, как правило, не хватало прокормить всю семью.

Двухлетнюю девочку по фамилии Орёл (такую не забудешь) мама нянчила несколько месяцев. Были ещё малолетние «клиенты», но на короткое время. Тогда мама решилась на более постоянный доход: сдавала койку. Отец к тому времени уже перестал с нами жить. Отдельной комнаты у нас не было, если не считать кухни и крохотного тёмного уголка возле печки, где маме было комфортно, тепло в любое время года. Остальная часть нашего жилья вмещала шкаф, круглый стол, комод, этажерку, диван, несколько венских стульев старинной фирмы «Братья Тонетъ» и полутораспальную кровать. Вот эту кровать мама и сдавала. Я предпочитал спать на диване.

Появилась юная девушка, почти моего возраста, — на соседней кровати!!! Но мы по-дружески уживались. Тем более что с первой квартиранткой, Таней мы были знакомы, она жила на нашей улице. Почему покинула прежнее жильё, не знаю. Девушка строгая, аккуратная, училась в техникуме.

Про мамин «отель», видимо, разнёсся слух, и стали приходить потенциальные клиентки. А почему не заработать больше? И мама, не посоветовавшись, приняла под крыло ещё одну жительницу. Это была разбитная девчонка, не москвичка. Она работала в кусковском тамбурном цехе. К транспорту это производство не имело никакого отношения. Там шили официальные советские знамёна. То ли условия труда были тяжёлыми, то ли платили мало — работали в основном лимитчицы или жительницы Подмосковья. Так что в московском жилье они нуждались.

Тане категорически не понравилось делить одну кровать на двоих. И она сразу же покинула нас. Тут мама, конечно, была не права.

После весёлой, компанейской швеи-тамбурщицы появились сразу две постоялицы — серьёзные и строгие, будущие медицинские и родные сёстры Байбара. Они учились в соседнем с нами медучилище. Домой ездить далеко, вот и устроились в наш «отель».

Когда-то их семья переехала с Украины в Подмосковье. Возможно, выгнала оттуда война — Гражданская или, скорее всего, Вторая мировая. В Луховицком районе, возле станции Фруктовая у них был свой дом.

В августе 1955 года они пригласили меня к себе погостить. Вышел я из поезда и подумал: какой скучный пейзаж. Избы шеренгой выстроились вдоль железной дороги, тогда ещё не электрифицированной. Пыль и копоть от паровозов и бесчисленных составов, гремящих днём и ночью.

Но во время первой же прогулки открылись есенинские места!

Буквально в двух-трёх сотнях метров за станцией — высоченный берег Оки. Неоглядные зелёно-голубые дали! Такие же, как в родном селе Есенина, до которого от Фруктовой всего с десяток километров!

А в другую сторону, за домами и огородами, — тоже неоглядные дали, только степные. И тоже — есенинские! Сколько строк он посвятил этим бескрайним просторам!

Вот только наслаждаться этими видами и вообще прелестью сельской жизни я смог не сразу. Ехал сюда в поезде. В обычном поезде с паровозом. Ехал долго и нудно. В вагоне было душно. Я выбрался на переходную площадку, под свежие струи летнего воздуха. И меня, вспотевшего, так просквозило, что я сразу же слёг. Очередная простудная болячка! Причём я очень долго никак не мог освободиться от болезненного состояния. И температура уже нормальная, но всё как-то ломает. А лето идёт. Скоро мне уезжать. И я рискнул.

Вместе с младшим братом сестёр пошли на Оку купаться. Спустились к прохладной воде. Махнул я на свою непреходящую хворь и кинулся бороться с быстрым течением Оки. Манил противоположный берег. Там виднелся Белоомут. Как потом узнал, это — старинное русское поселение, связанное в том числе и со становлением российского флота. А в 2010 году это место стало одним из центров грандиозного пожара, в котором погибли десятки, если не сотни крестьянских изб соседних деревень.

Но тогда я ни о чём таком серьёзном не думал. Просто наслаждался купанием. И, как сказочный герой, вышел из окского «котла» посвежевшим и здоровым. Вся хворь сразу отступила.

Стал осваивать просторы на братишкином велосипеде. Степной путь до Рязанского шоссе не преодолел, да и скучен он. Не знал я тогда, что где-то в этой «скучной» плоскотине в Луховицком районе построят завод, где начнут собирать военные самолёты. Как потом рассказывал один свидетель: вдруг из-под земли вырывается реактивный самолёт и взмывает ввысь…

Чаще ездил к берегу Оки. Показали мне исторические места — древние курганы. Аборигены здешних мест облюбовали высокий берег чистой, рыбной и судоходной реки ещё несколько тысяч лет назад.

Довелось и с нынешними аборигенами познакомиться. И оставили они у меня не очень приятное впечатление.

Марусю, старшую, фигуристую (кровь с молоком!) сестру, плотно опекал здешний её давний ухажёр по кличке Тарзан. Проходу не давал. То ли он не работал, то ли по случаю приезда «невесты» отлынивал от неё. От работы, разумеется. Маруся его побаивалась. Повод его бояться был: крепкий, самоуверенный мордоворот. Киношный Тарзан тот даже в джунглях был в отношениях с женским полом джентльменом и весьма подвижным. Этот «фрукт» не обладал ни тем, ни другим достоинством современного человека. Громогласный шкаф! К тому же, как я понял, он тут считался главным уличным управителем, повелевал молодёжью. Считай — всем хулиганьём.

Вот только Марусю ему не удавалось подчинить. Она на рожон не лезла, на свиданки ходила (не отвертишься), но лишнего не допускала. Она просто пережидала, когда кончатся каникулы.

Ко мне Тарзан отнёсся деликатно. Во-первых, он очень хотел пронюхать, не появился ли у Маруси московский дружок. Во-вторых, вероятно, хотел меня перетянуть на свою сторону, дабы повысить свои жениховые шансы. Он не раз заводил со мной разные отвлекающие разговоры. Помню, например, мы с ним обсуждали громкий успех нашей сборной по футболу, которая как раз тогда в Москве со счётом 3:2 выиграла у команды ФРГ. В товарищеском матче, но западные немцы были тогда чемпионами мира!

Тем не менее, при встрече с ним, а они происходили почти каждый день, у меня по спине пробегал холодок. Но с ним всё обошлось миролюбиво. Не обошлось с другими аборигенами.

В предпоследний день моего фруктового отпуска братишка сестёр увлёк меня в местный клуб на танцы. И это чуть не закончилось печально для меня. Зачем приходят на танцы? Чтобы танцевать. И я танцевал. При скудном выборе сверстниц я несколько раз приглашал одну и ту же девицу. Вскоре пригласили меня. На улицу. Поговорить. Один из них намекал, угрожал, махал ножичком перед моим пронырливым носом. Будто я, потанцевав несколько фокстротов и танго, мог увести с собой «его» девчонку. Выручил братишка. Он отвёл задиру в сторонку, пошептался с ним. Видимо, объяснил, откуда взялся этот москвич (а это они сразу вычислили по моему раскованному поведению и одежде) и что скоро я исчезну с окского горизонта. Не исключаю, что намекнул на мои дружеские контакты с Тарзаном. Так что я ретировался без потерь внешнего вида и собственного достоинства. На следующий день уехал в родную Москву. Хотя и не менее хулиганистую, но более понятную.

Ещё одна страничка жизни тех лет приоткрылась мне в связи с этим семейством. Прибыл на побывку старший брат — морской офицер. Заехал и в Москву повидать сестёр, заночевал у нас. В шикарной, дотоле не видимой мною форме! Дал померить фуражку. А главное — потрогать кортик. Я вынул его из ножен и обомлел: блестящее стальное лезвие завораживало. «Не обрежься», — предупредил офицер.

Служил он в далёком от нас китайском Порт-Артуре, тогда ещё принадлежавшем Советскому Союзу. А может, как раз тогда эту военно-морскую базу вернули китайцам, с которыми сначала была «дружба навек», а потом вдрызг разругались. И, возможно, брат наших жиличек получил назначение в другое место. Это осталось для меня тайной.

Моряк попросил меня показать Москву. В числе других объектов для осмотра он выбрал ВДНХ. Нагулявшись по просторам выставки, мы зашли в ресторан «Золотой колос». Я впервые в жизни оказался в ресторане. Да ещё в таком представительном — большом и с видом на озеро. В обеденное время посетителей было мало. И это подчёркивало значимость моего появления в таком прежде недоступном (по возрасту и по деньгам) месте. Да ещё в сопровождении боевого офицера! Угощал портартурский гость. Предложил мне «пригубить» коньячок. Сей горячительный напиток также был прежде мне недоступен. Отец не любил коньяк. И мы в своей подростковой среде его не жаловали: «Пахнет клопами». Но, преодолев первое неприятное восприятие, я распробовал и «пригубил», хорошо «пригубил». Градус моего настроения заметно повысился. А подвижность уменьшилась. Ноги стали ватными. Я еле поднялся после трапезы и с трудом поковылял вслед за офицером…

Жил я с сёстрами-байбарятами в мамином «отеле» мирно, несмотря на волевой, настырный характер Маруси. А с младшей — Ниной, моей ровесницей, вообще отлично ладили. Я даже пытался её вовлечь в нашу техникумовскую компанию. Тем более что мой сокурсник Олег стал приударять за ней.

Но, окончив медучилище, девушки разъехались по рабочим местам. Мамин гостиничный доход прекратился.

То ли кто накапал в финорганы, оттуда зачастили с проверками, и мама испугалась, то ли просто я повзрослел, и взаимоотношения полов могли озадачить заботливую маму. Но даже когда я служил в армии, квартиранток больше не было. Хотя маме без меня стало одиноко и очень тяжело саму себя обеспечивать.

Все эти факты маминых доходов доказывают, что дополнительный, не зарегистрированный и не обложенный налогом доход был повседневностью даже в жёсткое советское время.

Рождённый в жару был обречён умереть в раннем возрасте

«Благодарю, что не умер вчера…»

Андрей Вознесенский

Хлопоты у мамы со мной маленьким были не только такие — одень, обуй, накорми. Ещё — лечи от частых болезней. И это не случайно.

Михаил Булгаков в письме от второго августа 1938 года к жене Елене сообщил: «Жара совершенно убивает». Было свыше тридцати градусов по Цельсию. На следующий день, в такую же жуткую жару, родился я. Лишь пятого августа Булгаков с облегчением сообщает: «Жара упала!!»

К моей семье великий писатель лично никакого отношения не имел, просто и он, и мои родители, а потом и я, жили в ту жаркую пору в одном городе — Москве. И письма Булгакова — документальное доказательство, что донашивать и рожать меня моей матушке, при отсутствии тогда кондиционеров, было нелегко. Да и Гидрометцентр как-то официально подтвердил (сам слышал по радио), что в один из первых августовских дней 1938 года был зафиксирован суточный рекорд жары за всё время метеонаблюдений.

Попутно замечу: тогдашняя тяжёлая погода, видимо, ускорила смерть Константина Станиславского. Великий режиссёр скончался седьмого августа 1938 года.

Я потому заговорил о той давней температурной аномалии, что рождающиеся в жару дети обречены постоянно страдать от простудных заболеваний. Я так думаю. Возможно, это подтвердят специалисты. Это подтверждает моё детство.

Сохранилась фотография: лежу я голенький, полугодовалый крепыш, ручки-ножки — как туго перевязанные сардельки. Ну, прямо прообраз для «голышка» — знаменитой советской целлулоидной игрушки. И ничто не предвещает, что через три месяца моя мама навсегда распрощается с этим здоровячком.

Меня сдавали в ясли, там я тяжело заболел: то ли пневмония, то ли ангина с очень высокой температурой. Я посинел. Чтобы не видеть, как я умираю, мама накрыла меня подушкой. А что она могла поделать? Детская смертность в те годы была ужасающей. Напомню, я у моих родителей уже был третьим ребёнком, а мама родилась в семье, где на свет появилось тринадцать детей, но до взрослости дожили лишь пятеро. Распространённое на тогдашней Руси явление. Количеством перекрывали низкое качество медицины и тяжёлых бытовых условий.

Когда я под подушкой утихомирился, мама сняла её, подумала, что дитё отмучилось. А я, уже слегка подрумяненный, мирно посапывал, не ведая, что, вернувшись практически с того света, проживу ещё более восьми десятков лет… Тогда я, по сути, родился во второй раз.

Говорят, кто пережил смерть — проживёт долго. Но моё детство этого не предвещало. Рос я очень болезненным ребёнком. Простуды случались два раза в год, при переходе от тепла к холоду и наоборот. Меня мучила ангина. Я был слишком бледен и худ, нередко кружилась голова, особенно в начале лета, с наступлением жары. При всём при этом я не переболел ни одной детской болезнью! Конечно, мне делали все необходимые прививки (в этом надо отдать должное советской власти). Но, возможно, всякие заразы не успевали повлиять на мой организм, который так часто болел ангиной, а значит я постоянно принимал антибиотик — тетрациклин. Правда, компетентные люди пугали меня нехорошими последствиями.

Когда поменьше был, мама купала в тазу, прямо дома, где не было никаких удобств. «С гуся — вода, с Толюшки — худоба…», — приговаривала она, повторяя бабушкины слова. Но худоба и бледность не смывались. В сельской среде легче переносил все температурные перепады, переохлаждения. Хотя и там однажды тяжело заболел. Но там лишь однажды.

В четвёртом классе, видимо, я совсем стал плохо выглядеть. Повезла меня мама к невропатологу аж на станцию Новая — в нашей поликлинике нужного специалиста не оказалось. Там меня дотошно опросили. Я рисовал квадратики, показывал, как у меня в глазах двоятся предметы. Двоились ли на самом деле, я не был уверен, но под напором настырного врача, и чтобы не огорчать маму, которая так старалась меня вылечить, я что-то чертил на докторском листе. И мне назначили уколы с глюкозой. Десять раз ездил в клинику на электричке. Один — маме было не под силу так часто толкаться в переполненных трудовым людом поездах.

В шестнадцать лет устроила она меня в железнодорожную больницу, что располагалась прямо возле платформы Перово. Там и сейчас что-то медицинское находится. Кто-то из врачей посоветовал ей обратиться туда, поскольку меня замучила ангина, а там была новая техника. Назначили мне десять сеансов облучения «кобальтовой пушкой» — по пять с каждой стороны горла. Врач решил, что лучше мне не выдирать гланды, а уничтожить их облучением. Я ложился на бок. Меня накрывали толстым, похожим на резину, тяжёлым покрывалом. Надо мной в темноте склонялся какой-то сложный аппарат и в оставленную над моим горлом для его луча маленькую дырочку направлял поток частиц.

Это ли помогло или моё дальнейшее самолечение — обтирание снегом, ходьба голыми ногами по снегу, но потом я стал купаться в ледяной воде, ангиной больше не болел. Да и грипповал редко.

«Мам, это же Шопен!» — «Уж слишком он шипен…»

В интеллектуальном развитии заботливая, но безграмотная мама ничем помочь мне не могла. Запомнился такой анекдотический случай. По радио передавали классическую музыку. Мама кивнула на чёрную бумажную «тарелку», висевшую на стене (таким было самое распространённое в советских квартирах радио): «Да выключи ты, голова разболелась!» — «Мама, да это же Шопен!» — «Уж слишком он шипен…» Конечно, звуковое качество радиопередач было весьма сомнительным, но до покупки отцом шикарного по тем временам рижского лампового приёмника, связь с миром была только благодаря этой «тарелке».

Житейской философией мама также не смогла меня напичкать. И не пыталась. Но мне запомнился один разговор на щекотливую тему — о взаимоотношении с женским полом. «Слабохарактерный ты. Ой, будет из тебя жена верёвки вить», — горестно заключила она. Я отшутился. Понимал, что это она так отреагировала на мою «дружбу» с умной, волевой однокурсницей.

Каждая мать думает о том, как бы её птенца, выпорхнувшего из семейного гнезда в самостоятельную жизнь, не обидели, не подмяли, не закабалили. То ли из-за моей домохозяйской старательности такой вывод мама сделала, то ли из-за детской стеснительности и деликатности в обхождении с девчонками… На самом деле мой характер сложился совсем не мягкий. В борьбе с окружающей средой: и дома, и в криминализированном послевоенном быту. Да и отцовские гены тому способствовали.

Поскольку отец мало обращал внимания на моё воспитание и никак меня не контролировал, то эти семейные задачи легли на маму. Однако это меня не обременяло. У нас не было больших бытовых конфликтов. В моей памяти сохранились лишь два неприятных эпизода из наших взаимоотношений с мамой.

Первый случился ещё во время войны. Война тут не причём. Впрочем, как сказать. Отца нет, «пропал без вести». Мать с утра до вечера работает в столовой. Я, пятилетний, предоставлен сам себе. Чаще всего я оставался запертым в нашей комнатёнке. Но целый день сидеть в крохотном пространстве, без дела было тоскливо.

Даже война с крысами не убавляла тоску. Жуткие рассказы о том, как эти голодные обнаглевшие зверюги нападали на людей, особенно на детей, меня пугали лишь отчасти. Я заранее готовился к схватке. Залезал на подоконник, запасался всеми возможными предметами, пригодными для метания. И как только крысы начинали свой нахальный пробег сквозь щели по всем комнатам вдоль общего коридора, я пулял в них заготовленными «гранатами». Убить — не убил, но это придавало мне храбрости, особенно с наступлением темноты. Страшновато становилось, когда я уже потратил все свои боевые заготовки, а они продолжали шастать туда-сюда, и темнота сгущалась…

Но в тот жаркий летний день я гулял на свободе. Возможно, у мамы был выходной.

Сначала, едва выйдя на крыльцо барака, я подрался с каким-то противным мальчишкой. Не помню ни имени его, ни внешнего вида, но осталось только то, что он очень противный. И, хотя он был старше, выше и сильнее меня, я с ним отчаянно дрался. Видимо, он третировал меня раньше, а тут ещё чем-то разозлил. И я, а не он, полез в драку. Он отбивался. А всё равно лез. Он отталкивал меня своими длинными «граблями» и разбил мне нос. Сильно пошла кровь. Я отступил.

Вытираясь руками и рукавом, я испачкал всю одежду. Домой в таком виде идти не захотелось. И я отправился в «турпоход». В первый в моей жизни. Вдоль окружной железной дороги, а мы жили в сотне метров от неё, я ушёл далеко-далеко. Туда, где разгружались вагоны с углём. Видимо, это было уже ближе к станции Фрезер. Туда, где теперь в небо упираются конструкции Северо-Восточной автомобильной хорды. Пробираясь по терриконам, я несколько раз соскользнул по склону. Можно представить, каким «углекопом» я стал.

Заметив свой новый, чёрно-красный экстерьер, я пришёл в ужас. К нашему бараку вернулся в страхе за содеянное. Войти внутрь не решался. Возле крыльца росло дерево, я забрался и сидел на сучке почти до захода солнца. Вдруг из подъезда вышла мама, заметила: «Слезай!» Я отказался. Сходила за ремнём: «Слезай!» — «Ты меня будешь бить». — «Не буду». Я слез. Она, как говорится, не отходя от кассы, стала хлестать меня, извивавшегося на земле. По заднице, по рукам, которыми я пытался защитить свою мальчишескую честь. Она вымещала свой страх за моё исчезновение на целый день. Я кричал и плакал. Но не столько от боли, сколько от обиды: обманула! Мама обманула!

Она и раньше, не имея других аргументов для воспитания и боясь без отца уступить меня хулиганствующей улице, бралась за ремень. Как правило, за дело. Но до того она никогда меня не обманывала, поскольку не обещала не бить.

А за другой случай, также запомнившийся на всю жизнь, потом стало стыдно мне.

Двенадцать лет — критический возраст для пацана. Начинается период полового созревания. В организме происходит что-то непонятное. Помню, как на меня нападал внезапный психоз. Без всякой причины я мог, например, несколько минут колотить кулаками по сиденью стула. К тому же — это переходный период в самооценке, когда ты считаешь себя уже не ребёнком и пытаешься самоутвердиться во взрослом мире.

В такой-то вот нервозный, неподходящий момент мама сделала мне колкое замечание. Возможно, справедливое, но оно мне не понравилось тоном. Я схватил брюки, которые собирался надеть, и запустил их в спину уже выходящей из моего закутка мамы. И онемел от ужаса. Она оглянулась, укоризненно посмотрела, и молча ушла, оставив меня в столбняке…

И был случай, который повлиял на всю мою жизнь. Я же рассказывал, что начал курить с шести лет. У меня не было сильной тяги к никотину. Да и возможностей для удовлетворения потребности у меня не было. Курил я тайно. Лишних денег на курево не было. Это в Сергиевке я мог закрутить цигарку из бабушкиного табака, а где возьмёшь (и спрячешь от родителей) табак? И я приспособился воровать папиросы у отца. Он курил «Беломор». Запасные пачки всегда лежали в гардеробе. Я осторожненько извлекал клинышек бумаги, закрывающий доступ внутрь пачки, и аккуратненько вынимал две папиросины. Отец пропажи не замечал. И курил, когда дома никого не было.

Но однажды мама, ушедшая в магазин, внезапно вернулась с полдороги — деньги забыла. А в комнате дымок от недокуренной папиросы и устойчивый запах. Я задрожал от страха: ну, сейчас мама начнёт меня лупить! «Ты курил?» — довольно спокойно спросила она. Я ответил: «Да». Сказал, где брал папиросы. И довольно твёрдо пообещал, что больше никогда курить не буду. Мама поступила педагогически правильно: не ругала, не бралась за ремень и даже ничего не сказала отцу.

Это случилось во втором классе, и с тех пор я не курю. Пытались меня вовлечь во время богемных вечеринок в редакциях, чтобы табак усиливал действие алкоголя. Угощали «огоньком» во время перекуров в армии. Ничего кроме отвратительного послевкусия я не ощущал, даже аппетит терял. Не могу терпеть табачный дым. Это сильно мешало играть в шахматных турнирах. А противник, видя перед собой некурящего, специально дымил мне в лицо. Пару раз чуть не избили в электричке, когда я, стоя в тамбуре в ожидании своей станции, сделал замечание курящим, поскольку это официально запрещено, а мне в духоте дышать было нечем. Оба раза это было воспринято чрезвычайно агрессивно.

Может, это отвращение к курению тоже помогло мне дожить до солидного возраста?

Итак, всего три конфликта за всю жизнь! Это не много. Мама гордилась мной. Радовалась, что я не пью, не курю, не играю в карты на деньги, не участвую в драках и не ворую… Но это не давало ей абсолютного покоя относительно меня, активного мальчишки.

Случай — причина «естественного отбора»

Есть статистика, которая подскажет, сколько детишек доживёт лишь до определённого возраста. Это так называемый естественный отбор. Многих уносят болезни в раннем возрасте. К этому на Руси издавна относились, по сути, философски, чтобы уменьшить боль потери: бог дал, бог взял. Особенно, когда рожали помногу. Но когда погибает здоровый ребёнок от несчастного случая — это трагедия на всю жизнь.

А таких случаев за долгие годы взросления, приобретения опыта, возникает неисчислимое число, и никто не знает, откуда может прийти угроза. И особенно подвержены таким случаям, разумеется, мальчишки.

Когда во время войны мама работала в столовой официанткой, она, чтобы не оставлять меня один на один с крысами и не отпускать в неподконтрольные прогулки, пыталась держать меня возле себя. Целые дни я проводил в общепитовской обстановке. Это создавало определённые неудобства и работникам столовой, и мне. Чем заняться с утра до ночи? Перед открытием на обед мне разрешалось помогать в расстановке стульев. А вечером, после закрытия, — поднимать их на столы. Больше ничего доверить мне не могли. И пока обслуживали посетителей, я не знал, куда себя деть, чем заняться. И к вечеру был уставшим не меньше, чем мама.

Перед уходом домой была заключительная операция — чистка картофеля. Помню скандал, устроенный какой-то начальницей за то, что слишком толстыми получились очистки: «Люди голодают, а вы тут транжирите продукт…» Помню и приятное. Однажды так устал, что, сидя в кругу женщин, чистивших картошку, уронил непослушную головку на бедро молодухи, мерно покачивающейся в такт работы с ножом. Пригрелся, задремал. Вдруг слышу: «А что, Толик, нравится она тебе?» Как сказать «нет», когда пригрелся на мягкой ноге. «Женишься на ней, когда вырастешь?» — не унималась мамина коллега под хохот товарок. «Женюсь», — неуверенно пролепетал я сквозь сон…

Но столовская идиллия внезапно оборвалась. После случая, который чуть не стал трагедией. Засидевшись под каким-то свободным от посетителей столом во время обеденного обслуживания, я, пятилетний карапуз, вылез и оказался на ходу официантки, которая со скоростью экспресса неслась с подносом, где в два яруса стояли тарелки с горячими щами. Она споткнулась, с трудом удержалась сама и удержала поднос, а то бы обварила меня и рабочий класс, нетерпеливо дожидавшегося своего обеда. Шум, гам, скандал. И маме запретили держать меня при себе в столовой.

Что со мной делать, куда меня деть? В детсад меня мама не смогла пристроить. Запирала в комнате. Это было ещё как-то терпимо, когда мы жили в общежитии, в комнате с другими женщинами. Но потом маме дали отельную конуру, где нечем было заняться, и я, как уже рассказал, целый день сидел на подоконнике, наблюдая за улицей и кидаясь в крыс.

С наступлением тепла я мама меня оставляла на улице. С мальчишками жёг костры на пустыре. Безобидное, на первый взгляд, занятие обернулось неприятностью. Время-то военное, изобразить из себя стрелка всем хотелось. Вот и подкидывали в костёр что-нибудь, что производило шумовой эффект. Нет, до патронов дело у нас не дошло. Но случилось не менее опасное. Кто-то из мальчишек, что постарше, догадался подкладывать в огонь шифер. При нагреве он взрывался. Мы заблаговременно прятались, как бойцы на фронте от вражеского обстрела, и радовались эффекту. Но однажды шифер съехал с костра, мальчишка подошёл поправить, раздался хлопок, один кусок попал ему в голову, кровь залила лицо… Мы испугались и перестали играть в войну у костра. Да и взрослые стали запрещать нам разводить костры.

Но нет предела детской фантазии и находчивости. Тогда широко применялась автогенная сварка с использованием ацетилена. Газ этот привозили не в баллонах, а «добывали» на месте — из карбида кальция. Нередко рабочие слишком небрежно относились к его хранению. Мы тырили у них куски карбида, упаковывали в банки, заливали водой, карбид бурно шипел, выделяя ацетилен, только успевай поджечь…

Но и более тихое времяпрепровождение бывало опасным. Запомнилось моё путешествие по первому льду на Владимирском пруду. До пруда от маминой столовой метров двадцать, так что он всегда был первым объектом для осмотра окрестностей. Ближе к столовой находилась только яма от взрыва бомбы на месте аптеки. Яма глубокая, в мой тогдашний рост, можно было спрятаться от глаз посторонних. От строения не осталось ничего. Зато вся поверхность была усыпана осколками от аптекарского стекла и мелкими металлическими кусочками от аппаратуры. Но изучать их надоело, и моим вниманием овладел пруд. А он всегда был разным, в зависимости от времени года.

С сельского детства меня привлекал первый лёд: когда бросаешь камешки — раздаётся чистый, неповторимый звук. Но в тот день я решился прогуляться по свежему льду. Да не один, а с девочкой, которая была ещё моложе меня. Лёд трещал, прогибался под нами, но чем дальше мы шли, тем было интереснее: под тонким прозрачным панцирем виднелись водоросли. Сколько продлилось бы наша ледовая Одиссея и до чего мы бы дошли, если бы не истошный крик. Это мама девочки вдруг обнаружила пропажу своего дитяти, а увидев нас на прогибающемся льду, чуть в обморок не упала. На крик прибежал какой-то мужик, грозно приказал нам не двигаться, сбегал за деревянной лестницей, положил её на лёд и велел медленно двигаться к ней. Сам он приблизиться к нам не мог, лёд его не выдерживал, даже на лестнице.

Девочкина мама грубо отругала меня, а мне было весело от приключения, я, в отличие от взрослых, даже не успел испугаться…

О своих приключениях в первые школьные годы, которые я в основном провёл в Сергиевке, с бабушкой, я рассказал. Но и попозже, в подростковом возрасте маме было чего опасаться.

На рабочей окраине столицы, где мы жили, после войны властвовали банды. Безотцовщина, безденежье, алкоголь, бескультурье… Примерно каждый третий пацан из тех, с кем я играл, имел приводы. Некоторые прошли колонию, и не один раз.

В соседнем подъезде жила семейка — «достойная» ячейка передового советского общества». Молодая пара — на мой детский взгляд им было лет по тридцать с хвостиком. Оба регулярно оказывались в заключении. Жена в промежутках отсидки ещё как-то успевала поработать. Видел я её на заводе «Фрезер», она лихо гоняла по цехам на электрокаре, перевозя заготовки.

У мужа труд на благо социализма не складывался. Только выйдет — вскоре снова загребут.

Однажды он постучал к нам в квартиру. Я был один. Открыв дверь, я увидел его высокую фигуру, мрачную физиономию, и мои ноженьки подкосились. В такой ситуации растерялся бы кто угодно из наших соседей. Все боялись его, зная «заслуги перед отечеством».

— Я смотрю — у тебя книжки есть. Дай почитать… — довольно мягко и вежливо для его пугающей внешности попросил незваный гость.

Мы жили на первом этаже. Окно не всегда закрывали шторами. И с улицы, с высокого дощатого тротуара, когда вечером мы зажигали свет, хорошо видна этажерка с книгами. Так что не удивительно, что зоркий взгляд рецидивиста узрел «моё богатство». Хотя всего-то книг тогда у меня было десятка три. Вместе с учебниками. Выбор не велик. Что же ему предложить?

— Про природу есть? — неожиданно для меня спросил он. Я достал «Кащееву цепь» Михаила Пришвина. Другой книги «про природу» у меня не было. Он взял.

Я уж было распрощался с книгой, ведь мирская жизнь этого соседа была всегда кратковременной. Однако вскоре он вернул книгу.

— Занятная вещь, — прокомментировал он и ничего иного просить не стал. И даже не осмотрел содержимое этажерки. Вскоре он исчез. Видимо, вернулся в привычную тюремную среду. И исчез навсегда. По крайней мере, я его больше никогда не видел.

У этой криминальной пары родился сын. В тюрьме. Рос он, естественно, без родительского внимания, с бабушкой. Отличался… отборным матом. До школы он вообще не употреблял иных слов, не мог пользоваться нормальным лесиконом. Кроме того был нервозен и агрессивен, мог из-за пустяка полезть в драку, запустить чем-нибудь тяжёлым, что попадётся под руку. Я старался с ним никак не общаться.

Предполагаю, что из него вырос достойный преемник своих родителей на криминальном поприще. Но я это не смог наблюдать. После слома нашего дома пути-дорожки с ним, с его криминальным семейством и со всеми соседскими хулиганами разошлись. В этом, кстати, была социальная польза от хрущёвской программы по ускоренному возведению панельных домов в новых микрорайонах столицы: на какое-то время, на мой взгляд, некоторые банды, обильно расплодившиеся в трудное военное и послевоенное время, распались.

Но попозже довелось пообщаться с другим членом этого семейства. Опять-таки свою роль сыграло моё незанавешенное окно.

В соседнем доме как-то незаметно, неожиданно для меня из маленькой девчушки выросла невеста. На неё, как она призналась, произвела сильное впечатление моя поза «мыслителя». Видимо, она увидела меня, когда я зачитался книгой, позабыв и про незанавешенное окно и про весь остальной мир. Девушка сделала так, что мы вроде бы нечаянно столкнулись у дома. Познакомились. И хотя я был не на много старше её, но всё же раньше я видел в ней лишь кроху, копошащуюся в песочнице, и никогда не помышлял о знакомстве. Но теперь ей уже стукнуло шестнадцать. И она была весьма привлекательна. К тому же, как выяснилось, умна и начитанна. Она занималась в студии театра драмы и комедии на Таганке, который впоследствии стал базой для труппы Юрия Любимова. Мы стали встречаться, бродили по окрестностям, разговаривали на интеллектуальные темы. Она читала стихи. Никаких попыток к более тесному сближению с ней я не предпринимал. Просто она была редким, экзотическим экземпляром для нашего рабочего посёлка.

И вдруг приходит возбуждённый сосед из того уже мною упоминавшегося криминального семейства — младший брат рецидивиста-природолюба — и ставит передо мной вопрос ребром: насколько у меня серьёзные намерения относительно этой девушки? Мол, она слишком молода и ещё глупа, ты можешь её обидеть, а мы своих в обиду не дадим. Так что «отзинь», отстань то есть, у тебя своя компания, и живи в стороне, а то поговорим с тобой иначе… Угроза была недвусмысленной.

Причём тут девочка-цветочек и этот хулиган? Оказалось, они какие-то дальние родственники. А этот младший брат немногим уступал старшему по контактам с милицией, и лишь чуть-чуть не созрел для более серьёзных, тюремных дел. И у них на их «поляне» всё было под контролем. И любовь тоже. Я «отстал». У меня действительно не было никаких «серьёзных намерений» относительно шестнадцатилетней особы с творческим воображением. И ничего серьёзного у меня ещё не успело зародиться по отношению к этой милой девушке. И ей, видимо, «объяснили» родственнички, что негоже якшаться с более старшим парнем. Она больше ни разу не попыталась встретиться со мной, даже случайно. А если бы у нас была любовь?..

Угроза соседа-хулигана была вполне реальной. Пырнуть финкой в то время — это было запросто. Даже ни за что. Захотелось — пырнул: мене твоя рожа не ндравится…

Однажды мы с дружком еле-еле мирно разошлись с бандюганом зверской внешности. Он пристал к нам беспричинно. Просто ситуация удобная. Встретились с ним в узком проходе между сараев, по которому обычно мы возвращались с железнодорожной станции. Вечер, темно и никого, кроме нас двоих и этого третьего. А мы — мелкие, хилые подростки, нам было тогда лет по четырнадцать. Бежать было бессмысленно: его ноги в полтора раза длиннее. Изгилялся, детализируя, как он нас будет «чикать ножичком»… Покрутив перед нашими загрустившими носами стальным лезвием, понаслаждавшись нашим испугом и своей властью над нами, верзила миролюбиво завершил «беседу»: «Ладно, идите. Сегодня я добрый…» Чего ему было надо от нас, бедных пацанов? Не нашёл в тот вечер других «собеседников»?

При аресте главаря банды, жившего в соседнем бараке, погиб милиционер. Милиция озверела и замела человек двадцать. Об этом громком деле даже городская газета написала. Стало поспокойнее. Но лишь на какое-то время.

Сам не знаю, как я, ежедневно общаясь со шпаной, не угодил в переплёт. Не участвовал в воровских набегах на индивидуальную и социалистическую собственность, в массовых драках «улица на улицу» (или одна группировка на другую), в коллективных попойках… Что меня оберегало? Увлечение шахматами и соответственно общение с более интеллектуальными парнями? Дружба с умными девочками? Чтение книг и влияние на меня положительных героев (сказочных, мифических, идеологических)? Длительные, на время летних каникул, отъезды в сельскую среду, где общение с природой и каждодневные хозяйские заботы положительно влияли на психику и даже мировоззрение растущего человечка? Наверно, всё понемногу. Но главное, мне кажется, я всегда был индивидуален. В любой группе, в любой ситуации непонятным для меня образом складывалось своё особое мнение и независимое поведение…

В мою детскую карачаровскую пору бывали такие случаи, которые могли оказаться для меня трагическими непреднамеренно с чьей-либо стороны.

Шёл на станцию, остановился у дороги, пропуская грузовик. Он вёз из деревообрабатывающего комбината большие оконные блоки. Когда круто поворачивал, один блок вывалился. Рухнул на землю в сантиметрах от меня. Сделай я ещё шаг, не сочинял бы сейчас эти строки…

Однажды летом я готовился к экзаменам и сидел с учебником под нашим окном, в палисадничке на табурете. Читал книгу и одновременно загорал, подставив оголённую спину солнечным лучам. Гулял ветер, и так он рванул форточку на втором этаже, что оттуда выскочило стекло, оно спикировало на табурет в вертикальном положении, рассекло дерматиновое покрытие табурета. А я буквально за минуту до этого встал с табурета, иначе это стекло рассекло бы мне хребет. С тех пор всегда смотрю вверх, прежде чем сесть или встать… Это особенно важно в городе, поскольку на крышах вырастают большие сосульки, разрушаются карнизы и балконы, из лоджий выбрасывают опорожненные бутылки…

И после того случая, и много раз потом я ловил себя на мысли, что, возможно, это моё собственное предчувствие опасности меня подняло с табурета. И во многих других ситуациях, когда я бывал на волоске от гибели, что-то толкало меня на действия, которые спасали. Так у меня развита интуиция? Или кто-то из космоса мне подаёт сигнал? Или просто везение?

Я не мистик, но одно правило я вынес из жизни: сам не давай судьбе шанс для твоей погибели, постарайся хоть что-то предусмотреть, поосторожничать… Хотя понимаю, что мой совет останется без последствий для юных, поскольку каждый начинает жизнь, потрогав раскалённый утюг или лизнув языком мёрзлую железку… Кстати, я действительно делал и то, и другое. Особенно неприятным оказалось моя попытка лизнуть замочную петлю у бабушкиного дома — часть кожи так и осталась на железяке, видимо, для отпугивания потенциальных воров.

Главным врагом московской детворы у нас тогда была железная дорога. Она гремела составами всего в сотне метров от окон, угрожая и притягивая…

Есть такая забава на Руси (по-моему, она, к сожалению, сохранилась в некоторых местах до сих пор): подкладывать на рельсы под колёса приближающегося поезда петарды или гвозди. Мой сосед по 1-й Карачаровской улице захотел сделать себе ножичек из расплющенного гвоздя. Но заготовка от стука колёс слетела с рельса, он полез её подкладывать… Удар в висок — и мальчишки нет…

На железнодорожных переездах тогда ещё не было автоматических шлагбаумов, не стояли предупреждающие звуковые и световые сигналы. А потому в этих местах случались трагедии. Об одной из них записано у меня в дневнике за 1955 год:

«Во время экзаменов я потерял одного своего друга. Это случилось так. Шурка Балалаев поехал на каток в Плющево. Когда он шёл домой, то на переезде его сшибло паровозом: отрезало обе ноги и одну руку. Я никак не смог себе представить его мёртвым, до тех пор пока не увидел (я на каток не ездил)».

Представить Шурку Балалаева без ног и без руки было невозможно! Погиб самый интеллигентный в нашей компании парень: воспитанный, учился играть, вопреки фамилии, на скрипке. До сих пор помню, как на непонятно кем сделанном, даже не покрытом лаком инструменте он в тесной девятиметровой комнатушке устраивал нам домашний концерт — играл то, что успел заучить. Извлекал неожиданные звуки, которые нас, шаловливых и далёких от музыки мальчишек завораживали. Особо врезалась в память исполненная им в жалостливо-минорном варианте мелодия «Спят курганы тёмные»…Отец его погиб на войне, а он — в мирное время на рельсах. Мать осталась одна… Одна со своими мыслями и болями в келье-девятиметровке… И ради чего теперь ей жить?..

Возле станции Перово, где я провёл большую часть детства и отрочества, через все железнодорожные пути (а их там десятка полтора!) был перекинут длиннющий пешеходный мост. Очень высокий, поскольку под ним ещё ходят и пассажирские поезда по насыпи. Ну, зачем же залезать на мост? Умный в гору не пойдёт, умный гору обойдёт… И это притом, что на этих стальных нитках постоянно курсируют поезда. Причём в таком порядке, что и не знаешь, откуда он может появиться. В том числе и задом — так, как им и положено идти на сортировочную горку. Вот народ и повадился ходить не на мост, а через сортировочную горку. Поезд задом пятится, все вагоны у него уже заранее расцеплены, и с горки каждый вагон с ускорением скатывается самостоятельно по заранее выбранному диспетчером пути. Пока не подогнали следующий вагон, можно успеть перейти, а дальше пути посвободнее, или, по крайней мере, поезда проскакивают быстрее. Но на горке постоянно переключаются стрелки. И одной женщине на стрелке зажало ногу. Несчастная кричала: «Спасите меня, отрубите ногу!» Поезд остановить не успели. А кто же решится рубить ногу, да и чем? Женщину задавило.

Я об этом случае знал, и никогда нигде не наступал на стрелки: автоматика сработает, и не успеешь среагировать.

Более того, я перестал ходить на горку, а, экономя метров сто, просто на ходу медленно ползущего расформировывающегося поезда запрыгивал на переходную площадку с одной стороны и спрыгивал с другой. Но однажды мне преградил путь еще один поезд. Он тоже шёл не быстро. Когда я уже спрыгивал с переходной площадки, я почувствовал, что мои ноги уезжают… с поездом. Мои ботинки прилипли к ступеньке, замазанной смолой, а я уже наклонился, чтобы спрыгнуть. Я падаю вниз головой, быстро-быстро перебираю руками по земле. По шпалам. По разбегающимся во все стороны рельсам. И смотрю, чтобы не удариться головой о низкие синие светофоры. Обошлось. Ботинки отлипли, я свалился на рельсы благополучно. Но с тех пор перестал ходить и под мостом. Только тогда до меня дошла серьёзность предупреждения железнодорожников: сэкономишь минуту — потеряешь жизнь.

Но теряли жизнь, и не пересекая «железку». В те времена у электричек входные двери были не автоматическими. В часы пик столько набивалось народу (как ныне в метро), что люди хватались за поручни и почти навесу ехали до ближайшей станции. Однажды и я рискнул поехать так же. То есть я посчитал, что вот сейчас народ в тамбуре умнётся, и я протиснусь, уверенно встану обеими ногами. Но народ не умялся. Я держался за поручень лишь одной рукой и стоял лишь на одной ноге, всё остальное висело над быстро замелькавшей землёй. Спрыгнуть было поздно, и я держался из последних сил, молил бога, чтобы не поднажали изнутри, истошно вопил, и пять минут езды до следующей станции мне показались вечностью.

Но, несмотря ни на что, страха перед железной дорогой у меня не было — я вырос рядом с ней. И когда однажды я очень спешил домой, а электричка вместо того, чтобы остановиться на станции Перово, сначала сбавив ход, затем стала ускоряться, я прыгнул. Платформу уже миновали. Дело было ранней весной, ещё лежал снег, сильно набухший, рыхлый. Я несколько метров проскользил на четвереньках по грязно-снежной каше. В одной руке я держал свёрнутый кусок ватмана с моим очередным курсовым проектом. Чертёж разломился вокруг моей руки. Вся работа пропала.

Почему я рассказал об этих опасностях юной жизни? Обо всех этих трагических случаях мама, конечно, узнавала. Если не от меня, то по «сарафанному радио». А если и не узнавала, то всё равно переживала, боялась за меня, страшилась неизвестности, когда я, не предупредив, задерживался.

Повзрослев, я стал давать ей повод для новых переживаний. Я мог до трёх часов ночи гулять с девчонкой (а она жила как раз по ту сторону железнодорожных путей!), не предупредив о позднем возвращении — телефона-то не было. Мог по месяцу не писать писем из армии, занятый своими армейскими проблемами… Она переживала, плохо спала, и без того мучаясь по ночам от боли в суставах. При этом она никогда меня не укоряла, лишь просила быть осторожным…

Но только, сам став отцом, я понял, как тяжело переживать отсутствие информации о ребёнке. Когда в этой жизни столько опасностей. А, видя сейчас муки людей от артроза, только теперь понял, как мужественно вела себя мама, которая терпела практически непрерывную боль на протяжении долгих лет, при этом не жалуясь. И лишь, когда совсем было невмоготу, просила помассировать её суставы. И я массировал…

Какие грехи она замаливала в кругу баптистов?

Безграмотная, мама не могла проконтролировать мои домашние задания, посоветовать что-то почитать. Сама она стала регулярно читать лишь тогда, когда болезнь уже совсем одолела её, и мама всё больше сидела на диване или лежала в постели. Читала она очень толстую и мудрёную книгу — «Библию»!

Одна из наших соседок оказалась баптисткой, стала к ней часто захаживать, беседовать… Мама, когда покрепче была, особенно и не интересовалась церковными делами, праздниками, не очень-то знала православные каноны, никогда не соблюдала их и в церковь ездила только раз в год, если силы позволяли, чтобы освятить куличи. Правда, меня, ещё голопузика, родители окрестили. Но это — скорее дань русской традиции, чем верование (тем более что отец был далёк от религиозных убеждений). А тут ежедневно — «Библия»! И не только. Отдельно было «Евангелие». А ещё — изумительно иллюстрированная старинная книга «Потерянный рай» Миллера. Наверно, за картинки с богом и ангелами эта книга тоже воспринималась как священное писание.

Мама читала по слогам, вслух произнося их и складывая в слова и фразы. Пользовалась лупой. Иногда просила меня, безбожника, почитать ей. Читал.

Библейские мудрости меня не заинтересовали, а вот «Потерянным раем» зачитывался. Ну, и история сотворения мира богом была мне любопытна, хотя, конечно, я не верил в эту чушь: «В первый день Бог создал…» Смешно читать это в двадцатом веке, тем более в двадцать первом, когда про Небо, то есть про Космос и про Вселенную, цивилизованному человечеству стало многое известно (хотя, конечно, ещё далеко не всё). Про всякие дела Христовы, особенно про его волшебство (шёл, аки посуху, накормил одним хлебцем, вылечил…) любопытно, но не более: не реалистично это. Хотя и допускаю, что две тысячи лет назад жил человек, обладавший какими особыми физиологическими способностями.

Даже подростком я ощущал, что в действиях бога и его сына немало противоречий. Ну, хотя бы такой пример. Чтобы спасти человечество от неразумного поведения, бог потопил почти всех людей, выбрав для спасения лишь «экипаж» Ноева ковчега. Да ещё разместив на этом судне представителей всего живого мира: каждой твари по паре. Пытаясь быть документальной «Библия» даёт точные размеры в локтях. Приняв «локоть» за полметра, вычислим размер Ноева ковчега: это примерно с современный четырёх-пятиподъездный девятиэтажный дом. Как разместить в таком пространстве «всякой твари по паре»? Как смогли оставшиеся после божественного геноцида два человека собрать в одном корабле слонов (пара) и носорогов (пара), китов (пара) и осьминогов (пара), крокодилов (пара) и антилоп (пара), львов и овец и т. д. и т. п. И откуда они взяли на борт столько еды (разнообразной и не скоропортящейся)? Ну, ведь несусветная чушь!

А христианская мораль? Она меня не то, что не увлекла — раздражала. Она никак не согласовывалась с реальной жизнью. Даже самих попов: «с первого щелчка поп прыгнул до потолка…» И тем более я противился этому уничижительному обращению — «раб божий»… Нас учили с первого класса: «мы не рабы, рабы не мы». Конечно, по факту советские люди стали рабами наземно-партийного «бога». Однако это понимание у меня пришло позже. А с детства верил: «мы не рабы»! И не хотелось быть рабом… Правда, только много лет спустя я понял: рабство бывает разным, в том числе и добровольным, по идейным соображениям.

Религиозность мамы усилилась не только из-за болезни и одиночества, не только потому, что муж открыто загулял на стороне, — она хотела замолить свои грехи. «Да какие, мам, у тебя могут быть грехи?» — удивлялся я. «Нагрешила я, Толь, ой, нагрешила…», — упорствовала она. Чем? Когда?

Помню, в Москве, во время войны, к нам приходил какой-то мужичок, электромонтёр. Сначала он поколдовал с электроплиткой. Газа, конечно, не было. На дровяной печке готовить некогда. Поэтому пользовались электроплиткой. Это примитивное устройство состояло из металлического корпуса с ножками, термостойкого керамического «блина», в ложбинке которого лежала спираль. Однажды я, стоя на полу, протянул руку на стол, где стояла эта плитка. Хотел что-то взять, дотронулся до мокрой клеёнки, и меня тряхануло током. Как это могло случиться, что и где законтачило? Вот электромонтёр и разбирался.

А потом он подарил нам «жулика». Вряд ли современный потребитель электроэнергии догадается, что это такое. Дело в том, что тогда за электричество платили не по счётчикам, а по числу потребительских точек: лампочек, розеток. И, чтобы скрыть лишнюю точку, обычный патрон светильника меняли на специальный, у которого были отверстия для вилки. Жульничали. Чтобы снизить коммунальные расходы.

Потом электромонтёр стал захаживать и без вызова и нашей бытовой надобности. Мама, виновато улыбаясь мне, уходила с ним. Можно ли её осуждать за эту связь? Муж ведь уже несколько лет как «пропал без вести» на фронте. Ей было-то лишь чуть больше тридцати лет. А «жизнь проходит стороной»… Тогда она согрешила?

Помню также, что на селе, ещё до возвращения отца, стали поговаривать, будто за ней ухлёстывает один мужик. Глава огромного семейства! И якобы моя мама потворствовала той порочной степной связи. Может, где-то в поле и согрешили они. По крайней мере, дети этого мужика, с которыми я всегда играл, вдруг стали злобно ко мне относиться. Однако я не верил в эту порочную связь, уж слишком неправдоподобной она мне казалась. В отличие от той, городской, с электромонтёром. Хотя чужая душа — потёмки…

Но, думаю, не это мама считала своим грехом — в конце концов, мужа она практически похоронила. Подозреваю, что она делала аборты. Более того однажды она почти проговорилась об этом.

При большевиках аборты сначала были легализованы. И наша страна стала чуть ли не первой в мире в этом отношении. Но затем, пытаясь волевым способом повлиять на повышение рождаемости, в 1936 году наложили запрет. Допускалось лишь в редких случаях — по медицинским показаниям. Поэтому миллионы советских женщин избавлялись от ненужной, неплановой беременности подпольным путём. Часто даже без врача, которому надо было немало платить. Решались провести операцию самостоятельно, скажем, используя подручные средства, например… вилку. Ужас! Отсюда и гибель от кровотечения или заражения, и бесплодие…

Аборт — не просто насильственное прерывание плода, это — убийство, грех, считают многие. Вероятно, этот грех мама и замаливала всю оставшуюся жизнь.

По-прежнему в мире идут жаркие споры: разрешать или не разрешать аборты. Церковники практически во всех странах — за запрет. Врачи, социологи, либеральные политики — против запрета. И дело не только в «грехе». И не в споре: это — новый человек в материнской утробе или всего лишь эмбрион, часть женского организма? Конечно, аборт, как любое хирургическое вмешательство опасен. Он может привести к тяжёлым последствиям для здоровья женщины, к бесплодию (особенно если аборт совершён до первых родов). Но аборт зачастую вынужденная мера: из-за физического состояния женщины, её тяжёлой наследственности, из-за беспросветного материального положения, из-за насилия, из-за внебрачной связи (а как иначе скрыть, если «залетела»!)… По-моему, главное в решении этой проблемы — права человека, который сам делает осознанный выбор (если не считать эмбрион полноправным человеком). И в этом смысле запрет абортов, так же, кстати, как и их обязательность в перенаселённых странах, на мой взгляд, недопустимы…

Грехи молодости, замкнутость в домашних стенах из-за болезни, разлад семейной жизни — что из этого или всё вместе повлияло на вовлечение мамы в религию? Не знаю…

В отличие от ортодоксов баптистам-евангелистам церковь как здание для молебен не так обязательна, да и священник менее нужен. Человек напрямую обращается к богу, без живых посредников и без намалёванных изображений никем не виденного всевышнего и не запечатлённых на фотографиях или фресках Христа и его матери. В этом смысле протестантские вероисповедания, на мой атеистический взгляд, разумнее, демократичнее. И просто человечнее. Но к тому времени я уже стал комсомольцем, и решительно спорил с мамой по воду её религиозности. В моей памяти эти споры не слишком отложились, но вот что неумолимо (и не в мою пользу) свидетельствует пожелтевшая бумага дневника за 1955 год:

«12 апреля. С мамой ссоримся ещё чаще и жёстче… Ссоры обычно возникают из-за «господа бога». Мне становится не по себе, когда я вижу унижение верующих перед своим «всевышним». Как это гадко! Споры переходят на бытовые случаи. Если я окажусь прав, то меня обвинят в том, что я… ещё мал, и больше никаких доказательств в свою защиту. После каждого спора я ещё больше укрепляюсь в своих рассуждениях, но мне горько, что мама не понимает, что я хочу ей не зла. Я привожу жизненные факты, вред религиозных предрассудков, рекомендую побеседовать с образованными и партийными людьми, например с нашим классным руководителем Аллой Александровной, но мама ни что не желает (и для себя хуже!)».

Я, конечно, не был по своей морали Павликом Морозовым, доносить на маму в соответствующие органы о сборах баптистов в нашей квартире даже и подумать не мог, но всё же желание вынести наши споры на религиозную тему в третейский суд — «партийным людям», это уж слишком. Я этого не сделал, но само предложение этого меня сейчас бросает в дрожь: до какой степени мы были изувечены пропагандой! И как в нас воспитывали двуличие: с одной стороны, по Конституции — свобода вероисповедания, а с другой, — жестокое противодействие «религиозному дурману», вплоть до общественного порицания, исключения из партии и комсомола, наказания по работе.

Я не могу сейчас уточнить, из-за чего конкретно мы ссорились с мамой. Она не пыталась принудить меня, комсомольца, к вере. Не заставляла штудировать религиозные книги. Полагаю, что главной причиной были богослужения в нашей квартире. Мне не нравилось, что у нас дома, когда там не было ни меня, ни отца, собирались баптисты, молились, пели, читали… Если заставал — требовал уйти. Вежливо, но твёрдо. Мама не обижалась, но просила: «Но я ведь никуда не могу сходить…» И, в конце концов, я уступил: без меня — пожалуйста. И мама предупреждала: «Сегодня придут…». Это чтобы в этот день я, честный комсомолец, не спешил домой.

Позже за эту мою уступчивость я чуть не пострадал. Бывшая моя родственница донесла на меня моему редакционному начальству в АПН (а это идеологическая организация!), что я потворствовал тайным сходкам баптистов. И хотя баптистские секты не были запрещены, но это могло сказаться на моей карьере и партийном членстве. Однако главный редактор был удивлён, что пожаловались на меня уже через несколько лет после… смерти моей мамы. И тема была закрыта.

Да и как же я не мог уступить просьбе мамы, если эти невинные христианские посиделки были её единственной связью с миром, отдушиной в затхлой жизни, и если баптисты, со слов мамы, меня боготворили: парень не пьёт, не курит, не хулиганит (а это в то время было такой большой редкостью!), к тому же, как женщина, абсолютно всё делает по дому: в магазин ходит, воду и дрова приносит, печь топит, сам стирает, ходит полоскать бельё, вывешивает его на уличных верёвках, сушить и гладит!!!

Да, так вот сложилось, что уже с двенадцати моих лет не мама за мной ухаживала, а больше я за ней.

Открытая форма из-за закрытого пространства

Мама до последнего дня своего пыталась что-то делать по дому. И очень огорчалась, что не в состоянии помочь по уходу за появившимся внуком. Но у неё не хватало сил стать няней. К тому же был нежелательным постоянный контакт с ребёнком из-за маминого туберкулёза. В общем, за бедой ходит беда…

Из-за затворнического, малоподвижного образа жизни, из-за того, что она большую часть времени проводила в глухой каморке без окна, возле печки, у неё развился туберкулёз.

Определили это не сразу. У мамы постоянно держалась слегка повышенная температура — чуть больше тридцати семи, и она слегка подкашливала. «Я простудилась», — отмахивалась она. Я отлучился на пару недель в отпуск. Когда вернулся — мамы нет. Испугался. Но соседки «успокоили»: её положили в больницу на обследование. Участковый врач, много лет следившая на её здоровьем, заподозрила неладное. Жестокий диагноз подтвердился — туберкулёз лёгких. Причём в открытой форме, то есть опасный для окружающих.

Её каждый год на несколько месяцев направляли в какую-нибудь туббольницу, которая, как правило, располагалась в зелёной зоне — на окраине столицы (в Люблино) или вообще в Подмосковье, например в Мытищах. Лечение частично помогло: открытую форму больше не диагностировали. Потом наш опытный участковый врач, очень внимательно относившаяся ко всем подопечным, знавшая все подробности о каждом нашем заболевании, предложила вообще её оставить за городом на постоянное проживание. Я был вынужден согласиться. Моя активная профессиональная деятельность уже не позволяла мне столько же времени уделять маме, так же ежеминутно заботиться о ней, как раньше, а она уже и до туалета не могла самостоятельно добираться, пользовалась уткой. К тому же всё-таки оставалась потенциальная опасность для маленького сына.

Дали направление на проживание в двенадцатой туберкулёзной больнице. Адрес туманный: Ногинский район, местечко Берлюки. Как это местечко найти? Сказали: где-то за городом Щёлково. На карте это название я не нашёл. Через знакомых договорился с парнем, у которого был собственный «Москвич», отвезти маму в эти Берлюки. Но он тоже не знал, где это. Решили, что в Щёлкове уж кто-нибудь из местных подскажет путь. Но там никто и слыхом не слыхивал о таком необычном поселении. Наконец, местный милиционер вспомнил, что где-то на реке Воре есть что-то похожее, там монастырь.

Мы подъехали к станции Чкаловская. Отсюда шоссе ведёт в Черноголовку — как раз в нашем направлении. Выехав на мост через Ворю, мы увидели справа на крутом речном берегу высоченную колокольню. Монастырь! Но село-то называется Авдотьино! Даже местные жители не все догадываются, что это также и Берлюки. Но это уже не важно. Потратив часа четыре, мы достигли цели.

Как хорошо иметь знакомого с машиной. Тогда, в 60-е годы, владельцы легковушек, к тому же молодые парни, были редкостью. На такси мы бы сильно потратились. Да и согласился ли московский таксист ехать туда, не знаю куда, и искать то, не знаю что?

Больница действительно располагалась в бывшем монастыре (Николо-Берлюковский). Этот живописный берег был освоен монахами ещё в средние века. Потом на месте скромных обиталищ соорудили эту крепость с мощными стенами. То, что он имел оборонительное значение, доказывало наличие подземного хода, ведущего прямо к реке. Узнав потом о нём от столичных спелеологов-любителей, я попытался исследовать его. Однако далее нескольких метров побоялся углубиться. Деревянные опоры подгнили.

Советская власть экспроприировала монастырь у церкви, предназначив его для лечения. Для ходячих место хорошее — вокруг, прямо за стенами растут вековые сосны, ели, липы, клёны… Райский уголок.

Для ходячих. А для тех, кто прикован к постели?

В маминой «келье» были очень толстые стены, а небольшое окно-амбразура усиливало впечатление изолированности от внешнего мира. И было ощущение не благости и покоя, а тюремной камеры.

Я старался раз в неделю наведываться. Поскольку, как я уже отметил, своей машины у меня тогда не было, то пользовался велосипедом. И сорок с лишним километров пилил на нём, рискуя на узком загородном шоссе попасть под грузовик. И однажды попал… Под шуструю бабку. Она меня сбила. Возле Измайловского рынка. Видимо, она была огорчена ценами продуктов и, задумавшись, не обращая внимание на дорожное движение, буквально вонзилась в меня. Да так неожиданно, что я очнулся только в машине скорой помощи… Хорошо, что удалось потом разыскать мой шикарный полуспортивный велосипед.

Избавившись от болезненных ощущений после сотрясения мозга, стал экономить на передвижении до мамы: часть пути, до Балашихи, преодолевал вместе с велосипедом на электричке. Если весь путь преодолевать на общественном транспорте, то на это ушло бы очень много времени: пока доедешь только до автовокзала на Щёлковском шоссе — часа полтора потеряешь.

Старался не пропускать очередную неделю. Понимал, как маме не сладко жить в затворничестве, да ещё прикованной к постели и без общения с родными и вообще с людьми, за исключением одной соседки. Мама никогда не жаловалась. Хотя я знал, что нередко все её косточки ломило от непогоды, а массаж сделать некому. Казённой еды ей хватало, привозил только фрукты.

Но однажды у неё навернулись слёзы: «А всё равно жить-то хочется…» Как не хотеться, если ещё и жизни-то настоящей, в своё удовольствие, так она и не видела? Только-только я стал взрослым — ей бы возрадоваться, понянчить внука, а тут — келья…

Умерла мама не от ревматизма. Не впрямую от ревматизма. Неподвижный образ жизни привёл, как объяснила врач, к тромбу в кровеносном сосуде. Вероятно, в те годы от такой беды сложно было избавиться (если вообще это возможно), а может, просто врачи и не стремились к излечению лежачей больной и ничего не предприняли. Мне сообщили из больницы: «Срочно приезжайте…»

Я так и не понял тогда, узнала меня мама или нет. Она ещё могла даже сидеть в постели, но находилась в полуобморочном состоянии: блуждающий взгляд обесцвеченных серых глаз, нечёткие движения рук, вроде бы пыталась что-то сказать, но звуки уже не выходили из ослабевшего тела. «Она очень тебя ждала, — сказала мне её соседка по келье. — Ещё вчера вечером говорила: вот, мол, Толя приедет…» Даже если бы я приехал накануне, чем бы я смог помочь? Врач подтвердила мне, что мама безнадёжна.

На следующий день к маме поехала бабушка. Вернулась и как-то буднично, без слёз и дрожи в голосе, произнесла: «Наташа отмучилась». И в этой короткой фразе вся боль мудрой женщины, долгие годы видевшей муки своей старшей дочери. Лишь посеревшее лицо выдавало её очередное переживание. Сколько же горя выпало на материнскую долю моей бабушки: пережить, похоронить большинство своих детей! К такому испытанию не привыкнешь, но она понимала, что её дочь, моя мама, прикованная к постели, борясь с болями, многие годы страдала. И вот вердикт: «Отмучилась…» Жестокий, но жизненный…

Да, мама отмучилась, но как же было горько сознавать, что её уже нет, никогда не будет и не благословит она тайным от меня крестом слабой руки, как она всегда делала, когда я уходил из дома. Я знал об этом её жесте, но, несмотря на мой атеизм, я всегда желал этого её молчаливого пожелания. А может, он и правда охранял меня?

Похоронили маму там же, на местном сельском кладбище, рядом с монастырской стеной, под гигантскими вековыми деревьями.

А в девяностые годы с её могилки украли металлическую оградку. Кстати, вскоре оградку украли и с могилы тёщи, которая похоронена на более цивилизованном и вроде бы охраняемом московском кладбище — Хованском.

Эпоха виновата в этом разгуле воровства? Режим виноват? Элементарной совести у людей нет, чести, человечности… Оградка не кусок хлеба, который может воришку спасти от голодной смерти. Нет у тебя сейчас денег на оградку? Могилка может и подождать. И как же надо не уважать ни своих родных, для кого воруют с чужих могил, ни тех, кого обворовывают, ни себя, ни страну, в которой ты посягаешь на святое — на память об умерших… Брр-р-р, омерзительно. Какой тут «патриотизм»? Какая тут — «великая страна»???

Восстанавливать оградку я не стал. По соседству, в овражке, куда сваливают кладбищенские отходы, мы с женой взяли выброшенный кусок ограды. Установили его, покрасили. Рядом положили толстенный кусок давно спиленного дерева — получилось сиденье.

Поставленный отцом деревянный крест через несколько лет подгнил. Я заказал металлический, с маленькой фигуркой Христа. Пусть я — атеист, но мама-то — христианка.

В последние годы на некогда тихом сельском кладбище новая напасть. Стали очень уж активно хоронить. И не только молодых, погибших в борьбе за свои блага в период первичного накопления капитала после советского застоя. Много похоронено людей пожилых. Похоронено с размахом, богато, с показным уважением к предкам. Видимо, туго стало с местами на других погостах Ногинского района, вот и стали осваивать это глухое примонастырское пространство.

Что ж, дело житейское — хоронить-то умерших надо. Но зачем отхапывать кусок чуть ли в половину нашего дачного участка?! И почему, сгребая дёрн, кустарник, молодую поросль деревьев, надо перекрывать проход к другим могилкам? Ведь буквально в десятке метров начинается овраг, куда и так сваливают сгнившие венки, проржавевшие куски ограды, тару от пития и закуса. Нет, надо завалить тропу, ведущую вглубь кладбища, — лишь бы какому-то хамлу было удобно сидеть и распивать горячительное, заливая своё горе. Про чужое горе им невдомёк. Если и своё-то горе на самом деле испытывали?

Маму похоронили в конце октября 1966 года. Более полувека назад! Когда меня не будет, кто-нибудь станет ухаживать за могилкой?.. А если не будут, мамино место быстро займут чужими гробами… Свято место, тем более на кладбище в Подмосковье, где всё сильнее ощущается дефицит не занятых территорий, пусто не бывает. Должно ли меня это волновать? Жестокая реальность жизни такова: далее одного поколения предков у нас уже не вспоминают… Пройдут годы, и, как ни печально, на этом месте похоронят другого человека… Круговорот клочка земли в человеческой природе…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я