Неточные совпадения
В это время, от двенадцати до трех часов, самый решительный и сосредоточенный человек не в состоянии охотиться, и самая преданная собака начинает «чистить охотнику шпоры», то есть идет за ним шагом, болезненно прищурив глаза и преувеличенно высунув язык, а в ответ на укоризны
своего господина униженно виляет хвостом и выражает смущение на
лице, но вперед не подвигается.
Радилов замолчал. Я посмотрел на него, потом на Ольгу… Ввек мне не забыть выражения ее
лица. Старушка положила чулок на колени, достала из ридикюля платок и украдкой утерла слезу. Федор Михеич вдруг поднялся, схватил
свою скрипку и хриплым и диким голосом затянул песенку. Он желал, вероятно, развеселить нас, но мы все вздрогнули от его первого звука, и Радилов попросил его успокоиться.
Смотрят мужики — что за диво! — ходит барин в плисовых панталонах, словно кучер, а сапожки обул с оторочкой; рубаху красную надел и кафтан тоже кучерской; бороду отпустил, а на голове така шапонька мудреная, и
лицо такое мудреное, — пьян, не пьян, а и не в
своем уме.
Сучок приподнял
свое худенькое и желтенькое
лицо и усмехнулся.
Я попросил Ерофея заложить ее поскорей. Мне самому захотелось съездить с Касьяном на ссечки: там часто водятся тетерева. Когда уже тележка была совсем готова, и я кое-как вместе с
своей собакой уже уместился на ее покоробленном лубочном дне, и Касьян, сжавшись в комочек и с прежним унылым выражением на
лице, тоже сидел на передней грядке, — Ерофей подошел ко мне и с таинственным видом прошептал...
В истопники Купрю произвели, в истопники!» Но человек в сюртуке с плисовым воротником не обращал ни малейшего внимания на буйство
своих товарищей и нисколько не изменялся в
лице.
— Нет, господа, что, — заговорил презрительным и небрежным голосом человек высокого роста, худощавый, с
лицом, усеянным прыщами, завитый и намасленный, должно быть камердинер, — вот пускай нам Куприян Афанасьич
свою песенку споет. Нут-ка, начните, Куприян Афанасьич!
Состоял он в молодые годы адъютантом у какого-то значительного
лица, которого иначе и не называет как по имени и по отчеству; говорят, будто бы он принимал на себя не одни адъютантские обязанности, будто бы, например, облачившись в полную парадную форму и даже застегнув крючки, парил
своего начальника в бане — да не всякому слуху можно верить.
Обалдуй бросился ему на шею и начал душить его
своими длинными, костлявыми руками; на жирном
лице Николая Иваныча выступила краска, и он словно помолодел; Яков, как сумасшедший, закричал: «Молодец, молодец!» — даже мой сосед, мужик в изорванной свите, не вытерпел и, ударив кулаком по столу, воскликнул: «А-га! хорошо, черт побери, хорошо!» — и с решительностью плюнул в сторону.
Дикий-Барин посмеивался каким-то добрым смехом, которого я никак не ожидал встретить на его
лице; серый мужичок то и дело твердил в
своем уголку, утирая обоими рукавами глаза, щеки, нос и бороду: «А хорошо, ей-богу хорошо, ну, вот будь я собачий сын, хорошо!», а жена Николая Иваныча, вся раскрасневшаяся, быстро встала и удалилась.
Яков наслаждался
своей победой, как дитя; все его
лицо преобразилось; особенно его глаза так и засияли счастьем.
Посередине кабака Обалдуй, совершенно «развинченный» и без кафтана, выплясывал вперепрыжку перед мужиком в сероватом армяке; мужичок, в
свою очередь, с трудом топотал и шаркал ослабевшими ногами и, бессмысленно улыбаясь сквозь взъерошенную бороду, изредка помахивал одной рукой, как бы желая сказать: «куда ни шло!» Ничего не могло быть смешней его
лица; как он ни вздергивал кверху
свои брови, отяжелевшие веки не хотели подняться, а так и лежали на едва заметных, посоловелых, но сладчайших глазках.
Он находился в том милом состоянии окончательно подгулявшего человека, когда всякий прохожий, взглянув ему в
лицо, непременно скажет: «Хорош, брат, хорош!» Моргач, весь красный, как рак, и широко раздув ноздри, язвительно посмеивался из угла; один Николай Иваныч, как и следует истинному целовальнику, сохранял
свое неизменное хладнокровие.
В числе этих любителей преферанса было: два военных с благородными, но слегка изношенными
лицами, несколько штатских особ, в тесных, высоких галстухах и с висячими, крашеными усами, какие только бывают у людей решительных, но благонамеренных (эти благонамеренные люди с важностью подбирали карты и, не поворачивая головы, вскидывали сбоку глазами на подходивших); пять или шесть уездных чиновников, с круглыми брюшками, пухлыми и потными ручками и скромно неподвижными ножками (эти господа говорили мягким голосом, кротко улыбались на все стороны, держали
свои игры у самой манишки и, козыряя, не стучали по столу, а, напротив, волнообразно роняли карты на зеленое сукно и, складывая взятки, производили легкий, весьма учтивый и приличный скрип).
У обеих сестер была еще другая комнатка, общая их спальня, с двумя невинными деревянными кроватками, желтоватыми альбомцами, резедой, с портретами приятелей и приятельниц, рисованных карандашом довольно плохо (между ними отличался один господин с необыкновенно энергическим выражением
лица и еще более энергическою подписью, в юности
своей возбудивший несоразмерные ожидания, а кончивший, как все мы — ничем), с бюстами Гете и Шиллера, немецкими книгами, высохшими венками и другими предметами, оставленными на память.
Я прошелся несколько раз по комнате, остановился перед зеркалом, долго, долго смотрел на
свое сконфуженное
лицо и, медлительно высунув язык, с горькой насмешкой покачал головой.
Завеса спала с глаз моих: я увидел ясно, яснее, чем
лицо свое в зеркале, какой я был пустой, ничтожный и ненужный, неоригинальный человек!
Заря уже занялась, когда он возвратился домой. Образа человеческого не было на нем, грязь покрывала все платье,
лицо приняло дикий и страшный вид, угрюмо и тупо глядели глаза. Сиплым шепотом прогнал он от себя Перфишку и заперся в
своей комнате. Он едва держался на ногах от усталости, но он не лег в постель, а присел на стул у двери и схватился за голову.
Перфишка попристальнее посмотрел на
своего барина — и заробел: «Ох, как он похудел и постарел в течение года — и
лицо какое стало строгое и суровое!» А кажется, следовало бы Пантелею Еремеичу радоваться, что, вот, мол, достиг-таки
своего; да он и радовался, точно… и все-таки Перфишка заробел, даже жутко ему стало.
В течение рассказа Чертопханов сидел
лицом к окну и курил трубку из длинного чубука; а Перфишка стоял на пороге двери, заложив руки за спину и, почтительно взирая на затылок
своего господина, слушал повесть о том, как после многих тщетных попыток и разъездов Пантелей Еремеич наконец попал в Ромны на ярмарку, уже один, без жида Лейбы, который, по слабости характера, не вытерпел и бежал от него; как на пятый день, уже собираясь уехать, он в последний раз пошел по рядам телег и вдруг увидал, между тремя другими лошадьми, привязанного к хребтуку, — увидал Малек-Аделя!
Он остановил коня, поднял голову и увидал
своего корреспондента, дьякона. С бурым треухом на бурых, в косичку заплетенных волосах, облеченный в желтоватый нанковый кафтан, подпоясанный гораздо ниже тальи голубеньким обрывочком, служитель алтаря вышел
свое «одоньишко» проведать — и, улицезрев Пантелея Еремеича, почел долгом выразить ему
свое почтение да кстати хоть что-нибудь у него выпросить. Без такого рода задней мысли, как известно, духовные
лица со светскими не заговаривают.
Она пела, не изменив выражения
своего окаменелого
лица, уставив даже глаза.
Я поспешил исполнить ее желание — и платок ей оставил. Она сперва отказывалась… на что, мол, мне такой подарок? Платок был очень простой, но чистый и белый. Потом она схватила его
своими слабыми пальцами и уже не разжала их более. Привыкнув к темноте, в которой мы оба находились, я мог ясно различить ее черты, мог даже заметить тонкий румянец, проступивший сквозь бронзу ее
лица, мог открыть в этом
лице — так по крайней мере мне казалось — следы его бывалой красоты.