Неточные совпадения
— Долли! — проговорил он, уже всхлипывая. — Ради Бога, подумай о детях, они
не виноваты. Я виноват, и накажи меня,
вели мне искупить свою вину.
Чем я могу, я всё готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!
Он прикинул воображением места, куда он мог бы ехать. «Клуб? партия безика, шампанское с Игнатовым? Нет,
не поеду. Château des fleurs, там найду Облонского, куплеты, cancan. Нет, надоело. Вот именно за то я люблю Щербацких,
что сам лучше делаюсь. Поеду домой». Он прошел прямо в свой номер у Дюссо,
велел подать себе ужинать и потом, раздевшись, только успел положить голову на подушку, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном.
— Успокой руки, Гриша, — сказала она и опять взялась за свое одеяло, давнишнюю работу, зa которую она всегда бралась в тяжелые минуты, и теперь вязала нервно, закидывая пальцем и считая петли. Хотя она и
велела вчера сказать мужу,
что ей дела нет до того, приедет или
не приедет его сестра, она всё приготовила к ее приезду и с волнением ждала золовку.
— Извините меня, доктор, но это право ни к
чему не поведет. Вы у меня по три раза то же самое спрашиваете.
— Звонят. Выходит девушка, они дают письмо и уверяют девушку,
что оба так влюблены,
что сейчас умрут тут у двери. Девушка в недоумении
ведет переговоры. Вдруг является господин с бакенбардами колбасиками, красный, как рак, объявляет,
что в доме никого
не живет, кроме его жены, и выгоняет обоих.
— И мне то же говорит муж, но я
не верю, — сказала княгиня Мягкая. — Если бы мужья наши
не говорили, мы бы видели то,
что есть, а Алексей Александрович, по моему, просто глуп. Я шопотом говорю это…
Не правда ли, как всё ясно делается? Прежде, когда мне
велели находить его умным, я всё искала и находила,
что я сама глупа,
не видя его ума; а как только я сказала: он глуп, но шопотом, — всё так ясно стало,
не правда ли?
— Я вот
что намерен сказать, — продолжал он холодно и спокойно, — и я прошу тебя выслушать меня. Я признаю, как ты знаешь, ревность чувством оскорбительным и унизительным и никогда
не позволю себе руководиться этим чувством; но есть известные законы приличия, которые нельзя преступать безнаказанно. Нынче
не я заметил, но, судя по впечатлению, какое было произведено на общество, все заметили,
что ты
вела и держала себя
не совсем так, как можно было желать.
Его
не рассердили ни вид крестьянской лошади и стригуна, топтавших его зеленя (он
велел согнать их встретившемуся мужику), ни насмешливый и глупый ответ мужика Ипата, которого он встретил и спросил: «
Что, Ипат, скоро сеять?» — «Надо прежде вспахать, Константин Дмитрич», отвечал Ипат.
Вронский любил его и зa его необычайную физическую силу, которую он большею частью выказывал тем,
что мог пить как бочка,
не спать и быть всё таким же, и за большую нравственную силу, которую он выказывал в отношениях к начальникам и товарищам, вызывая к себе страх и уважение, и в игре, которую он
вел на десятки тысяч и всегда, несмотря на выпитое вино, так тонко и твердо,
что считался первым игроком в Английском Клубе.
Переодевшись без торопливости (он никогда
не торопился и
не терял самообладания), Вронский
велел ехать к баракам. От бараков ему уже были видны море экипажей, пешеходов, солдат, окружавших гипподром, и кипящие народом беседки. Шли, вероятно, вторые скачки, потому
что в то время, как он входил в барак, он слышал звонок. Подходя к конюшне, он встретился с белоногим рыжим Гладиатором Махотина, которого в оранжевой с синим попоне с кажущимися огромными, отороченными синим ушами
вели на гипподром.
— О, я
не стану разлучать неразлучных, — сказал он своим обычным тоном шутки. — Мы поедем с Михайлом Васильевичем. Мне и доктора
велят ходить. Я пройдусь дорогой и буду воображать,
что я на водах.
Она молча села в карету Алексея Александровича и молча выехала из толпы экипажей. Несмотря на всё,
что он видел, Алексей Александрович всё-таки
не позволял себе думать о настоящем положении своей жены. Он только видел внешние признаки. Он видел,
что она
вела себя неприлично, и считал своим долгом сказать ей это. Но ему очень трудно было
не сказать более, а сказать только это. Он открыл рот, чтобы сказать ей, как она неприлично
вела себя, но невольно сказал совершенно другое.
—
Чем я неприлично
вела себя? — громко сказала она, быстро поворачивая к нему голову и глядя ему прямо в глаза, но совсем уже
не с прежним скрывающим что-то весельем, а с решительным видом, под которым она с трудом скрывала испытываемый страх.
— Мне нужно, чтоб я
не встречал здесь этого человека и чтобы вы
вели себя так, чтобы ни свет, ни прислуга
не могли обвинить вас… чтобы вы
не видали его. Кажется, это
не много. И за это вы будете пользоваться правами честной жены,
не исполняя ее обязанностей. Вот всё,
что я имею сказать вам. Теперь мне время ехать. Я
не обедаю дома.
— Я
не нахожу, — уже серьезно возразил Свияжский, — я только вижу то,
что мы
не умеем
вести хозяйство и
что, напротив, то хозяйство, которое мы
вели при крепостном праве,
не то
что слишком высоко, а слишком низко. У нас нет ни машин, ни рабочего скота хорошего, ни управления настоящего, ни считать мы
не умеем. Спросите у хозяина, — он
не знает,
что ему выгодно,
что невыгодно.
— И я
не один, — продолжал Левин, — я сошлюсь на всех хозяев, ведущих рационально дело; все, зa редкими исключениями,
ведут дело в убыток. Ну, вы скажите,
что̀ ваше хозяйство — выгодно? — сказал Левин, и тотчас же во взгляде Свияжского Левин заметил то мимолетное выражение испуга, которое он замечал, когда хотел проникнуть далее приемных комнат ума Свияжского.
― Да, но я
не могу! Ты
не знаешь, как я измучалась, ожидая тебя! ― Я думаю,
что я
не ревнива. Я
не ревнива; я верю тебе, когда ты тут, со мной; но когда ты где-то один
ведешь свою непонятную мне жизнь…
В столовой он позвонил и
велел вошедшему слуге послать опять за доктором. Ему досадно было на жену за то,
что она
не заботилась об этом прелестном ребенке, и в этом расположении досады на нее
не хотелось итти к ней,
не хотелось тоже и видеть княгиню Бетси; но жена могла удивиться, отчего он, по обыкновению,
не зашел к ней, и потому он, сделав усилие над собой, пошел в спальню. Подходя по мягкому ковру к дверям, он невольно услыхал разговор, которого
не хотел слышать.
— Для
чего же ты
не позволил мне кормить, когда я умоляла об этом? Всё равно (Алексей Александрович понял,
что значило это «всё равно»), она ребенок, и его уморят. — Она позвонила и
велела принести ребенка. — Я просила кормить, мне
не позволили, а теперь меня же упрекают.
Вронский понял по ее взгляду,
что она
не знала, в каких отношениях он хочет быть с Голенищевым, и
что она боится, так ли она
вела себя, как он бы хотел.
Тут только в первый раз он ясно понял то,
чего он
не понимал, когда после венца
повел ее из церкви.
Поняв чувства барина, Корней попросил приказчика прийти в другой раз. Оставшись опять один, Алексей Александрович понял,
что он
не в силах более выдерживать роль твердости и спокойствия. Он
велел отложить дожидавшуюся карету, никого
не велел принимать и
не вышел обедать.
— Если вы спрашиваете моего совета, — сказала она, помолившись и открывая лицо, — то я
не советую вам делать этого. Разве я
не вижу, как вы страдаете, как это раскрыло ваши раны? Но, положим, вы, как всегда, забываете о себе. Но к
чему же это может
повести? К новым страданиям с вашей стороны, к мучениям для ребенка? Если в ней осталось что-нибудь человеческое, она сама
не должна желать этого. Нет, я
не колеблясь
не советую, и, если вы разрешаете мне, я напишу к ней.
Воспоминание о вас для вашего сына может
повести к вопросам с его стороны, на которые нельзя отвечать,
не вложив в душу ребенка духа осуждения к тому,
что должно быть для него святыней, и потому прошу понять отказ вашего мужа в духе христианской любви. Прошу Всевышнего о милосердии к вам.
Левину досадно было и на Степана Аркадьича за то,
что по его беспечности
не он, а мать занималась наблюдением за преподаванием, в котором она ничего
не понимала, и на учителей за то,
что они так дурно учат детей; но свояченице он обещался
вести учение, как она этого хотела.
Не дупель, а бекас вырвался из-под собаки. Левин
повел ружьем, но в то самое время как он целился, тот самый звук шлепанья по воде усилился, приблизился, и к нему присоединился голос Весловского, что-то странно громко кричавшего. Левин видел,
что он берет ружьем сзади бекаса, но всё-таки выстрелил.
— Ну вот вам и Долли, княжна, вы так хотели ее видеть, — сказала Анна, вместе с Дарьей Александровной выходя на большую каменную террасу, на которой в тени, за пяльцами, вышивая кресло для графа Алексея Кирилловича, сидела княжна Варвара. — Она говорит,
что ничего
не хочет до обеда, но вы
велите подать завтракать, а я пойду сыщу Алексея и приведу их всех.
Так
что по тому, как он
повел дела, было ясно,
что он
не расстроил, а увеличил свое состояние.
— Как он смеет говорить,
что я
велел украсть у него брюки! Он их пропил, я думаю. Мне плевать на него с его княжеством. Он
не смей говорить, это свинство!
— Есть из нас тоже, вот хоть бы наш приятель Николай Иваныч или теперь граф Вронский поселился, те хотят промышленность агрономическую
вести; но это до сих пор, кроме как капитал убить, ни к
чему не ведет.
Сейчас же, еще за ухой, Гагину подали шампанского, и он
велел наливать в четыре стакана. Левин
не отказался от предлагаемого вина и спросил другую бутылку. Он проголодался и ел и пил с большим удовольствием и еще с большим удовольствием принимал участие в веселых и простых разговорах собеседников. Гагин, понизив голос, рассказывал новый петербургский анекдот, и анекдот, хотя неприличный и глупый, был так смешон,
что Левин расхохотался так громко,
что на него оглянулись соседи.
Он
велел сказать со Стивой,
что не может оставить Яшвина и должен следить за его игрой.
Степан Аркадьич вышел посмотреть. Это был помолодевший Петр Облонский. Он был так пьян,
что не мог войти на лестницу; но он
велел себя поставить на ноги, увидав Степана Аркадьича, и, уцепившись за него, пошел с ним в его комнату и там стал рассказывать ему про то, как он провел вечер, и тут же заснул.
— Взять аттестат на Гамбетту, я продал его, — сказал он таким тоном, который выражал яснее слов: «объясняться мне некогда, и ни к
чему не поведет».
— Да
что же в воскресенье в церкви? Священнику
велели прочесть. Он прочел. Они ничего
не поняли, вздыхали, как при всякой проповеди, — продолжал князь. — Потом им сказали,
что вот собирают на душеспасительное дело в церкви, ну они вынули по копейке и дали. А на
что — они сами
не знают.