Неточные совпадения
Степан Аркадьич смеялся
над этим
и любил это.
Точно так же
и Левин в душе презирал
и городской образ жизни своего приятеля
и его службу, которую считал пустяками,
и смеялся
над этим.
Ему нужно было сделать усилие
над собой
и рассудить, что около нее ходят всякого рода люди, что
и сам он мог прийти туда кататься на коньках.
— Сюда, ваше сиятельство, пожалуйте, здесь не обеспокоят ваше сиятельство, — говорил особенно липнувший старый, белесый Татарин с широким тазом
и расходившимися
над ним фалдами фрака. — Пожалуйте, ваше сиятельство, — говорил он Левину, в знак почтения к Степану Аркадьичу ухаживая
и за его гостем.
Русский обычай сватовства считался чем-то безобразным,
над ним смеялись все
и сама княгиня.
Это была сухая, желтая, с черными блестящими глазами, болезненная
и нервная женщина. Она любила Кити,
и любовь ее к ней, как
и всегда любовь замужних к девушкам, выражалась в желании выдать Кити по своему идеалу счастья замуж,
и потому желала выдать ее за Вронского. Левин, которого она в начале зимы часто у них встречала, был всегда неприятен ей. Ее постоянное
и любимое занятие при встрече с ним состояло в том, чтобы шутить
над ним.
В то время как он подходил к ней, красивые глаза его особенно нежно заблестели,
и с чуть-заметною счастливою
и скромно-торжествующею улыбкой (так показалось Левину), почтительно
и осторожно наклонясь
над нею, он протянул ей свою небольшую, но широкую руку.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне
и плакал, говоря о тебе,
и какая поэзия
и высота была ты для него,
и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало
над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была
и осталась, а это увлечение не души его…
Левин помнил, как в то время, когда Николай был в периоде набожности, постов, монахов, служб церковных, когда он искал в религии помощи, узды на свою страстную натуру, никто не только не поддержал его, но все,
и он сам, смеялись
над ним. Его дразнили, звали его Ноем, монахом; а когда его прорвало, никто не помог ему, а все с ужасом
и омерзением отвернулись.
И всё это казалось ему так легко сделать
над собой, что всю дорогу он провел в самых приятных мечтаниях.
Голос окутанного
и занесенного снегом человека прокричал что-то ей
над ухом.
— Да, как видишь, нежный муж, нежный, как на другой год женитьбы, сгорал желанием увидеть тебя, — сказал он своим медлительным тонким голосом
и тем тоном, который он всегда почти употреблял с ней, тоном насмешки
над тем, кто бы в самом деле так говорил.
Но был другой сорт людей, настоящих, к которому они все принадлежали, в котором надо быть главное элегантным, красивым, великодушным, смелым, веселым, отдаваться всякой страсти не краснея
и над всем остальным смеяться.
Связь ее с этим кругом держалась чрез княгиню Бетси Тверскую, жену ее двоюродного брата, у которой было сто двадцать тысяч дохода
и которая с самого появления Анны в свет особенно полюбила ее, ухаживала зa ней
и втягивала в свой круг, смеясь
над кругом графини Лидии Ивановны.
Оглянув жену
и Вронского, он подошел к хозяйке
и, усевшись зa чашкой чая, стал говорить своим неторопливым, всегда слышным голосом, в своем обычном шуточном тоне, подтрунивая
над кем-то.
Теперь он испытывал чувство, подобное тому, какое испытал бы человек, спокойно прошедший
над пропастью по мосту
и вдруг увидавший, что этот мост разобран
и что там пучина.
Он не раздеваясь ходил своим ровным шагом взад
и вперед по звучному паркету освещенной одною лампой столовой, по ковру темной гостиной, в которой свет отражался только на большом, недавно сделанном портрете его, висевшем
над диваном,
и чрез ее кабинет, где горели две свечи, освещая портреты ее родных
и приятельниц
и красивые, давно близко знакомые ему безделушки ее письменного стола. Чрез ее комнату он доходил до двери спальни
и опять поворачивался.
— Анна, ты ли это? — сказал Алексей Александрович, тихо сделав усилие
над собою
и удержав движение рук.
То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною
и тем более обворожительною мечтою счастия, — это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял
над нею
и умолял успокоиться, сам не зная, в чем
и чем.
Наконец, как бы сделав усилие
над собой, она поднялась
и оттолкнула его.
Залились невидимые жаворонки
над бархатом зеленей
и обледеневшим жнивьем, заплакали чибисы
над налившимися бурою неубравшеюся водой нивами
и болотами,
и высоко пролетели с весенним гоготаньем журавли
и гуси.
И бойкою иноходью доброй, застоявшейся лошадки, похрапывающей
над лужами
и попрашивающей поводья, Левин поехал по грязи двора за ворота
и в поле.
Левин слушал молча,
и, несмотря на все усилия, которые он делал
над собой, он никак не мог перенестись в душу своего приятеля
и понять его чувства
и прелести изучения таких женщин.
Место тяги было недалеко
над речкой в мелком осиннике. Подъехав к лесу, Левин слез
и провел Облонского на угол мшистой
и топкой полянки, уже освободившейся от снега. Сам он вернулся на другой край к двойняшке-березе
и, прислонив ружье к развилине сухого нижнего сучка, снял кафтан, перепоясался
и попробовал свободы движений рук.
Ястреб, неспешно махая крыльями, пролетел высоко
над дальним лесом; другой точно так же пролетел в том же направлении
и скрылся.
Левин кинул глазами направо, налево,
и вот пред ним на мутно-голубом небе,
над сливающимися нежными побегами макушек осин показалась летящая птица.
Она летела прямо на него: близкие звуки хорканья, похожие на равномерное наддирание тугой ткани, раздались
над самым ухом; уже виден был длинный нос
и шея птицы,
и в ту минуту, как Левин приложился, из-за куста, где стоял Облонский, блеснула красная молния; птица, как стрела, спустилась
и взмыла опять кверху.
Тяга была прекрасная. Степан Аркадьич убил еще две штуки
и Левин двух, из которых одного не нашел. Стало темнеть. Ясная, серебряная Венера низко на западе уже сияла из-за березок своим нежным блеском,
и высоко на востоке уже переливался своими красными огнями мрачный Арктурус.
Над головой у себя Левин ловил
и терял звезды Медведицы. Вальдшнепы уже перестали летать; но Левин решил подождать еще, пока видная ему ниже сучка березы Венера перейдет выше его
и когда ясны будут везде звезды Медведицы.
Само собою разумеется, что он не говорил ни с кем из товарищей о своей любви, не проговаривался
и в самых сильных попойках (впрочем, он никогда не бывал так пьян, чтобы терять власть
над собой)
и затыкал рот тем из легкомысленных товарищей, которые пытались намекать ему на его связь.
Он сидел в расстегнутом
над белым жилетом сюртуке, облокотившись обеими руками на стол
и, ожидая заказанного бифстека, смотрел в книгу французского романа, лежавшую на тарелке.
— Выпей, выпей водки непременно, а потом сельтерской воды
и много лимона, — говорил Яшвин, стоя
над Петрицким, как мать, заставляющая ребенка принимать лекарство, — а потом уж шампанского немножечко, — так, бутылочку.
— Но вы нездоровы или огорчены, — продолжал он, не выпуская ее руки
и нагибаясь
над нею. — О чем вы думали?
Он подошел к своему кучеру, задремавшему на козлах в косой уже тени густой липы, полюбовался переливающимися столбами толкачиков-мошек, вившихся
над плотными лошадьми
и, разбудив кучера, вскочил в коляску
и велел ехать к Брянскому.
Крупные, прелестные, совершенно правильные формы жеребца с чудесным задом
и необычайно короткими,
над самыми копытами сидевшими бабками невольно останавливали на себе внимание Вронского.
Гладиатор
и Диана подходили вместе,
и почти в один
и тот же момент: раз-раз, поднялись
над рекой
и перелетели на другую сторону; незаметно, как бы летя, взвилась за ними Фру-Фру, но в то самое время, как Вронский чувствовал себя на воздухе, он вдруг увидал, почти под ногами своей лошади, Кузовлева, который барахтался с Дианой на той стороне реки (Кузовлев пустил поводья после прыжка,
и лошадь полетела с ним через голову).
Теперь, когда
над ним висело открытие всего, он ничего так не желал, как того, чтоб она, так же как прежде, насмешливо ответила ему, что его подозрения смешны
и не имеют основания. Так страшно было то, что он знал, что теперь он был готов поверить всему. Но выражение лица ее, испуганного
и мрачного, теперь не обещало даже обмана.
Не говоря уже о том, что Кити интересовали наблюдения
над отношениями этой девушки к г-же Шталь
и к другим незнакомым ей лицам, Кити, как это часто бывает, испытывала необъяснимую симпатию к этой М-llе Вареньке
и чувствовала, по встречающимся взглядам, что
и она нравится.
Известие о дружбе Кити с госпожей Шталь
и Варенькой
и переданные княгиней наблюдения
над какой-то переменой, происшедшей в Кити, смутили князя
и возбудили в нем обычное чувство ревности ко всему, что увлекало его дочь помимо его,
и страх, чтобы дочь не ушла из под его влияния в какие-нибудь недоступные ему области.
Княгиня подсмеивалась
над мужем за его русские привычки, но была так оживлена
и весела, как не была во всё время жизни на водах.
Она как будто очнулась; почувствовала всю трудность без притворства
и хвастовства удержаться на той высоте, на которую она хотела подняться; кроме того, она почувствовала всю тяжесть этого мира горя, болезней, умирающих, в котором она жила; ей мучительны показались те усилия, которые она употребляла
над собой, чтобы любить это,
и поскорее захотелось на свежий воздух, в Россию, в Ергушово, куда, как она узнала из письма, переехала уже ее сестра Долли с детьми.
Но, хотя он
и отдыхал теперь, то есть не работал
над своим сочинением, он так привык к умственной деятельности, что любил высказывать в красивой сжатой форме приходившие ему мысли
и любил, чтобы было кому слушать.
Ему совестно было оставлять брата одного по целым дням,
и он боялся, чтобы брат не посмеялся
над ним за это.
И окошенные кусты у реки,
и сама река, прежде не видная, а теперь блестящая сталью в своих извивах,
и движущийся
и поднимающийся народ,
и крутая стена травы недокошенного места луга,
и ястреба, вившиеся
над оголенным лугом, — всё это было совершенно ново.
— Ну, аппетит у тебя! — сказал он, глядя на его склоненное
над тарелкой буро-красно-загорелое лицо
и шею.
Подав последнее сено граблями, баба отряхнула засыпавшуюся ей за шею труху
и, оправив сбившийся
над белым, незагорелым лбом красный платок, полезла под телегу увязывать воз.
«Как красиво! — подумал он, глядя на странную, точно перламутровую раковину из белых барашков-облачков, остановившуюся
над самою головой его на середине неба. — Как всё прелестно в эту прелестную ночь!
И когда успела образоваться эта раковина? Недавно я смотрел на небо,
и на нем ничего не было — только две белые полосы. Да, вот так-то незаметно изменились
и мои взгляды на жизнь!»
Он вышел из луга
и пошел по большой дороге к деревне. Поднимался ветерок,
и стало серо, мрачно. Наступила пасмурная минута, предшествующая обыкновенно рассвету, полной победе света
над тьмой.
Когда они подъехали к дому, он высадил ее из кареты
и, сделав усилие
над собой, с привычною учтивостью простился с ней
и произнес те слова, которые ни к чему не обязывали его; он сказал, что завтра сообщит ей свое решение.
— Хорошо, — сказала она
и, как только человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо
и стала читать с конца. «Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы», прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла всё
и еще раз прочла письмо всё сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно
и что
над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она не ожидала.
Но он ясно видел теперь (работа его
над книгой о сельском хозяйстве, в котором главным элементом хозяйства должен был быть работник, много помогла ему в этом), — он ясно видел теперь, что то хозяйство, которое он вел, была только жестокая
и упорная борьба между им
и работниками, в которой на одной стороне, на его стороне, было постоянное напряженное стремление переделать всё на считаемый лучшим образец, на другой же стороне — естественный порядок вещей.