Неточные совпадения
Да, это так. Даже руки мне порядком на прощанье не пожал, а просто ручкой сделал, как будто
говорил: «Готов я помочь, однако пора бы к тебе, сахар медович, понять, что знакомство твое — не ахти благостыня какая!» Я, конечно, не буду уверять, что он именно так думал, но что он инстинктивно гак чувствовал и что именно это чувство сообщило его появлению
ту печать торопливости, которая меня поразила, — в этом я нимало не сомневаюсь.
Я повторил эти замечательные слова, а Глумов вполне одобрил их. Затем мы бросили прощальный взгляд на здание сената, в котором некогда
говорил правду Яков Долгорукий, и так как программа гулянья на нынешний день была уже исчерпана и нас порядком-таки одолевала усталость,
то мы сели в вагон конно-железной дороги и благополучно проследовали в нем до Литейной.
— Не
то дорого, что вы покупатели, лучше каких желать не надо, а любовь, да совет, да умное ваше слово — вот что всяких денег дороже! —
говорили нам везде.
С
тех пор он и остался у нас, только спать уходил в квартал да по утрам играл на бильярде в ресторане Доминика,
говоря, что это необходимо в видах внутренней политики.
Хвастался, что служит в квартале только временно, покуда в сенате решается процесс его по имению; что хотя его и называют сыщиком, но, собственно
говоря, должность его дипломатическая, и потому следовало бы называть его «дипломатом такого-то квартала»; уверял, что в 1863 году бегал «до лясу», но что, впрочем, всегда был на стороне правого дела, и что даже предки его постоянно держали на сеймах руку России («як же иначе може
то быть!»).
— Никакой я души не видал, —
говорил он, — а чего не видал,
того не знаю!
Ответ был дипломатический. Ничего не разрешая по существу, Глумов очень хитро устранял расставленную ловушку и самих поимщиков ставил в конфузное положение. — Обратитесь к источникам! —
говорил он им, — и буде найдете в них указания,
то требуйте точного по оным выполнения! В противном же случае остерегитесь сами и не вдавайтесь в разыскания, кои впоследствии могут быть признаны несвоевременными!
— Право, иной раз думаешь-думаешь: ну, чего? И
то переберешь, и другое припомнишь — все у нас есть! Ну, вы — умные люди! сами теперь по себе знаете! Жили вы прежде… что
говорить, нехорошо жили! буйно! Одно слово — мерзко жили! Ну, и вам, разумеется, не потакали, потому что кто же за нехорошую жизнь похвалит! А теперь вот исправились, живете смирно, мило, благородно, — спрошу вас, потревожил ли вас кто-нибудь? А? что? так ли я
говорю?
Хотя Иван Тимофеич
говорил в прошедшем времени, но сердце во мне так и упало. Вот оно,
то ужасное квартальное всеведение, которое всю жизнь парализировало все мои действия! А я-то, ничего не подозревая, жил да поживал, сам в гости не ходил, к себе гостей не принимал — а чему подвергался! Немножко, чуточку — и шабаш! Представление об этой опасности до
того взбудоражило меня, что даже сон наяву привиделся: идут, берут… пожалуйте!
— Теперь — о прошлом и речи нет! все забыто! Пардон — общий (
говоря это, Иван Тимофеич даже руки простер наподобие
того как делывал когда-то в «Ernani» Грациани, произнося знаменитое «perdono tutti!» [прощаю всех!])! Теперь вы все равно что вновь родились — вот какой на вас теперь взгляд! А впрочем, заболтался я с вами, друзья! Прощайте, и будьте без сумненья! Коли я сказал: пардон! значит, можете смело надеяться!
Какое-то ужасно сложное чувство угнетало меня, Я и благонамеренность желал сохранить, и в
то же время
говорил себе: ну нет, вокруг налоя меня не поведут… нет, не поведут!
Да, это был он,
то есть избавитель,
то есть «подходящий человек», по поводу которого возможен был только один вопрос: сойдутся ли в цене?
То есть,
говоря другими словами, это был адвокат Балалайкин.
— Да нет же, стой! А мы только что об тебе
говорили,
то есть не
говорили, а чувствовали: кого, бишь, это недостает? Ан ты… вот он он! Слушай же: ведь и у меня до тебя дело есть.
Иван Тимофеич молчал, но для меня и
то было уже выигрышем, что он слушал меня. Его взор, задумчиво на меня устремленный, казалось,
говорил: продолжай! Понятно, с какою радостью я последовал этому молчаливому приглашению.
Я
говорил долго и убедительно, и Иван Тимофеич был
тем более поражен справедливостью моих доводов, что никак не ожидал от меня такой смелой откровенности. Подобно всем сильным мира, он был окружен плотною стеной угодников и льстецов, которые редко дозволяли слову истины достигнуть до ушей его.
Да, это он! —
говорил я сам себе, — но кто он?
Тот был тщедушный, мизерный, на лице его была написана загнанность, забитость, и фрак у него… ах, какой это был фрак! зеленый, с потертыми локтями, с светлыми пуговицами, очевидно, перешитый из вицмундира, оставшегося после умершего от геморроя титулярного советника! А этот — вон он какой! Сыт, одет, обут — чего еще нужно! И все-таки это — он, несомненно, он, несмотря на
то, что смотрит как только сейчас отчеканенный медный пятак!
— По моему воспитанию, мне не только двух рюмок и одной селянки, а двадцати рюмок и десяти селянок — и
того недостаточно. Ах, молодой человек! молодой человек! как вы, однако, опрометчивы в ваших суждениях! —
говорил между
тем благородный отец, строго и наставительно покачивая головой в мою сторону, — и как это вы, милостивый государь, получивши такое образование…
Можете судить сами, какое нравственное потрясение должна была произвести во мне эта катастрофа, не
говоря уже о неоплатном долге в три рубля пятьдесят копеек, в который я с
тех пор погряз и о возврате которого жена моя ежедневно настаивает…
— Ah, mais entendons-nous! [Ах, но мы договоримся!] Я, действительно, сведеньице для него выведал, но он через это самое сведеньице сраженье потерял — помните, в
том ущелий, как бишь его?.. Нет, господа! я ведь в этих делах осторожен! А он мне между прочим презент! Однако я его и тогда предупреждал. Ну, куда ты,
говорю, лезешь, скажи на милость! ведь если ты проиграешь сражение — тебя турки судить будут, а если выиграешь — образованная Европа судить будет! Подавай-ка лучше в отставку!
[Для уразумения этого необходимо напомнить читателю, что Балалайкин-сын известной когда-то в Москве цыганки Стешки, бывшей, до выхода в замужество за провинциального секретаря Балалайкина, в интимных отношениях с Репетиловым, вследствие чего Балалайкин и
говорит что Репетилов ему «кроме
того, еще чем-то приходится» (см «Экскурсии в область умеренности и аккуратности»).
Я не буду
говорить о
том, которое из этих двух сказаний более лестно для моего самолюбия: и
то и другое не помешали мне сделаться вольнонаемным редактором"Красы Демидрона". Да и не затем я повел речь о предках, чтобы хвастаться перед вами, — у каждого из вас самих, наверное, сзади, по крайней мере, по Редеде сидит, а только затем, чтобы наглядно показать, к каким полезным и в
то же время неожиданным результатам могут приводить достоверные исследования о родопроисхождении Гадюков.
Правду, мол, вы, господин,
говорите! и
то у нас нехорошо, и другое неладно… словом сказать, скверно! да с начальством-то состязаться нам не приходится!
— Собственно
говоря, ведь двоеженство само по себе подлог, — скромно заметил я, — не будет ли, стало быть, уж чересчур однообразно — non bis in idem [Никто не должен дважды отвечать за одно и
то же.] — ежели мы, совершив один подлог, сейчас же приступим к совершению еще другого, и притом простейшего?
Напоминание о народной глупости внесло веселую и легкую струю в наш разговор. Сначала
говорили на эту
тему члены комиссии, а потом незаметно разразились и мы, и минут с десять все хором повторяли: ах, как глуп! ах, как глуп! Молодкин же, воспользовавшись сим случаем, рассказал несколько сцен из народного быта, право, ничуть не уступавших
тем, которыми утешается публика в Александрийском театре.
К. стыду отечества совершить очень легко, — сказал он к славе же совершить, напротив
того, столь затруднительно, что многие даже из сил выбиваются, и все-таки успеха не достигают. Когда я в Проломновской губернии жил,
то был там один начальствующий — так он всегда все к стыду совершал. Даже посторонние дивились; спросят, бывало: зачем это вы, вашество, все к стыду да к стыду? А он: не могу,
говорит: рад бы радостью к славе что-нибудь совершить, а выходит к стыду!
Посадили раба божьего в тележку, привозят:"извольте,
говорит,
те самые законы написать, о которых вчера в известном вам месте суждение имели!"Ну, он сел и написал.
— Не желай, — сказал он, — во-первых, только
тот человек истинно счастлив, который умеет довольствоваться скромною участью, предоставленною ему провидением, а во-вторых, нелегко, мой друг, из золотарей вышедши, на высотах балансировать! Хорошо, как у тебя настолько характера есть, чтоб не возгордиться и не превознестись, но горе, ежели ты хотя на минуту позабудешь о своем недавнем золотарстве! Волшебство, которое тебя вознесло, — оно же и низвергнет тебя! Иван Иваныч, правду я
говорю?
Когда-то еще,
говорит, нам нового начальника дадут, а до
тех пор кто с нами по всей строгости поступать будет!"
"Вот,
говорит, велят на провидение надеяться, а где оно?"Увидели тогда, что дело-то выходит серьезное, и без потери времени прислали в
тот департамент третьего начальника.
— Ты
говоришь: беседовать? То-то вот, по нынешнему времени, это не лишнее ли?
Это было высказано с такою неподдельной покорностью перед совершившимся фактом, что когда Глумов высказал догадку, что, кажется, древние печенеги обитали на низовьях Днепра и Дона,
то Редедя только рукой махнул, как бы
говоря: обитали!! мало ли кто обитал! Сегодня ты обитаешь, а завтра — где ты, человек!
Тогда начали рассуждать о
том, где деньги спрятаны и как их оттуда достать. Надеялись, что Парамонов пойдет дальше по пути откровенности, но он уж спохватился и скорчил такую мину, как будто и знать не знает, чье мясо кошка съела. Тогда возложили упование на бога и перешли к изобретениям девятнадцатого века.
Говорили про пароходы и паровозы, про телеграфы и телефоны, про стеарин, парафин, олеин и керосин и во всем видели руку провидения, явно России благодеющего.
— А я про что ж
говорю! я про
то и
говорю, что никому не будет житья!
— До металлических ли нам! —
говорил Глумов, — вот француз Бонту —
тот металлическими украл…
— Я вам это дело так обделаю, —
говорил он, совершенно забыв о случившемся, — я такую одну штуку знаю, что просто ни один, ну, самый"что называется", и
тот не решится… а я решусь!
— В прошлом годе Вздошников купец объявил: коли кто сицилиста ему предоставит — двадцать пять рублей
тому человеку награды! Ну, и наловили. В
ту пору у нас всякий друг дружку ловил. Только он что же, мерзавец, изделал! Видит, что дело к расплате, — сейчас и на попятный: это,
говорит, сицилисты ненастоящие! Так никто и не попользовался; только народу, человек, никак, с тридцать, попортили.
— Вот это самое я и
говорю. Зубами грызть надо, а ежели зря ими щелкать — что толку!
То же самое и насчет брюха: коли в ем корка сухая болтается — ни красы в ем, ни радости… так, мешок!
— А я об чем же
говорю! Почему? как? Ежели есть причина — любопытствуйте! а коли нет причины… право, уж и не знаю! Ведь я это не от себя… мне что! По-моему, чем больше любопытствующих,
тем лучше! Но времена нынче… и притом Вздошников!
Радость, которую во всех произвело открытие Проплеванной, была неописанная. Фаинушка разрыдалась; Глумов блаженно улыбался и
говорил: ну вот! ну вот! Очищенный и меняло присели на пеньки, сняли с себя сапоги и радостно выливали из них воду. Даже"наш собственный корреспондент", который, кроме водки, вообще ни во что не верил, — и
тот вспомнил о боге и перекрестился. Всем представилось, что наконец-то обретено злачное место, в котором тепло и уютно и где не настигнут ни подозрения, ни наветы.
— И я им
то же
говорю, — отозвался батюшка, — не надейтесь ни на князи, ни на сыны человеческие, а к богу прибегайте!
— Потому что наше вино сурьезное, — в один голос
говорили приказчики, да и обойдется дешевле, потому что мы его на всяком месте сделать можем. Агличин, примерно, за свою бутылку рубль просит, а мы полтинник возьмем; он семь гривен, а мы — сорок копеечек. Мы, сударь, лучше у себя дома лишних десять копеечек накинем, нежели против агличина сплоховать! Сунься-ко он в
ту пору с своей малагой — мы ему нос-то утрем! Задаром товар отдадим, а уж своих не сконфузим!
Разумеется, Иван Иваныч ничего подобного не рассказал (он так глубоко затаил свое горе, что даже Семену Иванычу не мстил, хотя со вчерашнего дня от всей души его ненавидел), но общая уверенность в неизбежности этого рассказа была до
того сильна, что, когда началось чтение обвинительного акта, все удивленно переглянулись между собой, как бы
говоря: помилуйте! да это совсем не
то!
К сожалению, этот карась был, по недоразумению, изжарен в сметане, в каковом виде и находится ныне на столе вещественных доказательств (секретарь подходит к столу, поднимает сковороду с загаженным мухами карасем и
говорит: вот он!); но если б он был жив,
то, несомненно, в видах смягчения собственной вины, пролил бы свет на это, впрочем, и без
того уже ясное обстоятельство.
Говорила я в
ту пору нашим старикам: надо-де этих умников своим судом судить — а меня не послушали:"ничего-де, люди молодые, сами-де остепенятся, как в совершенный разум взойдут".
Он скромно рекомендовал себя русским Моисеева закона и
говорил по-русски осторожно, почти правильно, хотя не мог сладить с буквою р, и, сверх
того, вместо «что» произносил «ишто», вместо «откуда» — «ишкуда», вместо «в село» — «уфсело» и вместо «сделать» — «изделать».
Но всего больше в нем понравилось князю, что когда он
говорил о мужичке,
то в углах его рта набивалась слюна, которую он очень аппетитно присасывал.
Ланской и Ростовцев действительно как будто сознавались, что поторопились, Левшин не сознавался, но
говорил: чем же я виноват? но Милютин и Соловьев являлись на зов неохотно и, явившись, ограничивались
тем, что называли князя старым колпаком.
Куда спешить? — мы и сами, признаться, не отдавали себе отчета. Предприняв подвиг самосохранения и не имея при этом иного руководителя, кроме испуга, мы очень скоро очутились в таком водовороте шкурных демонстраций, что и сами перестали понимать, где мы находимся. Мы инстинктивно
говорили себе только одно: спасаться надо! спешить! И без оглядки куда-то погружались и все никак не могли нащупать дна… А между
тем дно было уже почти под ногами, сплошь вымощенное статьями уголовного кодекса…
— Слушаю я тебя, голубчик, — сказал он, — да только диву даюсь. Так ты
говоришь, так
говоришь, что другому, кажется, и слов-то таких ни в жизнь не подобрать… Точно ты из
тьмы кромешной выбежал, и вдруг тебя ослепило… И с
тех пор ты ни устоять, ни усидеть не можешь…
Кабатчик Разуваев
говорил прямо, что если б ему удалось отыскать здравомыслящих людей, которые с таким же самоотвержением ежедневно доказывали бы, что колупаевские и вздошниковские водки следует упразднить, а его, разуваевские, водки сделать для всех благомыслящих людей обязательными,
то он,"кажется, тыщ бы не пожалел".