Неточные совпадения
Издатель
не счел, однако ж, себя вправе утаить эти подробности; напротив того, он думает,
что возможность подобных фактов
в прошедшем еще с большею ясностью укажет читателю на ту бездну, которая отделяет нас от него.
Во всяком случае,
в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться,
что весь его труд
в настоящем случае заключается только
в том,
что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало
не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя
не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.
Но страннее всего,
что он был незнаком даже со стихами Державина: Калигула! твой конь
в сенате
Не мог сиять, сияя
в злате: Сияют добрые дела!
Смешно и нелепо даже помыслить таковую нескладицу, а
не то чтобы оную вслух проповедовать, как делают некоторые вольнолюбцы, которые потому свои мысли вольными полагают,
что они у них
в голове, словно мухи без пристанища, там и сям вольно летают.
Не знаешь,
что более славословить: власть ли,
в меру дерзающую, или сей виноград,
в меру благодарящий?
Но сие же самое соответствие, с другой стороны, служит и
не малым, для летописателя, облегчением. Ибо
в чем состоит, собственно, задача его?
В том ли, чтобы критиковать или порицать? Нет,
не в том.
В том ли, чтобы рассуждать? Нет, и
не в этом.
В чем же? А
в том, легкодумный вольнодумец, чтобы быть лишь изобразителем означенного соответствия и об оном предать потомству
в надлежащее назидание.
Изложив таким манером нечто
в свое извинение,
не могу
не присовокупить,
что родной наш город Глупов, производя обширную торговлю квасом, печенкой и вареными яйцами, имеет три реки и,
в согласность древнему Риму, на семи горах построен, на коих
в гололедицу великое множество экипажей ломается и столь же бесчисленно лошадей побивается. Разница
в том только состоит,
что в Риме сияло нечестие, а у нас — благочестие, Рим заражало буйство, а нас — кротость,
в Риме бушевала подлая чернь, а у нас — начальники.
Заключали союзы, объявляли войны, мирились, клялись друг другу
в дружбе и верности, когда же лгали, то прибавляли «да будет мне стыдно» и были наперед уверены,
что «стыд глаза
не выест».
—
Что же! — возражали они, — нам глупый-то князь, пожалуй, еще лучше будет! Сейчас мы ему коврижку
в руки: жуй, а нас
не замай!
— Я уж на
что глуп, — сказал он, — а вы еще глупее меня! Разве щука сидит на яйцах? или можно разве вольную реку толокном месить? Нет,
не головотяпами следует вам называться, а глуповцами!
Не хочу я володеть вами, а ищите вы себе такого князя, какого нет
в свете глупее, — и тот будет володеть вами!
Долго раздумывал он, кому из двух кандидатов отдать преимущество: орловцу ли — на том основании,
что «Орел да Кромы — первые воры», — или шуянину — на том основании,
что он «
в Питере бывал, на полу сыпал и тут
не упал», но наконец предпочел орловца, потому
что он принадлежал к древнему роду «Проломленных Голов».
1) Клементий, Амадей Мануйлович. Вывезен из Италии Бироном, герцогом Курляндским, за искусную стряпню макарон; потом, будучи внезапно произведен
в надлежащий чин, прислан градоначальником. Прибыв
в Глупов,
не только
не оставил занятия макаронами, но даже многих усильно к тому принуждал,
чем себя и воспрославил. За измену бит
в 1734 году кнутом и, по вырвании ноздрей, сослан
в Березов.
2) Ферапонтов, Фотий Петрович, бригадир. Бывый брадобрей оного же герцога Курляндского. Многократно делал походы против недоимщиков и столь был охоч до зрелищ,
что никому без себя сечь
не доверял.
В 1738 году, быв
в лесу, растерзан собаками.
8) Брудастый, Дементий Варламович. Назначен был впопыхах и имел
в голове некоторое особливое устройство, за
что и прозван был «Органчиком». Это
не мешало ему, впрочем, привести
в порядок недоимки, запущенные его предместником. Во время сего правления произошло пагубное безначалие, продолжавшееся семь дней, как о том будет повествуемо ниже.
17) Иванов, статский советник, Никодим Осипович. Был столь малого роста,
что не мог вмещать пространных законов. Умер
в 1819 году от натуги, усиливаясь постичь некоторый сенатский указ.
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал
в Глупов, как говорится, во все лопатки (время было такое,
что нельзя было терять ни одной минуты) и едва вломился
в пределы городского выгона, как тут же, на самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство
не охладило восторгов обывателей, потому
что умы еще были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись,
что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
Глуповцы ужаснулись. Припомнили генеральное сечение ямщиков, и вдруг всех озарила мысль: а ну, как он этаким манером целый город выпорет! Потом стали соображать, какой смысл следует придавать слову «
не потерплю!» — наконец прибегли к истории Глупова, стали отыскивать
в ней примеры спасительной градоначальнической строгости, нашли разнообразие изумительное, но ни до
чего подходящего все-таки
не доискались.
Говорили,
что новый градоначальник совсем даже
не градоначальник, а оборотень, присланный
в Глупов по легкомыслию;
что он по ночам,
в виде ненасытного упыря, парит над городом и сосет у сонных обывателей кровь.
А
что, если это так именно и надо?
что, ежели признано необходимым, чтобы
в Глупове, грех его ради, был именно такой, а
не иной градоначальник?
Соображения эти показались до того резонными,
что храбрецы
не только отреклись от своих предложений, но тут же начали попрекать друг друга
в смутьянстве и подстрекательстве.
И
что всего замечательнее,
в эту достопамятную ночь никто из обывателей
не только
не был разбужен криком «
не потерплю!», но и сам градоначальник, по-видимому, прекратил на время критический анализ недоимочных реестров [Очевидный анахронизм.
Впрочем, это скорее
не анахронизм, а прозорливость, которую летописец по местам обнаруживает
в столь сильной степени,
что читателю делается даже
не совсем ловко.
Начались подвохи и подсылы с целью выведать тайну, но Байбаков оставался нем как рыба и на все увещания ограничивался тем,
что трясся всем телом. Пробовали споить его, но он,
не отказываясь от водки, только потел, а секрета
не выдавал. Находившиеся у него
в ученье мальчики могли сообщить одно:
что действительно приходил однажды ночью полицейский солдат, взял хозяина, который через час возвратился с узелком, заперся
в мастерской и с тех пор затосковал.
С течением времени Байбаков
не только перестал тосковать, но даже до того осмелился,
что самому градскому голове посулил отдать его без зачета
в солдаты, если он каждый день
не будет выдавать ему на шкалик.
Он сшил себе новую пару платья и хвастался,
что на днях откроет
в Глупове такой магазин,
что самому Винтергальтеру [Новый пример прозорливости: Винтергальтера
в 1762 году
не было.
Но
в том-то именно и заключалась доброкачественность наших предков,
что как ни потрясло их описанное выше зрелище, они
не увлеклись ни модными
в то время революционными идеями, ни соблазнами, представляемыми анархией, но остались верными начальстволюбию и только слегка позволили себе пособолезновать и попенять на своего более
чем странного градоначальника.
Он
не без основания утверждал,
что голова могла быть опорожнена
не иначе как с согласия самого же градоначальника и
что в деле этом принимал участие человек, несомненно принадлежащий к ремесленному цеху, так как на столе,
в числе вещественных доказательств, оказались: долото, буравчик и английская пилка.
[Ныне доказано,
что тела всех вообще начальников подчиняются тем же физиологическим законам, как и всякое другое человеческое тело, но
не следует забывать,
что в 1762 году наука была
в младенчестве.
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника стал
в тупик. Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между тем начать под рукой следствие, или же некоторое время молчать и выжидать,
что будет. Ввиду таких затруднений он избрал средний путь, то есть приступил к дознанию, и
в то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы
не волновать народ и
не поселить
в нем несбыточных мечтаний.
Но как ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы
в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому
что почувствовали себя сиротами и, сверх того, боялись подпасть под ответственность за то,
что повиновались такому градоначальнику, у которого на плечах вместо головы была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали,
что за повиновение их ожидает
не кара, а похвала.
Тогда он
не обратил на этот факт надлежащего внимания и даже счел его игрою воображения, но теперь ясно,
что градоначальник,
в видах собственного облегчения, по временам снимал с себя голову и вместо нее надевал ермолку, точно так, как соборный протоиерей, находясь
в домашнем кругу, снимает с себя камилавку [Камилавка (греч.) — особой формы головной убор, который носят старшие по чину священники.] и надевает колпак.
Но Младенцеву
не дали докончить, потому
что при первом упоминовении о Байбакове всем пришло на память его странное поведение и таинственные ночные походы его
в квартиру градоначальника…
Публика начала даже склоняться
в пользу того мнения,
что вся эта история есть
не что иное, как выдумка праздных людей, но потом, припомнив лондонских агитаторов [Даже и это предвидел «Летописец»!
Смотритель подумал с минуту и отвечал,
что в истории многое покрыто мраком; но
что был, однако же, некто Карл Простодушный, который имел на плечах хотя и
не порожний, но все равно как бы порожний сосуд, а войны вел и трактаты заключал.
Помощник градоначальника, видя,
что недоимки накопляются, пьянство развивается, правда
в судах упраздняется, а резолюции
не утверждаются, обратился к содействию штаб-офицера.
Может быть, тем бы и кончилось это странное происшествие,
что голова, пролежав некоторое время на дороге, была бы со временем раздавлена экипажами проезжающих и наконец вывезена на поле
в виде удобрения, если бы дело
не усложнилось вмешательством элемента до такой степени фантастического,
что сами глуповцы — и те стали
в тупик. Но
не будем упреждать событий и посмотрим,
что делается
в Глупове.
Глупов закипал.
Не видя несколько дней сряду градоначальника, граждане волновались и, нимало
не стесняясь, обвиняли помощника градоначальника и старшего квартального
в растрате казенного имущества. По городу безнаказанно бродили юродивые и блаженные и предсказывали народу всякие бедствия. Какой-то Мишка Возгрявый уверял,
что он имел ночью сонное видение,
в котором явился к нему муж грозен и облаком пресветлым одеян.
И бог знает
чем разрешилось бы всеобщее смятение, если бы
в эту минуту
не послышался звон колокольчика и вслед за тем
не подъехала к бунтующим телега,
в которой сидел капитан-исправник, а с ним рядом… исчезнувший градоначальник!
Потом пошли к модному заведению француженки, девицы де Сан-Кюлот (
в Глупове она была известна под именем Устиньи Протасьевны Трубочистихи; впоследствии же оказалась сестрою Марата [Марат
в то время
не был известен; ошибку эту, впрочем, можно объяснить тем,
что события описывались «Летописцем», по-видимому,
не по горячим следам, а несколько лет спустя.
Никто
не помнил, когда она поселилась
в Глупове, так
что некоторые из старожилов полагали,
что событие это совпадало с мраком времен.
Во-первых, она сообразила,
что городу без начальства ни на минуту оставаться невозможно; во-вторых, нося фамилию Палеологовых, она видела
в этом некоторое тайное указание; в-третьих,
не мало предвещало ей хорошего и то обстоятельство,
что покойный муж ее, бывший винный пристав, однажды, за оскудением, исправлял где-то должность градоначальника.
Не успели глуповцы опомниться от вчерашних событий, как Палеологова, воспользовавшись тем,
что помощник градоначальника с своими приспешниками засел
в клубе
в бостон, [Бостон — карточная игра.] извлекла из ножон шпагу покойного винного пристава и, напоив, для храбрости, троих солдат из местной инвалидной команды, вторглась
в казначейство.
Они вспомнили,
что в ветхом деревянном домике действительно жила и содержала заезжий дом их компатриотка, Анеля Алоизиевна Лядоховская, и
что хотя она
не имела никаких прав на название градоначальнической помпадурши, но тоже была как-то однажды призываема к градоначальнику.
Но таково было ослепление этой несчастной женщины,
что она и слышать
не хотела о мерах строгости и даже приезжего чиновника велела перевести из большого блошиного завода
в малый.
Но торжество «вольной немки» приходило к концу само собою. Ночью, едва успела она сомкнуть глаза, как услышала на улице подозрительный шум и сразу поняла,
что все для нее кончено.
В одной рубашке, босая, бросилась она к окну, чтобы, по крайней мере, избежать позора и
не быть посаженной, подобно Клемантинке,
в клетку, но было уже поздно.
— И с
чего тебе, паскуде, такое смехотворное дело
в голову взбрело? и кто тебя, паскуду, тому делу научил? — продолжала допрашивать Лядоховская,
не обращая внимания на Амалькин ответ.
«Ужасно было видеть, — говорит летописец, — как оные две беспутные девки, от третьей, еще беспутнейшей, друг другу на съедение отданы были! Довольно сказать,
что к утру на другой день
в клетке ничего, кроме смрадных их костей, уже
не было!»
— Надо орудовать, — отвечал помощник градоначальника, — вот
что!
не пустить ли, сударь,
в народе слух,
что оная шельма Анелька заместо храмов божиих костелы везде ставить велела?
Но к полудню слухи сделались еще тревожнее. События следовали за событиями с быстротою неимоверною.
В пригородной солдатской слободе объявилась еще претендентша, Дунька Толстопятая, а
в стрелецкой слободе такую же претензию заявила Матренка Ноздря. Обе основывали свои права на том,
что и они
не раз бывали у градоначальников «для лакомства». Таким образом, приходилось отражать уже
не одну, а разом трех претендентш.
Началось общее судбище; всякий припоминал про своего ближнего всякое, даже такое,
что тому и во сне
не снилось, и так как судоговорение было краткословное, то
в городе только и слышалось: шлеп-шлеп-шлеп!