Неточные совпадения
Как
лицо служащее, Крапчик тоже
был в вицмундирном фраке и с анненской лентой на белом жилете.
— Катрин, разве ты не видишь: Егор Егорыч Марфин! — сказал с ударением губернский предводитель проходившей в это время мимо них довольно еще молодой девице в розовом креповом, отделанном валянсье-кружевами платье, в брильянтовом ожерелье на груди и с брильянтовой диадемой на голове; но при всем этом богатстве и изяществе туалета девица сия
была как-то очень аляповата; черты
лица имела грубые, с весьма заметными следами пробивающихся усов на верхней губе, и при этом еще белилась и румянилась: природный цвет
лица ее, вероятно,
был очень черен!
Передний угол комнаты занимала большая божница, завершавшаяся вверху полукуполом, в котором
был нарисован в багрянице благословляющий бог с тремя
лицами, но с единым лбом и с еврейскою надписью: «Иегова».
— Мы такие и
есть и такими всегда останемся! — не удержался и воскликнул с просветлевшим
лицом предводитель.
Его
лицо имело отчасти насмешливое выражение, а проходившие вместе с тем по этому
лицу глубокие борозды ясно говорили, что этот господин (ему
было никак не больше тридцати пяти лет) достаточно пожил и насладился жизнью.
— Но где же маменька ее? — перебил его Егор Егорыч, побледнев в
лице: он предчувствовал, что вести нехорошие
будут.
Лошади скоро
были готовы. Егор Егорыч, надев свой фрак с крестиками, поехал. Гордое
лицо его имело на этот раз очень мрачный оттенок. На дворе сенатора он увидал двух будочников, двух жандармов и даже квартального. Все они до мозгу костей иззябли на морозе.
— Я-с человек частный… ничтожество!.. — заговорил он прерывчатым голосом. — Не мое, может
быть, дело судить действия правительственных
лиц; но я раз стал обвинителем и докончу это… Если справедливы неприятные слухи, которые дошли до меня при приезде моем сюда, я опять поеду в Петербург и опять
буду кричать.
Дамы, разумеется, прежде всего обеспокоились о нарядах своих, ради которых, не без мелодраматических сцен, конечно, принялись опустошать карманы своих супругов или родителей, а мужчины больше толковали о том, кто
был именно приглашен сенатором и кто нет, и по точному счету оказалось, что приглашенные
были по преимуществу
лица, не враждовавшие против губернатора, а враги его, напротив, почти все
были не позваны.
Оказалось, что первую кадриль Ченцов танцевал с Людмилой, которая
была на себя непохожа: она похудела, подурнела, имела какой-то странный цвет
лица.
— Скопцы, действительно, у нас
были в древности, — отвечал Евгений, — и в начале нынешнего тысячелетия занимали даже высшие степени нашей церковной иерархии: Иоанн, митрополит киевский, родом грек, и Ефим, тоже киевский митрополит, бывший до иночества старшим боярином при князе Изяславе […князь Изяслав (1024—1078) — великий князь киевский, сын Ярослава Мудрого.]; но это
были лица единичные, случайные!..
Сверстов немедля же полез на голбец, и Иван Дорофеев, влезши за ним, стал ему светить лучиной. Бабушка
была совсем засохший, сморщенный гриб. Сверстов повернул ее к себе
лицом. Она только простонала, не ведая, кто это и зачем к ней влезли на печь. Сверстов сначала приложил руку к ее лбу, потом к рукам, к ногам и, слезая затем с печи, сказал...
Муза принялась
было продолжать свою фантазию, но у нее стало выходить что-то очень нескладное: при посторонних
лицах она решительно не могла спокойно творить.
Сусанна сходила за сестрой, которая пришла, но с
лицом недовольным: Музе досадно
было, что ее прервали на лучшем месте творимой ею фантазии.
Егор Егорыч снова вспыхнул в
лице. Отвергнуть свое увлечение Людмилою он, по своей правдивости, не мог, но и признаться в том ему как-то
было совестно.
— Пока достаточно написать одному князю, — перебил Крапчика Егор Егорыч, — и, смотря, что он вам скажет, можно
будет отнестись и к другим
лицам.
Егор Егорыч, став около фортепьяно, невольно начал глядеть на Сусанну, и часто повторяемые священником слова: «мати господа моего», «мати господа вышняго», совершенно против воли его вызвали в нем воспоминание об одной из множества виденных им за границей мадонн, на которую показалась ему чрезвычайно похожею Сусанна, — до того
лицо ее
было чисто и духовно.
Но последнее время записка эта исчезла по той причине, что вышесказанные три комнаты наняла приехавшая в Москву с дочерью адмиральша, видимо, выбиравшая уединенный переулок для своего местопребывания и желавшая непременно нанять квартиру у одинокой женщины и пожилой, за каковую она и приняла владетельницу дома; но Миропа Дмитриевна Зудченко вовсе не считала себя пожилою дамою и всем своим знакомым доказывала, что у женщины никогда не надобно спрашивать, сколько ей лет, а должно смотреть, какою она кажется на вид; на вид же Миропа Дмитриевна, по ее мнению, казалась никак не старее тридцати пяти лет, потому что если у нее и появлялись седые волосы, то она немедля их выщипывала; три — четыре выпавшие зуба
были заменены вставленными; цвет ее
лица постоянно освежался разными притираньями; при этом Миропа Дмитриевна
была стройна; глаза имела хоть и небольшие, но черненькие и светящиеся, нос тонкий; рот, правда, довольно широкий, провалистый, но не без приятности; словом, всей своей физиономией она напоминала несколько мышь, способную всюду пробежать и все вынюхать, что подтверждалось даже прозвищем, которым называли Миропу Дмитриевну соседние лавочники: дама обделистая.
Миропа Дмитриевна непременно ожидала, что Рыжовы примут ее приветливо и даже с уважением, но, к удивлению своему, она совершенно этого не встретила, и началось с того, что к ней вышла одна только старуха-адмиральша с
лицом каким-то строгим и печальным и объявила, что у нее больна дочь и что поэтому они ни с кем из знакомых своих видаться не
будут.
«О, если это несчастный роман, — подумал с просиявшим
лицом капитан, — то он готов покрыть все, что бы там ни
было, своим браком с этой прелестной девушкой».
Тогда Сусанна снова села на стул. Выражение
лица ее хоть и
было взволнованное, но не растерянное: видимо, она приготовилась выслушать много нехорошего. Людмила, в свою очередь, тоже поднялась на своей постели.
Вошла действительно Сусанна.
Лицо ее, как только сестра скончалась, перестало
быть растерянным и оставалось только серьезным: Сусанна твердо
была уверена, что там, на небе, Людмиле гораздо лучше, чем
было здесь, на земле, и только сожалела о том, что ее не успели причастить.
Между тем бестактная ошибка его заметно смутила Федора Иваныча и Сергея Степаныча, которые оба знали это обстоятельство, и потому они одновременно взглянули на князя, выражение
лица которого тоже
было не совсем довольное, так что Сергей Степаныч нашел нужным заметить Крапчику...
— Какое же это проклятие? — воскликнул Сергей Степаныч. — Какой-то архимандрит, — значит,
лицо весьма невысокое по своему иерархическому сану, — прокричал: «анафема»? Его бы надо
было только расстричь за это!
— Из того, что Петербург ныне совсем не тот, какой
был прежде; в нем все изменилось: и люди и мнения их! Все стали какие-то прапорщики гвардейские, а не правительственные
лица.
Князь на этот раз
был не в кабинете, а в своей богато убранной гостиной, и тут же с ним сидела не первой молодости, должно
быть, девица, с
лицом осмысленным и вместе с тем чрезвычайно печальным. Одета она
была почти в трауре. Услыхав легкое постукивание небольших каблучков Егора Егорыча, князь приподнял свой зонтик.
— И вы справедливы! — отвечал ему на это Михаил Михайлыч. — Вы вдумайтесь хорошенько, не
есть ли державство то же священство и не следует ли считать это установление божественным? Державец не человек, не
лицо, а это — возможный порядок, высший разум, изрекатель будущих судеб народа!
Приглашенная Антипом Ильичом Миропа Дмитриевна вошла. Она
была, по обыкновению, кокетливо одета: но в то же время выглядывала несколько утомленною и измученною: освежающие
лицо ее притиранья как будто бы на этот раз
были забыты; на висках ее весьма заметно виднелось несколько седых волос, которые Миропа Дмитриевна или не успела еще выдернуть, или их так много вдруг появилось, что сделать это оказалось довольно трудным.
— О, нет, нисколько! — успокоила его Миропа Дмитриевна. — У них, слава богу, идет все спокойно, как только может
быть спокойно в их положении, но я к вам приехала от совершенно другого
лица и приехала с покорнейшей просьбой.
— Вот видите, прелесть моя, то, что я вам уже рассказывала и
буду дальше еще говорить, мы можем сообщать только
лицам, желающим поступить в масонство и которые у нас называются ищущими; для прочих же всех людей это должно
быть тайной глубокой.
— О, ритор —
лицо очень важное! — толковала ей gnadige Frau. — По-моему, его обязанности трудней обязанностей великого мастера. Покойный муж мой, который никогда не
был великим мастером, но всегда выбирался ритором, обыкновенно с такою убедительностью представлял трудность пути масонства и так глубоко заглядывал в душу ищущих, что некоторые устрашались и отказывались, говоря: «нет, у нас недостанет сил нести этот крест!»
Это
был, по-видимому, весьма хилый старик, с
лицом совершенно дряблым; на голове у него совсем почти не оказывалось волос, а потому дома, в одиночестве, Мартын Степаныч обыкновенно носил колпак, а при посторонних и в гостях надевал парик; бакенбарды его состояли из каких-то седоватых клочков; уши Мартын Степаныч имел большие, торчащие, и особенно правое ухо, что
было весьма натурально, ибо Мартын Степаныч всякий раз, когда начинал что-либо соображать или высказывал какую-нибудь тонкую мысль, проводил у себя пальцем за ухом.
Помимо отталкивающего впечатления всякого трупа, Петр Григорьич, в то же утро положенный лакеями на стол в огромном танцевальном зале и уже одетый в свой павловский мундир, лосиные штаны и вычищенные ботфорты, представлял что-то необыкновенно мрачное и устрашающее: огромные ступни его ног, начавшие окостеневать, перпендикулярно торчали;
лицо Петра Григорьича не похудело, но только почернело еще более и исказилось; из скривленного и немного открытого в одной стороне рта сочилась белая пена; подстриженные усы и короткие волосы на голове ощетинились; закрытые глаза ввалились; обе руки, сжатые в кулаки, как бы говорили, что последнее земное чувство Крапчика
было гнев!
Хотя в этом кортеже и старались все иметь печальные
лица (секретарь депутатского собрания успел даже выжать из глаз две — три слезинки), но истинного горя и сожаления ни в ком не
было заметно, за исключением, впрочем, дворовой прачки Петра Григорьича — женщины уже лет сорока и некрасивой собою: она ревмя-ревела в силу того, что последнее время барин приблизил ее к себе, и она ужасно этим дорожила и гордилась!
—
Есть, и даже вот в деревне Катерины Петровны, в Федюхине, у одного мужика-пчеловода
есть сноха — прелесть что такое, и лицо-то у ней точно не крестьянское!
— Oh, mon Dieu, mon Dieu! — воскликнул Ченцов. — Скажу я Катерине Петровне!.. Когда мне и разговаривать-то с ней о чем бы ни
было противно, и вы, может
быть, даже слышали, что я женился на ней вовсе не по любви, а продал ей себя, и стану я с ней откровенничать когда-нибудь!.. Если бы что-либо подобное случилось, так я предоставляю вам право ударить меня в
лицо и сказать: вы подлец! А этого мне — смею вас заверить — никогда еще никто не говорил!.. Итак, вашу руку!..
— У вас все обыкновенно добрые и благородные, — произнесла с тем же озлоблением Миропа Дмитриевна, и на
лице ее как будто бы написано
было: «Хочется же Аггею Никитичу болтать о таком вздоре, как эти поляки и разные там их Канарские!»
— Метла-то, дьяволица, о двух концах! — вскрикнула, в свою очередь, Маланья и хотела
было вырвать у Арины метлу, но старуха крепко держала свое оружие и съездила Маланью уже по
лицу, которая тогда заревела и побежала, крича: «Погодите! Постойте!»
— Ах, барин, здесь ужасть какой народ супротивный, и все что ни
есть буяны! — проговорила тихим голосом Аксюша, поднявшая наконец
лицо свое.
Дама сия, после долгого многогрешения, занялась богомольством и приемом разного рода странников, странниц, монахинь, монахов, ходящих за сбором, и между прочим раз к ней зашла старая-престарая богомолка, которая родом хоть и происходила из дворян, но по густым и длинным бровям, отвисшей на глаза коже, по грубым морщинам на всем
лице и, наконец, по мужицким сапогам с гвоздями, в которые обуты
были ее ноги, она скорей походила на мужика, чем на благородную девицу, тем более, что говорила, или, точнее сказать, токовала густым басом и все в один тон: «То-то-то!..
Собственно на любви к детям и
была основана дружба двух этих старых холостяков; весь остальной день они сообща обдумывали, как оформить затеянное Тулузовым дело, потом сочиняли и переписывали долженствующее
быть посланным донесение в Петербург, в котором главным образом ходатайствовалось, чтобы господин Тулузов
был награжден владимирским крестом, с пояснением, что если он не получит столь желаемой им награды, то это может отвратить как его, так и других
лиц от дальнейших пожертвований; но когда правительство явит от себя столь щедрую милость, то приношения на этот предмет потекут к нему со всех концов России.
Впрочем, целоваться со всеми
было страстью этого добряка: он целовался при всяком удобном случае с подчиненными ему гимназистами, целовался со всеми своими знакомыми и даже с
лицами, видавшимися с ним по делам службы.
— Может
быть, и то! — согласился Егор Егорыч, по выражению
лица которого и складу всего тела легко
было понять, сколь много эта новая выходка племянника опечалила и как бы пришибла его.
— Без сомнения, верю! — проговорил с просиявшим
лицом отец Василий. — Когда существование семьи моей, хоть бы и маленькими средствами,
будет обеспечено, то мне, как масону, гнаться за иерархическими титулами не подобает.
Так дело шло до начала двадцатых годов, с наступлением которых, как я уже сказал и прежде, над масонством стали разражаться удар за ударом, из числа которых один упал и на голову отца Василия, как самого выдающегося масона из духовных
лиц: из богатого московского прихода он
был переведен в сельскую церковь.
На этом месте разговор по необходимости должен
был прерваться, потому что мои путники въехали в город и
были прямо подвезены к почтовой станции, где Аггей Никитич думал
было угостить Мартына Степаныча чайком, ужином, чтобы с ним еще побеседовать; но Пилецкий решительно воспротивился тому и, объяснив снова, что он спешит в Петербург для успокоения Егора Егорыча, просил об одном, чтобы ему дали скорее лошадей, которые вслед за громогласным приказанием Аггея Никитича: «Лошадей, тройку!» — мгновенно же
были заложены, и Мартын Степаныч отправился в свой неблизкий вояж, а Аггей Никитич, забыв о существовании всевозможных контор и о том, что их следует ревизовать, прилег на постель, дабы сообразить все слышанное им от Пилецкого; но это ему не удалось, потому что дверь почтовой станции осторожно отворилась, и пред очи своего начальника предстал уездный почтмейстер в мундире и с
лицом крайне оробелым.
Тот сел; руки у него при этом ходили ходенем, да и не мудрено: Аггей Никитич, раздосадованный тем, что
был прерван в своих размышлениях о Беме, представлял собою весьма грозную фигуру. Несмотря на то, однако, робкий почтмейстер, что бы там ни произошло из того, решился прибегнуть к средству, которое по большей части укрощает начальствующих
лиц и делает их более добрыми.
Почтмейстер и почтосодержатель переглянулись между собой после того и, кажется, одновременно подумали, что господин губернский почтмейстер, должно
быть,
был сильно
выпивши, что отчасти подтверждалось и тем, что Аггей Никитич
был красен в
лице, как вареный рак; но, как бы ни
было, они раскланялись с ним и ушли.
Сусанна Николаевна взглянула затем на темные церковные окна, где ей тоже местами показались, хотя довольно бледные, но уже огненные и злые
лица, которых Сусанна Николаевна сочла за дьяволов и которые
были, вероятно, не что иное, как отблеск в стеклах от светящихся лампадок.
От Мартына Степаныча недели через две
было получено письмо, только адресованное не Егору Егорычу, а на имя Сусанны Николаевны, которая первоначально думала, что это пишет ей из Москвы Муза; но едва только прочла первую страницу письма, как на спокойном
лице ее отразился ужас, глаза наполнились слезами, руки задрожали.