Неточные совпадения
Само собою разумеется, что подобные возгласы по поводу Торцова о том, что человека благородит,
не могли повести к здравому и беспристрастному рассмотрению дела. Они
только дали критике противного направления справедливый повод прийти в благородное негодование и воскликнуть в свою очередь о Любиме Торцове...
Весьма бесцеремонно нашел он, что нынешней критике пришелся
не по плечу талант Островского, и потому она стала к нему в положение очень комическое; он объявил даже, что и «Свои люди»
не были разобраны потому
только, что и в них уже высказалось новое слово, которое критика хоть и видит, да зубом неймет…
Исполнивши это, мы
только представим в общем очерке то, что и без нас давно уже знакомо большинству читателей, но что у многих, может быть,
не приведено в надлежащую стройность и единство.
Если в отношении к Островскому до сих пор
не было сделано ничего подобного, то нам остается
только пожалеть об этом странном обстоятельстве и постараться поправить его, насколько хватит сил и уменья.
И этот игрок многих еще обыгрывал: другие, стало быть, и трех-то ходов
не рассчитывали, а так
только — смотрели на то, что у них под носом.
Тогда и окажется, что талант одного способен во всей силе проявляться
только в уловлении мимолетных впечатлений от тихих явлений природы, а другому доступны, кроме того, — и знойная страстность, и суровая энергия, и глубокая дума, возбуждаемая
не одними стихийными явлениями, но и вопросами нравственными, интересами общественной жизни.
В ней вспыхивает по временам
только искра того священного пламени, которое пылает в каждой груди человеческой, пока
не будет залито наплывом житейской грязи.
Они безмолвны, неслышны, незаметны; они знают, что всякое быстрое и размашистое движение отзовется нестерпимой болью на их закованном теле; они понимают, что, рванувшись из своих желез, они
не выбегут из тюрьмы, а
только вырвут куски мяса из своего тела.
Начинается воровское, урывчатое движение, с оглядкою, чтобы кто-нибудь
не подметил его; начинается обман и подлость, притворство и зложелательство, ожесточение на все окружающее и забота
только о себе, о достижении личного спокойствия.
Еще
только увидавши в окно возвращающуюся Дарью, Машенька пугливо восклицает: «Ах, сестрица, как бы она маменьке
не попалась!» И Дарья действительно попалась; но она сама тоже
не промах, — умела отвертеться: «…за шелком, говорит, в лавочку бегала».
Он считает удобным побить жену
только во хмелю, да и то
не совсем одобряет.
У него есть свои особенные понятия, по которым плутовать следует, но
только до каких-то пределов, хотя, впрочем, он и сам хорошенько
не знает, до каких именно…
Аграфена Кондратьевна, по своей крайней недальности,
не может сама привести в ясность своих чувств и
только охами да вздохами выражает, что ей тяжело.
И, к довершению всего, оказывается ведь, что Самсон Силыч вовсе и
не пьян; это так
только показалось Фоминишне.
Не употребляя долгих исканий и
не делая особенно злостных планов, он
только подбивает сваху отговорить прежнего жениха Липочки, из благородных, а сам подделывается к Большову раболепным тоном и выражением своего участия к нему.
Одно
только убеждение процветает в нашем обществе — это убеждение в том, что
не нужно иметь (или по крайней мере обнаруживать) нравственных убеждений.
И это для него
не оправдательная фраза,
не пример
только, как утверждал один строгий критик Островского.
И уж тут нужды нет, что кредиторы Большова
не банкрутились и
не делали ему подрыва: все равно, с кого бы ни пришлось,
только бы сорвать свою выгоду.
Иной подличает перед начальником, соображая: все равно, — ведь если
не меня, так он другого найдет для себя, а я
только места лишусь.
Он придумывает
только, «какую бы тут механику подсмолить»; но этого ни он сам, ни его советник Рисположенский
не знают еще хорошенько.
Его одно
только и смущает несколько — то, что ему, пожалуй,
не удастся чистенько обделать свою операцию.
Только о «суде владычнем» вспоминает он; но и это так, больше для формы: «второе пришествие» играет здесь роль
не более той, какую дает Большов и «милосердию божию» в известной фразе своей: «Бонапарт Бонапартом, а мы пуще всего надеемся на милосердие божие, да и
не о том теперь речь».
Самодур все силится доказать, что ему никто
не указ и что он — что захочет, то и сделает; между тем человек действительно независимый и сильный душою никогда
не захочет этого доказывать: он употребляет силу своего характера
только там, где это нужно,
не растрачивая ее, в виде опыта, на нелепые затеи.
Он самодурствует и кажется страшен, но это
только потому, что ни с какой стороны ему нет отпора; борьбы он
не выдержит…
Ты старайся
только, — от меня забыт
не будешь».
Но, во-первых, что же возбудило в нем такую решимость, противную его собственной выгоде, и почему воля его выражается
только в криках с Подхалюзиным, а
не в деятельном участии в хлопотах?
В Лире действительно сильная натура, и общее раболепство пред ним
только развивает ее односторонним образом —
не на великие дела любви и общей пользы, а единственно на удовлетворение собственных, личных прихотей.
Нет этих следов, да и
не с тем писана комедия, чтобы указать их; последний акт ее мы считаем
только последним мастерским штрихом, окончательно рисующим для нас натуру Большова, которая была остановлена в своем естественном росте враждебными подавляющими обстоятельствами и осталась равно бессильною и ничтожною как при обстоятельствах, благоприятствовавших широкой и самобытной деятельности, так и в напасти, опять ее скрутившей.
Он нимало
не сознает гадости своего поступка, он
не мучится внутренним стыдом; его терзает
только стыд внешний; кредиторы таскают его по судам, и мальчишки на него показывают пальцами.
Только у Островского комические черты проведены здесь несколько тоньше, и притом надо сознаться, что внутренний комизм личности Большова несколько замаскировывается в последнем акте несчастным его положением, из-за которого проницательные критики и навязали Островскому такие идеи и цели, каких он, вероятно, никогда и во сне
не видел.
Олимпиада Самсоновна говорит ему: «Я у вас, тятенька, до двадцати лет жила, — свету
не видала, что же, мне прикажете отдать вам деньги, а самой опять в ситцевых платьях ходить?» Большов
не находит ничего лучшего сказать на это, как
только попрекнуть дочь и зятя невольным благодеянием, которое он им сделал, передавши в их руки свое имение.
Самодурствует он потому, что встречает в окружающих
не твердый отпор, а постоянную покорность; надувает и притесняет других потому, что чувствует
только, как это ему удобно, но
не в состоянии почувствовать, как тяжело это им; на банкротство решается он опять потому, что
не имеет ни малейшего представления об общественном значении такого поступка.
Самый закон является для него
не представителем высшей правды, а
только внешним препятствием, камнем, который нужно убрать с дороги.
Один
только Тишка
не обнаруживает еще никаких стремлений к преобладанию, а, напротив, служит мишенью, в которую направляются самодурные замашки целого дома.
Видите, что и Подхалюзин
не изверг, и он совесть имеет,
только понимает ее по-своему.
За самого Большова он
не вовсе отказываемся платить кредиторам, но
только рассчитывает, что 25 копеек — много.
С его точки зрения, он поступает ничуть
не бесчестно и
не жестоко, а
только благоразумно и твердо.
Цель их
не та, чтобы уничтожить самодурство, от которого они так страдают, а та, чтобы
только как-нибудь повалить самодура и самим занять его место.
Но чтобы выйти из подобной борьбы непобежденным, — для этого мало и всех исчисленных нами достоинств: нужно еще иметь железное здоровье и — главное — вполне обеспеченное состояние, а между тем, по устройству «темного царства», — все его зло, вся его ложь тяготеет страданиями и лишениями именно
только над теми, которые слабы, изнурены и
не обеспечены в жизни; для людей же сильных и богатых — та же самая ложь служит к услаждению жизни.
Высшие нравственные правила, для всех равно обязательные, существуют для него
только в нескольких прекрасных речениях и заповедях, никогда
не применяемых к жизни; симпатическая сторона натуры в нем
не развита; понятия, выработанные наукою, об общественной солидарности и о равновесии прав и обязанностей, — ему недоступны.
И
только бы ему достичь возможности осуществить свой идеал: он в самом деле
не замедлит заставить других так же бояться, подличать, фальшивить и страдать от него, как боялся, подличал, фальшивил и страдал сам он, пока
не обеспечил себе право на самодурство…
Авдотья Максимовна в течение всей пьесы находится в сильнейшей ажитации, бессмысленной и пустой, если хотите, но тем
не менее возбуждающей в нас
не смех, а сострадание: бедная девушка в самом деле
не виновата, что ее лишили всякой нравственной опоры внутри себя и воспитали
только к тому, чтобы век ходить ей на привязи.
Но и тут она
только понапрасну мучит самое себя: ни на одну минуту
не стоит она на твердой почве, а все как будто тонет, — то всплывет немножко, то опять погрузится… так и ждешь, что вот-вот сейчас потонет совсем…
Правду она говорит про себя в начале второго акта: «Как тень какая хожу, ног под собою
не слышу…
только чувствует мое сердце, что ничего из этого хорошего
не выйдет.
Если эти черты
не так ярки, чтобы бросаться в глаза каждому, если впечатление пьесы раздвояется, — это доказывает
только (как мы уже замечали в первой статье), что общие теоретические убеждения автора, при создании пьесы,
не находились в совершенной гармонии с тем, что выработала его художническая натура из впечатлений действительной жизни.
Право выбирать людей по своему вкусу, любить одних и
не любить других может принадлежать, во всей своей обширности,
только ему, Русакову, все же остальные должны украшаться кротостью и покорностию: таков уж устав самодурства.
Кажется, чего бы лучше: воспитана девушка «в страхе да в добродетели», по словам Русакова, дурных книг
не читала, людей почти вовсе
не видела, выход имела
только в церковь божию, вольнодумных мыслей о непочтении к старшим и о правах сердца
не могла ниоткуда набраться, от претензий на личную самостоятельность была далека, как от мысли — поступить в военную службу…
Наливки там, вишневки разные — а
не понимают того, что на это есть шампанское!» «А за столом-то какое невежество: молодец в поддевке прислуживает либо девка!» «Я, — говорит, — в здешнем городе
только и вижу невежество да необразование; для того и хочу в Москву переехать, и буду там моду всякую подражать».
Да, право… ничего я ему сказать
не смею; разве с кем поговоришь с посторонним про свое горе, поплачешь, душу отведешь,
только и всего»…
От дочери он
только и требует, чтобы из его воли
не смела выходить.