Неточные совпадения
— Это такие люди — неугомонные,
много я их встречал.
Говорят, будто щуров сон видели они: есть такая пичужка, щур зовётся. Она снами живёт, и песня у неё как бы сквозь дрёму: тихая да сладкая, хоть сам-то щур — большой, не меньше дрозда. А гнездо он себе вьёт при дорогах, на перекрёстках. Сны его неведомы никому, но некоторые люди видят их. И когда увидит человек такой сои — шабаш! Начнёт по всей земле ходить — наяву искать место, которое приснилось. Найдёт если, то — помрёт на нём…
Все горожане возмущались жадностью мужиков,
много говорили о том, что воля всё больше портит их, обращаясь к старым крестьянам, часто называли их снохачами; в воздухе, точно летучие мыши, трепетали бранные, ехидные слова, и пёстрые краски базара словно линяли в едком тумане общего раздражения.
В Петербурге убили царя, винят в этом дворян, а
говорить про то запрещают. Базунова полицейский надзиратель ударил сильно в грудь, когда он о дворянах
говорил, грозились в пожарную отвести, да человек известный и стар. А Кукишева, лавочника, — который, стыдясь своей фамилии, Кекишевым называет себя, — его забрали, он первый крикнул. Убить пробовали царя
много раз, всё не удавалось, в конец же первого числа застрелили бомбой. Понять это совсем нельзя».
— Да. Батюшка очень его полюбил. — Она задумчиво и печально улыбнулась. —
Говорит про него: сей магометанин ко Христу
много ближе, чем иные прихожане мои! Нет, вы подумайте, вдруг сказала она так, как будто давно и
много говорила об этом, — вот полюбили друг друга иноплеменные люди — разве не хорошо это? Ведь рано или поздно все люди к одному богу придут…
Говорила она
много, охотно, и главное — что он понял и что сразу подняло его в своих глазах — было до смешного просто: оказалось, что всё, о чём она
говорит, — написано в книгах, всё, что знает она, — прочитано ею.
— Но здесь это — трудно, немыслимо! Шакир и Наталья так часто
говорили, какой вы добрый, странный, как
много пережили горя, обид…
— В городе
говорят, — сказала Наталья, — чернокнижием будто
многие стали заниматься. Только Евгенья Петровна смеётся — пустяки, дескать, это чернокнижие…
— Да хотел в Воргород идти и в актёры наняться, ну — как у меня грыжа, а там требуется должностью кричать
много, то Евгенья Петровна
говорит — не возьмут меня…
Слова её падали медленно, как осенние листья в тихий день, но слушать их было приятно. Односложно отвечая, он вспоминал всё, что слышал про эту женщину: в своё время город
много и злорадно
говорил о ней, о том, как она в первый год по приезде сюда хотела всем нравиться, а муж ревновал её, как он потом начал пить и завёл любовницу, она же со стыда спряталась и точно умерла — давно уже никто не
говорил о ней ни слова.
Ты,
говорит, себя мало любить умеешь, тебе надо другого человека, чтобы
много любить его.
«Вот и покров прошёл. Осень стоит суха и холодна. По саду летит мёртвый лист, а земля отзывается на шаги по ней звонко, как чугун. Явился в город проповедник-старичок, собирает людей и о душе
говорит им. Наталья сегодня ходила слушать его, теперь сидит в кухне, плачет, а сказать ничего не может, одно
говорит — страшно! Растолстела она безобразно, задыхается даже от жиру и неестественно
много ест. А от Евгеньи ни словечка. Забыла».
Насчёт кладов
много говорит, будто умеет их искать и
много разрешительных заговоров знает.
— Не уважаю, —
говорит, — я народ: лентяй он, любит жить в праздности, особенно зимою, любови к делу не носит в себе, оттого и покоя в душе не имеет. Коли
много говорит, это для того, чтобы скрыть изъяны свои, а если молчит — стало быть, ничему не верит. Начало в нём неясное и непонятное, и совсем это без пользы, что вокруг его такое множество властей понаставлено: ежели в самом человеке начала нет — снаружи начало это не вгонишь. Шаткий народ и неверующий.
Особенно
много говорил он про Аввакума, ласково
говорил, а не понравился мне протопопище: великий изувер пред людьми, а перед богом — себялюбец, самохвал и велия зла зачинщик. «Бог, —
говорит, — вместил в меня небо и землю и всю тварь» — вишь ты, какой честолюб!
Скоро, увлечённый рассказами Марка, он забывал о них и о себе, напряжённо слушая, смеялся вместе со всеми, когда было смешно, угрюмо вздыхал, слыша тяжкое и страшное, и виновато опускал голову, когда Марк сурово
говорил о трусливом бессердечии людей, о их лени, о позорном умении быстро ко всему привыкать и о
многих других холопьих свойствах русского человека.
Говорил он
много, уверенно и непонятно, часто закрывал глаза и чертил пальцем в воздухе какие-то знаки и вдруг, положив палец на переносье, задумывался.
Он был
много моложе Кожемякина, но
говорил, как старший, и Матвея Савельева не обижало это, даже было почему-то приятно. На удлинённых вверх, лысых висках Никона лежали мелкие живые морщинки; почти незаметные, они отходили лучами от серых глаз, сегодня — не дерзких, хотя они и смотрели на всё прямо и пристально.
Кожемякину стало тяжко слушать, как они безжалостно
говорят о покойнице и сводят свои счёты; он закрыл глаза, наблюдая сквозь ресницы. Тогда они стали
говорить тише, Никон
много и резко, бледный, растрёпанный, кусая усы, а Машенька изредка вставляла короткие слова, острые, как булавки, и глаза её точно выцвели.
— Вы — добрый! —
говорила она, оправляя его седые волосы. — Я знаю — вы
много сделали добра людям…
Это,
говорит, наверно, оттого, что меня тоже очень
много таскали за вихры, по морде били и вообще — по чему попало, и вот,
говорит, иногда захочешь узнать: какое это удовольствие — бить человека по морде?
Неточные совпадения
Марья Антоновна. Вы всё эдакое
говорите… Я бы вас попросила, чтоб вы мне написали лучше на память какие-нибудь стишки в альбом. Вы, верно, их знаете
много.
Хотя и взяточник, но ведет себя очень солидно; довольно сурьёзен; несколько даже резонёр;
говорит ни громко, ни тихо, ни
много, ни мало.
Хлестаков. Да, и в журналы помещаю. Моих, впрочем,
много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже не помню. И всё случаем: я не хотел писать, но театральная дирекция
говорит: «Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь». Думаю себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в один вечер, кажется, всё написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я написал.
Слуга. Нет, хозяин
говорит, что еще
много.
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских
много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет,
говорит, в эмпиреях: барышень
много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?