Неточные совпадения
В гимназии она считалась
одной из первых озорниц, а училась небрежно. Как брат ее, она вносила в игры много оживления и, как это знал Клим
по жалобам на нее, много чего-то капризного, испытующего и даже злого. Стала еще более богомольна, усердно посещала церковные службы, а в минуты задумчивости ее черные глаза смотрели на все таким пронзающим взглядом, что Клим робел пред нею.
Являлся мастеровой, судя
по рукам — слесарь; он тоже чаще всего говорил
одни и те же слова...
По панелям, смазанным жидкой грязью, люди шагали чрезмерно торопливо и были неестественно одноцветны. Каменные и тоже одноцветные серые дома, не разъединенные заборами, тесно прижатые
один к другому, являлись глазу как единое и бесконечное здание. Его нижний этаж, ярко освещенный, приплюснут к земле и вдавлен в нее, а верхние, темные, вздымались в серую муть, за которой небо не чувствовалось.
Подковы лошади застучали
по дереву моста над черной, тревожной рекой. Затем извозчик, остановив расскакавшуюся лошадь пред безличным домом в
одной из линий Васильевского острова, попросил суровым тоном...
Он прыгал
по комнате на
одной ноге, придерживаясь за спинки стульев, встряхивая волосами, и мягкие, толстые губы его дружелюбно улыбались. Сунув под мышку себе костыль, он сказал...
Среди неровной линии крыш, тепло одетых снегом,
одна из них дымилась жидким, серым дымом;
по толстому слою снега тяжело ползали медноголовые люди, тоже серые, как дым.
Было что-то нелепое в гранитной массе Исакиевского собора, в прикрепленных к нему серых палочках и дощечках лесов, на которых Клим никогда не видел ни
одного рабочего.
По улицам машинным шагом ходили необыкновенно крупные солдаты;
один из них, шагая впереди, пронзительно свистел на маленькой дудочке, другой жестоко бил в барабан. В насмешливом, злокозненном свисте этой дудочки, в разноголосых гудках фабрик, рано
по утрам разрывавших сон, Клим слышал нечто, изгонявшее его из города.
Макаров, снова встряхнув головою, посмотрел в разноцветное небо, крепко сжал пальцы рук в
один кулак и ударил себя
по колену.
Он сел на скамью, под густой навес кустарника; аллея круто загибалась направо, за углом сидели какие-то люди, двое;
один из них глуховато ворчал, другой шаркал палкой или подошвой сапога
по неутоптанному, хрустящему щебню. Клим вслушался в монотонную воркотню и узнал давно знакомые мысли...
Из подвала дома купцов Синевых выползли на улицу тысячи каких-то червяков, они копошились, лезли на серый камень фундамента, покрывая его живым, черным кружевом, ползли
по панели под ноги толпы людей, люди отступали пред ними,
одни — боязливо, другие — брезгливо, и ворчали,
одни — зловеще, другие — злорадно...
Одна за другой вышли из комнаты Лидия и Алина. Лидия села на ступени террасы, Алина, посмотрев из-под ладони на заходящее солнце, бесшумно, скользящей походкой, точно
по льду, подошла к Туробоеву.
— Не попа-ал! — взвыл он плачевным волчьим воем, барахтаясь в реке. Его красная рубаха вздулась на спине уродливым пузырем, судорожно мелькала над водою деревяшка с высветленным железным кольцом на конце ее, он фыркал, болтал головою, с волос головы и бороды разлетались стеклянные брызги, он хватался
одной рукой за корму лодки, а кулаком другой отчаянно колотил
по борту и вопил, стонал...
— Шел бы ты, брат, в институт гражданских инженеров. Адвокатов у нас — излишек, а Гамбетты пока не требуются. Прокуроров — тоже, в каждой газете
по двадцать пять штук. А вот архитекторов — нет, строить не умеем. Учись на архитектора. Тогда получим некоторое равновесие:
один брат — строит, другой — разрушает, а мне, подрядчику, выгода!
По праздникам из села являлись стаи мальчишек, рассаживаясь
по берегу реки, точно странные птицы, они молча, сосредоточенно наблюдали беспечную жизнь дачников.
Одного из них, быстроглазого, с головою в мелких колечках черных волос, звали Лаврушка, он был сирота и,
по рассказам прислуги, замечателен тем, что пожирал птенцов птиц живыми.
Темные глаза ее скользили
по лицам людей, останавливаясь то на
одном, то на другом, но всегда ненадолго и так, как будто она только сейчас заметила эти лица.
Вошли двое:
один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не то пьяной, не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом
один за другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи, не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая ногами
по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
Через минуту оттуда важно выступил небольшой человечек с растрепанной бородкой и серым, незначительным лицом. Он был одет в женскую ватную кофту, на ногах,
по колено, валяные сапоги, серые волосы на его голове были смазаны маслом и лежали гладко. В
одной руке он держал узенькую и длинную книгу из тех, которыми пользуются лавочники для записи долгов. Подойдя к столу, он сказал дьякону...
— Конечно, все это очень примитивно, противоречиво. Но ведь это, по-моему, эхо тех противоречий, которые ты наблюдаешь здесь. И, кажется, везде
одно и то же.
Через час он шагал
по блестящему полу пустой комнаты, мимо зеркал в простенках пяти окон, мимо стульев, чинно и скучно расставленных вдоль стен, а со стен на него неодобрительно смотрели два лица,
одно — сердитого человека с красной лентой на шее и яичным желтком медали в бороде, другое — румяной женщины с бровями в палец толщиной и брезгливо отвисшей губою.
По внутренней лестнице в два марша, узкой и темной, поднялись в сумрачную комнату с низким потолком, с двумя окнами, в углу
одного из них взвизгивал жестяный вертун форточки, вгоняя в комнату кудрявую струю морозного воздуха.
Воробьи прыгали
по двору, над окнами сидели голуби, скучно посматривая вниз то
одним, то другим рыбьим глазом.
Огромный, пестрый город гудел, ревел, непрерывно звонили сотни колоколов, сухо и дробно стучали колеса экипажей
по шишковатым мостовым, все звуки сливались в
один, органный, мощный.
С телеги, из-под нового брезента, высунулась и просительно нищенски тряслась голая
по плечо рука, окрашенная в синий и красный цвета, на
одном из ее пальцев светилось золотое кольцо.
— Нет, погоди: имеем две критики,
одну — от тоски
по правде, другую — от честолюбия. Христос рожден тоской
по правде, а — Саваоф? А если в Гефсиманском-то саду чашу страданий не Саваоф Христу показал, а — Сатана, чтобы посмеяться? Может, это и не чаша была, а — кукиш? Юноши, это вам надлежит решить…
Жил черный человек таинственной ночной жизнью; до полудня — спал, до вечера шлепал
по столу картами и воркующим голосом, негромко пел всегда
один и тот же романс...
— Ой, не доведет нас до добра это сочинение мертвых праведников, а тем паче — живых. И ведь делаем-то мы это не
по охоте, не
по нужде, а —
по привычке, право, так! Лучше бы согласиться на том, что все грешны, да и жить всем в
одно грешное, земное дело.
Кроме ее нагого тела в зеркале отражалась стена, оклеенная темными обоями, и было очень неприятно видеть Лидию удвоенной:
одна, живая, покачивается на полу, другая скользит
по неподвижной пустоте зеркала.
Оформилась она не скоро, в
один из ненастных дней не очень ласкового лета. Клим лежал на постели, кутаясь в жидкое одеяло, набросив сверх его пальто. Хлестал
по гулким крышам сердитый дождь, гремел гром, сотрясая здание гостиницы, в щели окон свистел и фыркал мокрый ветер. В трех местах с потолка на пол равномерно падали тяжелые капли воды, от которой исходил запах клеевой краски и болотной гнили.
Руки его лежали на животе, спрятанные в широкие рукава, но иногда, видимо,
по догадке или повинуясь неуловимому знаку,
один из китайцев тихо начинал говорить с комиссаром отдела, а потом, еще более понизив голос, говорил Ли Хунг-чангу, преклонив голову, не глядя в лицо его.
Редакция помещалась на углу тихой Дворянской улицы и пустынного переулка, который, изгибаясь, упирался в железные ворота богадельни. Двухэтажный дом был переломлен:
одна часть его осталась на улице, другая, длиннее на два окна, пряталась в переулок. Дом был старый, казарменного вида, без украшений
по фасаду, желтая окраска его стен пропылилась, приобрела цвет недубленой кожи, солнце раскрасило стекла окон в фиолетовые тона, и над полуслепыми окнами этого дома неприятно было видеть золотые слова: «Наш край».
Говорил он быстро и точно бежал
по капризно изогнутой тропе, перепрыгивая от
одной темы к другой. В этих прыжках Клим чувствовал что-то очень запутанное, противоречивое и похожее на исповедь. Сделав сочувственную мину, Клим молчал; ему было приятно видеть человека менее значительным, чем он воображал его.
Регент был
по плечо Инокову, но значительно шире и плотнее, Клим ждал, что он схватит Инокова и швырнет за перила, но регент, качаясь на ногах,
одной рукой придерживал панаму, а другой толкая Инокова в грудь, кричал звонким голосом...
Голосу старика благосклонно вторил шелест листьев рябины за окном и задумчивый шумок угасавшего самовара. На блестящих изразцах печки колебались узорные тени листьев, потрескивал фитиль
одной из трех лампадок. Козлов передвигал
по медному подносу чайной ложкой мохнатый трупик осы.
— Стихи? Ваши стихи? — тоже удивленно спросил он, сняв очки. — Я читал ей только
одно, очень оригинальное
по форме стихотворение, но оно было без подписи. Подпись — оторвана.
— С
одной стороны города Варавка построил бойни и тюрьму, — заворчал Иноков, шагая
по краю оврага, — с другой конкурент его строит казарму.
Подскакал офицер и, размахивая рукой в белой перчатке, закричал на Инокова, Иноков присел, осторожно положил человека на землю, расправил руки, ноги его и снова побежал к обрушенной стене; там уже копошились солдаты, точно белые, мучные черви, туда осторожно сходились рабочие, но большинство их осталось сидеть и лежать вокруг Самгина; они перекликались излишне громко, воющими голосами, и особенно звонко, по-бабьи звучал
один голос...
Спивак, идя
по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых;
один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
— Шопенгауэра я читал по-немецки с
одним знакомым.
«Вот еще
один экзамен», — вяло подумал Клим, открывая окно.
По двору ходила Спивак, кутаясь в плед, рядом с нею шагал Иноков, держа руки за спиною, и ворчал что-то.
— Пора идти. Нелепый город, точно его черт палкой помешал. И все в нем рычит: я те не Европа! Однако дома строят по-европейски, все эдакие вольные и уродливые переводы с венского на московский. Обок с
одним таким уродищем притулился, нагнулся в улицу серенький курятничек в три окна, а над воротами — вывеска: кто-то «предсказывает будущее от пяти часов до восьми», — больше, видно, не может, фантазии не хватает. Будущее! — Кутузов широко усмехнулся...
Нет, Любаша не совсем похожа на Куликову, та всю жизнь держалась так, как будто считала себя виноватой в том, что она такова, какая есть, а не лучше. Любаше приниженность слуги для всех была совершенно чужда. Поняв это, Самгин стал смотреть на нее, как на смешную «Ванскок», — Анну Скокову,
одну из героинь романа Лескова «На ножах»; эту книгу и «Взбаламученное море» Писемского,
по их «социальной педагогике», Клим ставил рядом с «Бесами» Достоевского.
Часа через полтора Самгин шагал
по улице, следуя за
одним из понятых, который покачивался впереди него, а сзади позванивал шпорами жандарм. Небо на востоке уже предрассветно зеленело, но город еще спал, окутанный теплой, душноватой тьмою. Самгин немножко любовался своим спокойствием, хотя было обидно идти
по пустым улицам за человеком, который, сунув руки в карманы пальто, шагал бесшумно, как бы не касаясь земли ногами, точно он себя нес на руках, охватив ими бедра свои.
За городом работали сотни три землекопов, срезая гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, — расчищали съезд к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато, ходили люди в рубахах без поясов, с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой шум и жирный запах сырой глины стоял в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком
по земле что-то железное, уродливое,
один из них ревел...
— Хотя — сознаюсь: на первых двух допросах боялась я, что при обыске они нашли
один адрес. А в общем я ждала, что все это будет как-то серьезнее, умнее. Он мне говорит: «Вот вы Лассаля читаете». — «А вы, спрашиваю, не читали?» — «Я, говорит, эти вещи читаю
по обязанности службы, а вам, девушке, — зачем?» Так и сказал.
— Я тоже не могла уснуть, — начала она рассказывать. — Я никогда не слышала такой мертвой тишины. Ночью
по саду ходила женщина из флигеля, вся в белом, заломив руки за голову. Потом вышла в сад Вера Петровна, тоже в белом, и они долго стояли на
одном месте… как Парки.
И мешал грузчик в красной рубахе; он жил в памяти неприятным пятном и, как бы сопровождая Самгина, вдруг воплощался то в
одного из матросов парохода, то в приказчика на пристани пыльной Самары, в пассажира третьего класса, который, сидя на корме, ел орехи, необыкновенным приемом раскалывая их: положит орех на коренные зубы, ударит ладонью снизу
по челюсти, и — орех расколот.
По протекции Варавки он приписался в помощники к богатому адвокату, юрисконсульту
одного из страховых обществ.
— Ненависть — я не признаю. Ненавидеть — нечего, некого. Озлиться можно на часок, другой, а ненавидеть — да за что же? Кого? Все идет
по закону естества. И — в гору идет. Мой отец бил мою мать палкой, а я вот… ни на
одну женщину не замахивался даже… хотя, может, следовало бы и ударить.
За ужином, судорожно глотая пищу, водку, говорил почти
один он. Самгина еще более расстроила нелепая его фраза о выгоде. Варвара ела нехотя, и, когда Лютов взвизгивал, она приподнимала плечи, точно боясь удара
по голове. Клим чувствовал, что жена все еще сидит в ослепительном зале Омона.
Изредка появлялся Диомидов; его визиты подчинялись закону некой периодичности; он как будто медленно ходил
по обширному кругу и в
одной из точек окружности натыкался на квартиру Самгиных. Вел он себя так, как будто оказывал великое одолжение хозяевам тем, что вот пришел.