Неточные совпадения
— Уничтожай его! — кричал Борис, и начинался любимейший момент игры: Варавку щекотали, он выл, взвизгивал, хохотал, его маленькие,
острые глазки испуганно выкатывались, отрывая от себя детей одного за другим, он бросал их на диван, а они, снова наскакивая на него, тыкали пальцами ему в ребра, под колени. Клим никогда
не участвовал в этой грубой и опасной игре, он стоял в стороне, смеялся и слышал густые крики Глафиры...
Но с этого дня он заболел
острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно,
не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
А в отношении Макарова к Дронову Клим наблюдал
острое любопытство, соединенное с обидной небрежностью более опытного и зрячего к полуслепому; такого отношения к себе Клим
не допустил бы.
Не без труда и
не скоро он распутал тугой клубок этих чувств: тоскливое ощущение утраты чего-то очень важного,
острое недовольство собою, желание отомстить Лидии за обиду, половое любопытство к ней и рядом со всем этим напряженное желание убедить девушку в его значительности, а за всем этим явилась уверенность, что в конце концов он любит Лидию настоящей любовью, именно той, о которой пишут стихами и прозой и в которой нет ничего мальчишеского, смешного, выдуманного.
Нехаева была неприятна. Сидела она изломанно скорчившись, от нее исходил одуряющий запах крепких духов. Можно было подумать, что тени в глазницах ее искусственны, так же как румянец на щеках и чрезмерная яркость губ. Начесанные на уши волосы делали ее лицо узким и
острым, но Самгин уже
не находил эту девушку такой уродливой, какой она показалась с первого взгляда. Ее глаза смотрели на людей грустно, и она как будто чувствовала себя серьезнее всех в этой комнате.
Подчиняясь желанию задеть неприятного человека, Клим поискал в памяти
острое, обидное словечко, но,
не найдя его, пробормотал...
Она стала молчаливее и говорила уже
не так жарко,
не так цветисто, как раньше. Ее нежность стала приторной, в обожающем взгляде явилось что-то блаженненькое. Взгляд этот будил в Климе желание погасить его полуумный блеск насмешливым словом. Но он
не мог поймать минуту, удобную для этого; каждый раз, когда ему хотелось сказать девушке неласковое или
острое слово, глаза Нехаевой, тотчас изменяя выражение, смотрели на него вопросительно, пытливо.
Говорила она —
не глядя на Клима, тихо и как бы проверяя свои мысли. Выпрямилась, закинув руки за голову;
острые груди ее высоко подняли легкую ткань блузы. Клим выжидающе молчал.
Раздеваясь у себя в комнате, Клим испытывал
острое недовольство. Почему он оробел? Он уже
не впервые замечал, что наедине с Лидией чувствует себя подавленным и что после каждой встречи это чувство возрастает.
— А я —
не понимаю, — продолжала она с новой,
острой усмешкой. — Ни о себе, ни о людях —
не понимаю. Я
не умею думать… мне кажется. Или я думаю только о своих же думах. В Москве меня познакомили с одним сектантом, простенький такой, мордочка собаки. Он качался и бормотал...
Клим Самгин
не впервые представил, как в него извне механически вторгается множество
острых, равноценных мыслей.
Вдруг на опушке леса из-за небольшого бугра показался огромным мухомором красный зонтик, какого
не было у Лидии и Алины, затем под зонтиком Клим увидел узкую спину женщины в желтой кофте и обнаженную, с растрепанными волосами,
острую голову Лютова.
Напевая, Алина ушла, а Клим встал и открыл дверь на террасу, волна свежести и солнечного света хлынула в комнату. Мягкий, но иронический тон Туробоева воскресил в нем
не однажды испытанное чувство
острой неприязни к этому человеку с эспаньолкой, каких никто
не носит. Самгин понимал, что
не в силах спорить с ним, но хотел оставить последнее слово за собою. Глядя в окно, он сказал...
В течение пяти недель доктор Любомудров
не мог с достаточной ясностью определить болезнь пациента, а пациент
не мог понять, физически болен он или его свалило с ног отвращение к жизни, к людям? Он
не был мнительным, но иногда ему казалось, что в теле его работает
острая кислота, нагревая мускулы, испаряя из них жизненную силу. Тяжелый туман наполнял голову, хотелось глубокого сна, но мучила бессонница и тихое, злое кипение нервов. В памяти бессвязно возникали воспоминания о прожитом, знакомые лица, фразы.
Другой актер был
не важный: лысенький, с безгубым ртом, в пенсне на носу, загнутом, как у ястреба; уши у него были заячьи, большие и чуткие. В сереньком пиджачке, в серых брючках на тонких ногах с
острыми коленями, он непоседливо суетился, рассказывал анекдоты, водку пил сладострастно, закусывал только ржаным хлебом и, ехидно кривя рот, дополнял оценки важного актера тоже тремя словами...
Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой,
не то пьяной,
не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и
острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом один за другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи,
не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
Умом он понимал, что ведь матерый богатырь из села Карачарова, будучи прогневан избалованным князем,
не так,
не этим голосом говорил, и, конечно, в зорких степных глазах его
не могло быть такой
острой иронической усмешечки, отдаленно напоминавшей хитренькие и мудрые искорки глаз историка Василия Ключевского.
Казалось, что зрачки его узких глаз
не круглы и
не гладки, как у всех обыкновенных людей, а слеплены из мелких,
острых кристалликов.
«Кутузов», — узнал Клим, тотчас вспомнил Петербург, пасхальную ночь, свою пьяную выходку и решил, что ему
не следует встречаться с этим человеком. Но что-то более
острое, чем любопытство, и даже несколько задорное будило в нем желание посмотреть на Кутузова, послушать его, может быть, поспорить с ним.
Варвара слушала, покусывая свои тонкие, неяркие губы, прикрыв зеленоватые глаза ресницами, она вытягивала шею и выдвигала
острый подбородок, как будто обиженно и готовясь возражать, но —
не возражала, а лишь изредка ставила вопросы, которые Самгин находил глуповатыми и обличавшими ее невежество. И все более часто она, вздыхая, говорила...
Что Любаша
не такова, какой она себя показывала, Самгин убедился в этом, присутствуя при встрече ее с Диомидовым. Как всегда, Диомидов пришел внезапно и тихо, точно из стены вылез. Волосы его были обриты и обнаружили
острый череп со стесанным затылком, большие серые уши без мочек. У него опухло лицо, выкатились глаза, белки их пожелтели, а взгляд был тоскливый и невидящий.
Она
не играла роль царицы, жены Менелая, она показывала себя, свою жажду наслаждения, готовность к нему, ненужно вламывалась в группы хористов, расталкивая их плечами, локтями, бедрами, как бы танцуя медленный и пьяный танец под музыку, которая казалась Самгину обновленной и до конца обнажившей свою
острую, ироническую чувственность.
Самгин выпил рюмку коньяка, подождал, пока прошло ощущение ожога во рту, и выпил еще. Давно уже он
не испытывал столь
острого раздражения против людей, давно
не чувствовал себя так одиноким. К этому чувству присоединялась тоскливая зависть, — как хорошо было бы обладать грубой дерзостью Кутузова, говорить в лицо людей то, что думаешь о них. Сказать бы им...
Уже
не впервые он рассматривал Варвару спящей и всегда испытывал при этом чувство недоумения и зависти, особенно
острой в те минуты, когда женщина, истомленная его ласками до слез и полуобморока, засыпала, положив голову на плечо его.
Самгин пил чай, незаметно рассматривая знакомое, но очень потемневшее лицо, с черной эспаньолкой и небольшими усами. В этом лице явилось что-то аскетическое и еврейское, но глаза
не изменились, в них, как раньше, светился неприятно
острый огонек.
Негодовала
не одна Варвара, ее приятели тоже возмущались. Оракулом этих дней был «удивительно осведомленный» Брагин. Он подстриг волосы и уже заменил красный галстук синим в полоску; теперь галстук
не скрывал его подбородка, и оказалось, что подбородок уродливо
острый, загнут вверх, точно у беззубого старика, от этого восковой нос Брагина стал длиннее, да и все лицо обиженно вытянулось. Фыркая и кашляя, он говорил...
Лютов попробовал сдвинуть глаза к переносью, но это, как всегда,
не удалось ему. Тогда, проглотив рюмку желтой водки, он,
не закусывая, облизал губы
острым языком и снова рассыпался словами.
Пение удалялось, пятна флагов темнели, ветер нагнетал на людей
острый холодок; в толпе образовались боковые движения направо, налево; люди уже, видимо,
не могли целиком влезть в узкое горло улицы, а сзади на них все еще давила неисчерпаемая масса, в сумраке она стала одноцветно черной, еще плотнее, но теряла свою реальность, и можно было думать, что это она дышит холодным ветром.
Он быстро выпил стакан чаю, закурил папиросу и прошел в гостиную, — неуютно,
не прибрано было в ней. Зеркало мельком показало ему довольно статную фигуру человека за тридцать лет, с бледным лицом, полуседыми висками и негустой
острой бородкой. Довольно интересное и даже как будто новое лицо. Самгин оделся, вышел в кухню, — там сидел товарищ Яков, рассматривая синий ноготь на большом пальце голой ноги.
— Так — уютнее, — согласилась Дуняша, выходя из-за ширмы в капотике, обшитом мехом; косу она расплела, рыжие волосы богато рассыпались по спине, по плечам, лицо ее стало
острее и приобрело в глазах Клима сходство с мордочкой лисы. Хотя Дуняша
не улыбалась, но неуловимые, изменчивые глаза ее горели радостью и как будто увеличились вдвое. Она села на диван, прижав голову к плечу Самгина.
После того, что сказала о Безбедове Марина, Самгин почувствовал, что его антипатия к Безбедову стала
острее, но
не отталкивала его от голубятника, а как будто привлекала к нему. Это было и неприятно, и непонятно.
Официант
не понравился ему, — говорил он пренебрежительно, светленькие усики его щетинились неприятно, а короткая верхняя губа, приподнимаясь, обнажала мелкие,
острые зубы.
— Слышал я, что мухи обладают замечательно
острым зрением, а вот стекла от воздуха
не могут отличить!
В другой раз она долго и туманно говорила об Изиде, Сете, Озирисе. Самгин подумал, что ее, кажется, особенно интересуют сексуальные моменты в религии и что это, вероятно, физиологическое желание здоровой женщины поболтать на
острую тему. В общем он находил, что размышления Марины о религии
не украшают ее, а нарушают цельность ее образа.
«Нужен дважды гениальный Босх, чтоб превратить вот такую действительность в кошмарный гротеск», — подумал Самгин, споря с кем-то, кто еще
не успел сказать ничего, что требовало бы возражения. Грусть, которую он пытался преодолеть, становилась
острее, вдруг почему-то вспомнились женщины, которых он знал. «За эти связи
не поблагодаришь судьбу… И в общем надо сказать, что моя жизнь…»
Прищурив
острые глаза свои, девушка
не сразу поняла вопрос, а поняв, прижалась к нему, и ее ответ он перевел так...
Все более неприятно было видеть ее руки, — поблескивая розоватым перламутром
острых, заботливо начищенных ногтей, они неустанно и беспокойно хватали чайную ложку, щипцы для сахара, чашку, хрустели оранжевым шелком халата, ненужно оправляя его, щупали мочки красных ушей, растрепанные волосы на голове. И это настолько владело вниманием Самгина, что он
не смотрел в лицо женщины.
— Безошибочное чутье на врага. Умная душа. Вы — помните ее? Котенок. Маленькая, мягкая. И —
острое чувство брезгливости ко всякому негодяйству. Был случай: решили извинить человеку поступок весьма дрянненький, но вынужденный комбинацией некоторых драматических обстоятельств личного характера. «Прощать —
не имеете права», — сказала она и хотя
не очень логично, но упорно доказывала, что этот герой товарищеского отношения —
не заслуживает. Простили. И лагерь врагов приобрел весьма неглупого негодяя.
Голос у нее низкий, глуховатый, говорила она медленно,
не то — равнодушно,
не то — лениво. На ее статной фигуре — гладкое, модное платье пепельного цвета, обильные, темные волосы тоже модно начесаны на уши и некрасиво подчеркивают высоту лба. Да и все на лице ее подчеркнуто: брови слишком густы, темные глаза — велики и, должно быть, подрисованы, прямой
острый нос неприятно хрящеват, а маленький рот накрашен чересчур ярко.
В общем, чутко прислушиваясь к себе, Самгин готов был признать, что, кажется, никогда еще он
не чувствовал себя так бодро и уверенно. Его основным настроением было настроение самообороны, и он далеко
не всегда откровенно ставил пред собою некоторые
острые вопросы, способные понизить его самооценку. Но на этот раз он спросил себя...
— Если успею, — сказал Самгин и, решив
не завтракать в «Московской», поехал прямо с вокзала к нотариусу знакомиться с завещанием Варвары. Там его ожидала неприятность: дом был заложен в двадцать тысяч частному лицу по первой закладной. Тощий, плоский нотариус, с желтым лицом,
острым клочком седых волос на
остром подбородке и красненькими глазами окуня, сообщил, что залогодатель готов приобрести дом в собственность, доплатив тысяч десять — двенадцать.
— Я государству —
не враг, ежели такое большое дело начинаете, я землю дешево продам. — Человек в поддевке повернул голову, показав Самгину темный глаз,
острый нос, седую козлиную бородку, посмотрел, как бородатый в сюртуке считает поданное ему на тарелке серебро сдачи со счета, и вполголоса сказал своему собеседнику...
— Для серьезной оценки этой книги нужно, разумеется, прочитать всю ее, — медленно начал он, следя за узорами дыма папиросы и с трудом думая о том, что говорит. — Мне кажется — она более полемична, чем следовало бы. Ее идеи требуют… философского спокойствия. И
не таких
острых формулировок… Автор…
Этот ход мысли раздражал его, и, крепко поставив слона на его место к шестерым, Самгин снова начал путешествовать по комнате. Знакомым гостем явилось более
острое, чем всегда, чувство протеста: почему он
не может создать себе крупное имя?
«Прожито полжизни. Почему я
не взялся за дело освещения в печати убийства Марины? Это, наверное, создало бы такой же шум, как полтавское дело братьев Скритских, пензенское — генеральши Болдыревой, дело графа Роникер в Варшаве… «Таинственные преступления —
острая приправа пресной жизни обывателей», — вспомнил он саркастическую фразу какой-то газеты.
Здесь собрались интеллигенты и немало фигур, знакомых лично или по иллюстрациям: профессора,
не из крупных, литераторы, пощипывает бородку Леонид Андреев, с его красивым бледным лицом, в тяжелой шапке черных волос, унылый «последний классик народничества», редактор журнала «Современный мир», Ногайцев, Орехова, ‹Ерухимович›, Тагильский, Хотяинцев, Алябьев, какие-то шикарно одетые дамы, оригинально причесанные, у одной волосы лежали на ушах и на щеках так, что лицо казалось уродливо узеньким и
острым.
Самгин предусмотрительно воздерживался от выявления своих мнений по
острым вопросам, но Иван чем-то раздражал его, и,
не стерпев, он произнес сквозь зубы...
«Ему
не больше шестнадцати лет. Глаза матери. Красивый мальчик», — соображал Самгин, пытаясь погасить чувство,
острое, точно ожог.
Говорить с ней было бесполезно. Самгин это видел, но «радость бытия» все
острее раздражала его. И накануне 27 февраля, возвратясь с улицы к обеду, он,
не утерпев, спросил...