Неточные совпадения
На лице его можно было
прочесть покойную уверенность в себе и понимание других, выглядывавшие из глаз. «Пожил человек, знает жизнь и людей», — скажет о нем наблюдатель, и если не отнесет его к разряду особенных, высших натур,
то еще менее к разряду натур наивных.
Он говорил просто, свободно переходя от предмета к предмету, всегда знал обо всем, что делается в мире, в свете и в городе; следил за подробностями войны, если была война, узнавал равнодушно о перемене английского или французского министерства,
читал последнюю речь в парламенте и во французской палате депутатов, всегда знал о новой пиесе и о
том, кого зарезали ночью на Выборгской стороне.
Напрасно он настойчивым взглядом хотел
прочесть ее мысль, душу, все, что крылось под этой оболочкой: кроме глубокого спокойствия, он ничего не
прочел. Она казалась ему все
той же картиной или отличной статуей музея.
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось
прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все
то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
Между
тем писать выучился Райский быстро,
читал со страстью историю, эпопею, роман, басню, выпрашивал, где мог, книги, но с фактами, а умозрений не любил, как вообще всего, что увлекало его из мира фантазии в мир действительный.
Так было до воскресенья. А в воскресенье Райский поехал домой, нашел в шкафе «Освобожденный Иерусалим» в переводе Москотильникова, и забыл об угрозе, и не тронулся с дивана, наскоро пообедал, опять лег
читать до темноты. А в понедельник утром унес книгу в училище и тайком, торопливо и с жадностью, дочитывал и, дочитавши, недели две рассказывал читанное
то тому,
то другому.
Он содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой и умереть без нужды, для
того только, чтоб видели, что он умеет умирать. Он не спал ночей,
читая об Армиде, как она увлекла рыцарей и самого Ринальда.
Эту неделю он привяжется к одному, ищет его везде, сидит с ним,
читает, рассказывает ему, шепчет. Потом ни с
того ни с сего вдруг бросит его и всматривается в другого и, всмотревшись, опять забывает.
В службе название пустого человека привинтилось к нему еще крепче. От него не добились ни одной докладной записки, никогда не
прочел он ни одного дела, между
тем вносил веселье, смех и анекдоты в
ту комнату, где сидел. Около него всегда куча народу.
А что он
читал там, какие книги, в это не входили, и бабушка отдала ему ключи от отцовской библиотеки в старом доме, куда он запирался,
читая попеременно
то Спинозу,
то роман Коттен,
то св. Августина, а завтра вытащит Вольтера или Парни, даже Боккачио.
Видал я их в Петербурге: это
те хваты, что в каких-то фантастических костюмах собираются по вечерам лежать на диванах, курят трубки, несут чепуху,
читают стихи и пьют много водки, а потом объявляют, что они артисты.
Хотя он получил довольно слабое образование в каком-то корпусе, но любил
читать, а особенно по части политики и естественных наук. Слова его, манеры, поступь были проникнуты какою-то мягкою стыдливостью, и вместе с
тем под этой мягкостью скрывалась уверенность в своем достоинстве и никогда не высказывалась, а как-то видимо присутствовала в нем, как будто готовая обнаружиться, когда дойдет до этого необходимость.
Райский нашел тысячи две
томов и углубился в чтение заглавий. Тут были все энциклопедисты и Расин с Корнелем, Монтескье, Макиавелли, Вольтер, древние классики во французском переводе и «Неистовый Орланд», и Сумароков с Державиным, и Вальтер Скотт, и знакомый «Освобожденный Иерусалим», и «Илиада» по-французски, и Оссиан в переводе Карамзина, Мармонтель и Шатобриан, и бесчисленные мемуары. Многие еще не разрезаны: как видно, владетели,
то есть отец и дед Бориса, не успели
прочесть их.
То писал он стихи и
читал громко, упиваясь музыкой их,
то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди — не знал чего, но вздрагивал страстно, как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения, видя
тот мир, где все слышатся звуки, где все носятся картины, где плещет, играет, бьется другая, заманчивая жизнь, как в
тех книгах, а не
та, которая окружает его…
Райский еще «серьезнее» занялся хождением в окрестности, проникал опять в старые здания, глядел, щупал, нюхал камни,
читал надписи, но не разобрал и двух страниц данных профессором хроник, а писал русскую жизнь, как она снилась ему в поэтических видениях, и кончил
тем, что очень «серьезно» написал шутливую поэму, воспев в ней товарища, написавшего диссертацию «о долговых обязательствах» и никогда не платившего за квартиру и за стол хозяйке.
Три полотна переменил он и на четвертом нарисовал
ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребенка. Но рук не доделал: «Это последнее дело, руки!» — думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро
прочел у Гомера: других источников под рукой не было, а где их искать и скоро ли найдешь?
Но Райский в сенат не поступил, в академии с бюстов не рисовал, между
тем много
читал, много писал стихов и прозы, танцевал, ездил в свет, ходил в театр и к «Армидам» и в это время сочинил три вальса и нарисовал несколько женских портретов. Потом, после бешеной Масленицы, вдруг очнулся, вспомнил о своей артистической карьере и бросился в академию: там ученики молча, углубленно рисовали с бюста, в другой студии писали с торса…
Прочими книгами в старом доме одно время заведовала Вера,
то есть брала, что ей нравилось,
читала или не
читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами. Вера писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
Она прилежна, любит шить, рисует. Если сядет за шитье,
то углубится серьезно и молча, долго может просидеть; сядет за фортепиано, непременно проиграет все до конца, что предположит; книгу
прочтет всю и долго рассказывает о
том, что
читала, если ей понравится. Поет, ходит за цветами, за птичками, любит домашние заботы, охотница до лакомств.
Занятий у нее постоянных не было.
Читала, как и шила она, мимоходом и о прочитанном мало говорила, на фортепиано не играла, а иногда брала неопределенные, бессвязные аккорды и к некоторым долго прислушивалась, или когда принесут Марфеньке кучу нот, она брала
то те,
то другие. «Сыграй вот это, — говорила она. — Теперь вот это, потом это», — слушала, глядела пристально в окно и более к проигранной музыке не возвращалась.
Она не
читала, а глядела
то на Волгу,
то на кусты. Увидя Райского, она переменила позу, взяла книгу, потом тихо встала и пошла по дорожке к старому дому.
— То-то, то-то! Ну что ж, Иван Петрович: как там турки женщин притесняют? Что ты
прочитал об этом: вон Настасья Петровна хочет знать? Только смотри, не махни в Турцию, Настасья Петровна!
Иногда он как будто и расшевелит ее, она согласится с ним, выслушает задумчиво, если он скажет ей что-нибудь «умное» или «мудреное», а через пять минут, он слышит, ее голос где-нибудь вверху уже поет: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя», или рисует она букет цветов, семейство голубей, портрет с своего кота, а не
то примолкнет, сидя где-нибудь, и
читает книжку «с веселым окончанием» или же болтает неумолкаемо и спорит с Викентьевым.
Он жадно пробегал его, с улыбкой задумался над нельстивым, крупным очерком под пером Веры самого себя, с легким вздохом перечел
ту строку, где говорилось, что нет ему надежды на ее нежное чувство, с печалью
читал о своей докучливости, но на сердце у него было покойно, тогда как вчера — Боже мой! Какая тревога!
Тут был и Викентьев. Ему не сиделось на месте, он вскакивал, подбегал к Марфеньке, просил дать и ему почитать вслух, а когда ему давали,
то он вставлял в роман от себя целые тирады или
читал разными голосами. Когда говорила угнетенная героиня, он
читал тоненьким, жалобным голосом, а за героя
читал своим голосом, обращаясь к Марфеньке, отчего
та поминутно краснела и делала ему сердитое лицо.
На лице ее появлялось, для
тех, кто умеет
читать лица, и проницательная догадка, и умиление, и страх, и жалость.
Вон я хотела остеречь их моралью — и даже нравоучительную книгу в подмогу взяла: целую неделю читали-читали, и только кончили, а они в
ту же минуту почти все это и проделали в саду, что в книге написано!..
— Врет, не верьте, хитрит. А лишь узнает,
то возненавидит вас или будет
читать мораль, еще скажет, пожалуй, бабушке…
— Не говорите и вы этого, Вера. Не стал бы я тут слушать и
читать лекции о любви! И если б хотел обмануть,
то обманул бы давно — стало быть, не могу…
Заметив, что Викентьев несколько покраснел от этого предостережения, как будто обиделся
тем, что в нем предполагают недостаток такта, и что и мать его закусила немного нижнюю губу и стала слегка бить такт ботинкой, Татьяна Марковна перешла в дружеский тон, потрепала «милого Николеньку» по плечу и прибавила, что сама знает, как напрасны эти слова, но что говорит их по привычке старой бабы —
читать мораль. После
того она тихо, про себя вздохнула и уже ничего не говорила до отъезда гостей.
Но хитрая и умная барыня не дала никакого другого хода этим вопросам, и они выглянули у ней только из глаз, и на минуту. Вера, однако,
прочла их, хотя
та переменила взгляд сомнения на взгляд участия.
Прочла и Татьяна Марковна.
После всех пришел Марк — и внес новый взгляд во все
то, что она
читала, слышала, что знала, взгляд полного и дерзкого отрицания всего, от начала до конца, небесных и земных авторитетов, старой жизни, старой науки, старых добродетелей и пороков. Он, с преждевременным триумфом, явился к ней предвидя победу, и ошибся.
Она прислушивалась к обещанным им благам,
читала приносимые им книги, бросалась к старым авторитетам, сводила их про себя на очную ставку — но не находила ни новой жизни, ни счастья, ни правды, ничего
того, что обещал, куда звал смелый проповедник.
Переработает ли в себе бабушка всю эту внезапную тревогу, как землетрясение всколыхавшую ее душевный мир? — спрашивала себя Вера и
читала в глазах Татьяны Марковны, привыкает ли она к другой, не прежней Вере и к ожидающей ее новой, неизвестной, а не
той судьбе, какую она ей гадала? Не сетует ли бессознательно про себя на ее своевольное ниспровержение своей счастливой, старческой дремоты? Воротится ли к ней когда-нибудь ясность и покой в душу?
— Нет, не
то! Вы знаете все, вот
прочтите, что я получила…