Неточные совпадения
— Как это? Всякий день перебирай все углы? — спросил Захар. — Да что ж это за
жизнь? Лучше Бог по
душу пошли!
Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал
жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по
душе.
Сначала, при
жизни родителей, жил потеснее, помещался в двух комнатах, довольствовался только вывезенным им из деревни слугой Захаром; но по смерти отца и матери он стал единственным обладателем трехсот пятидесяти
душ, доставшихся ему в наследство в одной из отдаленных губерний, чуть не в Азии.
Зато поэты задели его за живое: он стал юношей, как все. И для него настал счастливый, никому не изменяющий, всем улыбающийся момент
жизни, расцветания сил, надежд на бытие, желания блага, доблести, деятельности, эпоха сильного биения сердца, пульса, трепета, восторженных речей и сладких слез. Ум и сердце просветлели: он стряхнул дремоту,
душа запросила деятельности.
И после такой
жизни на него вдруг навалили тяжелую обузу выносить на плечах службу целого дома! Он и служи барину, и мети, и чисть, он и на побегушках! От всего этого в
душу его залегла угрюмость, а в нраве проявилась грубость и жесткость; от этого он ворчал всякий раз, когда голос барина заставлял его покидать лежанку.
Как страшно стало ему, когда вдруг в
душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его
жизнью, когда в голове просыпались один за другим и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные вопросы.
Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его
душе принесенные ему в дар миром и
жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще
жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения…
Ни одна мелочь, ни одна черта не ускользает от пытливого внимания ребенка; неизгладимо врезывается в
душу картина домашнего быта; напитывается мягкий ум живыми примерами и бессознательно чертит программу своей
жизни по
жизни, его окружающей.
Населилось воображение мальчика странными призраками; боязнь и тоска засели надолго, может быть навсегда, в
душу. Он печально озирается вокруг и все видит в
жизни вред, беду, все мечтает о той волшебной стороне, где нет зла, хлопот, печалей, где живет Милитриса Кирбитьевна, где так хорошо кормят и одевают даром…
Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за
жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись как огня увлечения страстей; и как в другом месте тело у людей быстро сгорало от волканической работы внутреннего, душевного огня, так
душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.
Иногда приедет какая-нибудь Наталья Фаддеевна гостить на неделю, на две. Сначала старухи переберут весь околоток, кто как живет, кто что делает; они проникнут не только в семейный быт, в закулисную
жизнь, но в сокровенные помыслы и намерения каждого, влезут в
душу, побранят, обсудят недостойных, всего более неверных мужей, потом пересчитают разные случаи: именины, крестины, родины, кто чем угощал, кого звал, кого нет.
— Как не
жизнь! Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы ни одного бледного, страдальческого лица, никакой заботы, ни одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А всё разговоры по
душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры — уж это одно чего стоит! И это не
жизнь?
Оба они, снаружи неподвижные, разрывались внутренним огнем, дрожали одинаким трепетом; в глазах стояли слезы, вызванные одинаким настроением. Все это симптомы тех страстей, которые должны, по-видимому, заиграть некогда в ее молодой
душе, теперь еще подвластной только временным, летучим намекам и вспышкам спящих сил
жизни.
Он будет жить, действовать, благословлять
жизнь ее. Возвратить человека к
жизни — сколько славы доктору, когда он спасет безнадежного больного! А спасти нравственно погибающий ум,
душу?..
«Как он любит меня!» — твердила она в эти минуты, любуясь им. Если же иногда замечала она затаившиеся прежние черты в
душе Обломова, — а она глубоко умела смотреть в нее, — малейшую усталость, чуть заметную дремоту
жизни, на него лились упреки, к которым изредка примешивалась горечь раскаяния, боязнь ошибки.
В своей глубокой тоске немного утешаюсь тем, что этот коротенький эпизод нашей
жизни мне оставит навсегда такое чистое, благоуханное воспоминание, что одного его довольно будет, чтоб не погрузиться в прежний сон
души, а вам, не принеся вреда, послужит руководством в будущей, нормальной любви. Прощайте, ангел, улетайте скорее, как испуганная птичка улетает с ветки, где села ошибкой, так же легко, бодро и весело, как она, с той ветки, на которую сели невзначай!»
Он вздохнул. Это может быть ворочало у него
душу, и он задумчиво плелся за ней. Но ему с каждым шагом становилось легче; выдуманная им ночью ошибка было такое отдаленное будущее… «Ведь это не одна любовь, ведь вся
жизнь такова… — вдруг пришло ему в голову, — и если отталкивать всякий случай, как ошибку, когда же будет — не ошибка? Что же я? Как будто ослеп…»
Слезы и улыбка, молча протянутая рука, потом живая резвая радость, счастливая торопливость в движениях, потом долгий, долгий разговор, шепот наедине, этот доверчивый шепот
душ, таинственный уговор слить две
жизни в одну!
Она не думала, не сознавала ничего этого, но если б кто другой вздумал уследить и объяснить впечатление, сделанное на ее
душу появлением в ее
жизни Обломова, тот бы должен был объяснить его так, а не иначе.
Его отношения к ней были гораздо проще: для него в Агафье Матвеевне, в ее вечно движущихся локтях, в заботливо останавливающихся на всем глазах, в вечном хождении из шкафа в кухню, из кухни в кладовую, оттуда в погреб, во всезнании всех домашних и хозяйственных удобств воплощался идеал того необозримого, как океан, и ненарушимого покоя
жизни, картина которого неизгладимо легла на его
душу в детстве, под отеческой кровлей.
Он, с огнем опытности в руках, пускался в лабиринт ее ума, характера и каждый день открывал и изучал все новые черты и факты, и все не видел дна, только с удивлением и тревогой следил, как ее ум требует ежедневно насущного хлеба, как
душа ее не умолкает, все просит опыта и
жизни.
У него все более и более разгорался этот вопрос, охватывал его, как пламя, сковывал намерения: это был один главный вопрос уже не любви, а
жизни. Ни для чего другого не было теперь места у него в
душе.
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял, — что было чуждо ему доселе, — как тратятся силы в этих скрытых от глаз борьбах
души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и
жизнь.
Она бы потосковала еще о своей неудавшейся любви, оплакала бы прошедшее, похоронила бы в
душе память о нем, потом… потом, может быть, нашла бы «приличную партию», каких много, и была бы хорошей, умной, заботливой женой и матерью, а прошлое сочла бы девической мечтой и не прожила, а протерпела бы
жизнь. Ведь все так делают!
— Едем же! — настаивал Штольц. — Это ее воля; она не отстанет. Я устану, а она нет. Это такой огонь, такая
жизнь, что даже подчас достается мне. Опять забродит у тебя в
душе прошлое. Вспомнишь парк, сирень и будешь пошевеливаться…
Юношей он инстинктивно берег свежесть сил своих, потом стал рано уже открывать, что эта свежесть рождает бодрость и веселость, образует ту мужественность, в которой должна быть закалена
душа, чтоб не бледнеть перед
жизнью, какова бы она ни была, смотреть на нее не как на тяжкое иго, крест, а только как на долг, и достойно вынести битву с ней.
Оттого он как будто пренебрегал даже Ольгой-девицей, любовался только ею, как милым ребенком, подающим большие надежды; шутя, мимоходом, забрасывал ей в жадный и восприимчивый ум новую, смелую мысль, меткое наблюдение над
жизнью и продолжал в ее
душе, не думая и не гадая, живое понимание явлений, верный взгляд, а потом забывал и Ольгу и свои небрежные уроки.
Странен человек! Чем счастье ее было полнее, тем она становилась задумчивее и даже… боязливее. Она стала строго замечать за собой и уловила, что ее смущала эта тишина
жизни, ее остановка на минутах счастья. Она насильственно стряхивала с
души эту задумчивость и ускоряла жизненные шаги, лихорадочно искала шума, движения, забот, просилась с мужем в город, пробовала заглянуть в свет, в люди, но ненадолго.
Суета света касалась ее слегка, и она спешила в свой уголок сбыть с
души какое-нибудь тяжелое, непривычное впечатление, и снова уходила то в мелкие заботы домашней
жизни, по целым дням не покидала детской, несла обязанности матери-няньки, то погружалась с Андреем в чтение, в толки о «серьезном и скучном», или читали поэтов, поговаривали о поездке в Италию.
Она боялась впасть во что-нибудь похожее на обломовскую апатию. Но как она ни старалась сбыть с
души эти мгновения периодического оцепенения, сна
души, к ней нет-нет да подкрадется сначала греза счастья, окружит ее голубая ночь и окует дремотой, потом опять настанет задумчивая остановка, будто отдых
жизни, а затем… смущение, боязнь, томление, какая-то глухая грусть, послышатся какие-то смутные, туманные вопросы в беспокойной голове.
Ольга чутко прислушивалась, пытала себя, но ничего не выпытала, не могла добиться, чего по временам просит, чего ищет
душа, а только просит и ищет чего-то, даже будто — страшно сказать — тоскует, будто ей мало было счастливой
жизни, будто она уставала от нее и требовала еще новых, небывалых явлений, заглядывала дальше вперед…
«Что ж это? — с ужасом думала она. — Ужели еще нужно и можно желать чего-нибудь? Куда же идти? Некуда! Дальше нет дороги… Ужели нет, ужели ты совершила круг
жизни? Ужели тут все… все…» — говорила
душа ее и чего-то не договаривала… и Ольга с тревогой озиралась вокруг, не узнал бы, не подслушал бы кто этого шепота
души… Спрашивала глазами небо, море, лес… нигде нет ответа: там даль, глубь и мрак.
— Не бойся, — сказал он, — ты, кажется, не располагаешь состареться никогда! Нет, это не то… в старости силы падают и перестают бороться с
жизнью. Нет, твоя грусть, томление — если это только то, что я думаю, — скорее признак силы… Поиски живого, раздраженного ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство
жизнью… Это грусть
души, вопрошающей
жизнь о ее тайне… Может быть, и с тобой то же… Если это так — это не глупости.
Штольц был глубоко счастлив своей наполненной, волнующейся
жизнью, в которой цвела неувядаемая весна, и ревниво, деятельно, зорко возделывал, берег и лелеял ее. Со дна
души поднимался ужас тогда только, когда он вспоминал, что Ольга была на волос от гибели, что эта угаданная дорога — их два существования, слившиеся в одно, могли разойтись; что незнание путей
жизни могло дать исполниться гибельной ошибке, что Обломов…
Он, не испытав наслаждений, добываемых в борьбе, мысленно отказался от них и чувствовал покой в
душе только в забытом уголке, чуждом движения, борьбы и
жизни.
Вот какая философия выработалась у обломовского Платона и убаюкивала его среди вопросов и строгих требований долга и назначения! И родился и воспитан он был не как гладиатор для арены, а как мирный зритель боя; не вынести бы его робкой и ленивой
душе ни тревог счастья, ни ударов
жизни — следовательно, он выразил собою один ее край, и добиваться, менять в ней что-нибудь или каяться — нечего.