Неточные совпадения
Бывало, командир подзовет
меня и спросит: «Как звать собаку?» — «Чудак, мол, ваше благородие!» А ён, покелича
не поймет, и обижается, думает, его чудаком-то зовут…
— Холодно, голубушка, холодно, ну полежи, милая, полежи ты, а
я пойду постреляю [Посбираю милостыню.] и хлебушка принесу… Ничего, Лиска, поправимся!..
Не все же так… Только ты-то
не оставляй
меня,
не бегай… Ты у
меня, безродного бродяги, одна ведь.
Не оставишь, Лиска?
— Где же
я возьму, Трифон Терентьич? Из дому
не получаю денег, а человек
я не мастеровой.
Сапожонки ледащие, шапчонка на голове робячья, махонькая, кафтанишка — пониток рваный, тело сквозь видать, —
не узнал
я его сразу, гляжу, знакомое лицо, так и хочется сказать: Левонтий Яковлевич, здравья желаю!
— Погоди, брат, недельку поживешь, на ум каша-то
не пойдет, ничего
не захочешь!
Я, брат, в охотку-то сперва-наперво похлеще твоего ел, а теперь и глядеть-то на еду противно, вот что!
— От свинцу, от работы. Сперва завалы делаются, пишши никакой
не захочется, потом человек ослабнет, а там положили в больницу, и умер. Вот
я теперь ничего
не ем, только чаем и живу, да водки когда выпью при получке…
Жена все прогуляла без
меня, да
я и
не сержусь на ее.
Бог с ней,
я не сержусь!..
— Так и
я, пожалуй, также… навек здесь… — искренне вымолвил Луговский и вздрогнул даже при этой мысли. От солдатика
не скрылось это движение.
—
Не хочу
я вас так называть, скажите настоящее имя…
— Теперь вот извольте взять эту тряпицу и завяжите ей себе рот, как
я, чтобы пыль при ссыпке
не попала. Вредно. — Кавказский подал Луговскому тряпку, а другой завязал себе нижнюю часть лица. Луговский сделал то же. Они начали вдвоем снимать рамки и высыпать «товар» на столы. В каждой раме было
не менее полпуда, всех рамок для кубика было десять. При ссыпке белая свинцовая пыль наполнила всю комнату.
— Во-первых,
не барин
я, а такой же рабочий, а во-вторых — перестань горланить, говорю тебе…
— Как ты смеешь
мне говорить, черт?! Ты знаешь, кто
я? А? Или
я еще
не учил тебя? Хочешь?..
«Убью!» — кричит. Схватил он левой рукой барина за горло, а нож высоко таково поднял, и видел
я сам, как со всего размаха засадил в барина. Закричал
я — а встать
не могу, и все побледнели, все, как
я. Видят — а
не могут встать. Известно, кто к Пашке каторжному подступится! Поди, на душе у его
не один грех кровавый! Одно слово — сибиряк…
— На место,
не ваше дело! — энергично, голосом, привыкшим командовать, крикнул Луговский. —
Не тронь, ребята, это наше дело с ним, другим
не след путаться! Павел, вставай,
я на тебя
не сержусь, — спокойно произнес Луговский и слез с него.
— А что, ребятки, где в самом деле Пашка,
я в больницу ушел, а когда вернулся, его уже
не было, — спросил молодой сухощавый солдатик с болезненным лицом.
— Разь
я такой? Отродясь худыми делами
не занимался, вот и пашпорт…
— Эх, то есть вот как теперь
меня облагодетельствовали, что всю жизнь свою
не забуду, по гроб слугой буду, то есть хоть в воду головой за вас… Ведь
я сроду таким господином
не был. Вот родители-то полюбовались бы…
— Это родителям-то-с? Да у
меня их никогда и
не бывало;
я ведь из шпитонцев взят прямо.
На другой день Спирька
не явился. Вечером, когда
я вместе с Григорьевым возвратился домой после спектакля, Спирька спал на диване в своих широчайших шароварах и зеленой рубахе. Под глазом виднелся громадный фонарь, лицо было исцарапано, опухло. Следы страшной оргии были ясно видны на нем.
— И зачем это
я русский, а
не немец,
не француз какой-нибудь! — восклицал за рюмкой водки, перед своими товарищами, Ханов.
— Да
не надо, говорят,
не надо, у
меня труппа полна.
— Мама, оставьте этот разговор…
Не надо
мне ничего, лучше голодать буду.
— «Послушай, голова пустая,
я еду, еду,
не свищу, а как наеду —
не спущу и поражу копьем тебя
я!» — замахиваясь саблей, декламировал он дрожащим голосом.
«
Я не хочу…
не хочу, мама…
не надо
мне ваших бриллиантов… золота… мы там играть будем… коленкору на фартук… вот хороший венок… мой венок…» — металась и твердила в бреду Людмила.
«Вот, — думал Колесов, — приеду в Москву. Устроюсь где-нибудь в конторе, рублей на пятьдесят в месяц. Года два прослужу, дадут больше… Там, бог даст, найду себе по сердцу какую-нибудь небогатую девушку, женюсь на ней, и заживем… И чего
не жить! Человек
я смирный, работящий, вина в рот
не беру… Только бы найти место, и
я счастлив… А Москва велика, люди нужны…
Я человек знающий, рекомендация от хозяина есть, значит, и думать нечего».
—
Меня и
не извольте мешать! Рекомендовал! Приведете там, да на служащих валить! Ишь ты, за полицией… Вы и номеров
не извольте срамить!.. А лучше убирайтесь отсюда подобру-поздорову, пока целы, — дерзко ответил коридорный и хлопнул дверью…
—
Я не пью ничего, кроме пива, да и пиво у вас какое-то гадкое.
— Что вам угодно?
Я не знаю вас! — проговорил испуганный Колесов.
— Только до утра как-нибудь перебьетесь, ночуем у
меня, живу близко. Да
не подумайте чего-нибудь дурного: ведь мы только выручить вас хотим, благо счастливый случай представился, мы люди порядочные, известные.
Я приказчик купца Полякова, вот этот — мой товарищ, а они, — говорил гигант, показывая на поддевку, — на железной дороге в артельщиках состоят.
— И сам
не знаю что! А вот пойдем-ка в трактир,
я тебя чайком напою, а там и подумаем.
— Гадко!.. Здесь
я вольная, здесь
я сама себе хозяйка… Никто
меня не смеет стеснять… да-с!
—
Не нашла порошков.
Я в стакан от коробки из розовой отсыпала половину…
—
Не сметь никто выходить до
меня! — скомандовал банкомет.
Нет! Видимое
мной не похоже на жилище людей, шумно празднующих какое-нибудь торжество… Нет, это
не то…
Не похоже оно и на берлогу диких зверей, отчаянно дерущихся между собой за кровавую добычу… Опять
не то…
И
не успел
я ответить, как Лавров гаркнул так, что зазвенели окна: «Многая лета, многая!..», и своим хриплым, но необычайно сильным басом покрыл весь гомон «Каторги». До сих пор
меня не замечали, но теперь
я сделался предметом всеобщего внимания. Мой кожаный пиджак, с надетой навыпуск золотой цепью, незаметный при общем гомоне и суете, теперь обратил внимание всех. Плечистый брюнет как-то вздрогнул, пошептался с «котом» и бросил на стол рубль; оба вышли, ведя под руки пьяную девушку…
Я спросил полбутылки…
Не успели еще нам подать водки, как бородатый мужик, песенник, отвел от
меня Лаврова и, пошептавшись с ним, отошел к песенникам…
— Спрашивал
меня,
не сыщик ли ты, испугались, вишь!.. — объяснил
мне Лавров, проглатывая стакан водки…
Лаврова
я знаю давно. Он сын священника, семинарист, совершенно спившийся с кругу и ставший безвозвратным завсегдатаем «Каторги» и ночлежных притонов. За все посещения
мною в продолжение многих лет «Каторги»
я никогда
не видал Лаврова трезвым… Это — здоровенный двадцатипятилетний малый, с громадной, всклокоченной головой, вечно босой, с совершенно одичавшим, животным лицом. Кроме водки, он ничего
не признает, и только страшно сильная натура выносит такую беспросыпную, голодную жизнь…
К нашему столу подошла одна из «теток», баба лет тридцати, и, назвав
меня «кавалером», попросила угостить «папиросочкой». Вскоре за ней подсел и мужик, справлявшийся у Лаврова обо
мне и успокоившийся окончательно, когда после Лаврова один из половых, знавших
меня, объяснил ему, что
я не сыщик.
Несколько лет тому назад здесь при
мне так же поступили с княжной.
Я вступился за нее, но, выручая ее, сам едва остался цел только благодаря тому, что княжну били у самого выхода да со
мной был кастет и силач-товарищ, с которым мы отделались от дравшихся на площади, где завсегдатаи «Каторги» боялись очень шуметь,
не желая привлекать постороннюю публику, а пожалуй, и городового.
— А может, отстоялась. Когда
я долго
не играю — лучше игра. Думаю свести.
— Как? Почему
не разрешена переэкзаменовка? Ведь у
меня только одна двойка и то из латинского… Отчего же Куропаткина и Субботина вчера переэкзаменовали? У них по две двойки…
— Боже мой, боже мой!.. Что же это такое? Что
я за несчастный такой?.. Ничего-то, ничего в жизни
не удается
мне!.. Наконец она!.. Она, по-видимому, интересовавшаяся
мною, променяла
меня на какого-то офицерика… А ведь вместе росли… Еще в гимназии мечтали о нашем будущем счастии… И отец, определяя
меня на службу к себе, намекал на это… И вдруг офицер этот… А чем
я, спрашивается, хуже его?
— Н-ну их, подлецов… Кланяться за свой труд…
Не хочу, подлецы! Эксплуататоры! Десять рублей в месяц… Ну, в трущобе
я… В трущобе… А вы, франты,
не в трущобе… а? Да черти вас возьми… Холуи…
Я здесь зато сам по себе…
Я никого
не боюсь…
Я голоден —
меня накормят… Опохмелят… У
меня есть —
я накормлю… Вот это по-товарищески… А вы… Тьфу! Вы только едите друг друга… Ради прибавки жалованья, ради заслуг каких-то продаете других, топите их… как
меня утопили… За что
меня? А? За что?! — кричал Корпелкин, валясь на пол…
«Отчего это этот оборванец идет гордо,
не стыдится, а
мне стыдно своего пальто, еще очень приличного?» — задавал себе вопрос Иванов.
Дышать было нечем. Воздуха было мало.
Я знал, что его качают особенным аппаратом (Рутта) на мостовой Николо-Воробинского переулка, но
не ведал, много ли еще идти вперед для того, чтобы дойти до устья благодетельной трубы.
Не успел
я заглянуть в нее, как до
меня донеслось...
Мы вышли из западни. И без того душный воздух был теперь наполнен густыми клубами динамитных паров и пылью. Лампы погасли. Мы очутились в полном мраке. Выйдя из западни, мы ощутили только одно — глубокую, густую темь. Эта темь была так густа, что осенняя ночь в сравнении с ней казалась сумерками. Дышалось тяжело. Ощупью, по колено в воде, стараясь
не сбиться с деревянной настилки, мы пошли к камере.
Я попробовал зажечь спичку, но она погасла. Пришлось ожидать, пока вентилятор очистит воздух.
Спичек у
меня не оказалось, рабочий вновь полез наверх за ними.
Я остался совершенно один в этом дальном склепе и прошел, по колено в бурлящей воде, шагов десять.