Неточные совпадения
Приехавши в небольшую ярославскую деревеньку около ночи, отец мой застал нас в крестьянской избе (господского дома в этой деревне не
было), я
спал на лавке под окном, окно затворялось плохо, снег, пробиваясь в щель, заносил часть скамьи и лежал, не таявши, на оконнице.
Не зная законов и русского судопроизводства, он
попал в сенат, сделался членом опекунского совета, начальником Марьинской больницы, начальником Александрийского института и все исполнял с рвением, которое вряд
было ли нужно, с строптивостью, которая вредила, с честностью, которую никто не замечал.
У Сенатора
был повар необычайного таланта, трудолюбивый, трезвый, он шел в гору; сам Сенатор хлопотал, чтоб его приняли в кухню государя, где тогда
был знаменитый повар-француз. Поучившись там, он определился в Английский клуб, разбогател, женился, жил барином; но веревка крепостного состояния не давала ему ни покойно
спать, ни наслаждаться своим положением.
При Николае де Санглен
попал сам под надзор полиции и считался либералом, оставаясь тем же, чем
был; по одному этому легко вымерить разницу царствований.
Положение их несколько улучшилось, но силы
были потрачены; жена первая
пала под бременем всего испытанного.
Часто мы ходили с Ником за город, у нас
были любимые места — Воробьевы горы, поля за Драгомиловской заставой. Он приходил за мной с Зонненбергом часов в шесть или семь утра и, если я
спал, бросал в мое окно песок и маленькие камешки. Я просыпался, улыбаясь, и торопился выйти к нему.
Он
был бы смешон в тридцатилетнем человеке, как знаменитое «Bettina will schlafen», [Беттина хочет
спать (нем.).] но в свое время этот отроческий язык, этот jargon de la puberte, [жаргон возмужалости (фр.).] эта перемена психического голоса — очень откровенны, даже книжный оттенок естественен возрасту теоретического знания и практического невежества.
То клячонка его, — он ездил на своей лошади в Тифлис и в Редут-Кале, —
падала неподалеку Земли донских казаков, то у него крали половину груза, то его двухколесная таратайка
падала, причем французские духи лились, никем не оцененные, у подножия Эльбруса на сломанное колесо; то он терял что-нибудь, и когда нечего
было терять, терял свой пасс.
Итак, наконец затворничество родительского дома
пало. Я
был au large; [на просторе (фр.).] вместо одиночества в нашей небольшой комнате, вместо тихих и полускрываемых свиданий с одним Огаревым — шумная семья в семьсот голов окружила меня. В ней я больше оклиматился в две недели, чем в родительском доме с самого дня рождения.
Итак, первые ночи, которые я не
спал в родительском доме,
были проведены в карцере. Вскоре мне приходилось испытать другую тюрьму, и там я просидел не восемь дней, а девять месяцев, после которых поехал не домой, а в ссылку. Но до этого далеко.
А Федор Федорович Рейс, никогда не читавший химии далее второй химической ипостаси, то
есть водорода! Рейс, который действительно
попал в профессора химии, потому что не он, а его дядя занимался когда-то ею. В конце царствования Екатерины старика пригласили в Россию; ему ехать не хотелось, — он отправил вместо себя племянника…
Угроза эта
была чином, посвящением, мощными шпорами. Совет Лесовского
попал маслом в огонь, и мы, как бы облегчая будущий надзор полиции, надели на себя бархатные береты a la Karl Sand и повязали на шею одинакие трехцветные шарфы!
Михаил Федорович Орлов
был один из основателей знаменитого «Союза благоденствия», и если он не
попал в Сибирь, то это не его вина, а его брата, пользующегося особой дружбой Николая и который первый прискакал с своей конной гвардией на защиту Зимнего дворца 14 декабря.
После падения Франции я не раз встречал людей этого рода, людей, разлагаемых потребностью политической деятельности и не имеющих возможности найтиться в четырех стенах кабинета или в семейной жизни. Они не умеют
быть одни; в одиночестве на них
нападает хандра, они становятся капризны, ссорятся с последними друзьями, видят везде интриги против себя и сами интригуют, чтоб раскрыть все эти несуществующие козни.
Обед
был большой. Мне пришлось сидеть возле генерала Раевского, брата жены Орлова. Раевский
был тоже в
опале с 14 декабря; сын знаменитого Н. Н. Раевского, он мальчиком четырнадцати лет находился с своим братом под Бородином возле отца; впоследствии он умер от ран на Кавказе. Я рассказал ему об Огареве и спросил, может ли и захочет ли Орлов что-нибудь сделать.
Небольшая гостиная возле, где все дышало женщиной и красотой,
была как-то неуместна в доме строгости и следствий; мне
было не по себе там и как-то жаль, что прекрасно развернувшийся цветок
попал на кирпичную, печальную стену съезжей.
У меня в кисете
был перочинный ножик и карандаш, завернутые в бумажке; я с самого начала думал об них и, говоря с офицером, играл с кисетом до тех пор, пока ножик мне
попал в руку, я держал его сквозь материю и смело высыпал табак на стол, жандарм снова его всыпал. Ножик и карандаш
были спасены — вот жандарму с аксельбантом урок за его гордое пренебрежение к явной полиции.
Через минуту я заметил, что потолок
был покрыт прусскими тараканами. Они давно не видали свечи и бежали со всех сторон к освещенному месту, толкались, суетились,
падали на стол и бегали потом опрометью взад и вперед по краю стола.
Я никогда не
спал много, в тюрьме без всякого движения мне за глаза
было достаточно четырех часов сна — каково же наказание не иметь свечи?
Я имею отвращение к людям, которые не умеют, не хотят или не дают себе труда идти далее названия, перешагнуть через преступление, через запутанное, ложное положение, целомудренно отворачиваясь или грубо отталкивая. Это делают обыкновенно отвлеченные, сухие, себялюбивые, противные в своей чистоте натуры или натуры пошлые, низшие, которым еще не удалось или не
было нужды заявить себя официально: они по сочувствию дома на грязном дне, на которое другие
упали.
Ибаев
был виноватее других только эполетами. Не
будь он офицер, его никогда бы так не наказали. Человек этот
попал на какую-то пирушку, вероятно,
пил и
пел, как все прочие, но, наверное, не более и не громче других.
Восточная Сибирь управляется еще больше спустя рукава. Это уж так далеко, что и вести едва доходят до Петербурга. В Иркутске генерал-губернатор Броневский любил
палить в городе из пушек, когда «гулял». А другой служил пьяный у себя в доме обедню в полном облачении и в присутствии архиерея. По крайней мере, шум одного и набожность другого не
были так вредны, как осадное положение Пестеля и неусыпная деятельность Капцевича.
— Помилуй, батюшка, куда толкнешься с одной лошаденкой; есть-таки троечка,
была четвертая, саврасая, да
пала с глазу о Петровки, — плотник у нас, Дорофей, не приведи бог, ненавидит чужое добро, и глаз у него больно дурен.
Между этими геркулесовыми столбами отечественной юриспруденции староста
попал в средний, в самый глубокий омут, то
есть в уголовную палату.
Храм этот
был освещен лампами в этрурийских высоких канделябрах, дневной свет скудно
падал в него из второго храма, проходя сквозь прозрачный образ рождества.
Само собою разумеется, что Витберга окружила толпа плутов, людей, принимающих Россию — за аферу, службу — за выгодную сделку, место — за счастливый случай нажиться. Не трудно
было понять, что они под ногами Витберга выкопают яму. Но для того чтоб он,
упавши в нее, не мог из нее выйти, для этого нужно
было еще, чтоб к воровству прибавилась зависть одних, оскорбленное честолюбие других.
Дело это
было мне знакомое: я уже в Вятке поставил на ноги неофициальную часть «Ведомостей» и поместил в нее раз статейку, за которую чуть не
попал в беду мой преемник. Описывая празднество на «Великой реке», я сказал, что баранину, приносимую на жертву Николаю Хлыновскому, в стары годы раздавали бедным, а нынче продают. Архиерей разгневался, и губернатор насилу уговорил его оставить дело.
Княгиня удивлялась потом, как сильно действует на князя Федора Сергеевича крошечная рюмка водки, которую он
пил официально перед обедом, и оставляла его покойно играть целое утро с дроздами, соловьями и канарейками, кричавшими наперерыв во все птичье горло; он обучал одних органчиком, других собственным свистом; он сам ездил ранехонько в Охотный ряд менять птиц, продавать, прикупать; он
был артистически доволен, когда случалось (да и то по его мнению), что он надул купца… и так продолжал свою полезную жизнь до тех пор, пока раз поутру, посвиставши своим канарейкам, он
упал навзничь и через два часа умер.
Так шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она только лет двенадцати хотела умереть. «Мне все казалось, — писала она, — что я
попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой — но где же
был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… я горячо плакала и молила бога взять меня скорей домой».
…Две молодые девушки (Саша
была постарше) вставали рано по утрам, когда все в доме еще
спало, читали Евангелие и молились, выходя на двор, под чистым небом. Они молились о княгине, о компаньонке, просили бога раскрыть их души; выдумывали себе испытания, не
ели целые недели мяса, мечтали о монастыре и о жизни за гробом.
Утром Матвей подал мне записку. Я почти не
спал всю ночь, с волнением распечатал я ее дрожащей рукой. Она писала кротко, благородно и глубоко печально; цветы моего красноречия не скрыли аспика, [аспида (от фр. aspic).] в ее примирительных словах слышался затаенный стон слабой груди, крик боли, подавленный чрезвычайным усилием. Она благословляла меня на новую жизнь, желала нам счастья, называла Natalie сестрой и протягивала нам руку на забвение прошедшего и на будущую дружбу — как будто она
была виновата!
Кетчер рассказал ему, в чем дело, офицер в ответ налил мне стакан красного вина и поблагодарил за доверие, потом отправился со мной в свою спальню, украшенную седлами и чепраками, так что можно
было думать, что он
спит верхом.
Я дал ей мелкую серебряную монету; она захохотала, увидя ее, но, вместо того чтоб идти прочь, влезла на облучок кибитки, повернулась ко мне и стала бормотать полусвязные речи, глядя мне прямо в лицо; ее взгляд
был мутен, жалок, пряди волос
падали на лицо.
Он думал, что я шучу, но когда я ему наскоро сказал, в чем дело, он вспрыгнул от радости.
Быть шафером на тайной свадьбе, хлопотать, может,
попасть под следствие, и все это в маленьком городе без всяких рассеяний. Он тотчас обещал достать для меня карету, четверку лошадей и бросился к комоду смотреть,
есть ли чистый белый жилет.
Открыли наконец, что он проводит время в самых черных харчевнях возле застав, вроде Поль Нике, что он там перезнакомился с ворами и со всякой сволочью,
поит их, играет с ними в карты и иногда
спит под их защитой.
Пятнадцать лет тому назад,
будучи в ссылке, в одну из изящнейших, самых поэтических эпох моей жизни, зимой или весной 1838 года, написал я легко, живо, шутя воспоминания из моей первой юности. Два отрывка, искаженные цензурою,
были напечатаны. Остальное погибло; я сам долею сжег рукопись перед второй ссылкой, боясь, что она
попадет в руки полиции и компрометирует моих друзей.
Разрыв становился неминуем, но Огарев еще долго жалел ее, еще долго хотел спасти ее, надеялся. И когда на минуту в ней пробуждалось нежное чувство или поэтическая струйка, он
был готов забыть на веки веков прошедшее и начать новую жизнь гармонии, покоя, любви; но она не могла удержаться, теряла равновесие и всякий раз
падала глубже. Нить за нитью болезненно рвался их союз до тех пор, пока беззвучно перетерлась последняя нитка, — и они расстались навсегда.
Об застое после перелома в 1825 году мы говорили много раз. Нравственный уровень общества
пал, развитие
было перервано, все передовое, энергическое вычеркнуто из жизни. Остальные — испуганные, слабые, потерянные —
были мелки, пусты; дрянь александровского поколения заняла первое место; они мало-помалу превратились в подобострастных дельцов, утратили дикую поэзию кутежей и барства и всякую тень самобытного достоинства; они упорно служили, они выслуживались, но не становились сановитыми. Время их прошло.
И заметьте, что это отрешение от мира сего вовсе не ограничивалось университетским курсом и двумя-тремя годами юности. Лучшие люди круга Станкевича умерли; другие остались, какими
были, до нынешнего дня. Бойцом и нищим
пал, изнуренный трудом и страданиями, Белинский. Проповедуя науку и гуманность, умер, идучи на свою кафедру, Грановский. Боткин не сделался в самом деле купцом… Никто из них не отличился по службе.
Вот этого-то общества, которое съезжалось со всех сторон Москвы и теснились около трибуны, на которой молодой воин науки вел серьезную речь и пророчил
былым, этого общества не подозревала Жеребцова. Ольга Александровна
была особенно добра и внимательна ко мне потому, что я
был первый образчик мира, неизвестного ей; ее удивил мой язык и мои понятия. Она во мне оценила возникающие всходы другой России, не той, на которую весь свет
падал из замерзших окон Зимнего дворца. Спасибо ей и за то!
Помня знаменитое изречение Талейрана, я не старался особенно блеснуть усердием и занимался делами, насколько
было нужно, чтоб не получить замечания или не
попасть в беду. Но в моем отделении
было два рода дел, на которые я не считал себя вправе смотреть так поверхностно, это
были дела о раскольниках и злоупотреблении помещичьей власти.
Ему тотчас сказали, как что
было; яростный офицер собирался
напасть на меня из-за угла, подкупить бурлаков и сделать засаду, но, непривычный к сухопутным кампаниям, мирно скрылся в какой-то уездный город.
Мы встречали Новый год дома, уединенно; только А. Л. Витберг
был у нас. Недоставало маленького Александра в кружке нашем, малютка покоился безмятежным сном, для него еще не существует ни прошедшего, ни будущего.
Спи, мой ангел, беззаботно, я молюсь о тебе — и о тебе, дитя мое, еще не родившееся, но которого я уже люблю всей любовью матери, твое движение, твой трепет так много говорят моему сердцу. Да
будет твое пришествие в мир радостно и благословенно!»
Я смотрел на нее, упиваясь ее красотой, и инстинктивно, полусознательно положил руку на ее плечо, шаль
упала… она ахнула… ее грудь
была обнажена.
Я считал, что самая откровенность смягчит удар, но он поразил сильно и глубоко: она
была сильно огорчена, ей казалось, что я
пал и ее увлек с собой в какое-то падение.
13 апреля. «Любовь!.. Где ее сила? Я, любя, нанес оскорбление. Она, еще больше любя, не может стереть оскорбление. Что же после этого может человек для человека?
Есть развития, для которых нет прошедшего, оно в них живо и не проходит… они не гнутся, а ломятся, они
падают падением другого и не могут сладить с собой».
Там жил старик Кашенцов, разбитый параличом, в
опале с 1813 года, и мечтал увидеть своего барина с кавалериями и регалиями; там жил и умер потом, в холеру 1831, почтенный седой староста с брюшком, Василий Яковлев, которого я помню во все свои возрасты и во все цвета его бороды, сперва темно-русой, потом совершенно седой; там
был молочный брат мой Никифор, гордившийся тем, что для меня отняли молоко его матери, умершей впоследствии в доме умалишенных…
Как-то вечером Матвей, при нас показывая Саше что-то на плотине, поскользнулся и
упал в воду с мелкой стороны. Саша перепугался, бросился к нему, когда он вышел, вцепился в него ручонками и повторял сквозь слезы: «Не ходи, не ходи, ты утонешь!» Никто не думал, что эта детская ласка
будет для Матвея последняя и что в словах Саши заключалось для него страшное пророчество.
Иван Павлович
был чрезвычайно рассеян, и его рассеянность
была таким же милым недостатком в нем, как заикание у Е. Корша; иногда он немного сердился, но большей частию сам смеялся над оригинальными ошибками, в которые он беспрерывно
попадал.
Развитие Грановского не
было похоже на наше; воспитанный в Орле, он
попал в Петербургский университет. Получая мало денег от отца, он с весьма молодых лет должен
был писать «по подряду» журнальные статьи. Он и друг его Е. Корш, с которым он встретился тогда и остался с тех пор и до кончины в самых близких отношениях, работали на Сенковского, которому
были нужны свежие силы и неопытные юноши для того, чтобы претворять добросовестный труд их в шипучее цимлянское «Библиотеки для чтения».