Неточные совпадения
Потом как-то
полиция привела Алексея, обтерханного, одичалого; его подняли на улице, квартеры у него не было, он кочевал из кабака
в кабак.
[Рассказывают, что как-то Николай
в своей семье, то есть
в присутствии двух-трех начальников тайной
полиции, двух-трех лейб-фрейлин и лейб-генералов, попробовал свой взгляд на Марье Николаевне.
Тайная
полиция не разрасталась еще
в самодержавный корпус жандармов, а состояла из канцелярии под начальством старого вольтерианца, остряка и болтуна и юмориста, вроде Жуи де Санглена.
Жены сосланных
в каторжную работу лишались всех гражданских прав, бросали богатство, общественное положение и ехали на целую жизнь неволи
в страшный климат Восточной Сибири, под еще страшнейший гнет тамошней
полиции. Сестры, не имевшие права ехать, удалялись от двора, многие оставили Россию; почти все хранили
в душе живое чувство любви к страдальцам; но его не было у мужчин, страх выел его
в их сердце, никто не смел заикнуться о несчастных.
Бедные работники оставались покинутыми на произвол судьбы,
в больницах не было довольно кроватей, у
полиции не было достаточно гробов, и
в домах, битком набитых разными семьями, тела оставались дня по два во внутренних комнатах.
Черед был теперь за нами. Имена наши уже были занесены
в списки тайной
полиции. Первая игра голубой кошки с мышью началась так.
Угроза эта была чином, посвящением, мощными шпорами. Совет Лесовского попал маслом
в огонь, и мы, как бы облегчая будущий надзор
полиции, надели на себя бархатные береты a la Karl Sand и повязали на шею одинакие трехцветные шарфы!
Это был камердинер Огарева. Я не мог понять, какой повод выдумала
полиция,
в последнее время все было тихо. Огарев только за день приехал… и отчего же его взяли, а меня нет?
Что тут винить с натянутой регуловской точки зрения человека, — надобно винить грустную среду,
в которой всякое благородное чувство передается, как контрабанда, под полой да затворивши двери; а сказал слово громко — так день целый и думаешь, скоро ли придет
полиция…
…Неизвестность и бездействие убивали меня. Почти никого из друзей не было
в городе, узнать решительно нельзя было ничего. Казалось,
полиция забыла или обошла меня. Очень, очень было скучно. Но когда все небо заволокло серыми тучами и длинная ночь ссылки и тюрьмы приближалась, светлый луч сошел на меня.
— Добросовестный; вы знаете, что без добросовестного
полиция не может входить
в дом.
Чтоб знать, что такое русская тюрьма, русский суд и
полиция, для этого надобно быть мужиком, дворовым, мастеровым или мещанином. Политических арестантов, которые большею частию принадлежат к дворянству, содержат строго, наказывают свирепо, но их судьба не идет ни
в какое сравнение с судьбою бедных бородачей. С этими
полиция не церемонится. К кому мужик или мастеровой пойдет потом жаловаться, где найдет суд?
Таков беспорядок, зверство, своеволие и разврат русского суда и русской
полиции, что простой человек, попавшийся под суд, боится не наказания по суду, а судопроизводства. Он ждет с нетерпением, когда его пошлют
в Сибирь — его мученичество оканчивается с началом наказания. Теперь вспомним, что три четверти людей, хватаемых
полициею по подозрению, судом освобождаются и что они прошли через те же истязания, как и виновные.
И во всей России — от Берингова пролива до Таурогена — людей пытают; там, где опасно пытать розгами, пытают нестерпимым жаром, жаждой, соленой пищей;
в Москве
полиция ставила какого-то подсудимого босого, градусов
в десять мороза, на чугунный пол — он занемог и умер
в больнице, бывшей под начальством князя Мещерского, рассказывавшего с негодованием об этом.
Вслед за тем явился сам государь
в Москву. Он был недоволен следствием над нами, которое только началось, был недоволен, что нас оставили
в руках явной
полиции, был недоволен, что не нашли зажигателей, словом, был недоволен всем и всеми.
У меня
в кисете был перочинный ножик и карандаш, завернутые
в бумажке; я с самого начала думал об них и, говоря с офицером, играл с кисетом до тех пор, пока ножик мне попал
в руку, я держал его сквозь материю и смело высыпал табак на стол, жандарм снова его всыпал. Ножик и карандаш были спасены — вот жандарму с аксельбантом урок за его гордое пренебрежение к явной
полиции.
Полиция следила за нами давно, но, нетерпеливая, не могла
в своем усердии дождаться дельного повода и сделала вздор.
Полиция хотела захватить нас, она искала внешний повод запутать
в дело человек пять-шесть, до которых добиралась, — и захватила двадцать человек невинных.
Соколовского схватили
в Петербурге и, не сказавши, куда его повезут, отправили
в Москву. Подобные шутки
полиция у нас делает часто и совершенно бесполезно. Это ее поэзия. Нет на свете такого прозаического, такого отвратительного занятия, которое бы не имело своей артистической потребности, ненужной роскоши, украшений. Соколовского привезли прямо
в острог и посадили
в какой-то темный чулан. Почему его посадили
в острог, когда нас содержали по казармам?
Полиция его застала
в постели, вести
в часть было невозможно.
Вместо чего государь,
в беспредельном милосердии своем, большую часть виновных прощает, оставляя их на месте жительства под надзором
полиции.
Тюфяев был
в открытой связи с сестрой одного бедного чиновника. Над братом смеялись, брат хотел разорвать эту связь, грозился доносом, хотел писать
в Петербург, словом, шумел и беспокоился до того, что его однажды
полиция схватила и представила как сумасшедшего для освидетельствования
в губернское правление.
На комитет и на собрание сведений денег не назначалось ни копейки; все это следовало делать из любви к статистике, через земскую
полицию, и приводить
в порядок
в губернаторской канцелярии.
Один из самых печальных результатов петровского переворота — это развитие чиновнического сословия. Класс искусственный, необразованный, голодный, не умеющий ничего делать, кроме «служения», ничего не знающий, кроме канцелярских форм, он составляет какое-то гражданское духовенство, священнодействующее
в судах и
полициях и сосущее кровь народа тысячами ртов, жадных и нечистых.
Между моими знакомыми был один почтенный старец, исправник, отрешенный по сенаторской ревизии от дел. Он занимался составлением просьб и хождением по делам, что именно было ему запрещено. Человек этот, начавший службу с незапамятных времен, воровал, подскабливал, наводил ложные справки
в трех губерниях, два раза был под судом и проч. Этот ветеран земской
полиции любил рассказывать удивительные анекдоты о самом себе и своих сослуживцах, не скрывая своего презрения к выродившимся чиновникам нового поколения.
…Вятские мужики вообще не очень выносливы. Зато их и считают чиновники ябедниками и беспокойными. Настоящий клад для земской
полиции это вотяки, мордва, чуваши; народ жалкий, робкий, бездарный. Исправники дают двойной окуп губернаторам за назначение их
в уезды, населенные финнами.
Женщины с растрепанными волосами, с криком и слезами,
в каком-то безумии бегали, валялись
в ногах у
полиции, седые старухи цеплялись за сыновей.
— Ну, если недоволен, ступай назад, проси, чтоб наказали, может,
полиция взойдет
в твое положение.
Вечером был бал
в Благородном собрании. Музыканты, нарочно выписанные с одного из заводов, приехали мертвецки пьяные; губернатор распорядился, чтоб их заперли за сутки до бала и прямо из
полиции конвоировали на хоры, откуда не выпускали никого до окончания бала.
Сверх того, она ничего не предпринимала без Сенатора, ни Сенатор — без моего отца; отец мой никогда не согласился бы на то, чтоб
полиция остановила меня
в Москве или под Москвой, то есть чтоб меня отправили
в Бобруйск или
в Сибирь за нарушение высочайшей воли.
Опасность могла только быть со стороны тайной
полиции, но все было сделано так быстро, что ей трудно было знать; да если она что-нибудь и проведала, то кому же придет
в голову, чтоб человек, тайно возвратившийся из ссылки, который увозит свою невесту, спокойно сидел
в Перовом трактире, где народ толчется с утра до ночи.
Пятнадцать лет тому назад, будучи
в ссылке,
в одну из изящнейших, самых поэтических эпох моей жизни, зимой или весной 1838 года, написал я легко, живо, шутя воспоминания из моей первой юности. Два отрывка, искаженные цензурою, были напечатаны. Остальное погибло; я сам долею сжег рукопись перед второй ссылкой, боясь, что она попадет
в руки
полиции и компрометирует моих друзей.
Моровая полоса, идущая от 1825 до 1855 года, скоро совсем задвинется; человеческие слезы, заметенные
полицией, пропадут, и будущие поколения не раз остановятся с недоумением перед гладко убитым пустырем, отыскивая пропавшие пути мысли, которая
в сущности не перерывалась.
— Кстати, чтоб не забыть, тут ходит цирюльник
в отель, он продает всякую дрянь, гребенки, порченую помаду; пожалуйста, будьте с ним осторожны, я уверен, что он
в связях с
полицией, — болтает всякий вздор. Когда я здесь стоял, я покупал у него пустяки, чтоб скорее отделаться.
Дело было
в том, что я тогда только что начал сближаться с петербургскими литераторами, печатать статьи, а главное, я был переведен из Владимира
в Петербург графом Строгановым без всякого участия тайной
полиции и, приехавши
в Петербург, не пошел являться ни к Дубельту, ни
в III Отделение, на что мне намекали добрые люди.
Может, Бенкендорф и не сделал всего зла, которое мог сделать, будучи начальником этой страшной
полиции, стоящей вне закона и над законом, имевшей право мешаться во все, — я готов этому верить, особенно вспоминая пресное выражение его лица, — но и добра он не сделал, на это у него недоставало энергии, воли, сердца. Робость сказать слово
в защиту гонимых стоит всякого преступления на службе такому холодному, беспощадному человеку, как Николай.
Его величество воспрещает вам въезд
в столицы, вы снова отправитесь под надзор
полиции, но место вашего жительства предоставлено назначить министру внутренних дел.
И как, должно быть, щемящи, велики нужды, которые привели их к начальнику тайной
полиции; вероятно, предварительно были исчерпаны все законные пути, — а человек этот отделывается общими местами, и, по всей вероятности, какой-нибудь столоначальник положит какое-нибудь решение, чтобы сдать дело
в какую-нибудь другую канцелярию.
Я заметил очень хорошо, что
в нем боролись два чувства, он понял всю несправедливость дела, но считал обязанностью директора оправдать действие правительства; при этом он не хотел передо мной показать себя варваром, да и не забывал вражду, которая постоянно царствовала между министерством и тайной
полицией.
А ведь пресмешно, сколько секретарей, асессоров, уездных и губернских чиновников домогались, долго, страстно, упорно домогались, чтоб получить это место; взятки были даны, святейшие обещания получены, и вдруг министр, исполняя высочайшую волю и
в то же время делая отместку тайной
полиции, наказывал меня этим повышением, бросал человеку под ноги, для позолоты пилюли, это место — предмет пламенных желаний и самолюбивых грез, — человеку, который его брал с твердым намерением бросить при первой возможности.
Дело пошло
в сенат, и я помню очень хорошо ту сладкую минуту, когда
в мое отделение был передан сенатский указ, назначавший опеку над имением моряка и отдававший его под надзор
полиции.
Пристав принял показания, и дело пошло своим порядком,
полиция возилась, уголовная палата возилась с год времени; наконец суд, явным образом закупленный, решил премудро: позвать мужа Ярыжкиной и внушить ему, чтоб он удерживал жену от таких наказаний, а ее самое, оставя
в подозрении, что она способствовала смерти двух горничных, обязать подпиской их впредь не наказывать.
Раз воротился я домой поздно вечером; она была уже
в постели; я взошел
в спальную. На сердце у меня было скверно. Филиппович пригласил меня к себе, чтоб сообщить мне свое подозрение на одного из наших общих знакомых, что он
в сношениях с
полицией. Такого рода вещи обыкновенно щемят душу не столько возможной опасностью, сколько чувством нравственного отвращения.
Знакомство с ним могло только компрометировать человека
в глазах правительствующей
полиции.
Нет, — отвечал он, еще больше
в нос, — но это все равно… я… видите… как это здесь называется — служу
в центральной
полиции.
После 13 июня 1849 года префект
полиции Ребильо что-то донес на меня; вероятно, вследствие его доноса и были взяты петербургским правительством странные меры против моего именья. Они-то, как я сказал, заставили меня ехать с моей матерью
в Париж.
«Мы, префект
полиции: [Перевожу слово
в слово. (Прим. А. И. Герцена.)]
Сделано (Fait)
в Париже, 16 апреля 1850 Префект
полиции Л. Карлье.
«Мы, Емилий Буллей, комиссар
полиции города Парижа, и
в особенности Тюльерийского отделения. Во исполнение приказаний господина префекта
полиции от 23 апреля...
Никогда нигде не было такой политической
полиции, ни
в Австрии, ни
в России, как во Франции со времен Конвента.