Тридцать три ненастья
Татьяна Брыксина, 2016

«Тридцать три ненастья» – вовсе не печальное, но верное по сути название книги, хронологически (1981–2016) повествующей о жизни невыдуманных героев в семье, в литературном творчестве, в мире современных общественных событий и близких им людей. В этих тридцати трёх исповедальных главах много неожиданного, может быть, спорного порой и чрезмерного острого, но, несомненно, честного, с точки зрения автора, по сути – главного героя повествования. Такие книги появляются крайне редко, а потому и вызывают широкий читательский интерес. Сама Татьяна Брыксина определяет свою новую книгу как продолжение полюбившейся всем «Травы под снегом». Читайте, господа, скучно не будет.

Оглавление

© Брыксина Т., текст, 2016

© ГБУК «Издатель», оформление, макет, 2016

Наш новый день

Утреннее послушание

Четвёртый день января две тысячи шестнадцатого високосного года звучит для меня торжественно, как церковный праздник. Но дата на календаре пропечатана чёрным и, мало того, что не праздничная — так ещё и понедельниковая. Приближается день Рождества Христова, а Великий пост не соблюдён, и похвастаться здесь нечем.

Первые дни года, начало недели — самое время причёсывать потрёпанные новогодьем мысли и ощущения, определяться во времени и пространстве. Но главнее всего — понять, как жить дальше. Тут есть над чем задуматься.

Проснувшись в половине седьмого, уже не прислушиваюсь к себе: где колет, где болит — где-нибудь да обязательно болит! Лёжа с закрытыми глазами в абсолютной ещё темноте, знаю почти точно, сколько времени на часах. Об этом сообщают шум воды в ванной и начинающий посвистывать чайник на плите.

Василий встаёт ровно в шесть, летом — ещё раньше. У него с утра всегда две радости: дочитывать вчерашние газеты и принимать душ. Но перво-наперво — поставить чайник на плиту. Если он забывает это сделать, я теряю главный утренний ориентир и начинаю досадовать. А пронзительный свист кипящей в чайнике воды и меня поднимает из-под тёплого одеяла. Всё! Пора вставать!

Потягиваться, вынеживаться, крутиться с боку на бок, как бы отодвигая хоть на немного реальное наступление дня, не по мне. Если чайник подозрительно долго не свистит, его подстраховывают громыхающие по Краснознаменской улице трамваи. Самые первые — ещё пустые, они гремят жёстко. Я всегда их слышу. Раздражения не возникает — наоборот: мой город проснулся, начинает жить, негоже и мне отставать от него. Скоро трамвайный ход станет тяжелее и мягче, сольётся с другими городскими звуками, а пока длится благостный час тишины и небесного просветления.

Рассветная голубизна еле-еле пробивается сквозь плотные шторы, и я накидываю поверх тёплой ночной рубахи длинный стёганый жилет, шмыгаю на кухню, плотнее запахивая его полы. Зимой в нашей квартире более чем прохладно, и без таких вот подсугревок никак не обойтись. Этот крёстная перешила из моего ещё девического осеннего пальто. Она, заботница, и Васю без утепления не оставила — сшила ему основательную душегрейку на собачьем меху. Слава богу, спасаемся, мысленно благодаря крёстную Настю.

Залив кипятком чайный пакетик в кружке, выключаю верхний свет и подхожу к окну полюбоваться выпавшим за ночь снежком. Снег для Волгограда — всегда праздник, без него никак нельзя русской душе. Он словно бы прощает людей за грехи их, утешает и даёт надежду на чистый добрый день. Уж сколько поэтов пропело осанну свежему снегу, а чувство новизны остаётся прежним.

Утренний вид из моего окна отраден. Два высоченных мощных тополя чуть припушены белым, стоят — не шелохнутся, вокруг них — мелкая тополиная же поросль и куст сирени с редкими жухлыми листками прошлого лета, а через небольшую площадку в окружении окладистых голубых елей высится он — Жёлтый дом. Так обозначают в городе четырёхэтажное здание сталинской эпохи, построенное после войны. Над парадным входом четыре цифры — 1949. Мой ровесник! Есть в этом что-то кармическое, чуть ли не родственное. Невольно начинаешь сопоставлять свои судьбоносные даты с суровой жизнью этого дома. Когда-то он назывался КГБ, сегодня — ФСБ. Разгадать его нутряную сущность можно и без вывески у входа: под самой крышей, как кокарда на форменной фуражке, красуется орнаментально выложенный герб с пятиконечной звездой посерёдке. Ещё выше — внушительная сварная металлическая башенка с внутренним лифтом и вечно трепещущим мятежным триколором на шпиле. В особо ветреную погоду флаг не просто развевается, но бьётся, оглашая окрестность резкими, стреляющими звуками. Порой невозможно заснуть от щёлканья рвущегося в полёт полотнища. Меня это не утомляет. Более того, я люблю, чуть раздвинув шторы, наблюдать воочию, с собственной подушки, неустанный трепет флага моей Родины. Сердце наполняется гордостью и покоем: я не одна, я под защитой моей страны и вступать в дискуссии по этому поводу не собираюсь ни с кем. Чем больше клевещут на Россию нынешние либералы, тем более правым мне кажется её трудный путь и дорогими её символы.

В здание напротив я не входила никогда — не вызывали. Но знакомые личности промелькивали порой на подходе к угрюмой серой двери, в том числе и товарищи мои по писательской организации. Может, тоже из лучших побуждений сохраны государственной безопасности? Значит, и моей тоже. Раз так — спасибо!

Чего-нибудь яркого и интересного с участием обитателей Жёлтого дома мне наблюдать не приходилось. Чинные трезвые люди входили и выходили, садились в машины, уезжали, бибикнув перед шлагбаумом. Диверсантам сюда проникнуть невозможно: двойной забор, огромные бетонные плахи, камеры видеонаблюдения.

Хотя вспоминается один любопытный сюжет. Несколько лет кряду, день за днём, к парадному входу КГБ (ФСБ) приходила безумная женщина бомжеватого вида и что-то выкрикивала, размахивая руками, прямо в окна Жёлтого дома. Я не могла не написать об этом.

Вот он весь — этот дом!

Вот он весь!

И она, как безумная птица,

Каждый день дирижирует здесь,

Умоляет, взывает, грозится.

В грязно-розовом с пят до бровей,

Что пригодно к любому сезону,

Надрывается скорбью своей

И не знает себе урезону.

Грозовые швыряет слова

В кабинетные окна глухие,

И сползают к локтям рукава,

Обнажая запястья сухие.

Что ей нужно? Какую беду

Вспоминает? Какую потерю

Окликает в запальном бреду,

Став похожей на птицу-тетерю?

Может, муж её в годы разрух

Был расстрелян по злому навету?

Может, сдуру досадует вслух

На страну горемычную эту?

Дирижируя в обе руки,

Никого-то она не боится,

И никто бедолагу в тычки

Не гоняет, тюрьмой не грозится.

Всем понятно: она не в себе!

Всем известно: «поехала крыша»,

Коль приходит ругать КГБ,

Многослёзной острастки не слыша.

Офицер ли в гражданском пройдёт,

Генерал ли на «Волге» подкатит —

Не узнаешь, кого она ждёт

И кого, не таясь, виноватит.

Лиходеи расстрельных анкет

В ад сошли по ручью кровяному,

Ну, а эти… Их вроде как нет,

И зовутся они по-иному.

И не их виноватит она —

Жёлтый дом проклинает со стоном!

Но молчит равнодушно стена,

Как спина под суровым погоном.

Этот дом для неё не Содом,

Не Гоморра… Он суть абсолюта —

Возвышается в небе седом

Жёлтым облаком — мощно и круто.

Потому, натоптавшись сполна,

Всю судьбу рассказав без запинки,

Подбирать начинает она

Пробки, ветки, окурки, соринки,

Чтобы идол стоял в чистоте,

В полном блеске людского проклятья…

И судьба её здесь на кресте,

И больная душа на распятье.

Стихотворение «Вопиющая пред Жёлтым домом» написано в 2000 году. Несколько лет несчастная женщина не появлялась здесь, а прошлой весной опять замаячила около. Одета была уже во всё зелёное и к парадному входу подходить не решалась — дирижировала из-под ёлки.

Мы с Василием живём напротив сурового дома больше двадцати лет, но никто нам не докучает, не досматривает, окна лазерными фонарями не просвечивает. Хотя, думаю, досье на всех жильцов Краснознаменской, 19, у строгих соседей имеются. Да что с нас, простаков, взять? А когда-то наш жилой дом считался подведомственным КГБ. Он и построен в те же годы, что и Жёлтый дом — для сотрудников ведомства. Теперь, постаревший, с отвалившейся облицовкой и гнилыми коммуникациями, объект подневольных усилий пленных немцев — он мало привлекателен для проживания функционеров фискальных служб. Они всё больше по коттеджам. Зато нам-то как повезло! Спасибо тебе, Господи, и за это.

Январской ранью в свете неоновых фонарей, мягко заливающем ели и голубой снег, заоконный вид представляется мне рождественской открыткой. Поднимаю глаза и снова смотрю на трепещущий флаг — на душе теплеет. Без пафоса, без вызова. Когда есть что любить и кого любить, не любящие нас кажутся людьми с чужой улицы. Они тоже имеют право на свою любовь и нелюбовь. Но осмеяние Родины — это уж слишком! Не велик грех быть демократом любого образца, но не быть патриотом Отечества — стыд и позор. Впрочем, выстраданное это соображение не сверлит мой мозг на психопатическом уровне. Коротко и ясно промелькнула мысль об этом в просонной голове и переключилась на домашнее.

Сынок

Кружка чая — первейшее дело после сна, но пью его я одна. Муж свои утренние таблетки предпочитает запивать настоем шиповника из термоса. А я без крепкого чая — вялая тень себя самой. Чай, сигарета, а потом и зубы чистить. Василий уже отплескался, побрился и снова нырнул в постель.

Вхожу в просветлевшую спальню и с нарочным укором говорю:

— Сынок, ты это чего?! Скоро восемь… Я кашу заварила.

На Сынка муж реагирует спокойно, не раздражается, но подниматься не спешит.

— Ещё полчасика позарюю…

И я ухожу доглядывать овсянку. Нежных «муси-пуси», «заек» и «солнышек» в нашем разговорном обиходе не принято. Но был такой случай. Василий вернулся домой навеселе, что раньше, в пору его службы в «Отчем крае», случалось довольно часто, чаще, чем теперь, и я, схватив за грудки обессилевшего негодяя, принялась трясти его и крыть на чём свет стоит. Двинуть в обратную или хотя бы вырваться воли у него уже не было. И вдруг тихим-тихим, горьким-горьким голосом он произнёс:

— Что же ты меня так терзаешь? За что мучаешь? Ну, пришел муж пьяный, а ты скажи ему: «Васюшка, ложись, спи, сынок».

Подробности впереди, а пока лишь — суть вкратце:

Волна острой жалости прошла сквозь сердце. Вот оно как, оказывается! Мы, бабы, думаем, что мужики наши должны быть всегда, как с журнальной обложки — белозубыми бруталами с кубиками на животе, и ни в коем случае — слабыми, согрешившими, споткнувшимися у пьяной российской забегаловки. Что ж теперь, каждый раз мордовать его и поносить матерными словами, забыв о жалости и сострадании, выгребать последнюю мелочь из карманов и загонять в нищее чувство вины и зависимости от жениного кошелька?

Отсюда и пошло: «Спи, Васюшка, спи, Сынок»… Сюжетец этот ещё пару раз будет вспомянут в моей книге по неизбежной необходимости. Уж простите заранее вынужденный повтор!

Большинству читателей с начальных страниц становится ясно: писано о Василии Степановиче Макееве. Не только о нём, конечно, но в первую очередь — о нём. Разделительную линию между нами провести невозможно. Разумеется, он известный, признанный поэт, без этого наши частные истории ничего бы не значили, но прошу учесть: для меня он ещё и муж, самый родной человек на свете.

Иногда смотрю на него на спящего и думаю: «Ну чисто Лиза Болконская!» — в лице такая мука, такое горькое изумление, что всё простишь и забудешь! Помните героиню Толстого, умершую при родовых схватках с застывшим на лице вопросом: «Я вас всех любила и никому дурного не делала, и что вы со мной сделали? Ах, что вы со мной сделали?»

Конечно, с безгрешной княгинюшкой Болконской реального Василия Макеева сравнивать трудно, но душу поэта Макеева почему бы и не сравнить? Она у него страдалица, и это точно.

Василий родился 29 марта 1948 года в заплутавшем меж холмов и степей хуторе Клеймёновском, что на севере Волгоградской области. Отец и мать, деды и бабки — все казаки урюпинского юрта, не из зажиточных, но и не голь перекатная. Громкоголосые, взгальные, а то и ругасливые — они, как я понимаю, в главной своей сути были людьми совестливыми, но с хитрецой, работящими, но не дюже хваткими. С двух сторон дядьёв и тёток у Василия было много, но более всего отличал он из отцовской родни тётку Ольгу, которую тоже называл мамой, и дядю Николая, пожизненно наречённого кумом. Маленького Васятку, старшего из детей Степана Алексеевича и Елены Федотьевны, в семье любили особо. Крупноголового, со строгими голубыми глазами его даже соседи называли с детства — Сталин. Хотя самого Сталина весь род Фетисов (Макеевых) клял втихаря за расказачивание деда Алёшки, за высылку его на север Карелии, за изгнание многодетной семьи из родного дома в сырую тесную землянку.

Полагаю, расказачивание было лишь формальным поводом для расправы над казаком, воевавшим на стороне белых в Гражданскую войну. Другой дед, Федот Никифорович, воевал за красных. В Гражданскую ему, ездовому, оторвало снарядом ступни, и он, почти двухметроворостый, был вынужден нести эту муку до конца жизни, вставая на колени лишь передохнуть или передвигаясь по хате. Для обоих дедов Василий был первым внуком. Девчонок, рождавшихся позже, никто всерьёз не учитывал.

Описать подробнее историю двух семейств для меня дело непосильное. Василий часто рассказывает мне об этом, и я изумляюсь счастью его повествований, общему ладу любви и мудрого смирения сватов друг перед другом — таких непохожих людей, особенно дедов Алексея и Федота. В поэме «Деды» это выражено им с предельной достоверностью. Слава богу, в семье сохранилось множество фотографий, на которых можно пристально рассмотреть всех-всех-всех. Макеев сегодня, став сентиментальным и слабым, а то и просто хвастливым, о детстве своём говорит взахлёб. Может, светлой памятью о давнем защищает измученную душу? Может, не чувствует в сегодняшнем мире былой сельской простоты. Домашние любили и кохали его на грани баловства, как редко бывает в большинстве трудноживущих крестьянских семей. Меня тоже в моей родне любили, но любовь по-макеевски — это совсем другое. Слабого, выпивающего, не помнящего дней рождения своих родных и близких, Васю поныне жалуют сёстры, племянники, бесчисленные крестники, отпрыски всего разветвившегося древа Фетисовых-Трофимовых, как они сами себя определяют по уличному, казачьему прозванию.

Более всех на свете Василий ценил свою матушку Елену Федотьев-ну и, может быть, меня — попречную жену Татьяну, стоящую заслоном и оберегом на рубежах нашей нелёгкой семейной жизни…

На таймере 8:15. Сынок и не думает подавать признаков пробуждения. А завтрак по расписанию в 8:30.

— Вася, пора вставать, овсянка остынет!

И он начинает шевелиться, долго ищет ощупкой тапки около кровати, садясь за стол, устраивает сбоку газету. Торопить его бесполезно. Есть в этом что-то маниакальное — не отрывать глаз от печатных строчек, а что читать — значения не имеет.

Пристрастившись к чтению с пятилетнего возраста, Василий определил это как главное удовольствие жизни. Сколько раз штрафовали его, читающего, гаишники при переходе улицы в неположенном месте. Гаишник подлетит, свистанёт почти над ухом, гаркнет подходящее к ситуации слово, а этот поднимает бессмысленно голубые глаза и разводит руками.

— А я что? Я ничего. Вот иду, газету читаю… За что штраф? Я ни в чём не виноват.

Иногда бывает и так:

— Иди завтракать! Каша остывает.

— Нет, сначала я за свежими газетами сбегаю. Куда ты меня гонишь со своим завтраком?

— Поимей совесть! Опять подлянку затеваешь? Меня уже трясёт от ненавистных слов «сначала сбегаю за газетами».

Часто, слишком часто газетная тема для него — лишь прикрытие утреннего вояжа по совсем иной надобности. Я бешусь, я ненавижу эту его ложь, припудренную необходимостью купить утреннее чтиво. Ему нельзя спиртного натощак, как бы это ни оправдывалось похмельной маетой. Плохо и так, и так, но уж лучше после завтрака. Меня беспокоят резкие скачки его давления, иногда падающего ниже допустимой нормы, но настаивать на своей правоте уже не хватает сил.

Опершись локтем о подоконник, смотрю, как он идёт по косой асфальтовой дорожке в сторону пешеходного тротуара. В этот момент он для меня не Сынок, не Васюшка и даже не поэт Василий Макеев, но негодяй первостатейный. Пожилой, ссутулившийся человек, втянувший голову в плечи, неуверенно перебирает ногами, невольно обозначая сильно больную поясницу и общую слабость организма. Какие могут быть газеты?! Все новости легко посмотреть по десятку телевизионных каналов. Но самое тяжкое начинается через час. Где его черти носят? Не случилось ли с ним чего? Вдруг инсульт? Вдруг инфаркт? И голова начинает гореть отчаянным страхом! Вот позвонят сейчас чужие люди и спросят: «Не ваш ли это муж лежит без сознания около МАНа?»

Когда наконец Василий появляется в дальнем конце косой дорожки, я сразу же успокаиваюсь: живой и слава богу! Утро моих послушаний только начинается. Бегу в ванную и торопливо развешиваю постиранное бельё, ставлю в микроволновку остывшую кашу, заправляю постель. Осталось накормить Сынка, перештопать его протёртые носки и бежать на работу. «Я несчастливая, ужасно несчастливая…» — думаю в отчаянье. Но кто же счастлив на этом свете? Ведь все так и живут. Все! Проснулся, умылся и… понеслось! Лучше тем, чьи мужья не бегают к восьми утра за газетами…

А всё грехи наши! Утро надо бы начинать с молитвы «Отче наш, иже еси на небесех…», а я завариваю чай, закуриваю сигарету, смотрю на Жёлтый дом с трепещущим над ним российским триколором, жду мужа с газетами, почти не надеясь на лучшее.

Но стоп! На какую это работу я собралась бежать? Нет больше работы! Остались одни послушания.

Мне некуда больше спешить

С ложно устроенные вещи, как и хитрые, неискренние люди, не для меня. Я люблю простоту и ясность, честные, открытые отношения, прямые вопросы и понятные ответы. А хитрецы, комбинаторы, авантюристы и лицемеры, клеветники и начетчики, любители кумовской благодати пусть идут лесом, нам не по пути. И они меня не любят, заранее зная, что не стану молчать и подлаживаться под их шулерские обвычки. Как всякий Телец, рождённый в год Быка (я — 6 мая 1949 года), могу бесконечно и упорно тянуть свой воз, свыкаясь с ярмом на шее, но если бич погонщика слишком уж нещаден, ломану копытом без деликатности. Уж простите, господа хорошие! Жизнь учила меня не по гладкому асфальту цокать, а вязнуть в пахоте. Слезами, враньём и подхалимажем я ничего себе не выслуживала — это подтвердит каждый. Так почему нужно молчать в тряпочку, видя, что творят перед твоим носом разнообразные проходимки и проходимцы? Быки не шипят и не лают, они, если припрёт, громогласно бунят на всю округу.

На Краснознаменской, 8 (Союз писателей) я стала появляться с 1973 года, посещая занятия макеевской литстудии, напитываясь его щедрым умом-разумом. В те годы как раз и формировалось новое поколение волгоградских литераторов. Для большинства из нас Дом этот был свят, а его устои и принципы несомненны. Чуть позже человек десять-двенадцать из студийцев, издав первые книжки, потянулись в профессионалы, в члены СП России. Принимали строго и по заслугам. Сынков и дочек в творческий Союз не проталкивали с чёрного хода. Помню лишь один случай неправого приёма: в 1981 году на писательском собрании Иван Михайлович Кандауров не набрал при тайном голосовании нужного количества голосов (-11!). Но как же не услужить партийному функционеру из обкома КПСС? Писательский билет ему выписали в Москве, минуя все промежуточные этапы. Суровая Агашина подняла бунт, отказываясь садиться с ним за один стол. Прошло 35 лет, а случай этот помнят все, кто был тому свидетелем.

Отношения между писателями были хоть и не сплошь дружескими, но очень простыми. По всем кабинетам и коридорам неслось: «Васька, заходи — новый анекдот расскажу!», «Ванюшка, у тебя пивка нету?», «Сашка, ты за что обидел вахтёршу Марь Михалну?» Однако никто не смел назвать Агашину Риткой, Леднёва — Валькой, Малыгину — Надькой. Дело понятное: есть дружба и не дружба, приятельство и пиетет, приязнь и неприязнь. Но честь писательская соблюдалась чуть ли не по уставу. Уворованный или купленный за бутылку чужой текст считался позором. А уж если у мужа с женой, издавших дуплетом по новой книжке, обнаруживались одинаковые стихи, аж до десятка — позор несмываемый. Было такое, было! И Литгазета писала об этом, и писательская организация кривилась брезгливо, и вера в этих людей пропадала. Теперь они пишут: «Мы любим друг друга за то, за что нас другие не любят». Да за что же вас, голубчики, любить? Для неудачного стихотворения есть честная редактура, для чужого стихотворения в твоей книжке — наше вам с кисточкой. Слава богу, случаи эти редки.

Честный по отношению к слову Макеев глупил по молодости, но… никогда не правил моих стихов и прозы, ни строчки, а уж тем более не дарил собственных текстов. Говорил так:

— Чужое всегда выплывет, и как ты будешь людям в глаза смотреть? Оправдано лишь редактирование, но не переписывание.

— А кто узнает?

— Ты будешь знать, я буду знать… Разве мало? Мы с Федей Суховым поддаривали одной поэтессе свои стишки, и кто её уважает? А ещё запомни: последнее дело для настоящего писателя проплачивать свои публикации в газетах и журналах. Стоящее и так напечатают, а графомань тиражировать, как голому на паперти стоять.

Столь же строга была и Маргарита Константиновна Агашина. Уличённые ею злобились: «Баба Ага сама исписалась, завидует молодым поэтессам». Это ложь! Чужим успехам она умела радоваться, поддерживала всех, кому верила. Такими же были Валентин Васильевич Леднёв, Освальд Лаврентьевич Плебейский, Фёдор Григорьевич Сухов, Александр Васильевич Максаев и многие, многие другие писатели того, отцовского поколения.

Литературный и бытовой авантюризм зацвёл у нас махровым цветом позже, когда не стало строгих защитников честного писательства и не по-кумовски устроенной жизни в российской литературе, когда практически исчез институт редактуры в издательствах, а заметно окосневшая власть, ни бельмеса не смыслящая в писательском слове, получила законное право выдавать преференции тем, кто умеет их добиваться. Посмотрите, кто у нас сегодня ходит в «классиках», и вам всё станет понятно.

Но не все таковы. Пусть гениев нет, но талантливого народа у нас много. Беззаветные трудяги пера и компьютерных клавиш, соблюдая заветы учителей и предшественников, маются над разрешением мировых загадок, плачут живыми слезами, верят в умного читателя. И никто особенно не обижен. За последние десять лет книжек наиздавали досыта, региональными премиями не обнесены почти списочно, отметили по одному, а то и по два юбилея. Стареем, конечно, физически слабеем, очень нуждаемся в крепкой смене. Но молодёжь в литературу почти не идёт — трудно и безденежно, престиж профессии утрачен. Самое печальное, что разучиваются писать, теряют навык, опускают планку качества. Сыту вымоленного признания, со всеми вытекающими последствиями, опять же досасывают неугомонные хваты, знающие, кому позвонить, в какой кабинет пробиться, чьё плечо окропить гнусливыми слезами. Бог им судья! Наверное, имеют право. Но вряд ли следует при этом оплёвывать и затаптывать не столь резвых на ногу? Проще говоря: живи как хочешь, но не подталкивай других жить по своему доморощенному уставу. Не понятно? Уверяю вас, им понятно.

В писательской организации я проработала ровно тридцать лет, с августа 1985 года. Сначала уполномоченным бюро пропаганды художественной литературы, затем — литконсультантом, а с 1992 года — ответственным секретарём правления. Дом наш знаю до малого гвоздика, все его даты, светлые и тёмные страницы, праздники и тризны. Небольшую зарплату платили лишь в советское время, а с 92-го — что найдётся, что останется от расходов на содержание.

Хорошим ли я была работником? Разным. В бюро пропаганды служилось напряжённо. Литконсультантом — рутинно, иногда даже тошно. Ответственным секретарём — очень трудно, всегда, как на вулкане, перед всеми виновата, всем обязана. Но работалось азартно. Председатель правления Владимир Овчинцев руководил нами профессионально, во всём доверяя, но умея и контроль проявить. Никогда не унижал. Он-то видел и понимал, как нам всё доставалось: ремонты, книгоиздание, юбилеи, похороны товарищей, клубная работа, связи с общественностью, с другими творческими Союзами, контакты с властью и СМИ. За все годы работы с ним я написала сотни и сотни деловых писем, начиная от президента России и кончая ЖЭКом Центрального района. Закрою глаза, представлю эту эпистолярную карусель, и голова идёт кругом.

Столько лет сохранять и обустраивать писательский Дом, не нарушая творческого процесса, отбиваясь от всевозможных инспекторов и пожарников, бодаясь с департаментом муниципального имущества, не получая при этом ни копейки бюджетных средств — это, скажу я вам, ещё тот Сизифов труд! Конечно, административный опыт Овчинцева, его связи, любовь к писательскому Дому многое решали даже в самых отчаянных ситуациях. Умный руководитель не тот, кто заединщиков вокруг себя собирает, а кто не нарушает естественно сложившегося единства. Творческим людям поссориться, что на гладком льду поскользнуться. И мы ссорились временами, порой даже со вспышками необузданной дури. Ветераны писательского дела Маркелов с Мишаткиным, издавшие на равных двухкирпичные тома своих произведений, сошлись однажды нос к носу в нашей приёмной. Иван орал что-то и наступал на Мишаткина, а тот, не испугавшись задиры Маркелова, ломанул его бадиком по голове. Хлынула кровь. Очертеневший от неожиданности Иван, зажав ладонью рану, не кинулся убивать трясущегося Юрия Ивановича, а направился прямо в буфет, где потребовал со смехом: «Девки, налейте водки! Сначала в рюмку, а потом на голову. Ишь, сука какой, не испугался Ивана Маркелова! Ха-ха-ха!»

И я стала любить Маркелова чуть больше, Мишаткина — ещё меньше. Обоим, кстати, было уже под 80. Попробуй рассуди их — сама же виноватой и окажешься.

Особым образом сосуществовали в писательской организации литераторы-женщины. В прошлых поколениях их было мало, много меньше, чем сейчас. Из старших назову Маргариту Агашину, Надежду Малыгину, Нинель Мордовину. Очень достойные люди с судьбой: две поэтессы и прозаик, о которых не скажешь: литературное бабьё, кружевницы, вышивальщицы гладью! Доминировала, конечно, Агашина — самая известная из них. Но и Малыгину уважали по заслугам. Она не хотела находиться ни в чьей тени и позицию свою обороняла жёстко. Мордовина, сдавшись иным жизненным обстоятельствам, переехала в Астрахань, где благополучно вышла в лидеры писательского феминизма. Да ещё и переманила к себе молодую одарённую поэтессу Оксану Киселёву, ставшую впоследствии Ксенией Спицыной.

Агашина с Малыгиной не очень любили друг друга — могу свидетельствовать. Но свар никаких не затевали, вели себя как и подобает взрослым умным женщинам. Хотя что им было делить — таким разным, с очень непохожим опытом жизни? Славу? Да бросьте! С агашинской славой мог поспорить лишь Михаил Луконин. Юрий Окунев тщился наивно, но кто же перепоёт Агашину, если ей аккомпанировал сам Григорий Пономаренко, подключая великие голоса Людмилы Зыкиной, Ольги Воронец, Екатерины Шавриной, Вероники Журавлёвой?

Как бы то ни было, но «матери» наши поныне помнятся в волгоградской литературе светло и грустно.

Новое поколение поэтесс, а нас поболе десятка, талантом, может, и не уступает предшественницам, но душевным достоинством — весьма и весьма. Столько ревности! Столько самомнения! Некоторые так просто сплелись гремучим клубком. Порой оторопь берёт от злобного их шипения. Девочки, не смешно ли? Подкатив под 70, что мы делим? Славу? Издательские позиции? А может, власть? Вот умора так умора! И совсем уж невероятно предположить: мужчину? Неужели Василия Макеева? В молодости он мог преувеличенно подхвалить одну или другую в ответ на вожделенный интерес к себе, но ведь почти полвека прошло! Известный факт: многие романтичные волгоградки были влюблены в него — по очереди и вперемежку. Кому-то посчастливилось даже впиться острыми зубками в этот манкий плод. Меня там не было очень, очень долго, просто душа не доходила. Ау! Вы же знаете, что я не соврала сейчас. Было такое, было! Одну он даже полюбил, что не удивительно. «Весёлая и смелая» въехала однажды среди ночи в его холостяцкую однушку на Прокатной и даже до загса довела. «Респект и уважуха!» — как выражается нынешняя молодёжь.

Впрочем, я верю, знаю: любовь там была обоюдная, но нет моей вины в том, что они с нею не справились. Так вот прогорают неуёмные костры жадной страсти. А семья держится на терпении, на прощении. Им не хватило ни того, ни другого. В июне 1980-го Василий с первой Татьяной официально расстались. Я тогда даже погоревала за них, не предполагая, как может развернуться судьба.

А если совсем по-честному — нас было не две и не три, попавших в разные сроки с Макеевым в трудную сердечную передрягу. И у каждой в конце концов судьба оказалась — осиный мёд. Так что ж, до старости тягаться, чей мёд горше?

Я бы и речи об этом не заводила, если бы не хотела понять, откуда в нас такое противостояние. В литературное соперничество что-то трудно верится. Каждая делает своё дело, идёт по своей дороге. Они, если верить законам математики о двух параллельных линиях, имеют шанс пересечься лишь в бесконечности.

Большой славы и признания никто их нас не стяжал. Для умных людей это вообще не тема разговора. Остаётся только любовь? И честность. Бесчестные не любят, когда их хватают за руку, потому и мстят жестоко. В творчестве это имеет особую цену. Ну-ка, припомните: я хоть одной чужой строчкой воспользовалась? То-то!

На общем писательском собрании 16 декабря 2015 года литературные дамы азартнее всех изгоняли меня из писательского Дома, зная, что я уже написала заявление об уходе, сообщила об этом на заседании правления и лишь формально оставалась за своим рабочим столом с незавершёнными делами, ожидая собрания. И причину своего ухода объяснила, и помощь новому руководству обещала…

Но нет — им хотелось публичного изгнания на виду у всего опешившего народа. Да скажи я, что никуда не ухожу, и сидела бы до сих пор за столом ответственного секретаря! Только цели такой не было.

Поверьте, сегодня пишу об этом, легко улыбаясь. А тогда было просто обидно, по-человечески неприятно, что гоньбу устроили не те, кто имел на это право. Особенно удивила старшая из нас — неглупая, настрадавшаяся, знающая правду и… более виноватая передо мной, чем я перед ней. Хотя своей вины я тоже не отрицаю. Макеев отношения к этому не имеет. Его между нами нет тридцать пять лет; может быть, на пару лет меньше. Или всё-таки больше, чем на пару лет? Она знает, о чём я говорю.

Что же касаемо ещё двоих гонительниц — они меня волнуют меньше. Не бездарные сочинительницы, но склонные к подлогам и аферизму, о чём знают все. Может, не по своей воле они таковы, но ведь: с кем поведёшься, от того и наберёшься. Бог им судья!

Впрочем, у каждого своя правда. Как говорил один известный польский писатель: «Когда сталкиваются две ненавидящие друг друга правды, рождаются тысячи вариантов лжи». Я готова ко всему. Они, видимо, тоже.

В глазах до сих пор стоит, как троица сидящих рядком художниц литературного ремесла разом повернулась в мою сторону с победительным выражением лица: мол, клади, Брыксина, ключи на стол — кончилось твоё время! Собрание тем не менее усадило меня в президиум, и план немедленного изгнания сорвался. О решении уйти я официально объявила уже под занавес собрания. И всё же хочу попросить прощения у всех и за всё, в чём виновата и даже не виновата. Пусть и женщинам нашим живётся легче! Подругами мы уже не станем, но зачем травить атмосферу общего обитания ненужной злобой, ревностью, завистью, клеветой? Не знаю, как у них, а у меня на это просто нет сил и времени.

Макеев ликовал:

— Ушла? Давно пора! Теперь мне не надо сидеть дома одному, искать обед в холодильнике, переживать, кто там отрывается на тебе. Благодарности всё равно не дождёшься!

— А как же с моими платьями? Куда мне их теперь надевать? — пошутила я.

— Велика проблема! Дома наряжайся.

Но домашнее сидение для женщины — труд с утра до ночи. И я решила: буду перечитывать, дочитывать классику и книги своих товарищей. Их целый стеллаж! Может, и сама что-нибудь ещё напишу?

Любопытно заметить, писатели наши читают друг друга мало, словно бы заранее не ждут больших открытий. А зря! Проза Володи Першанина, Жени Лукина, Сергея Синякина, Саши Горохова да и Валеры Белянского стоит пристального прочтения. А стихи просто необходимо знать, чтобы не терять гордости за региональную поэзию. За что же тогда любить друг друга? В писательском барчике глаголить весело, но души-то вот они, под этими обложками! Теперь и спешить никуда не надо!

И я решилась!

С трах перед чистым листом бумаги — не просто оборот речи и, конечно же не кокетство сочинителя перед читателем. Автор словно бы приходит на исповедь к священнику. Солжёшь — такова тебе цена. Скажешь правду — и Бог тебя простит, и сам окрепнешь духом. Я не раз испытывала страх перед чистым листом. Сколько их, даже не ставших полноценными черновиками, отправилось в мусорную корзину! Жалко напрасно испорченной безгрешной бумаги, жалко опрометчиво спиленных живых деревьев, пошедших на её изготовление. Но и души жалко со всеми её высокими порывами, рухнувшими в ту же корзину.

Моя знакомая критикесса Татьяна Кузьмина много раз сетовала, прочитав бездарную книгу: «Напрасно загубленный лес! Рос бы себе и рос, а из него сотворили эту графоманскую бессмыслицу!»

Именно ей я посвятила стихотворение «К чистому листу».

Вот и всё, вот и всё,

И душа на ветру…

Что сказать на дорожку?

Бытовые картинки судьбы перетру,

Соберу под обложку.

Перечитывать их мне уже ни к чему,

Песня спета как спета…

И окно забывает безлунную тьму

Ради чистого света!

Я уже никому ничего не должна,

И не царское дело —

Объяснять,

Выраженьем ночного окна

Что сказать я хотела.

Но спросите,

Что завтра сказать захочу,

И поверьте — не знаю.

Вы читайте пока, я пока помолчу,

Над листом повздыхаю.

Он прохладен и чист, но тугие края

Помнят: лист был овален,

Зелен, горек…

И знающий больше, чем я, —

Тем он и гениален.

Больше десяти лет я мечтала написать именно эту прозаическую книжку, но не только страх перед чистым листом бумаги останавливал меня. Боязнь собственной правды и собственной жизни была ещё сильнее.

Если кто помнит, моя книга «Трава под снегом и другие истории» завершается событиями 1980 года, когда мне исполнилось 31. И вот прожиты ещё 35. Много чего в судьбе произошло и в душе накопилось. В последние три десятилетия я бывала одинока, но не была одна. Рядом по жизненной дороге шёл он — муж, друг, поэт Василий Макеев. Поэтому книга не сплошь обо мне, она о нас. И рассказывать об этом очень трудно. В который уже раз молюсь о людском понимании. Самой-то мне отчаянности хватило бы — исповедоваться без оглядки. За Василия говорить с той же уверенностью не могу, не имею права, но иду на риск.

Мы оба словно бы в полёт отправляемся, заранее не зная ни точного маршрута, ни пассажиров-попутчиков, готовых следовать рядом с нами до конца или хотя бы до определённой точки — кто как захочет, кто на что решится. Кстати, полететь можно и инкогнито. Посадка перед вылетом, чтобы вы знали, в последних числах декабря 1980 года по адресу: г. Волжский, ул. Карбышева, 59. Ждём!

И я достала стопку чистых листов бумаги, старые черновики, больше десятка простеньких авторучек. Меньшим количеством точно не обойдёшься! На четвёртый день января 2016 года положила перед собой первый чистый лист, вся обмирая от страха… Поехали!

Тем, кто меня не любит, эту книгу лучше не читать. Зачем им переживать тридцать три ненастья чужой судьбы? Они могут огорчить, раздосадовать, тем более, если кого-то не окажется на этих страницах, а хотелось бы… Да и я не могу рассчитывать на объективность не любящих меня. Откуда она возьмётся, коли они заранее знают ответы на все вопросы, которые я задаю сама себе? Не им, заметьте, но себе!

Зато друзьям и всем доброжелательным людям, берущим мою книгу в руки, мы с Василием будем рады. Но не обижайтесь, что именно Макеев в этом повествовании — лучший из лучших для меня. Было бы странно, если бы было по-другому.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я