Завещание

Нина Вяха, 2019

Это рассказ о семье Тойми и тех событиях, что оказали ключевое влияние на судьбу ее членов. Говоря о семье Тойми, я имею в виду мать и отца, Сири и Пентти, а также их детей, которые жили во время описываемых событий. И детей, которых уже не было на тот момент в живых. И даже тех детей, которые еще не родились. И тех, кому еще предстояло родиться.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Завещание предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Часть 1. The cast, the scenery[2]

Анни едет домой

Анни приезжает в отчий дом. Драма начинает разворачиваться. Мы знакомимся с местом действия и персонажами, его населяющими. Персонажами? Нет, людьми! Один оказывается в больнице. Второй блистает своим отсутствием. Но ведь еще ничего не произошло?

Возвращение в отчий дом штука особая. Кому-то это нравится, кому-то не очень, но равнодушным не остается никто. В Анни подобные поездки всегда будили множество эмоций.

Негативных — потому что она всегда чуть-чуть, самую малость, боялась, что дом вцепится в нее, как только она вернется, и уже не отпустит, никогда. Просто физически не даст сбежать. Прочь. Обратно. То самое чувство, которое она испытывала еще подростком, что надо спешить, надо торопиться, иначе ее ноги пустят корни, и она намертво врастет в эту землю. Именно поэтому уже в шестнадцать она покинула родную усадьбу.

Позитивных, потому что здесь остались жить многие из ее сестер (можно сказать почти все). А они были настолько близки друг другу, что их родственная связь порой казалась практически осязаемой. Словно они были соединены, пусть не пуповиной, но чем-то другим, невидимыми, но прочными узами. Так они и жили бок о бок, никогда в одиночку, всегда вместе.

Но на этот раз причина тревоги Анни крылась совсем в другом, нежели в скором возвращении в родные пенаты. Вся одежда внезапно стала мала, и ей пришлось купить новое зимнее пальто, потому что старое стало тесным. Она провела руками по животу, животу, который теперь довольно заметно начал выпирать на ее худенькой фигурке, и где каждый вечер трепыхалась и билась жизнь, вначале слабая и отчасти лишь воображаемая, но со временем — и это все знают — становящаяся все сильнее и реальнее. Ребенок, которого Анни не хотела, но которому не могла сказать «нет».

Она уже делала аборт, ей тогда было всего двадцать, на дворе стоял 1981 год, а аборты такая вещь, что их лучше вообще не делать, ни тогда, ни потом, ни когда-либо еще. Для Анни все закончилось болезненным скоблением и оставшимися на матке шрамами, и врачи посоветовали ей больше не делать абортов, если она хочет в будущем иметь детей, и теперь, когда в ней зародилась и принялась расти новая жизнь, кто она такая, чтобы сказать этому ребенку «нет», когда он, возможно, ее последний (и единственный) шанс?

Она избавилась от первого ребенка, потому что у нее не было средств его содержать. Ее мужчина, отец ребенка (его звали Хассан) был просто-напросто билетом в никуда. Тупиком. Перебивался случайными заработками, совсем как она, да к тому же родом не из европейской страны. Страны, в которую он, помимо всего прочего, хотел вернуться, страны, где борьба за права женщин продвинулась не настолько далеко, как на севере Европы. Страны, в которой Анни никогда бы не смогла и не захотела бы жить. На сей счет у Анни имелись куда более интересные планы.

Отец этого ребенка… Ну, что ни говори, а какое-то время он им все же являлся, верно? Так вот, Анни его не любила, это она знала точно. Возможно, она вообще никогда и ни в кого не влюблялась. Временами она думала о себе как об эмоционально сдержанной натуре: результат трудной юности, годов, проведенных без любви и — порой это ощущалось весьма сильно — без родителей, но Анни относилась к этому довольно легко и не заостряла внимания. Как говорится, сказал и забыл, живи дальше.

Ее собственная жизнь принадлежала ей и только ей, и она не собиралась растрачивать ее попусту на кого-то или что-то еще.

А теперь вот ребенок.

От Алекса. С которым она познакомилась на работе. Алекс с опасно-темными глазами. Вьющимися волосами. Волосатой грудью. Хриплым низким голосом. Кривоватой улыбкой. Он просто был и продолжал оставаться, задавал вопросы, поздравлял с праздниками и доставал своей болтовней. Алекс, который показал ей свои картины маслом поздно ночью на Лаппкеррсбергет, после того как они распили на двоих бутылочку «Кьянти». Который показал ей, как смешивать краски. Который слушал, когда она рассказывала о своей мечте поехать в Помпеи и выкапывать древний город из лавы. Осторожно прохаживаться кисточкой по искаженным от ужаса лицам и архивировать, документировать, тщательно роясь в черепках и собирая их в одно целое.

Было что-то притягательное в попытке навести порядок в катастрофе, которая произошло давным-давно. Да, пожалуй, слова «давным-давно» были здесь ключевыми. В этом случае Анни могла спокойно обойтись без чувств: все, что от нее потребовалось бы — лишь скрупулезное изучение мира. Да, это был тот раздел археологии, который ей нравился.

И Алекс ее понял, пусть не все, но что-то из того, что она рассказывала, уж точно. И он обхватил ее лицо своими большими ладонями и поцеловал несколько раз, снова и снова, пока она, сперва неохотно, а потом все активнее, не принялась целовать его в ответ. А теперь она носит его ребенка. И у него большие планы, даже мечты, об их будущей совместной жизни. Жизни, где они стали бы частью богемы, рисовали бы по ночам (теперь уже наплевать, хотела бы Анни рисовать или нет), до обеда ходили на выставки, после обеда занимались любовью, а по вечерам пили бы вино.

— А как же ребенок? — спрашивала Анни.

— Ребенок? О, наш ребенок! Он станет гением. В моей семье было полно гениев и этот ребенок, мой сын — настанет день и он покорит мир, — отвечал Алекс.

— Это ребенок станет третьей частью нашего единства, — отвечал Алекс.

— Никаких проблем, — отвечал Алекс.

И Анни очень хотелось в это верить.

Мальчика будут звать Оскар. Они вместе так решили.

Более или менее вместе. Оскар Второй — словно один из королей древности, правителей той страны, в которой они сейчас жили. Король, который стал бы поэтом, и писателем, и обладателем литературных и прочих премий и при этом разделял бы скептическое отношение Алекса к национальной гордости страны, Августу Стриндбергу.

Анни очень хотела верить Алексу. Верить, когда он пел ей «Алекс — настоящий мужик, Алекс все понимает». Но в глубине души — снедающая тревога: все эти мечты и планы, они действительно наши, мои? Или, во всяком случае, какое место уготовано в них мне?

Поэтому она уедет.

Или даже так.

Она ДОЛЖНА уехать.

Других вариантов нет.

Очень может быть, что маленький человечек у нее в животе вмешается в ее планы или перенесет их на более поздние сроки, но едва сын станет достаточно большим, она сбежит от него. Оскар останется со своим отцом. А если не с ним, то с Сири.

Бабушкой Сири.

Пятьдесят четыре года, а у нее уже несколько внуков, и совсем скоро она узнает, что ее старшая дочь ждет своего первенца. К лету. Ее старшая из ныне живущих дочерей. Анни.

Она могла бы позвонить. Могла бы рассказать все по телефону, они ведь перезванивались всю осень — Анни болтала то с Сири, то с кем-нибудь из братьев или сестер, — с тем, кто раньше возьмет трубку. Почти все они остались жить в родительском доме или неподалеку от него — в Торнио, Карунки, Кеминмаа или еще какой-нибудь дыре — в общем, достаточно близко, чтобы сошло за родной дом.

Но она не смогла этого сделать. Потому что ведь ясно, что одними словами дело не ограничится. Прорвется огромная плотина, рекой польются вопросы, а у Анни не было абсолютно никакого желания отчитываться перед кем-либо. Ни перед Сири, ни уж тем более перед Пентти (если отцу вообще будет это интересно), и когда она так думала, то ей вообще не хотелось никому об этом говорить. Больше всего ей хотелось сделать вид, что с ней ровным счетом ничего не случилось, и все дела, но — как все мы уже знаем — вот-вот должен родиться ребенок.

Поездка домой. Уехать от этих тротуаров, от всех этих мостов, асфальта, голых, без деревьев, улиц и набережных, смотреть, как меняется пейзаж за окном, как вырастают леса, как природа берет свое. На севере природу уважают, она та часть жизни, с которой считаются. Деревья растут там, где им хочется, и ни у кого не спрашивают на это разрешения. Летний лес завораживает, на белые березки в бликах солнечного света здесь смотрят почти с благоговением, даже те, кто не верит в Бога. А потом приходит середина лета, а вместе с ним и гнус, а с гнусом — намек на увядание этой самой природы, и снова приближаются длинные темные ночи, когда даже белая кожа берез не в силах защитить нас от непроглядной тьмы.

Сейчас 18 декабря, за окном абсолютный мрак, темнее уже просто некуда. Совсем скоро свет начнет снова бороться за свои права, и пусть даже это долгий процесс, но значит, так надо, согласно какому-то плану свыше, потому что во мраке люди приходят в себя и начинают ценить свет.

Было все еще темно, когда автобус «Тапанис», курсирующий между Стокгольмом и Хапарандой, въехал на автовокзал в Торнио. На морозе изо рта выходящих пассажиров вырывался пар.

Автобус прибыл чуть раньше, и Анни придется прождать как минимум четверть часа, прежде чем ее встретят.

Кто ее встретит? Этого она еще не знает. Время всего шесть часов утра, вряд ли найдутся желающие вставать в такую рань и ни свет ни заря тащиться за десять миль в город, да еще в субботу.

Анни пошарила по карманам в поисках сигарет.

Врачи сказали ей, что курение вредно сказывается на здоровье ребенка, и она почти бросила курить.

Но иногда могло приспичить. А если ей будет хорошо, то и ребенку в животе тоже будет хорошо, верно? Две-три затяжки погоды не сделают, а Оскару будет куда лучше с довольной мамой, чем с сердитой.

Мама. Как странно думать о себе в подобном роде.

Анни закурила и выпустила вверх струйку дыма.

Мама, она станет мамой, возможно ли такое?

Ведь настоящей мамой была Сири. У мамы был фартук и шершавые руки, мама таскала за волосы, если напроказишь, мама ухаживала и присматривала, брала за руку, мама растапливала баню, чистила картошку, один карапуз вечно висит на бедрах, еще несколько штук вертятся под ногами. Мама, которая никогда не ходила в школу, никогда не делала ничего такого, о чем мечтала, — да что там! — вообще не умела мечтать. Мама — это было так много и ничего из этого нельзя было сказать про Анни.

I'm going places[3], хотя прямо сейчас я еду домой. Обратно, туда, где все началось.

В Стокгольме ноль градусов, все ходят нервные и красиво одетые, скользкие каблуки, длинные волосы. Здесь, на севере, уже лежит толстый слой снега, мужчины и женщины выглядят куда старше своего возраста, некоторые словно вообще выпали из другого времени, устаревшие модели машин, грязные, побитые, погнутые и ржавые — разве не выглядят эти люди даже куда более несчастными, чем те, что живут в столице? Может, они стали несчастными из-за того, что в их жизни нет ни цели, ни смысла? Есть ли вообще какой-нибудь смысл в здешней жизни? Без метро, ресторанов, торговых центров, без квартир, уединения, отгороженности? Да что там, здесь даже самой жизни и той не наблюдается, есть ли она вообще? Ау, люди, вы здесь? Отзовитесь! Есть ли вы, существуете ли на самом деле?

Анни увидела, как на стоянку для автобусов на полной скорости влетел черный «мерс». Машину занесло на развороте, и следом, визжа покрышками, «мерс» резко затормозил рядом с ней. И пусть она не признала тачку, зато сразу же узнала манеру вождения. Это как отпечатки пальцев — ни с чем не перепутаешь.

Анни отказывалась верить своим глазам. Тату? Его что, уже освободили? В последний раз, когда она о нем слышала, ему предстояло отсидеть двенадцать месяцев в исправительно-трудовой колонии в Кеминмаас. Говоря его словами, он ступил на чересчур узкую дорожку, и она слишком быстро повела его не туда, куда надо, и надо ж было такому случиться, что ни с того ни с сего на его пути оказались эти две клуши. А так у него и в мыслях не было ничего плохого. (Ну да, так ему и поверили.)

Но смерть не обращает внимания на такие вещи.

И вот теперь на переднем сиденье старой колымаги сидел ее младший брат, один из девяти, с сигаретой в углу рта и этой своей кривоватой, но по-прежнему чарующей улыбкой, которая, по счастью, не утратила зубов после нескольких месяцев отсидки.

Вся левая сторона лица испещрена следами от старых шрамов, отчего и прозвище — Ринне, Косогор. Лаури рассказывал, что когда брат решил придумать себе кличку, то у него не возникло с этим проблем, потому что после пожара в гараже в 1979 году его лицо навсегда изменило свой профиль и теперь походило на изрытый кочками неровный косогор (но об этом позже). Анни до сих пор не привыкла к этому новому прозвищу, ей было нелегко его произносить, ей вообще невыносима была сама мысль, что кому-то настолько хорошо живется в своих семьях, что они с легкостью преодолевают прошлое, свою боль, и превращают все в шутку, забавный случай на потеху друзьям.

— Ты что, сбежал?

Он рассмеялся, смех получился странным — нечто среднее между кашлем и икотой.

— Меня недавно отпустили. За хорошее поведение.

Должно быть, на ее лице отразилось удивление, потому что он продолжил.

— Остальные удивлены не меньше твоего. Разве что кроме мамки.

Мамка, ну конечно. Сири никогда и мысли не могла допустить, что ее малыш Тату способен на что-то плохое.

В доме Сири не жаловали ни прозвищ, ни ругательств. Интересно, подумала Анни, остальные матери тоже по-разному любят своих детей — одних сильно, других не очень, а если даже и так, то неужели они делают это настолько же явно?

— Зато, я смотрю, кое-кто здесь очень сильно растолстел, — заметил Тату, когда Анни опустилась рядом с ним на переднее сиденье. — Что, раздобрела на стокгольмских булочках?

Анни не хотелось об этом говорить ни со своим младшим братом, ни с кем-либо еще, но она отлично понимала, что он далеко не единственный, кто начнет задавать подобные вопросы, поэтому надо просто привыкнуть. Она пожала плечами.

— Сейчас у меня здесь только одна булочка, — она похлопала себя по животу. — Роды будут приблизительно в середине лета. А ты сейчас дома живешь или как?

Она постаралась, чтобы ее голос звучал как можно более нейтрально, все-таки он ее брат. Стоит родственникам почуять хоть малейшую тревогу, как они тут же в нее вцепятся — не отдерешь. Анни и так чувствовала на себя внимательный взгляд Тату, пока тот говорил.

— Ну да, у меня дома много дел, но ночую я теперь в другом месте.

И он прибавил скорость, Анни почувствовала, что опасность миновала. Тату между тем несло дальше.

— Я тоже встретил кое-кого. Ее зовут Синикка. Она младшая сестра Вели-Пекки, помнишь его? У него еще была такая красная колымага, переделанная под трактор. Они живут в Карунки.

Анни кивнула, она помнила. Не младшую сестру, конечно, а трактор.

Как это похоже на Тату, он постоянно читал между строк, видел только то, что хотел видеть, а больше ему и не надо было. Оставшуюся часть пути он трепался о своем. Об этой своей девушке, к которой уже почти переехал жить, о том, какое хозяйство у ее родителей, о болезни ее отца, о тюремных камерах, в которых ему довелось побывать, пока он сидел, о своих планах на будущее, о том, как обстоят дела дома, о нарастающей неприязни между родителями, и, слушая его, Анни наконец смогла с облегчением выдохнуть и расслабиться.

Она была счастлива, что именно Тату вызвался ее встретить. Он был одним из немногих ее сестер и братьев, которые всегда были готовы трепаться о себе, забывая об остальных, так что в их присутствии можно было забыть об изучающих взглядах, а так же об осуждающих, вопрошающих и задумчивых тоже.

Остаток пути она провела в легкой полудреме, вполуха слушая своего брата, как иные слушают радио. Глаз радовался лесу за окном, всем этим дорожкам и тропинкам, по которым она бегала в детстве, протоптанным ногами, наезженным велосипедами и мопедами, проложенными машинами и тракторами.

Но это было тогда, а сейчас она просто гость, случайный путник, забредший в эту глухомань. Она слышал, как лес шепчет ее имя, зовет ее домой, но она притворялась, что не слышит его, не хочет слышать.

Анни смотрела на свое отражение в стекле: серьезные глаза, светлые, финские, водянистые. Недавно выкрашенные в темный цвет волосы обрамляли ее лицо, подчеркивали бледный узкий рот, прямой нос. Анни была красива не кричащей красотой, не так, чтобы оборачивались на улицах, но все же в ней что-то было. Заостренные скулы, прямой взгляд — она все еще достаточно молода, чтобы быть красивой. Через несколько лет, пять, десять, двадцать — кто знает? — у нее пока нет никаких серьезных причин, чтобы постареть, как некоторые люди, как Алекс, который был красив на свой манер — вот бы все так красиво старели, как он, или даже Тату, думала она, глядя на младшего брата — со стороны, где на сидела, не было видно его шрамов. Он стал теперь уже совсем взрослым, во всяком случае, балансировал на грани взросления, темноволосый от текущей в его жилах валлийской крови или саамской или все вместе, в общем, темноволосый, как еще несколько ее братьев и сестер. Но не Анни. Она была светловолосой, а вот Тату с годами должен был стать красивее, благодаря уцелевшей половинке лица уж точно — в любом случае, у него была к этому склонность. Совсем как у Пентти.

Об отце можно было сказать многое, но в первую очередь, что он всегда выглядел здоровым, диким и красивым.

Забавно, что большинство детей унаследовали внешность либо отца, либо матери. Пожалуй, один лишь Лаури был исключением с его темными волосами и словно выцветшими глазами. Конечно никто не знал, как бы выглядели Элина или Риико, живи они сейчас. Первые из длинного выводка детей, которым не удалось пережить свои первые годы: одной — по причине воспаления легких, второму — из-за врожденного порока сердца.

Анни погладила рукой свой живот. Умершие брат и сестра вспоминались ей как расплывчатые неясные образы на пожелтевших от времени фотографиях. Ей всегда было не по себе от самого факта существования этих снимков. Фотокарточки висели пришпиленные на стене спальни родителей. Первый семейный портрет. Совсем другая семья. Семья, которая, возможно, еще была настоящей. Недолгое время.

Могли ли ее братья и сестры унаследовать нрав родителей? Один легкий, светлый, необидчивый. Второй горячий, тяжелый, непредсказуемый. Кажется, всем досталось всего понемножку. Большинство унаследовало черты обоих родителей и, возможно, лишь несколько имели свой собственный неповторимый характер.

Неправдоподобная смесь — крутой неистовый нрав отца и почти русский оптимизм и вера в будущее матери.

Интересно, в кого пойдет малыш Анни? Унаследует ее черты и Алекса, или станет кем-то совершенно иным, ни на кого непохожим, человеком с заранее предопределенной судьбой, независящим от своих родителей и тех ошибок, что им доведется совершить? А какими они были сами, Анни и Алекс?

Разными, ужасно разными. Он — темноволосый внешне и светлый внутри, потому что с легкостью вышагивал по жизни, словно танцор. Он был словно жизнерадостный младший братишка, один из двух в веренице ее собственных. Анни была не такой как Алекс. Ни внешне, ни внутренне.

Некоторые люди красивы на свой манер, словно бриллианты или, может быть, мрамор. Их чертам лица требуется время, чтобы оформиться, они сопротивляются полировке и окончательной доводке. В случае Анни нельзя было сказать наверняка, но сама она подозревала, для нее этот процесс подошел к концу. Скоро ее черты поблекнут, лицо опухнет и станет как у утопленника. Но она никогда не придавала особого значения своей внешности. Она, конечно, ценила красоту, но, как говорится, свет клином на ней не сошелся. В отличие от некоторых ее сестер, заворожено взиравших на собственные отражения в зеркале, или других женщин.

Уже начинало светать, когда час спустя машина въехала во двор усадьбы. В доме и коровнике горел свет, и прежде чем выйти из машины, Анни сделала глубокий вдох.

— Уверен, мамка ужасно обрадуется, когда тебя увидит. Ну, конечно, когда уляжется первый шок.

Тату обнял ее на прощание за плечи и, закурив новую сигарету, поплелся к гаражу, совершенно безразличный к тому переполоху, который Анни совсем скоро устроит в доме своим появлением. Голова вжата в худые узкие плечи, обтянутые тонкой, совсем не по погоде, кожаной курткой, и эта его походка — казалось, Тату парит в паре сантиметров над землей, легкий как бабочка, идет себе, пританцовывая через двор и вообще по жизни.

Сири, кажется, больше всего была обеспокоена тем, что Анни до сих пор не вышла замуж и даже не собирается этого делать. В остальном же для нее не было ничего удивительного в том, чтобы заявиться в родной дом на четвертом месяце беременности. Мама была родом из другого времени, и редко когда разница между поколениями оказывалась настолько большой, как тогда и сейчас.

Потому что для Сири никогда не существовало свободы выбора — она была вынуждена выйти замуж, чтобы выжить. Но юность, проведенная в Карелии в 40-е, и юность в Стокгольме в 80-е — трудно найти два более непохожих мира. Анни ничего не сказала, просто пожала плечами. Сири все равно ничего не поймет. Да мать и сама, наверное, чувствовала, что есть вещи, которые ей не дано понять, поэтому больше не стала приставать с расспросами.

Все младшие братья и сестры, как обычно, сгрудились стайкой вокруг Анни, раскрасневшиеся, сгорающие от любопытства, с восторгом взирающие не только на роскошные и экзотичные рождественские подарки в ее сумке, но даже на необычный кулон на груди сестры. И довольно скоро Анни почувствовала, как ее плечи расслабляются, и только тогда поняла, насколько она была напряжена.

Она дремала на кухонном диванчике, утомленная после сытного завтрака, состоящего из ржаного хлеба с маслом и сыром и свежесваренного кофе — окруженная близкими родными ароматами, которые словно были частью ее генетического кода, тем, на чем она выросла, ее «Я». Все вкусы и запахи были настолько знакомыми, что она поняла, насколько же ей их не хватало в большом городе, лишь когда снова их ощутила. В Стокгольме можно найти что угодно — кроме свежего ржаного хлеба, испеченного руками Сири, это точно.

Анни лежала на кухонном диванчике и разглядывала комнату, дом, который все еще оставался частью ее: она знала все половицы, ей была знакома каждая ступенька на скрипучей лестнице, ведущей на второй этаж, которую построили в тот год, когда родился Хирво, а Анни исполнилось девять.

Она помнила, как пробралась наверх, к родительской спальне, где лежала Сири с новорожденным Хирво на груди — волосы растрепанные, а глаза счастливые. Да, счастливые. Большинство воспоминаний были окрашены грустью или даже кое-чем похуже, но в те моменты после родов мать выглядела всегда такой недоступной. Словно в первые годы жизни ребенка ее жизнь внезапно ускоряла свой темп. И таких первых лет в жизни семьи Тойми было ой как много.

Самые младшие братья, Арто и Онни, играли на полу. Они были единственными, кто еще не начал ходить в школу, остальные, позавтракав, повыскакивали из-за стола, уже готовые жить своей собственной жизнью — Хирво в лес (что он там делал, не знал никто), Лахья по делам, чтобы после отправиться в библиотеку, Вало в Торнио, и теперь в доме было тихо, молчаливо.

В печке трещали поленья, Онни и Арто играли в машинки, а в остальном было тихо.

Слишком тихо.

Тише, чем обычно.

Анни потребовалось время, чтобы понять, в чем же дело.

Ее мама.

Ее мама молчала. Вот в чем была разница. Обычно ее постоянно было слышно: она разговаривала с дикторами из радио, то ругалась на них, то комментировала, то шутила над их словами, и с детьми то же самое, она их поощряла, бранила, сюсюкалась, пела, подпевала, наполняя дом звуками и жизнью.

А теперь тишина.

Когда Сири молчала, она словно бы казалась лучше.

Прежде нашлось бы сто причин, почему она вдруг замолчала, но сейчас Анни поняла, что мать просто постарела.

И когда это успело произойти?

Этого она не знала.

Когда Анни была дома в последний раз?

Время бежит повсюду, а не только там, где ты сейчас находишься.

Сири стояла у стола, склонившись над квашней, и, ритмично двигая руками, замешивала тесто. Выкрашенные в рыжий цвет волосы повязаны косынкой, отчего лицо матери выглядело каким-то голым. Сири. Она никогда не была красавицей, словно ее лицо повзрослело раньше, чем все остальное. Типично карельская внешность, та самая, которую некоторые называют русской, с водянистыми глазами, влажными и бесцветными, высокие скулы обтянуты прозрачной кожей — все это Анни унаследовала от матери. Но черты лица не та вещь, которой можно постоянно гордиться. Теперь Анни видела, как начала провисать на лице Сири кожа, как старость постепенно брала над ней верх. Морщинки вокруг глаз, бескровные, почти белые губы, превратившиеся в тонкую полоску. В общем и целом лицо походило на проколотую покрышку.

Анни захотелось протянуть руку и коснуться матери, похлопать ее по щекам, пока не поздно, но она не стала этого делать.

Вместо этого она осталась лежать на кухонном диванчике, поглаживая себя по животу, как это во все времена делали беременные женщины, бессознательно и чисто рефлекторно, словно пытаясь защитить еще не родившееся дитя или утешить его. Заранее попросить у него прощение за все.

Своего отца Анни еще не видела. Никто даже ни разу его не упомянул. Не было слышно шуток в его адрес, как оно обычно бывало, когда хотелось смягчить тьму за окном, тьму, которая причиняла боль, пугала и давила.

— Как дела на ферме? — спросила она наконец.

Сири замерла, но почти тут же снова продолжила месить тесто. Пауза получилась совсем коротенькой, но Анни все равно ее заметила.

— Хорошо.

Прошлой весной, когда Анни приезжала навестить родных, тогда еще Тармо, ее жутко умный младший брат закончил неполную среднюю школу на год раньше положенного (но это совсем другая история, о которой речь пойдет дальше), так вот, в то время родители очень много ссорились, в основном из-за денег. Экономическая ситуация в стране была крайне нестабильной, государство повысило требования к качеству производимого молока и молочной продукции, и перед фермерами встала необходимость вкладываться в еще более дорогостоящее оборудование, в чем Пентти не просто не был заинтересован, а воспринял буквально в штыки, и еще много лет старший брат Анни, Эско, пытался повлиять на папашу и заставить того понять, что современный фермер выживет, только если займется развитием и модернизацией всего хозяйства. Сири поддержала сына и осудила упрямство мужа, из-за чего и разгорелся весь сыр-бор. Анни прекрасно знала, как Пентти умеет мастерски терроризировать близких. Террор все длился и длился нескончаемо долго, медленно ломая сопротивление.

Должно быть, какая-то часть его натуры получала от всего этого наслаждение. Иначе чем еще можно объяснить упрямство отца?

— Почему бы вам не продать часть своей фермы Эско? Раз он так действительно этого хочет? Чтобы он смог воплотить в свет свои модернизаторские замыслы.

Старший брат Анни хоть и покинул отчий дом, все равно остался жить неподалеку, всего в каких-то десяти километрах от родной деревушки. Он теперь женился, обзавелся своим собственным ребенком и мечтал, чтобы ферма, на которой он вырос, снова начала процветать и смогла дать его жене и детям обеспеченное будущее. Он говорил иногда об этом, так, мимоходом, что он единственный ребенок в семье, кто по-настоящему любит эту ферму, само это место.

Сири пожала плечами, продолжая стоять спиной к Анни, всем своим видом показывая, что этот разговор — просто ерунда по сравнению с самой жизнью, которой она сыта уже по горло.

— Ты же знаешь, будь моя воля, я бы давно продала ему всю ферму целиком. Перестань мусолить одно и то же. В жизни не всегда получается делать только то, что тебе нравится.

— Есть такая штука как развод, слышала?

— В Стокгольме, может быть.

И разговор покатился дальше, как это всегда бывало, стоило вырваться одному случайному слову. Анни хотела, чтобы ее мать получила в жизни второй шанс, пусть даже она знала, что этого не произойдет.

Но это должно было произойти.

Она заслужила покой и отдых. Отдых от настороженных взглядов, которые никогда не дремлют.

* * *

Эффект снежного кома.

Наша жизнь отчетливо проступает перед нами лишь спустя какое-то время. Когда живешь сейчас, в данный момент, кажется, что все события, слова и поступки просто происходят одно за другим или параллельно, и сложно понять, как они все друг с другом увязаны. Но то, что мучительно и тяжело сейчас, очень быстро станет тогда, превратится в отдаленное прошлое, которое уже больше не давит и не причиняет боль, и лишь когда ты все это уже пережил, только тогда ты можешь понять, как все связано друг с другом. То, что раньше казалось таким мелким и незначительным или вообще посторонним, все-таки сыграло значительную роль в чем-то большем, о чем мы тогда еще не знали.

Сейчас утро понедельника 21 декабря 1981 года, в четверг — Рождество. Анни проснулась рано, во всяком случае, ей самой так показалось, но, когда она бросила взгляд на наручные часы, которые она перед сном положила на тумбочку рядом с кроватью, то увидела, что скоро уже половина восьмого. Все уже давно встали. А об ее отце по-прежнему ни слуху, ни духу.

Она любила Стокгольм, свою городскую квартиру, но так и не привыкла к жизни в многосемейном доме, ко всем этим чужим шагам на лестнице и внизу, на асфальте. В городе она спала очень чутко и просыпалась от каждого шороха, а здесь… Здесь ей стоило коснуться головой подушки, как она проваливалась в глубокий здоровый сон без всяких сновидений.

Именно такой сон, каким спят люди дома.

На кухне звякала посуда, все хлопотали, чтобы успеть вовремя на школьный автобус, завтракали, причесывались, и, казалось, этому не будет конца. А мама Сири помимо своих вечных ежедневных обязанностей и всех тех дел, которые сколько ни делай, все равно все не переделаешь, в придачу имела свой собственный распорядок дня и на сегодня запланировала большую предрождественскую стирку. Поэтому уже с раннего утра она была во дворе и растапливала баню, которую обычно топили только по вечерам или в праздничные дни, но никак не в обычный понедельник, но сегодня все было иначе, и во дворе среди сугробов с гиканьем носился Онни. Арто, балансируя, катался на финских санях и то и дело падал, стоило ему оттолкнуться несколько раз ногой. Анни смотрела на них в окно, попивая свой утренний кофе. Теперь ее почти не тошнило, разве что изредка изредка.

Из кладовки достали здоровенный чан для воды, тот самый, в котором купали детей летом и который Сири использовала для стирки в декабре.

Она начала с занавесок, затем последовало белье, последними шли ковры. Все это происходило из года в год, по раз и навсегда установленному порядку: первым делом то, на что мы смотрим, следом то, что осязаем и, наконец, основа всех основ, то, на чем все сидят и отдыхают.

Из чана в центре двора поднимался пар — Сири кипятила воду и таскала ведра из бани одно за другим; так было всегда, и Анни считала, что это прекрасно — знать, что некоторые вещи никогда не изменятся.

Какое странное удивительное чувство: вот так спокойно сидеть на кухонном диванчике, нежась в тепле и уюте, и наблюдать за жизнью на ферме, смотреть, как мама заливает в котел еще две бадьи с исходящей паром водой, как играют младшие братья, как Сири поворачивается спиной и идет обратно к бане, как Арто чересчур сильно разгоняется на финских санях, как его заносит и он теряет управление, но не спрыгивает, — почему он просто не спрыгнул на ходу, ведь ему уже шесть, должен же он иметь хоть какие-то понятия о последствиях? Но сани врезались в котел, и крохотное тельце ее младшего брата взлетело в воздух, перелетело через край и приземлилось в кипящую воду. Анни видела, как все это случилось, и пусть это было уже неважно, но она знала, что так будет еще за мгновение до того, как все случилось, и она смотрела на происходящее, словно в замедленной съемке. Онни поскользнулся, — он был всего лишь маленьким ребенком, который не понял, что именно сейчас произошло, — но его крик, когда он ударился локтем и коленкой заставил Сири, уже стоящую в дверях бани, повернуть голову, и тут она заметила Арто и все поняла.

Когда Анни увидела реакцию матери, то и сама словно бы очнулась от дремоты. До нее вдруг дошло, что все это действительно случилось, прямо сейчас, на самом деле. Анни распахнула входную дверь, и на нее обрушился шквал звуков: плач Онни, крики Сири. Анни пролетела через двор, увидела плавающее в кипятке маленькое безжизненное тельце, вытащила Арто из воды и принялась срывать с него одежду, зовя младшего брата по имени.

— Звони в «скорую», мама! Сейчас же звони!

Анни не знала, что следует делать в таких случаях, но надеялась, что инстинкты подскажут ей правильное решение. Сири вбежала в дом, прихватив с собой Онни и оставив Анни с безжизненным тельцем младшего братика на руках. Она качала его, баюкала, и внезапно мысль, что у нее самой скоро будет малыш и она вот так же будет его качать, показалась ей отнюдь не странной, а, наоборот, очень даже правильной. Худенькое тельце, бледная кожа которого теперь на глазах приобретала болезненно красный цвет, темные волосы и длинные ресницы, которые Арто унаследовал у своего отца, даже темные глаза — и те его. Сейчас их не было видно под закрытыми веками, на шее, под тонкой кожей, едва бился пульс. Анни бросилась лихорадочно сгребать снег со ступенек крыльца вниз и купать в нем тело братика, отрешенно наблюдая, как тает белое на его покрытых красной кожей ребрах, животе, руках и ногах.

Она не знала, сколько она так просидела, но внезапно дверь в дом распахнулась и наружу выглянул Онни. Анни махнула ему рукой. Два брата были почти погодками, и Онни жил, глядя в рот старшему брату, всегда желая быть там, где был он. Анни показала ему, как купать в снегу, и Онни отнеся к заданию с большой ответственностью.

— Гляди-ка, ты прямо как настоящая медсестра. Как же повезло твоему брату, что у него есть ты.

Тень улыбки промелькнула на лице Онни, пока он продолжал старательно купать тело Арто в снегу.

— Только не трогайте мою пипиську — больно.

Голос Арто прозвучал едва слышно, но очень отчетливо.

Крупные снежные хлопья словно замерли в воздухе, на мгновение стало так тихо, словно само время замерзло и остановилось. Анни и Онни дружно разразились смехом, их смех все нарастал, и тут они увидели, что Арто тоже слабо улыбается, и его веки едва заметно подергиваются. Анни почувствовала, как слезы жгут ей глаза, и аккуратно смахнула их, чтобы младшие братья ничего не видели. За все то время, пока они ждали «скорую», с полчаса, наверное, (а может и больше. У нее не было с собой наручных часов, а если бы даже и были, то стали бы последней вещью, на которую она сейчас стала бы смотреть), она так и не увидела Пентти. Сири она тоже не увидела, но про мать она и так знала, что та звонит по телефону и вообще делает все, что только можно сделать в такой ситуации. А вот Пентти…

Анни сидела на крылечке возле бани с Онни и Арто и знала, что отец был в коровнике, находившемся на противоположной стороне двора, и должен был слышать крики снаружи. Но так и не появился.

Анни сидела с одним младшим братишкой на руках и другим, примостившимся рядышком, и рассказывала им сказку, ту самую, о трех королевичах, которые отправились странствовать по свету в поисках смысла жизни. Арто больше не терял сознания, но его глаза подозрительно блестели и взгляд постоянно куда-то ускользал. Внезапно он дернулся и замер, все его тельце словно парализовало, но почти тут же оно снова расслабилось. Анни сидела как на иголках, изо всех сил стараясь не выдать своего волнения, у нее было такое чувство, словно она лишилась всех своих костей и теперь лишь кожа не давала ей рассыпаться на части. Кожа и плод внутри нее, ребенок.

Из леса со стороны коровника появился Хирво — снова где-то гулял. Никто толком не знал, что он делает в лесу, сам он ничего не говорил, даже когда его об этом спрашивали, поэтому все уже давно махнули на него рукой. Совершенно ни на кого непохожий брат, которому всего месяц назад исполнилось восемнадцать и единственное, чем он занимался целыми днями, это пропадал в лесу. Он продолжал жить дома, но ни с кем не общался, плыл в своей лодке по своему собственному морю, а куда и зачем — кто его знает.

Хирво покосился на сестру с братьями, и пусть Анни знала, что он уже ни чем не сможет ей помочь, ее все же больно кольнула мысль, что он даже не попытался. Она не заметила, чтобы он хоть на мгновение заколебался, да и никто бы не смог заметить. Но она знала, что Хирво больно смотреть на такое. Из всех братьев и сестер Арто был ему ближе всех, о нем он больше всего заботился. Он вперил в них нечитаемый взгляд, постоял немного, все такой же замкнутый и невозмутимый как обычно, после чего повернулся и быстрым шагом направился к коровнику, где исчез, но вскоре появился снова и зашагал обратно к лесу, из которого вышел, сперва медленно, потом все быстрее, пока совсем не перешел на бег, и вскоре деревья скрыли его из виду. Похоже на бегство. И по-прежнему не видать ни Сири, ни Пентти.

Эско приехал раньше «скорой». Должно быть, это мать позвонила ему. Еще бы, ведь он жил так близко. А лесопилка, на которой он работал, находилась всего в четырех километрах от их усадьбы, и в хорошую погоду можно было услышать жужжание бензопилы. Он въехал во двор и затормозил машину прямо перед баней, сразу определив по взгляду Анни, что все серьезно.

Ничего хорошего.

Каким беспомощным казался он сейчас, ее старший брат, который всегда и на все знал ответ, который всегда хотел и умел чинить сломанное.

— Он катался на финских санях, поскользнулся и его занесло.

Эско кивнул, стиснув зубы. Он всегда так делал, когда грустил или сердился, а так как это было его обычным состоянием, то чаще всего именно так он и выглядел.

— Где Пентти?

Анни кивнула на коровник и пожала плечами.

Эско выудил из кармана куртки сигарету и решительно зашагал туда.

Эско. С этими своими светлыми волосами, они малость отрасли в последнее время, и еще… он что, отпустил усы? Все такой же импозантный. Старше ее, но все равно. Такой большой и надежный — в общем, настоящий старший брат. Что ни попросишь, он все делал хорошо и правильно. И, несмотря на это, не был любим ни своей женой, ни матерью, разве что лишь отцом, если, конечно, нынешний Пентти был способен испытывать такое чувство, как любовь.

А если не любовь, так уважение.

Остальные братья и сестры насмехались над Эско. В нем не было того, что было почти у всех остальных, этакой чертовщинки, плутовства. Зато был прямой и ясный взгляд и прочно укоренившаяся привычка в любой ситуации делать все возможное для достижения цели. Демонам не было места в его душе. Порой кажется, что некоторые люди идут по жизни, оставаясь незамеченные злом. Они словно парят над землей, оберегаемые светом свыше, совершенно голые и беззащитные перед миром. Им чужда ненависть. Они грустят, возможно, даже сердятся, но в них нет и тени зла. Таким был Эско.

Должно быть, родная семья не понимала его из-за того самого, что они чувствовали, да только не могли выразить словами — отсутствия в нем злобы. Той самой злобы, которую они так явственно ощущали в самих себе, в своем роду, да что там, в своем генетическом коде.

Когда Эско вернулся из коровника, а вернулся он довольно быстро, его взгляд изменился и стал совсем другим, и стоило Анни увидеть его глаза, как у нее сразу же пропало всякое желание спрашивать, что он там увидел. Она просто отгородилась от этого, не желая знать, что там опять сказал или сделал ее отец. Пытаться понять Пентти было бесполезно. Их разлюбезный папаша, как всегда, маршировал по жизни под свой собственный барабанный бой, и все понятия, каким должен быть человек, в его случае выеденного яйца не стоили.

Быть людьми их научила Сири.

Чему научил их Пентти, было сложно сказать, может быть, наоборот, как перестать быть человеком?

В некоторых из ее братьев и сестер больше ощущалось влияние отца, чем матери.

Или, может быть, они унаследовали это от рождения?

А может, все дело просто в обстоятельствах — шутка ли, расти в доме, где столько ртов, чтобы кормить столько сердец, чтобы любить или наоборот (не любить)? Неумение выражать свои чувства и в то же время ненасытная тяга к ласке, нежности, вниманию. Во многих отношениях их отец был самым настоящим ходячим парадоксом. Но, так или иначе, влиял он на них всегда.

* * *

Она правильно сделала, что сняла с него одежду. Снег тоже оказался очень кстати. Самое лучшее, что можно было сделать в этом случае, это окатить его холодной водой. Но, в общем и целом, она поступила правильно. Инстинкт ее не подвел. Родительский инстинкт, любовь.

Эско позвонил из больницы, куда он уехал вслед за «скорой» на своей машине. Самой Сири разрешили ехать в «скорой». Бледные щеки матери теперь побелели еще больше, хотя, казалось, больше было некуда. Она сидела, вцепившись в сумку. Остекленевший взгляд. Платок она сняла, и Анни увидела, что мать пыталась зачесать волосы назад — на макушке торчало несколько выбившихся прядей. Сири понимала, что ей предстоит встреча с внешним миром, с городом, и поэтому была напряжена. Переодеваться она не стала, лишь накинула свое парадное пальто поверх джинсов, от нее по-прежнему пахло дымом из бани, но это было уже неважно.

Анни осталась на ферме — кто-то же должен был остаться. Кое-как ступая на дрожащих ногах, она продолжила брошенную матерью стирку, не спуская глаз с Онни, не потому, что это требовалось, он и так все время держался за ее юбку, когда она таскала воду и полоскала белье, а просто так, на всякий случай. Анни совала снег в горячую воду — чище она от этого не становилась, ну да неважно — для непривыкшей к подобной работе Анни вода все равно оставалась горячей. Руки Сири огрубели за долгую жизнь — шутка ли, выстирать столько ковриков и занавесок.

Она трудилась все утро и часть дня, а после, когда у нее от усталости уже кружилась голова и перед глазами мельтешили черные мушки, увела младшего брата в дом и накормила его оставшейся от ужина жареной картошкой с отварной колбасой, разрешив ему при этом положить столько горчицы, сколько он пожелает. В итоге Онни умял полбанки, пока она пила свой черный кофе и курила. Потом позвонил Эско и сказал, что Анни в основном все сделала правильно.

— Как он сейчас?

Анни даже дышать перестала в ожидании ответа, ей хотелось знать, знать все и в то же время остаться в неведении, потому как она понимала, что именно ей придется ставить в известность всю остальную родню. Вечное балансирование между потребностью защитить свою семью от потрясений и необходимостью вовлечь ее туда.

— Ему было так больно и он так кричал, что они его усыпили, а еще ему пришлось пересаживать кожу.

— Пересаживать кожу?

— Ох, Анни, я не знаю, но что-то такое они говорили, а Сири была так потрясена… В общем, я не мог толком сосредоточиться.

Анни слышала голос старшего брата в трубке, слышала, как он затягивается сигаретой, его прерывистое дыхание. Мысленно представляла себе пересаженную кожу, ровную, гладкую, неизвестно откуда взятую, словно неизведанный материк на карте. Словно свежевыпавший снег без следов.

— Я еще никогда ее такой не видел. Даже тогда.

Эско замолчал, и Анни не стала ничего говорить. Оба одновременно подумали об одном и том же — смерти их брата Риико. Они единственные помнили о ней, потому что оказались единственными, кто застал те события или, точнее, последующий за ними год. После чего их мысли как по накатанной перекинулись на пожар в гараже и Тату: в тот раз их мать дневала и ночевала возле больничной койки сына, не давая никому себя оттуда увести.

— Даже тогда.

В трубке раздалось шипение — Эско тушил сигарету слюной.

— Пентти показывался?

— Нет.

— Нам нужно многое обсудить, но мать отказывается ехать домой. Она собирается оставаться в больнице, пока Арто не выпишут.

— Что ж, как она решит, так и будет.

После того, как разговор закончился, Анни осталась сидеть с трубкой, зажатой в руке. Она смотрела на стоящий в отдалении укрытый снегом коровник — снежный ком, за которым покатится вся лавина, уже пришел в движение, но она об этом еще не знала.

Вечером вернулись из школы братья и сестры и узнали о том, что случилось. Лахья качала своей коротко остриженной головой, пока Анни рассказывала ей, и ее рот на протяжении рассказа открывался и закрывался несколько раз. Анни поразило, как всерьез и надолго притихла после этого сестра, и какой потерянной выглядела она в этом доме теперь, когда рядом с ней больше не было Тармо.

Словно чужая птица в родном гнезде.

Ну а как же, ведь они всегда были вместе, на свой манер. Лахья ничего не сказала, но Анни видела, что она сильно расстроилась. Арто в семье все любили. Однако ее сестра была не из тех, кто подолгу предается эмоциям, она лишь опустила голову и, пожав плечами, принялась чистить картошку. Вало и Онни вышли на темный двор, в сгущающихся сумерках старший брат катал младшего на санках по кругу, и Анни теперь могла спокойно позвонить остальным братьям и сестрам и рассказать, что случилось.

Приплелся из своего леса Хирво. По обеим сторонам его лица, словно две воронки, горели два красных глаза, торчащие ежиком волосы еще больше подчеркивали его внешность аутиста. Оттопыренные уши, близко посаженные глаза, для полноты картины не хватало только лишних пальцев на руках, и все же, несмотря на это, глупым он не был, может быть, другим, непохожим на остальных, но уж точно не глупым. Он продолжал жить дома, но никто не считался с ним по-настоящему, никто не знал даже, что он думает о мире и о том, что происходит вокруг. Его взгляд постоянно был обращен куда-то внутрь, отчего его никогда не удавалось поймать и вытянуть на откровенный разговор. Прежде Хирво заикался, что также служило причиной его нервозности, но со временем этот дефект почти сошел на нет или, может, он просто говорить стал меньше, — как бы то ни было, он плыл в своей собственной лодке, в стороне от остальных. Прошлой весной он закончил двухгодичную гимназию и сейчас подрабатывал на договорной основе, в лесоперерабатывающей отрасли, но зимой с работой было туго, разве что продавать рождественские елки в Торнио, чем он и занимался по выходным. Его шведский был слишком плох, чтобы доехать хотя бы до Лулео, а так как финны покупают куда меньше рождественских елок, чем шведы, то вполне понятно, что работы у него было немного. Хирво приходил и уходил без всякого предупреждения и порой пропадал в лесу на целые сутки.

Теперь, когда ему пришлось непосредственно услышать о том, что случилось, а не просто взирать на все со стороны, он казался почти бесстрастно-спокойным и, пробормотав что-то неразборчивое, шлепнулся на кухонный диванчик и с невозмутимой миной принялся точить свой нож, но Анни-то знала, что он был напуган, находился в ужасе от того, что могло произойти. В Арто Хирво ценил практический склад ума, такой же, как у него, и он частенько брал брата на свои прогулки по лесу. Теперь же он с немой мукой во взгляде молча глядел на свою старшую сестру, но вместо того, чтобы заговорить, отвел глаза и принялся точить нож дальше. Анни никогда не понимала Хирво, но уже давно перестала дразнить его и насмехаться над ним. Теперь они больше походили на две планеты, каждая из которых двигалась по своей орбите и их пути редко когда пересекались.

Хелми долго ревела в трубку, а потом сказала, что обязательно придет вместе с малышом Паси. Они с Анни до сих пор еще не увиделись, хотя Хелми, естественно, сразу же позвонила, едва узнав о беременности старшей сестры. Анни не стала у нее ничего выспрашивать о старшем Паси, справедливо рассудив, что одно из двух — либо он работает, либо снова в запое, третьего не дано. Сама Хелми разделяла любовь мужа к водке, пусть и не в такой мере. Как-никак, она отвечала за малыша Паси, и это с грехом пополам, но удерживало ее от продолжительных возлияний. Во всяком случае, так думала Анни. Но что она могла знать о жизни своей сестры, ведь обычно их разделяло сто двадцать миль.

Анни прекрасно знала о полном отсутствии чувства меры у младшей сестры и понимала, что это только вопрос времени, когда она скатится еще глубже, туда, где ее муж к своим двадцати пяти годам проводил большую часть своей сознательной жизни. А точнее, то время, которое он не тратил на… ну, работой это не назовешь, но ведь как-то же нужно назвать то, чем он занимался, поэтому слово «работа» подойдет сюда как нельзя лучше. Но, прямо скажем, отмывать шведские деньги на финской стороне и выписывать весьма сомнительного вида страховки на тачки — это все-таки не работа. Дело, конечно, нелегкое, но не работа.

Пожалуй, при желании Хелми могла бы поднапрячься и сделать что-нибудь со своей жизнью, но она никогда не видела дальше своего носа и всегда думала исключительно лишь тем местом, что находится у нее между ног, поэтому все получилось так, как получилось, и она залетела от такого, как этот Паси Аланива. Хелми и Анни выросли вместе, но из них двоих Хелми всегда первая мчалась на гулянки, никогда ничего не боялась и вечно пребывала в поисках того, кто заставлял ее сердце биться быстрее.

Заглянул Тату и предложил встретить и забрать Тармо, который собирался приехать в Торнио из Хельсинки. У него как раз начались рождественские каникулы, о чем Лахья не преминула сообщить Анни, а заодно поинтересоваться, нельзя ли ей поехать на станцию вместе с Ринне (для большинства имя Тату осталось в прошлом и теперь все звали его Ринне). Все знали, что на него можно положиться. Если дело шло о том, чтобы кого-то куда-то отвезти, он всегда предлагал свою помощь, как бы далеко ни пришлось ехать и сколько бы времени это ни заняло.

Анни позвонила к себе домой, чтобы сообщить о случившемся Лаури, но ей никто не ответил, и она поняла, что ее младший брат либо куда-то вышел, либо снова взял сверхурочное дежурство на судне, либо просто-напросто дрыхнет.

Алекс еще не переехал жить к ней, но не потому, что он этого не хотел, а потому, что Анни ждала. Чего именно она ждала, она не знала, но определенно чего-то ждала.

Слишком много всего поменялось, если бы они съехались и начали жить вместе. Лаури пришлось бы тогда искать себе новое жилье, а Анни больше не смогла бы оставаться наедине с самой собой. Жить с кем-то, а точнее, с отцом ее еще не родившегося ребенка, быть навечно прикованной к кому-то — нет, к этому она точно была не готова.

Понемногу семья начинала собираться, братья и сестры приезжали один за другим. Примчалась растрепанная Хелми со своим трехгодовалым малышом под мышкой — ох уж эта болтушка Хелми с ее удивительной способностью нести тепло всюду, где бы она ни появилась, а следом за ней явился Тармо.

Тармо, черная овца, младший брат с мозгами, которые слишком рано стали большими по меркам их маленькой фермы.

Последними появились Вало и Онни, и, когда все были в сборе, Лахья сказала, что не помешало бы немного перекусить, и что стол уже накрыт. Она раньше всех стала к плите, и все выстроились в очередь, пока Анни, как самая старшая, раскладывала по тарелкам мясной соус с картошкой. Тот самый мясной соус, на котором они все выросли, без малейших следов томатов, зато сдобренный хорошей порцией жира, маслянистыми лужицами расползающегося по поверхности. Лужицы, в которые можно было макать зачерствелые ломтики ржаного хлеба. После все уселись за кухонный стол и принялись есть.

Все до странности казалось таким хорошо знакомым и родным — звуки, вкусы, запахи. Все было совсем как всегда и в то же время совершенно по-иному.

Анни огляделась. Сейчас здесь были не все, но многие из ее сестер и братьев. Не хватало лишь четверых (или шестерых, это смотря как считать).

Королевский совет в сборе.

Все ели в тишине, переживая за Арто, но, в любом случае, смерть не была в новинку никому из присутствующих.

Самые старшие помнили своих умерших брата и сестру, самые младшие выросли, слушая их воспоминания, а еще на самой ферме, как и на всякой другой, то и дело умирали животные. И пусть даже смерть их пугала, но она не была для них чем-то чуждым, скорее, просто привычная часть их жизни. Словно старый дядюшка, с которым все так или иначе состоят в родстве.

После ужина все дружно помогли с посудой, затем под громкие крики протеста вымыли в раковине под краном сопротивлявшегося Онни и переодели его в пижамку, после чего тот уснул на кухонном диванчике рядом с малышом Паси, едва его голова коснулась колен Хелми.

Остаток вчера прошел вполне мирно, и на ферме после утренних встрясок воцарилось спокойствие, его даже можно было назвать рождественским покоем, подобное состояние бывает только после успешно предотвращенной катастрофы. В самом деле, ведь сегодня никто не умер (по крайней мере, пока). Кое-кто уселся в гостиной смотреть телевизор, остальные собрались на кухне, чтобы решить вопрос с рождественской выпечкой, которой Сири, если бы не была сейчас в больнице, обязательно занялась бы. Рождественские звезды, пирожки и булочки с шафраном. Все уже готовы были взяться за дело, когда дверь кухни внезапно отворилась, и вошел Пентти.

Атмосфера в доме мгновенно изменилась, похолодало не только потому, что он нараспашку открыл дверь во двор, где стояла минусовая температура — достаточно было того, что он одним своим видом наводил необъяснимый ужас, это было его неизменное качество.

— Полна коробочка, как я посмотрю, — это были первые слова Пентти, которые он произнес, разглядывая своих детей, разрумянившихся и перепачканных в муке. Они были счастливы, и его это раздражало.

Анни положила отцу мясного соуса с картошкой, и тот, не говоря ни слова, молча взял тарелку у нее из рук. После чего уселся на свое привычное место, откуда мог обозревать всю кухню, и еще раз обвел взглядом собравшихся.

— Ложку, — отрывисто скомандовал он, и Лахья, которая находилась ближе всех к нему, открыла ящик стола и достала ложку.

На кухне воцарилась тишина. Было слышно только, как ест Пентти, да еще из гостиной доносилось негромкое бормотание телевизора.

На самом деле он был довольно странным, этот мужчина. Такой низенький, не больше шестидесяти пяти лет от роду, непроницаемо-черные глаза и такие же черные, до сих пор нетронутые сединой, волосы. Подумать только, четырнадцать детей и ни одного седого волоска! Все дело, конечно, в генетике, но в каком-то смысле это было даже символично.

В роду у Пентти текла кровь саамов, никто не хотел этого признавать, а уж говорить об этом не любили и подавно, но все признаки были на лицо. Кровь саамов и нечто еще, более глубокое — священная ярость (и безумие), берущие свое начало в религии, других вариантов просто не было. В этих венах, без сомнения, текла кровь ярых католиков.

— Простоквашу, — произнес он в тишине. Анни заметила, как Хелми вздрогнула на своем диванчике при звуке этого голоса, — уж больно близко он прозвучал, — быстро наполнила стакан и подала отцу.

Ее движение было быстрым и точным, но все же Пентти успел схватить ее за запястье. Его рефлексы с годами остались на том же уровне, а скорости реакции по-прежнему можно было только позавидовать.

— Что, привезла с собой семью?

Он спросил, не глядя на нее. Вместо этого его взгляд почему-то был прикован к Анни.

— Только малыша Паси.

— Славно. Вы объедаете меня в моем собственном доме, но что я могу поделать, ведь вы моя плоть и кровь. Плоть и кровь. Но всему есть предел.

Подобное они уже от него слышали и не раз. Стоило кому-то привести свою семью или кого-то постороннего, как Пентти заводил свой занудный монолог о бережливости.

Но зная отца, все понимали, что уж лучше так.

Его мозги походили на минное поле. Для постороннего наблюдателя в словах и поступках Пентти не было никакой логики, но его дети, которые росли с ним бок о бок, точно знали, как следует реагировать в каждом конкретном случае. Впрочем, конечно, далеко не в каждом. И это как раз пугало. Только тебе показалось, что ты что-то понял, выявил алгоритм, так сказать, как все тут же менялось. Отец редко когда на них смотрел. Чаще всего его взгляд был устремлен в пространство, нежели на детей. Но сейчас он смотрел на свою старшую дочь, и Анни показалось, что Пентти очень весело. Можно было даже притвориться, что он пока ничего не знает о случившемся сегодня.

— Теперь вы еще и печете.

— Так ведь Рождество же скоро.

Анни чувствовала, что обязана ответить. Ведь она была самой старшей из присутствующих здесь детей и обычно неплохо ориентировалась в том черном хаосе, что царил в мозгах Пентти. В глубине ее души до сих пор жило воспоминание о том, как это было. Или, точнее, воспоминание о воспоминании, потому что она не помнила тех лет, когда она еще не боялась отца и его горячего темперамента. Но порой посреди всей этой злобы и прочих чувств, обуревавших ее, на нее накатывала нечто вроде нежности, и из ниоткуда рождался внезапный импульс протянуть руку и погладить по щеке этого мужчину, ее маленького папу. Того ребенка, каким он был когда-то сам. Но это желание быстро проходило, потому что в обычной жизни любить отца было ужасно сложно, если не сказать невозможно. Пентти фыркнул, возя ложкой по тарелке.

— Да, спасибо, можно было мне об этом и не напоминать. Только и делаете, что вовсю транжирите деньги на домашнее хозяйство, и я, кажется, единственный, кого это заботит. А с пацаном в реанимации и домохозяйкой при нем дела вообще встанут. Придется все делать самому.

Это был первый раз, когда отец заговорил об Арто. И на Анни он теперь больше не смотрел.

— Значит, ты знаешь об этом, — медленно проговорила Анни.

— Ну и денек выдался сегодня, пришлось здорово попотеть, чтобы хоть что-то было сделано как надо.

Пентти поглощал еду в полной тишине, не торопясь, словно бы оценивая ее, пару раз он даже шумно чавкнул. После допил последние капли соуса, и, когда с едой было покончено, оставил грязную посуду на столе, а сам отправился в гостиную и уселся в кресло перед телевизором. Дети с облегчением выдохнули — их еще больше подтянулось на кухню, привлеченных теплом от печки и прячущихся подальше от отца в гостиной.

— Ну что, Анни, — сказал Тату, — добро пожаловать домой, черт тебя дери.

Он произнес это, довольно ловко спародировав интонации Пентти, его мрачный голос со сдержанной вибрацией и с преувеличенной торнедальской напевностью. В такие моменты дети казались ближе друг к другу. Их объединял смех. Возможно, этот смех был весточкой того зла, что жило внутри них? Зла, которого начисто был лишен их брат, и, кто знает, быть может, именно их манера реагировать и делала его изгоем среди них? Расслабляющий, мигом снимающий все проблемы и разряжающий обстановку смех раздавался на кухне, эхом отскакивая от стен.

* * *

Анни не помнила, чтобы Сири когда-либо говорила с ней о родах. И уж тем более — о женском теле. Нет, она никогда не упоминала ни о чем таком, что могло породить смущение или неловкость — таким было ее поколение, но, прежде всего, ее собственный склад ума.

Анни точно знала, что матери ее подруг куда лучше готовили своих дочерей к взрослой жизни.

Анни никогда не забудет ту зиму, когда у нее начались первые месячные. Ей было одиннадцать, и на дворе стоял февраль. Зима выдалась во всех отношениях суровая: земля промерзла аж до самого Китая, а тьма упрямо не желала сдавать свои позиции. Только что родился Вало, и своими коликами отнимал у матери все время, и Анни приходилось очень много помогать ей по хозяйству. Она помнила, как уставала тогда — ни на минутку не присаживалась — все что-то делала, делала, а прошлым летом подросла еще на пять сантиметров, и это тоже давало о себе знать И вот однажды Анни проснулась очень рано от непонятной боли во всем теле: такое уже бывало, проблемы роста и все такое, но теперь к ней примешивалось что-то еще — глухое, почти звериное. И когда она отправилась в туалет, который как раз за год до этого оборудовали в доме, то увидела на трусах кровь.

И окаменела.

Нервно огляделась по сторонам, испугавшись, что кто-нибудь увидит ее здесь, посреди ночи, посреди зимы.

Что-то случилось. На белой керамике унитаза отчетливо выделялись красные разводы, отчего они казались еще более реальными. Ей пришлось смыть за собой, хотя Пентти этого не одобрял: он вообще не понимал, зачем нужно писать в туалете — только зря транжирить воду, но она все-таки спустила воду в унитазе, наплевав, что звук льющейся воды может кого-нибудь разбудить.

Для нее это был вопрос жизни и смерти.

Анни встала. Голова кружилась, в глазах почернело, мерзкий привкус крови во рту. Она не знала, за что ей такое наказание, но чувствовала себя так, словно это действительно было наказание за ее грехи. Их семья не была верующей в отличие от семей братьев Пентти, но, возможно, именно поэтому ей доводилось довольно часто ощущать странное чувство, словно Бог наблюдает за ней, и его руки то оберегают, то, наоборот, отворачиваются от людей.

И теперь он определенно отвернулся от нее.

Не зажигая света, она в панике напялила свою одежду (не разбудив при этом никого из братьев и сестер, которые спали с ней в одной комнате (Хелми, Лаури, Воитто), беззвучно сбежала по лестнице и вылетела наружу, в сумерки февральского рассвета. Натянула ботинки и лыжи, и, даже не подумав прихватить с собой чего-нибудь съестного — все равно у нее не будет времени на еду, — в быстром темпе направилась на северо-восток. Анни успела бросить последний взгляд на усадьбу, двор, коровник, на все то, что она считала своим домом, и при этом в ней не было ни тени грусти.

Только злость.

Неужели это все? Неужели это жалкое убожество — это все, что ей довелось увидеть в своей жизни?

Анни быстро скользила между стволами, пока по спине не потек пот, она чувствовала его в пустотах, промежутках между ее телом и шерстяным свитером. Тогда она скинула с себя лыжи и опустилась на поваленное бурей дерево. Сердце тяжело ухало в груди, гулко стучала кровь в ушах, и она ощущала во рту ее металлический привкус, словно в горле у нее внезапно открылась рана. Анни просидела так довольно долго, пока совсем не рассвело. Пока не прошло ощущение, что ее тело вот-вот взорвется, и она не почувствовала себя вконец замерзшей и проголодавшейся.

Она была жива.

Часов у нее, конечно, не было, но по ощущениям прошло часа два, не больше. Она была так уверена, что умрет, что уже почти распрощалась с жизнью. А теперь оказалось, что ей суждено выжить. Анни потребовалось время, чтобы полностью осознать это новое для нее чувство, что жизнь еще не закончилась. Она по-прежнему не понимала, что с ней произошло, но страх прошел. Остались только голод и холод.

Она встала и на полусогнутых ногах медленно двинулась на лыжах обратно к дому. Ее нижнее белье замерзло и отвердело от застывшей крови, и с каждым взмахом лыжной пали она чувствовала, как та потихоньку начинает просачиваться наружу.

Было девять часов утра, когда Анни вернулась домой. Все уже позавтракали и отправились в школу. Малыши остались дома, на тот момент это были Лаури, Тату и Хирво. Ну и Вало, конечно.

Пентти был в коровнике. Сири мыла посуду. Она поглядела на появившуюся Анни с удивлением, но без особой тревоги. Наверное, родив столько детей, уже перестаешь так сильно за них волноваться. Или волнение остается на прежнем уровне, но если распределить его на всех, то каждому достанется совсем по чуть-чуть.

— Явилась, значит.

Анни с вызовом посмотрела на мать, не совсем понимая, почему она все еще преисполнена той злобы, которая обрушилась на нее чуть раньше, в сумерках.

— Я заболела, поэтому сегодня останусь дома.

Мать даже головы не подняла в ответ на это заявление, продолжая и дальше вытирать оставшиеся после завтрака тарелки с ложками и убирать их в шкафчик.

— И чем же ты заболела?

— Я не знаю, но у меня идет кровь.

— Кровь, говоришь?

Анни не ответила, и Сири какое-то время тоже молча вытирала стол, а потом рассмеялась.

— А, так это не болезнь, моя дорогая, это лишь означает, что ты стала женщиной.

И она улыбнулась Анни улыбкой, которая могла означать очень многое. Может, быть, это была радость, что ее первая (из ныне живущих) дочерей выжила и пересекла опасный рубеж, что она, Сири, полностью исполнила свой долг матери, или, быть может, ей показалось забавным, что ее дочка до сих пор не знает о том, как девочки становятся женщинами, — как же это она так упустила, не рассказав ей, что происходит со всеми представительницами женского пола. Впрочем, возможно, в этой улыбке таилось нечто третье, неизвестное, но одиннадцатилетнее тело Анни не почувствовало в ней ни намека на материнскую любовь, только обман — она вновь ощутила себя брошенной в чужом мире, в своем новом теле, и не было никого рядом, кто бы мог помочь ей или предупредить.

Анни пожала плечами.

— Вот как? Я пойду лягу.

— Сегодня ты можешь отдохнуть, потому что это первый раз, но теперь такое станет происходить с тобой каждый месяц, пока не постареешь, поэтому все время разлеживаться не получится.

Анни поднялась наверх и легла в постель, натянула на голову одеяло и зажмурилась. Спустя какое-то время пришла Сири.

— Вот, — сказала она и бросила что-то в ногах. — Будешь стирать их в перерывах.

Это были старые носовые платки — потрепанные, местами рванные, из тех, что бережно собирают, а потом протирают ими все подряд, начиная от чашек и заканчивая оконными стеклами. Небольшая кучка тряпья.

И это был единственный разговор о месячных, который когда-либо состоялся между Анни и ее матерью.

На следующий день в школе она расспросила своих подруг, у многих из них были старшие сестры, и с их помощью ей удалось собрать достаточно информации, так что к концу дня ее уже забавляло то, что накануне она как безумная мчалась по лесу в кромешной тьме, уверенная, что должна умереть. Но зрелище родительского дома в предрассветных сумерках больше не покидало ее никогда, висело над ней, словно мокрое одеяло и будило тоску в груди, вполне конкретную убежденность, что она должна как можно скорее убраться отсюда прочь. Чтобы не остаться здесь и не стать такой, как мама. Все что угодно, но только не это.

После этого случая Анни перестала задумываться о Боге и его каре за грехи, и отныне, если когда-либо видение большой отеческой руки высоко в небесах и возникало перед ее внутренним взором, она тут же гнала его прочь. Все это сказочки для детей, а не для настоящих женщин.

Стирать старые окровавленные носовые платки не было никакого желания ни у Анни, ни у Хелми (у которой месячные начались два года спустя, уже в девятилетнем возрасте), куда проще было рвать старые страницы из газет и, скомкав, запихивать их в трусы, когда приходило время. В маленькой прихожей, совсем рядом с комнатой сестер, была щель, зазор между лестницей и стеной, куда собирались сунуть теплоизоляцию, но, как это часто бывает в жизни, за другими делами вылетело из головы, и сестры засовывали туда свои выпачканные в высохшей крови импровизированные прокладки.

Этот самый зазор, забитый старыми окровавленными газетами, сыграл решающую роль в стремительном обрушении дома во время пожара. Но об этом позже.

Многие мало задумываются о том, что у них есть, и мечтают о том, чего нет. А еще говорят, что люди жалуются, когда у них совсем нет детей, и Анни частенько спрашивала себя, что чувствовала Сири, когда смотрела на своих. Про Пентти она даже не думала. Разумеется, все они были его детьми, но в то же время не были. Он не брал на себя ровным счетом никакой ответственности ни за кого из них. Но Сири, жалела ли она о ком-нибудь и о ком в таком случае?

Анни очень любила своих братьев и сестер, она это точно знала, а еще она знала, что у Сири есть любимчики, дети, которым, в отличие от других, все сходило с рук. Сколько раз бывало — одного могли оттаскать за вихры, второго отшлепать, третьему залепить пощечину, а кто-то мог просто ограничиться строгим выговором. Но ей сложно было представить материнскую любовь как нечто безусловное. И она не жалела о своем аборте. Ничего такого. Она даже не думала об этом, пока снова не забеременела.

Когда внутри нее зародилась и принялась расти новая жизнь, Анни почти сразу почувствовала это, физическое изменение, причем не в лучшую сторону. Словно кто-то чужой вторгся в нее и частично одержал над ней верх: ее начали посещать чувства и мысли, которые она не узнавала, словно они были и не ее вовсе, стала часто плакать без причины, боролась с то и дело накатывающимися приступами тошноты и мучилась от иррациональных всплесков эмоций — в общем, все то чисто женское, с чем прежде ей не доводилось сталкиваться, отчасти благодаря генетике, отчасти благодаря тому, что она активно боролась с этим всю жизнь, но теперь оно взяло над ней верх.

Она видела своего отца, узнавала его в своих поступках — нелогичных, совершенных под влиянием эмоций (впрочем, не всегда, временами в них присутствовала также холодная расчетливость), — и в то же время она не была им и никогда не хотела им стать, не должна была. Очнувшись после операции, Анни много чего перечувствовала, как оно обычно и бывает после наркоза, но только не печаль и сожаление. У нее было такое ощущение, что с ее глаз сорвали шоры, она снова могла запереть свои чувства и опять начать думать холодным трезвым умом, да еще если учесть, кто был отцом ребенка — в общем, все это лишь прибавило ей уверенности в правильности принятого решения.

Теперь же все было иначе. Во время этой беременности она чувствовала себя куда лучше, не испытывала сильных эмоциональных всплесков и довольно рано приняла решение, что она должна сохранить этого ребенка, но сделать это на своих условиях. Захочет Алекс быть участником — пожалуйста. Но она сможет все сделать и без него. Анни никогда не мечтала о жизни вдвоем, и она никогда не влюблялась в кого-то настолько сильно, чтобы ставить потребности мужчины выше своих собственных или даже просто идти на компромисс.

Вот почему она продолжала курить и делала это почти без малейших угрызений совести.

Вот почему ей было так сложно съехаться и жить вместе с Алексом. Пусть даже это было единственное, что он сейчас хотел.

Когда Алекс узнал, что Анни беременна, то тут же сделал ей предложение. Грохнулся на колени прямо посреди кафе и, пока Анни сгорала от стыда и смущения под обращенными на них взглядами, предложил ей свою руку и сердце.

— Нет, нет, — запротестовала она, — ты с ума сошел, я вовсе не собираюсь выходить замуж. Никогда в жизни. Встань сейчас же.

Поначалу он здорово расстроился, но когда понял, что она все-таки хочет оставить ребенка, то поднял ее на руки и закружил. Все вокруг смотрели, а он смеялся и кричал:

— Я скоро стану папой! Папой! Папа!

После чего повернулся к Анни и сказал ей с кривоватой улыбкой:

— Значит, еще ничего не решено. Ну ничего, я терпеливый. Моя любовь сломит все преграды. Вот увидишь.

И Анни рассмеялась и поцеловала его в ответ, но в глубине души этот инцидент ее почти не взволновал, все было как обычно, ничего особенного.

Когда Хассан заявился к ней в больницу после операции, на него было страшно смотреть. Аборт — смертный грех. Только не это, только не так. Неужели она не понимает, что сотворила с собой и плодом?

В общем, он не смог этого принять, у него в голове просто не укладывалось. Он сидел рядом с ее постелью, весь багровый от возмущения и плакал, ревел в три ручья из-за того, что она наделала, оплакивал свое неродившееся дитя, их любовь, ее любовь, недостаточно сильную, при этом сама Анни в тот момент способна была лишь испытывать чувство дискомфорта и, возможно, чуть-чуть неловкости из-за его появления в таком месте, и она надеялась, что он скоро уйдет. Да любой поймет, что никто не строит отношения или семью, полагаясь на одни лишь чувства.

В остальном ей нравилось быть с ним. Нравилось его прямота и открытость, его оливковая кожа и черные волосы, которыми, словно мехом, было покрыто почти все его тело, нравилось, что он пускался с ней в приключения, на плавучих ресторанчиках и в ночные клубы, нравилась его манера заниматься с ней любовью — жестко и бескомпромиссно, не слишком волнуясь о ее потребностях. То, как он тянул ее за волосы во время совокупления — ощущать себя беспомощной и подчиняющейся.

Но она никогда не задумывалась о совместном будущем. В своем будущем Анни видела только одного человека — саму себя. И еще где-то там, на буксире, навечно привязанные к ней братья и сестры. Они всегда будут вместе, как иголка с ниткой.

Пока к ней не переехал Лаури, ее друзья и знакомые ничего не знали о прошлом Анни. Знали только, что она родом из северной Финляндии и что выросла на крестьянском хуторе в глуши, но не знали всего, что касалось ее братьев, сестер, Пентти, Сири, всего того, что было ее жизнью, — разговоров об этом она с ловкостью избегала.

Потому что большинство хочет, чтобы только их замечали и только их слушали. Ну и конечно, чтобы было весело. Анни старательно окружала себя людьми, разделявшими подобную жизненную философию. А уж если человек работал в ресторане, то он автоматически становился ее единомышленником. Люди, которым нравилось смеяться и получать удовольствие от жизни, которые не были склонны копаться в прошлом, жили здесь и сейчас, в данный момент, и могли закатить хорошую вечеринку в любой день недели.

С Хассаном она познакомилась поздно ночью, возвращаясь домой с вечеринки. Он был водителем такси, по дороге они разговорились, много смеялись. Все закончилось тем, что Анни пригласила его к себе на чашку чая, а рассвет они уже встретили вместе в одной постели. После чего стали более или менее регулярно встречаться, но всегда у нее дома, и Анни это вполне устраивало.

Никаких постоянных отношений.

Пока не эта маленькая беременность. И аборт, после которого он сидел у больничной койки и рыдал, а потом объявил, что порывает с нею. И Анни решила, что это совсем неплохо. Порой она, конечно, скучала по нему, когда спала с Алексом — тот всегда настаивал на том, чтобы удовлетворить ее первой, даже раньше, чем он входил в нее, — но это была всего лишь плотская тоска, ничего иного она бы просто не позволила себе почувствовать или, по крайне мере, признаться. Самой себе, ему, кому-то еще.

Однажды Анни увидела его вместе с семьей. Это произошло всего за несколько дней до ее отъезда домой. Она была в торговом центре, искала подарки на Рождество, пальто расстегнуто, сильно выпирающий на ее худом теле живот. Она ехала на эскалаторе вверх, а он спускался вниз. В компании толстой жены с усиками и двух детишек, на вид им было столько же лет, сколько и Онни с Арто, четыре и шесть годиков. Жена о чем-то болтала с детьми, Хассан стоял на пару ступенек позади них, и в какой-то момент их взгляды встретились. А потом они проехали мимо друг друга. Анни не стала оборачиваться, хотя была уверена, что он точно не удержался. Это был единственный раз, когда она видела Хассана в его второй жизни, его собственной. От волнения ей потом пришлось присесть прямо посреди игрушек в торговом зале, но персонал лишь улыбался, кто-то дал ей стакан воды и сказал что-то дежурное о растущих животиках, а Анни им подыгрывала и спустя короткое время вновь почувствовала себя как обычно.

Порванные брюки

Анни (или Эско) пытается собрать семью. На сцену выходит брат Анни — Лаури, и с ним драма набирает еще больший оборот. Но по-прежнему ничего не происходит.

Тот, кто растет на крестьянском хуторе, постоянно ощущает присутствие смерти. Хотя, конечно, не только смерти, но и жизни. И времен года. Их смена вообще приобретает особое значение. Короче говоря, жизнь на крестьянском хуторе — штука особая и подходит далеко не всем.

Анни всегда знала, что должна отсюда уехать. Многие из ее братьев и сестер должны были уехать, они знали об этом, всегда знали. В школе на детей фермеров быстро начинали смотреть как на неуклюжих, заросших грязью поросят. И это несмотря на то, что большинство детей в классе были именно детьми фермеров, а, может быть, как раз поэтому.

Анни никогда особо не стремилась к знаниям, но она рано поняла, что самый короткий путь вырваться с фермы лежит через школу. Поэтому, когда аттестат о получении среднего образования был получен, она поступила в профучилище в Торнио на специальность «работник в сфере гостиничного и ресторанного обслуживания». Целый год она ходила на занятия и вскоре смогла получить работу в Городском отеле.

В день экзаменов ее приехали поддержать родители (им нужно было в город по каким-то делам, в противном случае они бы ни за что не приехали, да еще в будний день, ха-ха-ха!). Пентти нервничал, переминался с ноги на ногу и то и дело косился на часы, а Сири с уложенными волосами выглядела одновременно радостной и печальной, когда Анни получала свой диплом, стоя на маленькой, продуваемой сквозняками, сцене.

После чего она пригласила родителей на обед прямо в этот самый Городской отель (в его самую шикарную часть, не в Укколу), где пыталась общаться с ними так, словно они были ее гостями. Родители с недоумением взирали на нее. Какое им было дело до того, что происходило в большом городе?

— Дерьмо это все, — в конце концов припечатал Пентти.

Сири пыталась приструнить его — она не хотела, чтобы его ругательства выдали то, что они были обычными фермерами (как будто это было единственное, что могло их выдать в этом прохладном тихом зале, наполненном мелодичным звяканьем фарфора), но Пентти не собирался замолкать.

— Вся эта система только и делает, что ставит палки колеса мелким хозяйствам и, прежде всего, нам, фермерам. Политикам и дела нет до наших нужд, им вообще на нас плевать.

Анни, которая с недавних пор начала читать газеты, знала, что отец неправ. Знала, что правительство во главе с обожаемым Кекконеном за время прошлого мандатного периода провело несколько сельскохозяйственных реформ, и еще она знала, что отец всегда хвалил и идеализировал всеми любимого президента и отца народа, но здесь и сейчас решил озвучить другую точку зрения, потому что… ну да, потому что он был так устроен. Ему нравилось идти наперекор, нравилось всех провоцировать тогда, когда люди просто хотели расслабиться и получить удовольствие. Поэтому она ничего не сказала. Понадеялась, что, не встретив никакого сопротивления, отец в тишине позабудет обо всем.

— И сколько тут еще прикажете ждать, пока кто-нибудь к нам подойдет, — проворчал он вместо этого, и тут же рядом материализовался официант, готовый принять их заказ. Бесстрастный и неподвижный, именно такой, каким учат быть в школе ресторанного обслуживания. Клиент всегда прав, как говорится.

Сири все это казалось чрезвычайно захватывающим, Анни видела это по матери. Жутким, но захватывающим. Она боялась допустить ошибку, слишком рано или неправильно постелить на колени салфетку, взять не в ту руку вилку или нож, но при этом она подмигивала дочери при каждом удобном случае, одновременно продолжая восхищаться хрустальной люстрой на потолке и спокойным приглушенным говором людей в зале.

Пентти же, напротив, страшно раздражали накрахмаленные белые скатерти и все эти богатеи вокруг. Он повязал салфетку себе на шею и ел свой vichyssoisse[4], шумно чавкая и причмокивая, пока Сири сидела рядом с пунцовым лицом. Пожалуй, это было бы даже весьма трогательно, если бы самой Анни не было так стыдно за своего отца.

— Твой картофельный суп куда вкуснее, Сири, и к тому же не стоит четырнадцать марок.

Анни думала об этом, пока парковала пикап Пентти перед Городским Отелем. Она решила навестить Арто, несмотря на то, что тот все еще был под наркозом, и захватила сменную одежду для Сири, а потом собиралась прогуляться по городу. В общем, все как обычно, когда приезжаешь в родные места.

Но прежде она предприняла еще одну попытку дозвониться к себе на квартиру, в Стокгольм. Домой, младшему брату Лаури, который к тому моменту уже несколько месяцев жил у сестры. Анни не имела ничего против того, чтобы жить с братом, но она знала, что Алекс лишь терпеливо выжидает, готовый в любой момент переехать к ней. И еще она знала, что из комнаты, которую сейчас занимал Лаури, вышла бы отличная детская.

Все эти решения, все те слова, которые должны быть произнесены. Она так часто думала об этом, что теперь одна лишь мысль о чем-то подобном наводила на нее тоску.

Анни стояла в телефонной будке перед Городским Отелем и дрожала от холода, слушая гудки в трубке. Сквозь стекло она видела украшенный к Рождеству фасад отеля. Еловые венки, перевязанные красными шелковыми лентами.

Никто не брал трубку.

Она ждала, представляя себе младшего брата, как он возвращается рано утром домой, уставший, да и, честно сказать, все еще пьяный. Она выждала еще немного. Когда ей не ответили, она набрала номер Алекса. Тот, напротив, почти сразу же поднял трубку.

— Принцесса!

По телефону Алекс всегда говорил чуть громче, чем требовалось. У Анни моментально возникло желание сказать ему, что не надо так кричать, она и так его прекрасно слышит, но сейчас не была к этому расположена. Ведь не скажешь же маленькому щенку «Перестань махать хвостом!», всему свое время. То же самое испытывала Анни и к Алексу. Всему свое время.

Она не сказала ему о том, что произошло с Арто, она вообще не стала ничего ему рассказывать, и довольно скоро разговор между ними иссяк.

— Ну что, пока… — неуверенно произнес Алекс.

— Да… — ответила Анни. — Я просто хотела узнать, как у тебя дела.

Она рисовала указательным пальчиком на запотевшем стекле крошечные прямоугольнички.

— А, ну, со мной все в порядке. Ты сама-то как?

По его голосу было слышно, что он улыбается. Как он обычно и делал. Улыбался и улыбался.

— Ну-у… ничего так.

— А живот?

— Растет.

Тишина в трубке.

— Окей, тогда я побегу, mi amore, но ты мне вскоре еще позвони, bella donna.

— Обещаю.

Клик. И трубку положили на рычаг. А она снова попыталась дозвониться до своей квартиры. Ну, ответь же, Лаури, ответь. Но Лаури не отвечал.

* * *

Сколько Лаури себя помнил, он всегда был гомосексуалистом.

Ну, или, во всяком случае, знал об этом. Понял еще подростком. Что он не такой, как остальные мальчики. Братья или друзья по школе. Или сам папа Пентти.

Ему больше нравилось проводить время с сестрами. Расчесывать им волосы, смотреть, как они накладывают макияж, выступать в роли живой куклы для их косметических фантазий. Его старшие сестры были для него идолами, образцами для подражания. Он с детства постоянно делил с ними одну комнату, когда же его лишили этой возможности, и было решено, что Анни и Хелми должны иметь свою собственную отдельную комнату, то он все равно старался проводить все время у них.

И когда Анни покинула их, какая-то часть его словно умерла. А если и не умерла, то взяла паузу. Впала в спячку. Едва окончив гимназию и выучившись на работника в сфере ресторанного обслуживания, он переехал жить к ней. На автобусе «Тапанис», в джинсах в обтяжку и в старой кожаной куртке Хелми. Ему было восемнадцать: гладкие мягкие щечки, каштановые локоны и голод во взгляде, в теле, жадный до любви, красоты, приключений, самой жизни, с твердым ощущением, что вот только теперь все и начинается.

Каждую неделю он звонил Анни. (Тайком, потому что Пентти был помешан на телефонных счетах). Накручивал телефонный провод на палец, пока тот не посинеет, и слушал, слушал, слушал… Ее рассказы о каблуках и длинных волосах, о танцах, дискотеках, метро, шведском языке, о ее квартире, друзьях на работе. Когда она звала его, говорила: приезжай и живи у меня сколько захочешь, пока не найдешь что-нибудь свое, да, ты только приезжай, но сперва ты должен закончить школу, пообещай, что закончишь, и он обещал, знал, что в этом вопросе Анни непреклонна, это было тем непременным условием, от которого не отвертишься. Оставалось два года, потом год, потом месяцы, дни, часы, минуты.

Еще несколько дней спустя после этого разговора он не ходил, а летал. Сразу стало легче сносить насмешки Пентти, издевательства одноклассников, ничто не трогало его, покуда голос Анни свежим воспоминанием звучал в голове.

Ну, погодите, билась одна единственная мысль.

Ну, погодите…

Однажды я уеду отсюда, куда-нибудь туда, где кипит жизнь, а вы останетесь здесь. Здесь, на клочке земли, провонявшем коровьими лепешками. В Богом забытом месте.

Так он думал, сидя на полу школьного туалета и дожидаясь, пока подсохнут волосы и свитер, чтобы можно было вернуться на урок или домой, не вызывая лишних вопросов. Это было их любимой забавой — обливать его водой, а еще заставлять его выкрикивать разные непристойности: про хуй во рту или о том, каким он был омерзительным ничтожеством. В итоге Лаури настолько наловчился уходить в себя, что когда над ним издевались, он ощущал себя далеко, за много-много километров отсюда, и лишь его тело оставалось здесь, в плену этого ледяного ада. И поскольку он никогда ничего не говорил и молча сносил все унижения, издевательства продолжались все девять классов и потом, в гимназии, несмотря на то, что его мучители давно выросли и стали почти взрослыми людьми. Но часть вины лежала на самом Лаури, потому что он никогда не возражал и не сопротивлялся. Как бы то ни было, тут есть над чем порассуждать и о чем подумать, если хочешь найти этому объяснение.

Он уехал на следующий день после окончания школы. Собранная сумка уже несколько недель пылилась под кроватью. У него было не так уж много вещей, которые он хотел взять с собой на память. Лаури не читал книг, не собирал моделей самолетиков и кораблей, не играл в оловянных солдатиков. В сумке лежало несколько предметов одежды, из той, что не стыдно надеть, пара солнечных очков, которые он за год до этого получил на Рождество от Анни и ополовиненная бутылка «Коскенкорвы»[5], оставшаяся после выпускного.

Пентти даже слова не сказал ему на прощание, зато Сири самолично отвезла его в Торнио. Мать садилась за руль лишь в случае крайней необходимости. Остальных детей она бы ни за что не отпустила в дорогу и уж подавно не стала бы никого подвозить, но Лаури — другое дело. Ведь он сам был другим.

Лаури был одним из ее наиболее горячо любимых детей. Ей нравилось находиться с ним наедине — только они вдвоем, мать и сын. Они болтали всю дорогу до автовокзала, легко перескакивая с одного на другое, — о том, что теперь тот или иной сосед станет делать со своим участком земли, какой замечательный урожай клубники выдался в этом году, — о повседневных вещах, таких привычных, и ни слова о том, что он уезжает, да еще так далеко, и ни слова о том, другом, неназываемом, что он был геем и именно поэтому должен уехать. Лаури не мог измениться и стать другим, чтобы иметь возможность остаться, но он знал, что Сири любит его и принимает таким, какой он есть, — не все матери способны на такое, но она была именно такой, — и он понимал, что она знала: ему тут мало чего светит.

И все же Лаури пришлось вытирать ей слезы, когда они сидели и ждали автобус.

— Не плачь, мама. Все будет хорошо.

Она кивнула. После чего достала из своего кожаного портмоне купюру достоинством в пятьсот марок.

Лаури понимал, какие это большие деньги, и знал, что матери пришлось обмануть Пентти, поэтому он благодарно поцеловал ее в щеку и, ни говоря ни слова, молча взял купюру у нее из рук. И, хотя он ни на секунду не пожалел о своем решении уехать и ни разу не оглянулся назад, все равно, оказавшись в автобусе, плакал как маленький ребенок, пряча глаза за мокрыми стеклами черных очков, в своих узких тесных джинсах и старой кожаной куртке Хелми.

— Поехали со мной, мама, — хотел сказать Лаури матери, но не сказал. Вместо этого он спел ей, потому что просто ждать в тишине было невыносимо. Так они и стояли на автовокзале: он обнимал ее, ее голова покоилась у него на груди, его голос раздавался в ее ушах.

Он пел ей песню о Керенском. Мама очень любила эту песню: о том, как русские революционеры месили свое тесто, а Финляндию собирались использовать вместо соли. Сири нравился голос сына, и эта песня всегда приводила ее в хорошее расположение духа.

Но не сегодня.

— Kaleva kultani[6], — сказала она тихо и нежно погладила Лаури по щеке.

Калева было его имя, данное ему при крещении, в честь тогдашнего президента, выходца из простого народа, Урхо Калева Кекконен, — человека, который грудью стоял за госпожу Финляндию, защищая ее от русских. А Лаури назвали так в честь другого героя, воевавшего за Карелию, точь-в-точь как Пентти. Вот бы знать наперед, когда они давали ему имя, кем он станет. Или, наоборот, не станет.

Потому что, кто знает, люди изначально такими рождаются или такими становятся?

Лаури всегда был гомосексуалистом, но старался соблюдать приличия и не переступать черту. В нем изначально жила тьма, но он не всегда обращал ее обратной стороной внутрь, в себя. Эта тьма порой ранила тех, кто был с ним рядом, людей, за которых он переживал и которых любил. Любил? Да, возможно.

Утерев слезы, Лаури сосредоточился на виде за окном. Он пытался запомнить, все, что видел: названия растений, ельники, «вольво», бензоколонки «Шелл». Хотел заменить свои ландшафты, свою родную Финляндию на то новое, что проносилось за окном. Вот она — Швеция, его новая родина. Он смотрел, как меняется пейзаж за стеклом, и вместе с ним менялся он сам, или хотел, пытался измениться.

Все это теперь мое. Я никогда не вернусь назад, думал он. Тихонько, почти шепотом, тренировал свое шведское произношение, бормоча себе под нос, пока дорожные мили проносились мимо одна за другой, все больше приближая его к месту назначения, где его жизнь сможет начаться заново.

Наступил вечер, стемнело, и автобус сделал остановку в Сундсвалле. Лаури купил чашку кофе, уселся с ней на стоянке для отдыха и, покуривая, разглядывал людей вокруг себя, жадно впитывая в себя шведскую речь.

Чуть поодаль устроилось несколько пожилых дам, он узнал их — они вместе ехали в одном автобусе. В платьях из полиэстера и с шалями на головах они пили свой прихваченный из дома кофе в термосах и перекусывали карельскими пирогами с яйцом. Отныне ему плевать на этих финских куриц, они больше не были частью его мира. Позади них сидела многодетная семья, сопливые детишки кричали и дрались, а потная мамаша пыталась их утихомирить. Отец семейства украдкой поглядывал на Лаури, или даже, скорее, изучал его.

Лаури исполнилось всего восемнадцать, и он имел мало опыта в таких делах, но он всегда точно знал, когда его кто-то хотел.

Папаше было лет тридцать. Швед. Бакенбарды и клетчатая рубашка.

У Лаури просто не было выбора, он поднялся и направился в туалет.

Он потратил много времени, приводя в себя порядок, понимая, что мужчина глядел на него и боролся со своими демонами. Так всегда бывает с теми, кто проживает свою жизнь в тайне, постоянно обуреваемый внутренней борьбой, в попытке решить нерешаемое.

В мужском туалете было пусто. Лаури заглянул во все кабинки, после чего прислонился к стене и принялся ждать, осознавая, насколько хорошо он выглядит. Расстегнул верхнюю пуговицу на джинсах и когда тот мужчина наконец появился, облизнул губы и спросил его на своем ломаном шведском, нравится ли ему то, что он видит.

Не в силах ничего сказать, мужчина лишь молча кивнул в ответ.

Лаури втянул его в самую дальнюю кабинку и запер дверь. Медленно-медленно, не сводя с него глаз, расстегнул на мужчине ширинку. Под ней обнаружился хороших размеров полностью эрегированный член. Лаури спустил с мужчины джинсы до самого пола и сам опустился перед ним на корточки. Прежде он уже брал пару раз член в рот и знал, что у него прямо-таки талант к этому делу. И неудивительно — ведь он столько раз мечтал и фантазировал о чем-то подобном, мысленно прокручивая в голове все возможные сценарии. Казалось, мужчина тоже был больше, чем просто доволен, он стонал, глубоко запуская свои пальцы в кудри Лаури.

— Да-а-а, вот так, — повторял он тихо, снова и снова.

Словно утешал или поощрял зверя.

Внезапно дверь в туалет открылась, и кто-то вошел в кабинку рядом с ними. Мужчина замер и следом ускорил темп. Его пальцы, запутавшиеся в волосах Лаури, усилили хватку, он быстро и грубо вбивался в юношу и наконец беззвучно излился ему в рот.

В соседней кабинке спустили воду, дверь открылась и закрылась.

Взгляд мужчины, еще совсем недавно вязкий и похотливый, теперь стал суровым и замкнутым, но прежде, чем исчезнуть, он бросил под ноги Лаури сотню шведских крон.

Какое-то время Лаури просидел на холодном кафеле туалета, после чего поднял сотенную купюру с пола и отправился в ресторан, где купил себе стейк с перцем. Поедая его, он ощупывал себя везде, где только можно, пока наконец не сказал сам себе: да, конечно, я чувствую себя грязным, но это только тогда, когда я думаю о том, что произошло, но если я не буду об этом думать, то ничего и не почувствую, да и к тому же этот стейк с перцем чертовски вкусный. Тот же самый способ отвлечься и переключиться на другое он применял в черные моменты в школе и теперь собирался развивать и совершенствовать его дальше.

Когда Лаури снова садился в автобус, стейк с перцем горячим камнем лежал в его животе, и он чувствовал себя так, словно уже начал свое победное шествие, призванное сделать Швецию его собственностью, причем на совершенно особый манер.

Анни знала о приезде Лаури и приехала встретить его на вокзале. Для нее этот день был самым обычным, ничего не значащим деньком. Стояла жара, четыре часа дня — самое жаркое время суток, и на сестре было легкое цветастое платье коричнево-красной расцветки, которого он прежде у нее не видел. Лаури поразило, с какой уверенностью она держится, знает куда идти, не боится движущихся эскалаторов — все вместе это создавало настолько разительный контраст с его собственной неуверенностью, что он поклялся самому себе постараться как можно быстрее обвыкнуться в этом городе. Изгнать из себя того прежнего провинциала, каким он был раньше.

Он следил за сестрой, за всеми ее движениями и бережно откладывал их в памяти, чтобы позже иметь возможность воспроизвести все самому. По натуре Лауре был хамелеоном и имел большой опыт в подражании своим сестрам, сперва Анни, а потом, когда она уехала, Хелми. Пусть даже Хелми была несколько вульгарна, на его взгляд.

Чтобы добраться до их нового дома, пришлось проехаться на метро, потом на автобусе и следом совершить короткую прогулку по залитому палящим солнцем жилому микрорайону на юге столицы с драматическим названием Брандберген[7].

Брандберген, хотя здесь и жило много финнов, вовсе не походил на гетто. Большинство жителей были родом из куда более цивилизованных мест, чем Анни и Лаури, многие приехали с юга Финляндии, но все равно слышать родную речь, когда идешь в «Темпо» за безвкусным шведским кофе с хрустящими хлебцами, было куда как приятно, пусть даже на других диалектах, неважно.

Квартира Анни оказалась уютной, светлой и очень чистенькой: симпатичные обои в мелкий цветочек и светлый линолеум во всех комнатах, который так легко мыть, черный кожаный диван в гостиной и большая стереосистема на стеллаже из красного дерева. На кухне лежал один из домотканых ковриков Сири, но в остальном — ни малейшего напоминания об отчем доме. Если не считать, что все было чисто и прибрано, как и там.

Анни сварила кофе и накрыла столик на балконе, после чего с заговорщицкой улыбкой выудила откуда-то припрятанную бутылку коньяку и плеснула по чуть-чуть в их чашки.

Они сидели, смотрели на заходящее вечернее солнце, курили и болтали, и Лаури ощущал себя таким свободным, что даже голова кружилась. Наконец-то он оказался там, куда так настойчиво стремился. Анни рассказала ему об одной своей подруге, живущей в том же районе, всего в паре домов отсюда, та работала на пароме и вела там себя настолько по-хозяйски, что запросто могла организовать собеседование для Лаури, если он этого хочет, конечно.

— Я могла бы поднатаскать тебя в шведском и все такое, но на самом деле это не так уж и важно. Достаточно быть просто милым, симпатичным, вежливым и обаятельно улыбаться. Все остальное придет само. Но вот обаяние — с этим надо родиться.

И вслед за этим она чокнулась с ним чашкой с кофе и разразилась смехом.

Лаури нравилось видеть сестру такой. Такой светской и такой счастливой. Он помнил ее замкнутой, постоянно погруженной в себя, но теперь она, казалось, расслабилась, приспустила вожжи, пусть не до конца, но все же.

Он был счастлив, что сестра подпустила его к себе. Пусть и не совсем, но они стали чуть ближе. Это придавало ему ощущение собственной значимости.

Лаури получил работу на судне. Как и говорила Анни, им действительно было неважно, умеешь ли ты что-то делать. Главным было не умение носить тарелки, сервировать блюда, подавать вино и убирать со стола, а то чувство, с которым ты это делал, умение быть в меру дерзким и ловким и при этом радостным и обходительным с гостями. И для Лаури не существовало никаких проблем в том, чтобы быть обходительным с гостями, — да что там, со всеми, кто попадался ему на пути, потому что он еще никогда не чувствовал себя настолько счастливым. Все встреченные им люди казались ему такими интересными и захватывающими только потому, что не походили на него, и он усердно трудился над тем, чтобы перестать быть самим собой.

Он твердо решил стать кем-то другим: не таким, каким был раньше, не таким, каким ему пришлось вырасти. Сын своего отца, но при этом постоянно вызывающий у всех разочарование, — у Пентти уж точно, — с ним никогда не считались, потому что он был не такой, какой был им нужен. Работая же на судах, Лаури никого не разочаровывал.

Он вовремя являлся на работу и делал то, что должен был делать, всем своим видом излучая радость, да и почему бы ему не радоваться? Чаевые потоком лились в его карманы, он впервые зарабатывал сам себе на жизнь и ощущал себя, по меньшей мере, королем или поп-звездой со всеми этими устремленными на него взглядами, когда он ловко лавировал между столиками в своих черных брючках в обтяжку и белоснежной рубашке.

Лаури не брезговал случайными связями и частенько уединялся с кем-нибудь поздними вечерами в каюте — разумеется, лишь после того, как отработает свою смену. Он умел пить почти в неограниченном количестве, а наутро вскочить и отправиться на работу разносить завтраки, причем пару раз ему доводилось так делать даже не приняв душ и явственно ощущая, как нечто мокрое течет из его ануса в трусы, пока он сервировал свежесваренный кофе для ставших спозаранку туристов.

На судах работали по графику семь через семь, что означало, что семь дней подряд следовало находиться на борту, после чего семь дней можно было отдыхать. Лаури поднимался на борт в Хельсинки, чаще всего он работал на «Викинге Изабелла», — пароме, курсировавшем по маршруту «Стадсгорден — Хельсинки», после чего целую неделю бесцельно слонялся по городу, ощущая собственное превосходство над своими соотечественниками.

Он больше никогда не будет жить в этом краю, пусть даже Финляндия и не везде такая, как у него дома, но Хельсинки явно чего-то недоставало, — некоего ритма, биения жизни. В этой финской столице не было никакого ощущения диско, здесь все было прочно устоявшимся, коричневым и унылым, и он понимал, почему его младшему брату Тармо будет так хорошо здесь несколько лет спустя.

Хельсинки казался бесполым и стерильным, и Лаури попросту не мог, да и не хотел иметь с ним что-то общее. Куда спокойней и надежней было подняться на борт парома под вечер и заняться обустройством мест для вечерних посиделок пассажиров.

Лаури обожал все, что было связано с его работой в ресторане, начиная от полировки бокалов и складывания накрахмаленных салфеток и заканчивая приветствием гостей и умением помочь им почувствовать себя как дома, и при всем этом он и себя ощущал частью высшего света. Такой роскошный, элегантный, драгоценный. И когда по окончании смены он сходил дома на причале в Стокгольме, ему нравилось, не спеша брести домой, заходя по пути на крытый рынок Хёторге, чтобы купить себе пару головок остро пахнущего сыра и виноград с мармеладом, а потом нести все это вместе со своей порцией вина из дьюти-фри домой на Брандберген.

Анни чаще всего работала на «Салли», — пароме, курсировавшем по маршруту «Стадсгорден — Обо», и ей пришлись по нраву посиделки с вином, которые ее младший брат устраивал, чтобы отметить приближение свободной недели. Многие из тех, с кем они работали на судах, любили ходить друг другу в гости, и каждый день где-нибудь обязательно утраивалась какая-нибудь вечеринка, на которую можно было пойти. Со временем Анни, по мере того, как ее шведский становился все лучше и лучше, стала работать даже больше на суше, чем на воде. Теперь все выходные она трудилась в отеле «Хассельбакен» в Зоологическом саду, что немного огорчало Лаури и несколько засоряло его чашу радости, когда он слишком много думал об этом. Поэтому он старался этого не делать, — ну, в смысле, думать.

* * *

Анни попробовала еще разок дозвониться домой и по-прежнему безуспешно. Сколько же можно, подумала она. От стояния в холодной телефонной будке у нее закоченели все пальцы, поэтому она решила отложить попытки дозвониться на потом, — может, попробует из дома Хелми.

Повесив трубку, Анни немного прогулялась по городу. Город как город, смотря на чей вкус, но ее удивляло, как же съежился Торнио по сравнению с ее расширившимся миром, по сравнению со Стокгольмом, ставшем теперь ее городом.

Она повсюду видела знакомые лица, — одноклассников или их сестер с братьями, из тех, кто остался здесь жить. Анни важно кивала им при встрече, но ни с кем не остановилась поболтать. Она прошла вдоль Пуутархакату (Садовая улица) и свернула на Халлитускату (Правительственная улица), центральную улицу города, по пути заглянув в крошечный бутик фру Каунио, куда она отправилась, едва получив свою первую зарплату в Городском отеле. В тот раз она купила там свою первую знаковую вещь — лиловый комбинезон с добавлением шерсти. Тело в нем чесалось так, что не приведи Господь, но она все равно носила его, пока не изорвала вконец так, что починить уже не представлялось возможным, — настолько много значил он для нее, словно символ, словно трофей. Целый месяц после этой покупки она прожила, питаясь одной лишь жареной картошкой, но оно того стоило.

Через витрину она сразу увидела фру Каунио, с дружелюбной улыбкой сопровождавшую какую-то покупательницу, а еще там была дочь фру Каунио, Леена, которая училась с Анни в параллельном классе в профучилище, теперь же она стояла за кассой и пробивала чек другой покупательнице.

Анни кольнула жалость к стоящей за прилавком Леене, но тут же ее мысли переключились на себя, заставив ее вздрогнуть: а что, если бы на ее месте оказалась я, если бы это я осталась в этом городе, вышла замуж за Йармо или Йаако или Йукку, и работала бы здесь или в каком-нибудь другом бутике или ресторане или бы просто… просто осталась. Для Анни не было наказания хуже, чем остаться здесь. Хелми, к примеру, никогда об этом не задумывалась. И Эско. И Сири. И даже Тату, который преспокойно жил среди всех этих людей, имея две погубленные жизни на своей совести.

Нет, почти никто из них не задумывался о том страшном наказании — ежедневно, ежеминутно страдать от того, что приходится оставаться в этой дыре, где нечем дышать, нечего смотреть, где нет никакой возможности нормально отдохнуть, побыть одному. Что, разве не так? А может, в глубине души они и мечтали о том, чтобы вырваться, сбежать прочь из этого ада?

Стоя снаружи, она разглядывала Леену через стекло витрины — наверняка та завидует Анни, у которой хватило духу бросить все и уехать. Леена словно почувствовала на себе взгляд Анни и подняла голову. Взгляды двух старых школьных подруг встретились, и Леена радостно улыбнулась ей и махнула рукой, приглашая зайти. Анни пришлось по-быстрому изобразить жестами, что она страшно торопится и ей срочно надо бежать, может быть, в другой раз, скажем, завтра?

Она шагала по заснеженным тротуарам в своих дорогих кожаных сапогах, слишком холодных и скользких для северных зим, — ну и что, зато выглядят круто, — и, шагая, Анни думала о Лаури. Он разделял ее тоску. Анни знала, как плохо обращались с ее младшим братом в школе, и что это еще больше усиливало его тоску и желание свалить отсюда, но еще она знала, что он всегда держал все свои устремления в себе, как дело давно решенное, словно он был чуточку лучше, чем все эти бедолаги, изолированные от остального мира и привязанные к этой Богом забытой дыре. Если бы брату нравилось учиться, он бы наверняка стал ветеринаром. Но работа официантом подходила ему лучше. Гораздо лучше, чем ей, но ведь она не собиралась всю жизнь вкалывать официанткой.

* * *

Лаури вспомнилась весна, когда его любимая корова Култа родила теленка. Ему тогда было лет восемь или десять, не больше.

Из всех времен года Лаури больше всего любил весну и всегда с нетерпение ждал ее прихода. Ему нравилось помогать при родах. У него были длинные худые руки с ловкими пальцами, и он засовывал их в коров, чтобы нащупать теленка и проверить положение плода. Ему нравилось это занятие по двум причинам: из-за большой ответственности, возложенной на него, и из-за той ни с чем несравнимой ауры спокойствия, которая царила вокруг рожающих коров. Ему нравился сам момент рождения. Это было как Рождество, при этом подарок, который к нему полагался, превосходил все мыслимые ожидания. Он никогда не чувствовал себя настолько любимым своим отцом, как в те моменты, когда Пентти знал, что он может помочь, что он нужен.

Лаури рос тоненьким, слабым и пугливым мальчиком, — в общем, мало к чему пригодным. Во всяком случае, так думал его отец, и охотно сообщал ему об этом при каждом удобном случае, но здесь и сейчас, когда приходилось принимать роды, он на время становился самым лучшим папиным помощником, — больше никто из детей не был на это способен, некоторых даже мутило при одной лишь мысли участвовать в чем-то подобном.

Но для маленького Лаури это было одно из немногих дел, которое он умел и любил делать.

Он мечтал стать ветеринаром, когда вырастет, и, к его удивлению, Пентти не возражал и не говорил ему:

— Да ладно, ты че, на зубрилку похож?

или:

— У тебя ничего не выйдет — шутка ли, столько лет проучиться в школе!

или:

— Чтоб такой идиот, как ты, стал ветеринаром? Даже думать об этом забудь.

Ни одной гадости или колкости, которыми он обычно награждал своих детей, когда те озвучивали вслух свои планы на будущее, не прозвучало в адрес Лаури и его стремления стать ветеринаром. Отчего Лаури еще больше поверил в свою мечту, в то, что она сбудется. И он осмеливался мечтать.

За неделю разродилось четыре коровы, и пока все шло хорошо. Оживленные и радостные возвращались они домой после каждых родов, и не только Лаури, но даже Пентти казался очарованный чудом появления на свет новой жизни, — во всяком случае, когда дело касалось его скотины или его собственных детей.

Они вместе пили кофе, поставив кофейник на бочку, и Лаури чувствовал себя спокойным и умиротворенным под улыбающимся взглядом отца, — в такие моменты между ними царило полное взаимопонимание, ощущение, что они были вместе, заодно, с общей верой в будущее.

И вот пришла очередь разродиться Култе.

Сам Лаури дал корове это имя, когда она появилась у них на хуторе четыре года назад. Она была коричневой, с белыми пятнами и узором в форме сердечка на одном боку, и он настоял, чтобы ее назвали Култой[8], хотя старшие братья и сестры дразнили его, спрашивая: почему бы тебе, черт подери, не назвать ее Шведским Маслом, и даже на лицах родителей читалось сомнение. Култа была чуть меньше остальных коров, но это не мешало ей давать много молока; зачастую ее удои превосходили удои остальных коров, но опять-таки, из-за ее размеров роды могли оказаться трудными.

Был поздний вечер, когда Лаури пришлось бросить чистку картошки к ужину (он сделал это с видом триумфатора и прошествовал мимо братьев и сестер, ощущая собственную важность, хотя на тот момент так оно и было), потому что пришел Пентти и забрал его с собой, сказав, что теперь пришла очередь Култы родить теленка.

Корова лежала в глубине стойла и выглядела крайне измученной.

— С ней что-то не так, — сказал Пентти.

Он похлопал Лаури по плечу, и они вместе приблизились к лежащей телке.

— Осмотри ее и скажи, что с ней. Должно быть, теленок лежит ногами вперед и головой назад, потому что схватки начались у нее еще в обед, но до сих пор ничего не произошло. Наверное, нам нужно попытаться развернуть его.

Это была работа Лаури, но он, странное дело, почти совсем не нервничал, ощущая в себе полную готовность выполнить поручение. Лаури закатал рукава и в успокаивающем жесте положил одну руку на бок Култы, а вторую ввел внутрь нее. Корова едва отреагировала, и Лаури принялся сосредоточенно ощупывать внутренности своей любимицы.

— Да, там что-то есть. Морда, я нащупал морду!

Он взглянул на своего отца, тот тоже заразился его волнением. Они были так близки в этот момент, почти как друзья, единомышленники.

— Проверь, не перекрутилась ли пуповина вокруг шеи!

— Нет, не получается, я не достаю!

— Постарайся, ты сможешь.

Пентти ободряюще похлопал его по спине, и Лаури буквально кожей ощутил возбуждение отца, он и сам чувствовал нечто похожее внутри себя, это странное состояние, словно на грани между жизнью и смертью. Их взгляды встретились, отец ободряюще смотрел на него, но теперь в этом взгляде было что-то еще, похожее на удивление, словно это Лаури теперь был авторитетом и знал куда больше, чем Пентти.

Рубашка со свитером могли помешать ему. Лаури снял их и засунул в Култу всю руку по самое плечо. Он ощупал нос теленка, прошелся мимо его глаз и наконец добрался до его горла.

Все верно, там что-то было, пуповина, как и сказал Пентти. Скользкая и мягкая на ощупь она походила на поливочный шланг, вроде того, из темно-зеленого пластика, что лежал у них в саду.

— Я нащупал пуповину! Она обмоталась вокруг его шеи, папа!

— Просто размотай ее! Ну же!

Лаури осторожно потянул за пуповину и, когда почувствовал, что та поддается, рискнул дернуть чуть посильнее. Ему удалось поднять ее и стянуть вверх, через морду. Должно быть, для Култы все это было очень болезненно или неприятно, потому что она дернулась и инстинктивно отреагировала, лягнув копытами в паре сантиметров от лица Лаури, но промахнулась и задела плечо, оставив на память синяк величиной с куриное яйцо, который он позже имел возможность лицезреть, но в остальном больше никаких повреждений. Он с облечением выдохнул, довольный, что справился с заданием.

— Думаю, у меня получилось, — сказал Лаури.

— Тогда помоги ей вытянуть его наружу, у нее больше не осталось сил на схватки, так что придется нам.

Под руководством Пентти Лаури ухватил теленка за шею и тянул, тянул изо всех сил, но Култа совершенно ему не помогала, просто лежала, совершенно неподвижная и медленно дышала. Очень трудно появиться теленку на свет, когда корова ему в этом не помогает, и лишь спустя какое-то время, с полчаса, наверное, Лаури удалось сдвинуть теленка настолько, что до него сумел добраться Пентти и перехватить у сына инициативу. Благодаря сильным рукам отца дело пошло быстрее, и спустя несколько секунд тело теленка целиком оказалось на полу коровника. Пентти сильно хлопнул его по спине, чтобы активизировать дыхательные рефлексы, как это делают с новорожденными. Лаури прежде уже видел такое, но на этот раз ничего не произошло.

Пентти продолжал хлопать теленка. Удары не прекращались, и Лаури попытался отпихнуть отца, чтобы тот перестал стучать.

— Перестань, ты же делаешь ему больно! — закричал он.

Пентти оттолкнул его. Его глаза потемнели и стали такими же, как у Лаури, совершенно черными из-за расширившихся в ужасе зрачков.

— Теленок ничего не чувствует, — наконец произнес Пентти и покачал головой. — Больше ничего не сделаешь.

У Лаури задрожала нижняя губа, — да что там! — он сам весь дрожал как осиновый лист.

— Но ведь я же спас его! Я размотал пуповину!

Пентти пожал плечами.

— Слишком поздно. Там внутри счет идет на секунды, знаешь ли.

Лаури опустился на колени рядом с мертвым теленком. Ему было ужасно стыдно. Какой из него, к черту, ветеринар? Ишь, размечтался! И откуда только взялось в его голове это бредовое стремление?

Он всхлипнул и внезапно почувствовал, что джинсы его промокли. По полу расползалась темная лужа. Кровь. Это была кровь.

— Папа, у нее кровь! У Култы идет кровь! Мы должны ей помочь!

Но Пентти почти не отреагировал, лишь снова пожал плечами. Лаури увидел, что у отца дрожат руки.

— Нам не спасти ее. Пусть природа доделывает свою работу без нас.

— Но она же истекает кровью!

— Этой корове вообще не полагалось рожать. Она физически для этого не приспособлена. Просто оставь ее в покое, и она скоро уснет навсегда.

И с этими словами отец покинул коровник.

Лаури положил голову Култы себе на колени и нежно гладил ее по носу, проводил рукой по лбу. Так он просидел довольно долго. Солнечный летний день сменился вечером, снаружи стемнело. Никто так и не появился, никто не искал его и не звал по имени. Он долго сидел так, чувствуя, как из его любимой коровы вместе с кровью вытекает жизнь, и при этом никто ничего не делал, чтобы спасти ее. И сам он не мог ничего сделать, чтобы помочь ей. Он мог только гладить ее по морде и тихо плакать.

Уже поздно вечером Лаури услышал, как дверь в коровник отворилась. Пентти, кажется, удивился, обнаружив его в стойле. Чувство взаимопонимания, воспоминания о том, что им только что пришлось вместе пережить, все это куда-то делось, и теперь лицо отца ровным счетом ничего не выражало. Он появился, неся в обеих руках по лопате.

— Вот как, сидишь, значит. Ну что, она умерла?

Лаури покачал головой. Кожу на щеках стянуло от высохших слез, взгляд помутнел.

— Тогда пошел вон отсюда, — велел отец.

Когда Лаури не пошевельнулся, Пентти разозлился и вышвырнул сына вон из стойла. После чего взял одну из лопат и занес ее над головой коровы. Так замахиваются, когда готовятся, к примеру, закладывать фундамент под гараж. Но вместо этого лопата опустилась на голову Култы, и Лаури увидел, как ноги коровы дернулись и замерли, теперь уже навсегда. Он продолжал плакать, от всех этих рыданий у него уже раскалывалась голова, одежда грязными лохмотьями свисала с него, и из-за слез все вокруг было как в тумане.

Пентти бросил ему одну из лопат.

— Пошли, нужно их закопать, пока совсем не стемнело. Иначе налетят мухи и начнется черт знает что.

Но Лаури не смог пошевельнуться и остался сидеть в той же позе, не в силах успокоиться и перестать плакать.

Отец вздохнул, но больше его трогать не стал.

— Сходи в баню и хорошенько вымойся, прежде чем соваться в дом. Сири с ума сойдет, если ты перепачкаешь ей полы, она только что выбила все половики.

И с этими словами он ушел, прихватив лопаты. Лаури слышал, как отец во дворе зовет Воитто, одного из старших сыновей, который уж точно не станет рыдать над умершей коровой, не имея даже сил похоронить ее. Лаури утер слезы и попытался проглотить сопли, а те ни в какую не желали глотаться, и он все сглатывал и сглатывал. Наконец спустя какое-то время он, пошатываясь, выбрался из коровника и поплелся в баню.

Внутри никого не было. Лаури разделся и побросал всю одежду в печку, где яростно трещали поленья, после чего лег на самую нижнюю полку и зажмурил глаза.

Я только немножко вздремну, подумал он.

Он резко проснулся от того, что в лицо ему плеснули холодной водой. Над ним, нависая, стоял Пентти, багровый лицом, должно быть из-за жара, подумал сначала Лаури, от гнева, подумал он следом, и вдруг обнаружил, что лежит на траве перед баней.

— Какого дьявола ты творишь? — заорал отец. — Своими выкрутасами ты до смерти перепугал мать.

Позже вечером, когда Лаури лежал укрытый в своей постели, и Анни присела на краешек его кровати, чтобы пожелать спокойной ночи, весь день показался ему одним длинным и кошмарным сном. Ему было совсем не жаль сожженной рубашки, но вот потерять джинсы, да еще самые красивые, было очень обидно.

— Можешь взять мою старую велюровую куртку.

Лаури посмотрел на свою старшую сестру. Это была ее самая красивая куртка, и он частенько с мечтательным видом проводил пальцами по ткани, наслаждаясь мягкостью ворса. А теперь Анни сидела рядом и гладила его по голове, как она часто делала, когда он был еще совсем маленьким и ей приходилось сидеть рядом с ним, чтобы он не боялся уснуть, провалиться во тьму ночи. Сестра только что вернулась из бани, ее волосы были еще влажными, и эти разрумянившиеся щеки — она выглядела такой живой в тусклом свете ночника, такой красивой. Прямо как мой ангел-хранитель, подумал Лаури.

— Я все равно ее не ношу. И, кстати, я по натуре — осень. Мне больше идет винно-красный. А ты — лето, тебе ярко-красный будет в самый раз. Он тебе лучше подходит.

С этими словами она оставила его и отправилась в их общую с Хелми спальню, но на следующее утро, когда Лаури проснулся, на стуле у изножья кровати висела красная летняя куртка.

После того случая он больше не ходил в коровник. Он знал, где были похоронены Култа и ее теленок — в углу участка, где хоронили всех умерших на ферме животных, но сам никогда туда не ходил.

* * *

Отказавшись от мечты стать ветеринаром, Лаури перенес все свое внимание на сестер.

Он обожал сиживать на одной из кроватей в их комнате и наблюдать, как они приводят себя в порядок. Анни как самая старшая и опытная учила Хелми причесываться и накладывать макияж. Иногда они разрешали ему присоединиться к ним, в шутку разрисовывая его лицо помадой и тушью для ресниц, но чаще всего он просто наблюдал. Потому что Пентти просто свирепел, если видел сына накрашенным, и потом еще несколько дней оплеухи отца звоном отзывались в его ушах.

Свой первый сексуальный опыт Лаури получил, несмотря на свои детские воспоминания, именно в коровнике. Он гостил у Олли, одного из братьев отца со шведской стороны, помогал тому приглядывать за детьми, пока его жена лежала в больнице, где ей должны были прооперировать злокачественную опухоль. Лаури тогда было четырнадцать. В качестве подарка на день рождения он получил в тот год коричневые брюки. Они были сшиты из вельвета в крупный рубчик, расклешенные к низу. Облегающие, словно вторая кожа, его попу и член. Лаури ощущал себя в них неописуемо… взрослым, как ему казалось, или, скорее, сексуальным, хотя тогда он еще не понимал до конца значения этого слова.

Обычно в таких случаях посылали Хелми, ведь она была девочкой да к тому же на два года старше, но Сири на тот момент была беременна Арто и ей требовалась помощь по дому. Кроме того речь шла всего о трех, максимум четырех днях, а Лаури привык приглядывать за детьми. К тому же, поскольку он больше не помогал отцу со скотиной, то ему приходилось много трудиться, помогая матери по хозяйству, и он быстро выучился печь, готовить еду, убираться и следить за порядком в доме. В последний раз Лаури видел Олли и его жену Ееву, когда отмечали пятьдесят лет Пентти, и почти их не помнил — еще бы, почти пять лет прошло, — но с нетерпением ожидал момента, когда, путь на короткое время, но все же сможет отсюда уехать, подальше от всех этих криков и ссор. И потом — Швеция. Оказаться в Швеция — что может быть лучше?..

Сколько Лаури себя помнил, соседняя страна всегда была окутана в его глазах волшебным ореолом романтики. Были рассказы о Второй мировой, о детях, которым повезло, что их эвакуировали туда во время войны и которым не было нужды возвращаться назад (во всяком случае, Лаури считал именно так — что им неслыханно повезло, потому что они отделались от перспективы прозябать на суровой финской земле. Тот факт, что они оставались без семьи и родных, наедине со своими страхами, ему как-то не приходил в голову), и он рано начал мечтать о том дне, когда станет достаточно взрослым, чтобы покинуть Торнедален и больше уже никогда сюда не возвращаться.

Я подготовлюсь, думал он. Я выучу язык и стану таким же, как они.

У Олли и Еевы было четверо детей в возрасте от двух до десяти лет, имелся небольшой коровник на пятнадцать коров и пара акров земли. Они были лестадианцами, как и все братья и сестры Пентти, и Лаури знал, что это означает, что у них в доме нет ни алкоголя, ни радио, ни телевизора. Больше он ничего не знал ни о них, ни об их религии. Но кое-какие воспоминания у него все же остались, и он запомнил, что они были добры к нему и Ринне, и еще помнил их немного смешную манеру говорить по-фински — не так, как говорят в Хельсинки, а еще смешнее, словно им было непривычно произносить все эти звуки, — и его немного удивляло, когда они приглашали их к себе в гости. Приезжайте к нам на летние каникулы, мальчишки, говорили они. По мнению Лаури это звучало крайне заманчиво, но ведь лето — пора сенокосов, и тут уж никак нельзя отлынивать от работы, — неважно, сколько тебе лет. Так что все приглашения остались в прошлом. Но теперь-то ему разрешили поехать! В общем, все складывалось просто замечательно. Воитто, которому как раз исполнилось восемнадцать и он неделю назад получил водительские права, всю дорогу смешил брата. Лаури даже успел застать Ееву, прежде чем Олли отвез ее в больницу, и та объяснила ему все, что он должен знать, глядя на него своими влажными светло-голубыми глазами, и дети — те вели себя так послушно, не шалили, не капризничали, не то, что его собственные братья и сестры, совсем наоборот, — такие тихие и воспитанные, вот только ни слова не знали по-фински.

Впрочем, Лаури даже обрадовался такому повороту событий, углядев в нем прекрасную возможность попрактиковать свой шведский, о беглом владении которым он мечтал каждый божий день.

Олли тоже был добр к нему — не то, что Пентти, хоть внешне они и сильно походили друг на друга. Только Олли почти на двадцать лет младше своего брата, и у него более вытянутое лицо, но в остальном те же черные волосы, черные глаза и такой же смех. С той лишь маленькой разницей, что смех Олли никогда не вызывал у Лаури тревогу или смущение.

Шел последний день перед его возвращением домой, он провел у дяди целых две недели, и назавтра рано утром Олли намеревался забрать Ееву из больницы и по их возвращении, примерно в районе обеда, должен был приехать Воитто и отвезти Лаури домой. Больше он не мог там оставаться, если хотел, чтобы его подвезли, поскольку Воитто получил повестку из военкомата, и на следующий день ему надо было отправляться служить в армию.

Лаури уложил детей и вымыл посуду, оставшуюся после ужина. После чего отправился в коровник, где Олли чистил цедилку, встал там у окна и замер, глядя наружу. На дворе стоял январь, было холодно и темно, но в доме весело трещали поленья в печке. На Лаури были его коричневые брюки из вельвета, которые он носил все время, и вязаный оранжево-коричневый свитер, который он наполовину унаследовал, наполовину стащил у Анни. Его темные волосы успели немного отрасти и теперь локонами спадали вдоль шеи, доходя до самых плеч, и он чувствовал себя просто замечательно, стоя вот так возле окна и глядя на запорошенные снегом шведские поля. И тут он ощутил на себе взгляд Олли.

— Ты нам здорово помог, Лаури Калева, — сказал тот.

— Спасибо, но мне это только в радость. И отличная возможность попрактиковаться в шведском.

— Ты был почти таким же прилежным, как моя жена, а ведь тебе всего четырнадцать лет. Это просто невероятно. Пути Господни неисповедимы.

Лаури кивнул. Олли смотрел на него своими мягкими, добрыми глазами.

— Я бы хотел тебя как-нибудь отблагодарить.

— Мне ничего не нужно, я уже просто рад тому, что смог помочь. И потом, ваши дети такие воспитанные!

Лаури рассмеялся.

— Не то, что мои дикари.

— Подойди и сядь сюда, Лаури Калева, — сказал вдруг Олли и похлопал себя по коленям.

Лаури уставился на него, внезапно засомневавшись. Чего это он такое удумал? Сидеть на коленях, словно маленький ребенок, скажут тоже. Да еще в холодном хлеву, со всеми этими коровами вокруг.

— Ну же, просто подойди.

Олли снова похлопал по своим коленкам, большим и широким, под стать рукам. Глаза добрые, улыбающиеся.

Лаури медленно приблизился. Олли взял его и посадил к себе на колени. Стало страшно и волнительно одновременно. Заныло в паху, и Олли притянул его к себе поближе, так близко, что Лаури совершенно отчетливо почувствовал, как что-то напряглось в брюках у дяди.

— Вот так, Лаури Калева, — сказал дядя и довольно вздохнул, когда попа Лаури прижалась к его выпуклости. — Совсем не страшно.

А потом он поднял Лаури перед собой и прижал его к стене коровника теми же самыми руками, которые еще вчера складывались в воскресной молитве и брали чашку с церковным кофе.

— Нет, — попытался вырваться Лаури, но его лицо оказалось прижато к шершавому дереву, и слова остались без внимания.

Олли не собирался останавливаться.

Лаури услышал, как он одной рукой возится со своим ремнем, а второй в это время нежно надавливает и гладит его по спине и попе.

Дядя попытался расстегнуть вельветовые брюки Лаури, но был настолько возбужден, что ему не удалось этого сделать, и все закончилось тем, что в своем яростном желании оттрахать тело четырнадцатилетнего племянника он просто сорвал с того штаны, и кнопки разлетелись во все стороны.

Лаури помнил боль, потому что дядя грубо вторгся в него без всякой смазки, и охвативший его ужас, но где-то позади всего этого крылось и удовольствие, которым он на тот момент не смог сполна насладиться, но к которому потом возвращался всю свою взрослую жизнь, как к неистощимому источнику фантазий и наслаждений.

После того, как все закончилось, Олли даже боялся поднять на Лаури глаза. Казалось, ему было очень неловко за то, что он сделал, и он ни слова не сказал своему племяннику.

Ни тогда, ни после.

Пробормотав что-то похожее на извинения, Олли исчез в доме, а Лаури опустился на колени и долго сидел так в темноте, с голой задницей и с жующими сено коровами вокруг. Он не плакал. Несмотря на боль, он ощущал в себе странный душевный подъем, словно то, что с ним сейчас произошло, стало окончательным доказательством того, что он полностью справился со своим заданием. Причем так же хорошо, как Еева. Лаури смог почти полностью заменить ее. Коровы окутывали его своим теплым дыханием, и боль понемногу проходила.

Когда он вернулся, в доме было темно и тихо. Лаури неслышно проскользнул в туалет и вымылся, стараясь не шуметь и каждый раз задерживая дыхание, чтобы не дать боли прорваться наружу случайным криком, всхлипом или стоном.

После случившегося у Лаури еще несколько недель болела задница и кровоточил анус, когда он ходил в туалет. Но выбросить коричневые вельветовые брюки у него рука не поднималась, поэтому он просто запихнул их подальше в шкаф.

(В тот раз рак пощадил Ееву, но она все равно скончалась от него спустя пятнадцать лет.)

* * *

Уже начинало смеркаться, когда Анни добралась до дома Хелми. Ей пришлось провести в больнице больше времени, чем она рассчитывала. Эско пытался поговорить с ней, но она слишком устала и с трудом воспринимала его бессвязную болтовню о Пентти и том дне, когда произошло несчастье. Помимо всего прочего он рассказал Анни о том, что видел в коровнике, но она особо не прислушивалась к его словам. Потому что понимала: если Пентти действительно так болен, как утверждает Эско, то этот снежный ком уже не остановить. И все это выльется в проблему. Которую обязан будет кто-то решить. А Анни не хотел быть этим кем-то. Не сейчас.

— Не знаю, о чем он думает, и к чему все это ведет, но он всецело за маму, если та вздумает разводиться.

Хелми рассмеялась. Смех у нее вышел какой-то удивленный.

— Он серьезно?

— Серьезнее некуда.

Анни пожала плечами. Ей не хотелось об этом думать, вот почему она поехала к Хелми, несмотря на поздний час и то, что ей до смерти хотелось обратно в Аапаярви. Она просто хотела хоть ненадолго отвлечься и ни о чем не думать. Анни прихлебывала кофе, он был горячим и пах так же вкусно, каким она запомнила его еще ребенком, до того как сама начала его пить.

— Они никогда не разведутся.

Хелми помешивала кофе ложечкой — перед этим она сыпанула в него чуть ли не полпачки сахара и теперь пыталась его растворить. Кофе выплескивался наружу и стекал по бокам чашки, оставляя светло-коричневые подтеки, но Хелми, казалось, ничего не замечала. На кухне, неуклюже ступая своими ножками и позевывая, появился Малыш Паси, и Анни откинулась на спинку кухонного диванчика, радуясь возможности ненадолго отвлечься и выкинуть все мысли из головы. Или хотя бы сделать вид, что выкинула.

* * *

То, что произошло в туалете во время стоянки автобуса, сильно повлияло на Лаури и его сексуальные отношения. Это была торопливая анонимная встреча, и после нее часто или почти всегда именно Лаури принимал любовь, которую ему давал кто-то другой, чаще всего — более зрелые мужчины.

Он примечал их, этих солидных отцов семейств, и пытался все про них разнюхать. Для него это было как спорт. Чаще всего он зависал вместе с Анни и ее приятелями, но иногда отправлялся кутить со своими коллегами с парома, ведь они были такими же, как и он сам: молодые парни без предрассудков и тормозов — так же, как и он, предпочитали большие города, любили места, где можно быстро подзаработать и вечеринки допоздна. Именно на этих вечеринках Лаури обзавелся своими первыми сексуальными партнерами. При этом мужчин, с которыми он не спал, а просто оставался друзьями, все же было большинство.

Вот так — с друзьями, сестрой, работой, деньгами и свободным отношением к вопросам секса, — Лаури легко и беззаботно проживал свою жизнь-мечту. Узнав о беременности Анни, он ощутил разочарование, но постарался скрыть его от сестры, а поскольку она сама не казалась особо заинтересованной в ребенке или в том, чтобы ее парень переехал к ней жить, то ему было сложно решить, то ли не обращать на это событие внимания, то ли, наоборот, отнестись к нему со всей серьезностью.

Парень у Анни был красивым. По-настоящему красивым. Лаури считал, что он даже слишком красивый для Анни. Но по непонятной причине Анни вела себя так, словно все наоборот — словно это не он, а она имела возможность выбирать. А такого быть не должно.

Его сестра казалось безразличной по отношению к другим людям и, в частности, к мужчинам. Не потому, что она предпочитала женщин, вовсе нет. Просто, по мнению Лаури, Анни вообще была неспособна на глубокие чувства. В ней почти отсутствовала сексуальность. Не знай он сестру, он бы подумал, что у нее между ног ничего нет — ни вагины, ни пениса. Ровное место, как у куклы.

Точно, она и напоминала ему куклу Барби. Высокая и стройная, с притворной улыбкой на тонких губах. Но с острыми локотками. Ее кожа почти всегда оставалась бледной — как будто кровь, текшая по ее венам, была почти прозрачной, словно разбавленное молоко.

Лаури нравилось жить с сестрой, но, не смотря на то, что он прожил в Стокгольме уже больше года и научился очень многому из того, чему собирался научиться, когда в первый раз приехал в город, — например, пользоваться эскалатором, делать заказы в ресторанах или размахивать волосами, — Анни все равно постоянно во всем была впереди него, отчего казалось, что этот город всегда будет больше принадлежать ей, чем Лаури. Многие из его приятелей-геев говорили о Копенгагене, утверждая, что это еще более свободный и декадентский город, чем Стокгольм, так что где-то там, на заднем плане, постепенно зрела мыслишка когда-нибудь перебраться туда.

Со временем Лаури начал презирать все финское, но из-за своей работы на паромах был вынужден и дальше ежедневно разговаривать с финнами, а потому, чем дальше он окажется от родины, тем более обновленным сможет стать.

А теперь Анни отправилась на Рождество домой.

Лаури накупил вина, сыра, мармелада и выбрал самый лучший сорт маринованных вишен, и теперь предвкушал, как будет расхаживать по пустой квартире в одних трусах и мягком шелковом халате Анни, слушать музыку и наслаждаться одиночеством.

Он собирался быть свободным всю неделю и не видеться ни с одной живой душой, чтобы потом, с началом нового года, снова взойти на паром. Но первый же день отдыха не оправдал его ожиданий: в районе обеда неожиданно раздался звонок в дверь. Не собираясь ни перед кем извиняться за свой вид, Лаури открыл, одетый в одни лишь трусы и халат сестры, и удивился, увидев стоящего на лестничной площадке Алекса.

— А Анни нет дома, — сказал Лаури и поджал губы — он выучился этой манере у одного своего старшего приятеля и находил ее весьма элегантной, даже решил включить ее в процесс работы над собственным обновлением.

— Да, я знаю, но я подумал, что…

Из внутреннего кармана пальто Алекс выудил бутылку вина. Его глаза блестели.

— Я тут подумал…

Алекс улыбнулся, и Лаури, которому прежде никогда не было дела до этой улыбки, внезапно почувствовал, как покраснели щеки, когда он нечаянно оказался в ее лучах.

— Заходи, раз ты знаешь волшебный пароль, — пригласил Лаури и рассмеялся притворным смехом, который тоже должен был стать частью его нового облика, лихорадочно пытаясь при этом понять, что же здесь делает Алекс.

Алекс и Лаури были знакомы, частенько выбирались куда-нибудь в город, но никогда вдвоем, а всегда только с Анни и ее приятелями по работе. Алекс работал в «Золотом мире» в старой части города, и они могли свободно разговаривать о чем угодно, получая даже некоторую долю удовольствия от такого общения.

— Ты, наверное, хочешь спросить, что я здесь делаю, — начал Алекс, когда они сели на диван и налили себе по первому бокалу «Кьянти». — Я бы тоже хотел это знать. Я вот тут подумал…

Он снова сделал паузу.

— Ты знаешь, что мы ждем ребенка?

Лаури кивнул.

— И что ты об этом думаешь? А впрочем, ладно, не отвечай. Но вот кто действительно должен ответить или, по крайней мере, высказать свое мнение, так это твоя сестра. Анни.

Только сейчас Лаури заметил, что у Алекса заплетается язык. Должно быть, он заявился к нему уже подвыпившим. Его темные волосы в беспорядке свешивались на лоб, а взгляд блуждал где-то очень далеко. Лаури промолчал.

— Она сама ничего не говорит. Молчит, словно в рот воды набрала. Я не знаю, чего она хочет. И потом она курит. Беременная и курит! Она хоть понимает, чем это грозит?

Он отпил большой глоток и прикурил новую сигарету от старой. Лаури смотрел на руки Алекса, они были ухоженными, с длинными гладкими пальцами. Руки, которые никогда не держали лопаты и не принимали роды у коров. Красивые руки.

— Она все знает, — сказал Лаури. — Просто моя сестра не слишком хорошо умеет выражать чувства.

— Но она хоть понимает, что я тоже в этом замешан? Что я отец!

И Алекс, всплеснув руками, откинулся на подушки. Лаури рассматривал мужчину, сидящего сейчас у него на диване. Он действительно был красив — с большими, почти круглыми, темными глазами и ямочкой на волевом подбородке. Темные волосы спускались чуть ниже плеч, и Лаури внезапно заметил, что на самом деле он уже начал лысеть. А еще у Алекса была красивая улыбка, но сейчас он не улыбался.

Он так трогательно смотрел на Лаури, что-то в его взгляде напомнило ему коров. Этот взгляд словно говорил: «Помоги мне».

— Просто это же Анни, ты должен понять, ее так воспитали. Если бы ты только знал, в каких условиях мы росли.

— В деревне? Ну, так многие люди родом из деревни.

— Да, но дело не только в этом. Нас же так много. В нашей семье так много братьев и сестер, и долгое время только мы были друг у друга. Если бы у тебя был брат или сестра, ты бы понимал, насколько можно помешаться друг на друге, но по-другому никак нельзя.

Алекс кивнул, но по нему нельзя было сказать, что он в самом деле понял или это что-то объяснило ему.

— Все люди ссорятся, кричат, дерутся, а потом как ни в чем ни бывало снова идут дальше. Мы с моим братом ссорились как сумасшедшие. Дрались даже! По нескольку раз в неделю!

— Но нас было очень много. И потом, наши родители, их не назовешь слишком умными. Особенно отца.

— Все родители безумны.

— Тебе просто сложно понять, что это значит, когда в семье очень много детей. А ведь Анни всегда была старшей. Я думаю, она много боролась, чтобы оставить прошлое позади, а теперь у нее самой вот-вот должен появиться ребенок, и тут уж волей-неволей начинаешь вспоминать собственное детство…

Алекс перебил его. Его глаза были полузакрыты, движения замедленны.

— Я тоже думаю о своем детстве. И мне бы хотелось, чтобы многое в нем оказалось иначе.

Он резко распахнул глаза и уставился на Лаури, словно только сейчас осознал, что тот был рядом с ним.

— Я и не знал, что вас так много.

— Точно. Нас двенадцать. Или четырнадцать. Это смотря как считать.

— Расскажи.

И Лаури рассказал. Обо всех. За все это время Алекс не проронил ни слова, лишь сидел, откинувшись на спинку дивана, и потягивал вино. Лаури несколько раз прерывал свой рассказ, чтобы убедиться, что он не уснул. Но каждый раз Алекс делал жест рукой — небольшое круговое движение пальцами, словно он держал сигарету — мол, продолжай, ради Бога, продолжай. Когда Лаури кончил рассказывать ему обо всех братьях и сестрах, живущих и умерших, о родителях и ферме, Алекс снова поднял на него взгляд.

— И что же мне теперь делать? Поехать туда?

— Нет! Я вовсе не думаю, что ты должен это делать. Это не поможет тебе завоевать ее сердце.

Лаури представил Алекса в кожаном пальто и замшевых ботинках на занесенных снегом проселочных дорогах. Его пробрал смех.

— Я думаю, ты должен дать ей немного личного пространства. Подожди, пока она сама не вернется к тебе.

Алекс погрустнел.

— Не знаю, смогу ли я.

Лаури что-то невнятно замычал, его утомил этот разговор, он устал, что вечно все всегда крутится вокруг Анни. Даже когда ее нет рядом — все равно, все только и говорят о ней. Он поднялся и поставил пластинку «Super Trouper». Сделал под музыку несколько танцевальных па, осторожно и стыдливо виляя бедрами. Алекс этого даже не заметил, все сидел и думал, о ней, об Анни. Лаури вздохнул и шмякнулся обратно на диван. Какое-то время они сидели в тишине, курили и пили вино, пока снаружи сгущались сумерки и фортепьянные аккорды плавали по комнате, навевая красивую меланхолию. Чистый женский голос неожиданно поразил Лаури прямо в сердце, он почувствовал себя нехорошо.

Tell те does she kiss, like I used to kiss you?

Does it feel the same when she calls your name?[9]

Лаури не знал, откуда взялся в нем этот внезапно проснувшийся инстинкт разрушать, уничтожать те красивые вещи, что попадались ему на пути. Быть может, это было что-то врожденное, что-то в крови? Он уже умел, несмотря на свой юный возраст, напиваться до частичных провалов в памяти, — состояние, в котором он время от времени оказывался, когда приходил в себя после черных снов, где он видел самого себя совершающим поступки, от которых волосы вставали дыбом, поступки, которые, он знал, были заложены в нем, но которые, будучи трезвым или менее пьяным, ему бы даже в голову не пришло совершить.

Этой ночью с ним творилось нечто подобное. Только не во сне, а наяву.

Лаури ощущал, как собственная аура привлекательности буквально обволакивает его, и он чувствовал, что Алекс хочет, пусть не его, но какую-то его часть точно — он хочет получить доступ к Анни, а у Лаури это было, и это заставляло его почувствовать себя желанным.

Алекс заснул на диване, не отдавая себе отчета в том, что обнаружил на краткий миг просветления затуманенного алкоголем сознания, как Лаури едва удержался, чтобы не заняться с ним оральным сексом, с ним, с Алексом, отцом ребенка его сестры. Лаури поднял голову, но голова мужчины лежала запрокинутой на спинке дивана и, хотя его тело отвечало на прикосновения, ничто не указывало на то, что он проснулся. Лаури тут же понял, что это было ошибкой, большой ошибкой, что он едва не совершил непоправимое. Перед глазами возник образ Анни, которая всегда заботилась о нем, позволила ему жить в своей квартире, дала ему все, идеальная Анни. Внезапно он почувствовал пальцы, запутавшиеся в его волосах, и воспринял это как знак согласия. Лаури продолжил начатое, пока не ощутил знакомую судорогу и не почувствовал во рту вкус, тоже знакомый. Вконец осмелев, он ожидал чего-то, пусть даже сам не зная чего, но только не того, что Алекс будет продолжать спать.

Алекс проспал весь половой акт.

Тошнота вновь накатила на Лаури, на этот раз сильнее, и он всхлипнул пару раз, чувствуя, как хорошо знакомый вкус спермы комом встает в горле, а слезы жгут глаза. Он ушел в свою спальню, где запер дверь и, упав в постель, провалился в черное небытие. Где-то вдалеке стучали и звонили в дверь, верещал телефон, но он продолжал спать. Он спал, пока на улице снова не стемнело, тогда он встал и напился молока прямо из пакета, чего ему не разрешалось делать, когда Анни была дома, и помочился в раковину на кухне, чего ему и подавно не разрешалось делать, после чего пошел и снова рухнул в постель.

Он знал, то, что он сделал, гораздо хуже всего того, что он делал раньше, потому как это словно совершить насилие над самим собой, оборвать ту ниточку, которая связывала их, но он не мог отмотать ленту назад, он мог только попытаться жить с этим дальше.

Когда Лаури, наконец, снял трубку, откуда-то издалека до него донесся голос Хелми.

— Где ты был? — накинулась на него сестра. — Мы тут уже все обзвонились.

Он пробормотал в ответ что-то уклончивое, но она кажется его не слушала.

— Ладно, плевать, лучше выслушай, что произошло.

Ее голос дрожал от возбуждения, словно она собиралась преподнести ему по-настоящему аппетитную сплетню, насквозь пропитанную бедой и злорадством. Хелми порой ведет себя как старая бабка на завалинке, подумал Лаури с отвращением. Не то, что он — big city boy. Мальчик Большого Города.

Когда она замолчала, Лаури немного устыдился своих мыслей. Ему стало ужасно жаль Арто. Он мысленно представил себе детское тельце и исходящий паром кипяток, и увиденное причинило ему почти физическую боль.

— Так когда ты приедешь?

— Зачем? Я не собираюсь…

Он был удивлен ее вопросом.

— Но Арто лежит в больнице!

— Так врачи же говорят, что он поправится…

— Да, но… Лаури!

— Я не могу приехать, у меня работа.

— Подожди, с тобой хочет поговорить Анни.

— Нет, не надо, я не хочу с ней разговаривать!

Но Хелми уже исчезла, и он услышал, как старшая сестра перехватила трубку. Он это даже скорее почувствовал, чем услышал, и тут же ощутил, как его горло сжалось в тонкую соломинку и ему стало трудно дышать.

— Лаури, сейчас же езжай домой.

Едва он услышал голос Анни в трубке, как события субботней ночи моментально всплыли у него в мозгу, и Лаури понял, что его битва проиграна, даже не успев начаться.

— Я не знаю, получится ли отпроситься, — промямлил он, уже понимая, что у него нет выбора — надо ехать.

— Речь идет не только об Арто. Есть еще кое-что, Лаури.

Анни внезапно понизила голос, словно не хотела, чтобы Хелми ее услышала.

— Вот как?

— Я чувствую, что должно произойти что-то ужасное.

Отпроситься было несложно, желающих работать в Рождество и на Новый Год хоть отбавляй: недавно приехавшие провинциалы и просто одиночки, которые оставались в городе, чьи улицы внезапно пустели. В такие дни больше платили, да и выпивка была куда лучше. Так что Лаури в тот же вечер сел на автобус до Хапаранды, отыскал себе местечко в самом конце салона и прислонился к окну.

Он чувствовал себя измученным. Стыд жег его изнутри. Он не знал, как будет теперь смотреть в глаза сестре.

* * *

Анни разбудил треск будильника Пентти в соседней комнате. Она сразу догадалась, что сейчас половина пятого утра, потому что в это время нужно доить коров — из года в год, все семь дней в неделю. Это было столь же неизменно, как молитва в церкви, и она поняла, что уже не сможет заснуть. Несмотря на то, что поздно легла и что Онни, который спал рядом с ней, кричал во сне, Анни уже и не помнила сколько раз, так что больше она спать не собиралась, во всяком случае, этой ночью уж точно.

Она лежала и прислушивалась к звукам в доме: как отец занимался своим утренним туалетом, одевался, варил кофе — все как обычно. Анни оставалась в постели, пока не услышала, как открылась и закрылась входная дверь и следом заскрипел мерзлый снег под резиновыми сапогами. После чего встала.

Анни бросила взгляд на себя в зеркало. Выглядела она уставшей. Она и была уставшей. С тех пор, как она приехала домой, усталость постоянно одолевала ее. Точила как жук-короед. Она ни с кем не могла поделиться с тем, что рассказал ей Эско, потому что знала, что тогда будет, знала, чего от нее все ждут.

Эско был почти на четыре года старше Анни, но во многом они были как близнецы — настолько близки они были когда-то. И пусть даже они больше не были близки сейчас, связь между ними все равно осталась, равно как и то чувство ответственности, которое они делили. Именно они всегда вместе выступали третейскими судьями в спорах братьев и сестер. Имели право хвалить и наказывать, и Анни понимала, что в связи с той информацией, которую Эско обрушил на нее, на ней теперь лежит обязанность собрать вместе всех сестер и братьев, изложить факты и помочь им сделать то, что нужно.

Анни все это знала, но делать не хотела. Не могла. Она смотрела на свою кожу, такую тонкую, что та, казалось, едва прикрывала ее щеки, ноги и грудь, будто последний оставшийся слой, который в любой момент может испариться, бесследно исчезнуть, оставив ее уязвимой и беззащитной перед окружающим миром. Я займусь этим потом, хотела она сказать. Как будто ей хотелось точно так же разобраться и со второй проблемой, которая росла и вынуждала ее покупать новую зимнюю одежду.

Потом, потом.

Но некоторые вещи нельзя отложить на потом. Их не вернуть обратно, если они уже успели набрать свой ход, А Анни была уже большой девочкой, а потому делала то, что следует делать, и не роптала. Поэтому она встала, разожгла плиту, сварила кофе, накрыла завтрак и разбудила сестер с братьями. И когда снаружи рассвело, и все дети поели и оделись, и вся посуда была вымыта, и обед приготовлен, и еще тысячи мелких дел были улажены именно так, как они и должны быть улажены, она села за руль пикапа и поехала в город. Чтобы собрать семью и привезти ее домой.

* * *

За ним приехали Анни и Хелми. На заднем сиденье машины сидел Малыш Паси, и смотреть в чьи-то глаза оказалось совсем нетрудно.

Для этого нужно было просто сделать пространство внутри себя достаточно маленьким и, как говорится, водонепроницаемым, чтобы ничего не выплыло наружу и не попало внутрь, и тогда все шло вполне неплохо. Если не думать о том, что причиняет тебе боль, то как будто ничего и нет. К тому же у него было достаточно времени обдумать все в автобусе и выработать план.

Он продолжит работать на паромах еще пару месяцев. Максимум. После чего уедет. Лаури собирался оставить Стокгольм и перебраться на юг. Он слышал о паромах, курсирующих между Мальмё и Копенгагеном. Путешествия эти были короче, да и сами суда куда меньше и сновали туда и обратно целыми днями. То есть жить подолгу на борту не требовалось. Его приятели на все лады расхваливали Копенгаген, называя его раем на земле. Там даже селиться необязательно: если хочешь, можешь преспокойно жить в Мальмё. И датский язык не такой уж трудный: главное — помнить, что все датчане говорят так, словно у них хуй во рту, как выразился один его друг Джимми.

Но сейчас Лаури сидел на заднем сиденье рядом с Малышом Паси и своими старшими сестрами впереди и прислушивался к их разговору.

Время пришло, говорили они.

Близится полномасштабный развод, считала Хелми.

Анни была убеждена, что Сири никогда не бросит Пентти — для матери нет ничего такого, чего бы она не смогла ему простить.

— Всегда есть что-то, — настаивала Хелми. — В конце концов, есть предел и ее терпению.

Анни пожала плечами — увидим. Лаури чувствовал на себе ее взгляды в зеркальце заднего вида и старательно их избегал. Но краем глаза продолжал следить за сестрами, понимая, что они что-то задумали.

Но что за драма приключилось на этот раз?

Все дело в том, что у Лаури была довольно интересная особенность: с тех пор, как он перестал ходить под стол, он научился интуитивно понимать, о чем стоит беспокоиться, а что пройдет само. На это раз ему хотелось нырнуть и залечь на дно, переждать, пока все не уляжется, после чего он сможет снова выбраться на свободу и поплыть куда угодно, главное — подальше от этой чертовой родни.

В деревушке Аапярви все было по-прежнему. Он даже глазам своим не поверил. Все так же холодно и хреново. Анни взяла Лаури под руку, когда они зашагали к дому, — это чтобы не поскользнуться, понял он, — но, казалось, это она его поддерживает, а не он ее, что она делает это ради него, и что он, если бы действительно захотел, то смог бы вообразить, будто она этим жестом прощает его, пусть даже не знает, за что, но прощает, просто так, на интуитивно-инстинктивном уровне.

Все братья и сестры были в сборе. Арто тоже должны были скоро привезти домой из больницы. Близился Сочельник и все братья и сестры в этот день собирались быть дома, в первый раз за много лет.

Об ответственности, которая возлагается на старших

Лавину, которая тронулась с места, уже невозможно остановить. Ох уж эти непреложные истины — только и делают, что лежат и ждут случая вылезти наружу, проявиться, все испортить и помешать что-либо исправить. Но ведь еще ничего не случилось, правда?

— Анни, ты просто не поверишь!

— Если речь идет о том, о ком я думаю, то я поверю чему угодно.

— Окей, я расскажу, но только потом не говори, что я тебя не предупреждала.

Анни пожала плечами.

Был поздний вечер, и Арто вернулся домой.

Он пробыл в больнице всего три дня. На самом деле, можно было задержаться и на подольше, но персонал просто пожалел его, захотел, чтобы мальчик встретил Рождество дома. Или просто прослышали, какая большая у него родня и захотели освободить родственников от лишних беготни и волнений в праздники. Теперь Арто лежал в постели в спальне Сири и Пентти.

Эско все тянул и тянул, ковырял пол носком ботинка и чуть ли на стенку не лез. Анни видела, что старший брат мучительно хочет поговорить, облегчить свою душу, поделиться тем, чему он стал свидетелем и что теперь так сильно его терзало, но она устала. Слишком устала внутри.

Я не должна была сюда приезжать. Мне следовало остаться в Стокгольме — сказать Алексу, пусть переезжает ко мне, он ведь только этого и ждет, бедняжка, пора больше заботиться о себе и своем ребенке, думала Анни и вздыхала из-за всех этих возложенных на нее ожиданий, какой она должна быть и что должна делать. Но, в конце концов, она не глядя натянула на себя какое-то старое шерстяное пальто, висевшее в прихожей, напялила одну из меховых шапок, принадлежащих родителям, и вместе с Эско отправилась к гаражу.

Безостановочно пыхтя сигаретой, Эско рассказывал о том, что же он видел, сперва нерешительно, потом еще менее нерешительно. Несколько раз Анни разражалась оглушительным хохотом, но, заметив шокированное лицо Эско, тут же прикусывала себе язык. Неужели он не понимает, какая это все ерунда? Но Эско был серьезен. После того, как старший брат исторг из себя все, что хотел, Анни надолго замолчала. Эско ждал, и постепенно его лицо становилось все более разочарованным. Он явно ожидал совсем другую реакцию.

— Мы должны ей помочь.

Эско постарался поймать взгляд Анни, но сестра с таким видом разглядывала ноготь на своем большом пальце, словно в нем были сосредоточены все ответы мира.

— Нельзя помочь другому, только себе самому.

— Брось свои дурацкие нотации, Анни. Мы должны помочь маме.

Анни вздохнула. Почему это должно ее волновать? Ох, зачем она вообще приехала домой.

— Сири не захочет принять от нас помощь.

— Но так мы поможем и себе тоже. Я уже все обдумал. Должно сработать, но только если будем заодно. Ты и я, мы вместе должны помочь друг другу.

* * *

Вместе мы сила.

Все братья и сестры теперь дома.

Все, кроме Воитто.

Но он был недоступен, находясь на далеком острове в Средиземном море, да и по правде говоря, никто особо не горел желанием увидеть его здесь. Несмотря на то, что он почти не появлялся дома с тех пор, как его восемь лет назад призвали в армию и он так и остался там, и с тех пор его переводили все дальше и дальше, так что по нему уже никто не скучал, и все практически сбросили его со счетов. Поэтому ему больше не звонили, а сам он и подавно не давал о себе знать.

Но остальные… О, остальные выстроились в целую процессию, когда Эско перенес Арто через порог и осторожно усадил его на кухонный диванчик.

Убранный дом благоухал Рождеством и жидким мылом, в печке мирно потрескивали поленья, а на расстеленной на кухонном столе красной рождественской скатерти, сотканной руками Сири, дымился праздничный ужин. Все торжественно собрались вокруг стола, Лахья разливала кофе в красивые фарфоровые чашки из праздничного сервиза, а рядом на блюдах с выпечкой лежали булочки с вареньем, рождественские звезды со сливовым повидлом и имбирное печенье. В кухне слышались оживленные смешки и пофыркивания, и чувство их сплоченности на тот момент было настолько крепким, что его не могло поколебать даже внезапное появление Пентти, который возмущенно осведомился, почему его никто не позвал к столу. Он взъерошил волосы Арто и, ухватив пару печений, скрылся в гостиной, откуда вскоре донесся звук работающего радио.

* * *

Эско начал обдумывать свой план в тот же день, когда произошло несчастье с Арто. Он сидел на ступеньках больницы: исправить что-либо было уже поздно, и он мог только сидеть и плакать. Выплакав все, что он видел и знал, и что непомерной тяжестью давило ему на плечи, он решил поговорить с мамой и рассказать ей все. Он знал, что должен быть сильным, способным все уладить, но никогда таким не был — сильным, — только слабым, тем, кого используют и об кого вытирают ноги. В нем словно бы таилась какая-то ошибка, дефект. Который мешал ему быть надежным и уверенным в себе человеком.

Мать сидела у постели Арто, она хотела быть с сыном, когда тот проснется, и Эско пообещал отвезти их потом домой.

На Эско всегда можно положиться.

Эско — сама надежность.

По Эско впору сверять часы.

Он знал, какими шуточками перебрасывались братья и сестры у него за спиной. Но что он мог сделать? Он был такой, какой есть, и оставался таким всегда. Теперь же его мучили кое-какие воспоминания, которые постоянно возвращались к нему и которые он никак не мог изгнать, как ни старался. Да, как ни старался, а они все равно были первыми, что он видел, когда просыпался, и последними, когда засыпал.

Он видел своего отца. Он видел его.

Ему не хотелось об этом думать, воспоминания сами выплескивались наружу раз за разом, картинки и образы, от которых некуда деться. Он не испытывал злости, нет — его тело, само его существо было неспособно воспламеняться, — полная противоположность отцу, который всегда был наготове запалить фитили и дать залп из всех орудий. Эско ощущал себя кораблем, у которого вот-вот лопнут швартовые, и тогда его унесет прочь, а вместе с ним и то чувство долга, преданность и уважение, которые он испытывал по отношению к своему отцу и которые напрочь отсутствовали у его сестер и братьев, у большинства уж точно. Отец сам низложил себя, окончательно утратив свой моральный облик, и с этого момента Эско перестал чувствовать какие-либо обязательства перед ним. И теперь, именно в этом новом для себя ощущении вседозволенности он черпал силы, чтобы составить план действий.

Эско вытер слезы рукавом джинсовой куртки, смахнул с усов сопли, обтер руку о штанину и закурил.

То-то же.

Большой мальчик.

Ферма, в конце концов, отойдет ко мне, думал он. Этот момент всегда был для него крайне важен, и он терпеливо ждал, когда же это произойдет. Он ждал уже десять лет, он поверил Пентти, когда тот сказал ему, что он сможет купить усадьбу, когда самому Пентти исполнится пятьдесят два. Этот разговор произошел еще в те времена, когда отец отвечал за свои слова, в один из самых радостных дней в жизни Пентти, — да, прежде их выпадало пусть немного, но они все равно были, теперь-то с этим давно покончено, — должно быть, это было сразу после рождения Арто или Онни, Эско точно не помнил, потому что тогда уже не жил дома.

Как-то раз Пентти пришел к нему домой: это случилось в то самое лето, когда он впервые стал дедушкой и от этого чувствовал себя жутко счастливым, и ему нравилось заглядывать к ним по вечерам, чтобы выпить кофейку со старшим сыном.

Он выглядел таким сильным, его отец. Крепким и бодрым. Решимость во взоре, журчащее ликующее счастье в груди. Всего этого уже давно нет.

— Скоро ты сможешь купить у меня усадьбу. Но только, чур, за хорошую цену.

Они сидели на веранде, поглядывая на скотный двор, отец и сын, рядышком. Вечер выдался тихим настолько, насколько вообще могут быть тихими летние вечера в Торнедалене, не пели ни сверчки, ни цикады, не шумел город вдали, даже плеска речных порогов Кекколы и то не было слышно на ферме у Эско.

— Да-да, ты правильно меня понял. Само собой, я уступлю по рыночной цене. Я же не собираюсь тебя грабить. Ровно столько, чтобы позже они не прокляли тебя — я имею в виду твоих младших братьев и сестер.

И причмокнув языком, Пентти довольно покивал сам себе.

— И вы с Сейей построите себе новый дом возле большой сосны, где и станете жить в нем со всеми своими детьми. Их будет много, вот увидишь.

Отец прищурил глаза, с улыбкой глядя на сына. Потом снова стал серьезным.

— Под большой сосной. Запомни. Вот где следовало выстроить дом с самого начала. Но все мы крепки задним умом.

Эско слушал, как отец все говорит и говорит: было у него такое свойство, что Пентти в его присутствии чувствовал себя как дома, легко и непринужденно. Словно самого Эско здесь и не было.

— А мы с Сири останемся жить в старом доме. Но бразды правления фермой возьмешь ты, как только новый дом будет готов. На это ведь уйдет не больше полугода.

Эско посмотрел отцу в глаза, и они улыбнулись друг другу.

— Вот увидишь, все будет хорошо!

И Пентти, обнадеживающе похлопав Эско по плечу, уселся обратно в свой «мерс» и укатил.

Эско запомнил тот день. Очень хорошо запомнил. Это был последний раз, когда Пентти говорил о деле. Когда позже Эско вновь пытался поднять эту тему, то либо обстоятельства оказывались неподходящими, то времени не было, то одно, то другое. Все время возникали какие-то препятствия.

Но Эско продолжал верить отцу и ни разу не усомнился в его словах. Слепая вера в отца была постоянным источником ссор в его собственной семье. Единственным, из-за чего Эско ругался с женой, Сейей. Он уже десять лет ждет возможности купить усадьбу родителей. А конца и края этому ожиданию не видно.

Сейя говорила, что этот день никогда не наступит, что сегодняшний Пентти совсем не тот, что был десять лет назад, что он никогда не продаст ферму, скорее сам сдохнет на ней, одинокий и несчастный, и что он еще всех их переживет, а им нужно идти дальше, строить новые планы на будущее.

Деньги у них были — немного, правда, но были. Эско тщательно копил и откладывал все эти годы, а Сейе в приданое досталось небольшое наследство. Этого должно было хватить, чтобы взять займ и накупить строительных материалов, одновременно с этим Эско мечтал механизировать сам процесс обработки почвы — в этом ему должно было посодействовать государство, оказывающее поддержку фермерским хозяйствам. Он пытался донести все это до Пентти, но тот только фыркал и всем своим видом демонстрировал, что ему это совершенно неинтересно, и вообще — какой дурак станет верить правительству. Лично ему оно не сделало ничего хорошего. И так далее и тому подобное.

У них вполне хватило бы денег, чтобы начать все с нуля где-нибудь еще, гораздо южнее. Сейя была учительницей в сфере дошкольного образования, сейчас она не работала, но ведь могла бы начать, правда? А Эско трудился на лесопилке, был бригадиром и мог без проблем получить новую работу. Они могли бы переехать в Улеоборг или Таммерфорс или Хельсинки или… чем черт не шутит, под настроение Сейя могла возмечтать даже о Швеции. Но Эско всегда на все ее предложения отвечал «нет», не оставляя ни малейшей возможности для дискуссии — он знал, чего хотел и не собирался изменять самому себе. Нет, сейчас он ни как не мог свернуть в сторону. Его стремление сохранить собственную позицию в этом вопросе с годами приобретало все большую важность, словно это было то единственное, что у него еще оставалось, — так он думал порой в черные моменты отчаяния. Ему нужно просто подождать, еще немного, и скоро все свершится. Ферма станет его. И отчий дом тоже.

Но в глубине души он, конечно, сомневался. Эско видел, как жизнь проходит мимо него, а сам он стоит неподвижно, словно застывший монумент, и постепенно стареет, буквально вмерзает во время, совершенно беспомощный перед капризами своего отца, отца, который ни словом, ни делом не показал, что помнит тот разговор, состоявшийся июльским вечером 1972 года, и что он вообще воспринял его всерьез.

Эско поднялся со скамьи в коридоре больницы, мельком взглянув на свое отражение в одной из стеклянных стен. По его мнению, выглядел он точно так же, как и всегда, но вот глаза… Они показались ему испуганными, словно в них затаился ужас. Где-то попискивали электронные приборы, из палат доносились тихие голоса медперсонала.

Эско стоял совсем один, глядя в пустоту больничного коридора. И понимал, что от его любви к отцу больше ничего не осталось. Зато у него были деньги. Была его амуниция. Его оружие. Которым он сможет воспользоваться против Пентти. И придя к такому выводу, Эско впервые за много лет почувствовал себя свободным.

Я сокрушу этого человека, думал он. И сделаю это так, что он не поймет, что произошло, пока не станет слишком поздно.

Но прежде ему следовало заручиться поддержкой Анни, заставить ее подняться на борт своего корабля, чтобы дальше путешествовать вместе. Все братья и сестры, какими бы разными они ни были, всегда делали так, как хотела того Анни. Всегда. При этом вовсе необязательно посвящать ее во все подробности своего плана — главное, чтобы они обоюдно помогли друг другу уладить несколько моментов. Он скажет Анни только то, что потребуется сказать для дела, ничего лишнего.

* * *

Прямо из больницы он позвонил домой. В Аапаярви.

Усадьба Аапаярви, в которой они все родились и выросли.

Декорация всей их жизни.

Эско помнил все. Все минуты и года, что сформировали его. Он помнил, как они таскали воду из колодца, когда еще не было водопровода. Помнил времена, когда по дому еще не носилась, весело хохоча, вся эта малышня. Помнил, как когда-то он был самым младшим ребенком в семье. Это он-то, который теперь самый старший. Все это было так давно, что порой казалось сном.

Он помнил сарай для дров.

Старый гараж и новый.

Места, где были похоронены умершие дети.

Он помнил это, потому что помнил все, но помнил слабо, порой даже спрашивая себя, а не плод ли это его воображения.

Но Эско не был мечтателем. Он был реалистом. Всегда взвешивал за и против. Следил, чтобы во всем был порядок. Старался никому и никогда не быть должным. Пусть лучше другие будут ему должны.

Из-за этой своей расчетливости, буквально сквозившей во взгляде, Эско никогда не имел слишком много друзей. Или подруг. Большинство если и не боялись его, то как минимум чувствовали себя неловко рядом с ним.

Само его присутствие создавало некий дискомфорт. Словно его повсюду сопровождала слабая вонь, которую неспособен уловить нос, но которая подсознательно заполняла собой все помещение, в котором он оказывался. Этакий запах страха.

В молодости он был красавцем. С выразительно очерченной линией подбородка и золотисто-желтой гривой волос густыми, непослушными прядями падавшими ему на плечи. Со вздутыми бицепсами и безволосой грудью. Под одеждой перекатывались накачанные мускулы, хотя он и сам не знал, когда успел их накачать и зачем. В общем, все было при нем. Но ему никогда не нравились накрашенные, жующие жвачку, острые на язычок девушки в нейлоновых чулках, и вскоре они сами потеряли к нему интерес.

Эско знал, чего хочет. И был уверен, что когда встретит свою избранницу, то сразу же это поймет. И когда он повстречал Сейю, то не сомневался ни минуты. Она была не такая, как все: никаких коротких юбок и никакой косметики, всегда одета в обычные джинсы и вязаную кофту зимой или футболку летом, свежевымытые волосы до плеч. Она на все имела свое мнение, и было видна насквозь — вся целиком, никакой игры, никакого притворства, никакого хихиканья за спиной, и она не боялась Эско, и от нее пахло духами «Люкс». В общем, это была она.

Он просто знал это.

Сейя стала для него первой девчонкой, которую он захотел и получил. Он стал для нее первым парнем, который так смотрел на нее, и в начале их отношений она, бывало, подолгу лежала в темноте и смотрела, как он спит, ощупывая взглядом каждый сантиметр его кожи, его лица, волосы, губы, она отдавала ему себя всю, и, когда они стали парой, казалось, остальной мир перестал для них существовать.

Эско, сама надежность, продолжал поддерживать связь со своей семьей, — а как же иначе, так уж принято, — и одновременно он изо всех сил старался наладить отношения с семьей Сейи, но на самом деле они видели лишь друг друга и свою только что созданную семью. Но подобное зачастую происходит со многими молодыми мамами и папами, братьями и сестрами, и с годами расстояние между ними росло, медленно, но неумолимо.

Эско и Сейя повстречались в ноябре 1968, а поженились в мае 1970. В ратуше в Торнио состоялась скромная церемония, во время которой на Эско был золотисто-бежевый костюм, а на Сейе белое платье, которое за неимением других слов можно охарактеризовать как торжественное: с высоким воротником, длинными рукавами и пуговицами вдоль всей спины. Она была без макияжа, с тремя красными розами в качестве букетика невесты, — да, все это было очень торжественно, а потом был бутербродный торт в доме родителей Сейи для родни, друзей, соседей и для черт его знает кого еще.

Вечером состоялась вечеринка в специально арендованном по такому случаю доме, на которую пришли друзья, братья и сестры. Все пили коктейли из пластиковых стаканчиков, ели бутерброды с копченым лососем и танцевали шлягеры. Хелми в первый раз напилась, и Анни пришлось придерживать волосы сестры, когда ту рвало в туалете.

Два года спустя в мае родился их первый ребенок, Юханни. Он стал первым внуком в их роду, внуком, который заставил так сильно умилиться Пентти и, да что там — просто сделал его счастливым человеком. Ребенок, который одним своим появлением на свет уже предвещал покупку фермы. Само собой, Юханни и своих родителей сделал счастливыми, и было время, когда Эско верил, что все действительно наладится. Но годы шли, и он, конечно, по-прежнему оставался счастлив, но теперь к этому счастью примешивалось еще и горькое ощущение, будто он до сих пор ждет, когда же, наконец, начнется его жизнь.

Сейя тоже его чувствовала, это засевшее в муже сомнение, что жизнь толком еще и не начиналась, и ощущала, как они все больше отдаляются друг от друга. Дети пошли один за другим, и она отдавала им все свое время. Вы, верно, уже успели подумать, что она и любила их больше, чем Эско, и действительно, так оно и могло показаться, но на деле она просто перестала делиться с мужем своими мечтами, — можно сказать, сделала паузу в своей жизни, ожидая, когда же начнется его.

В их доме всегда царила тишина. Даже если шумели дети или работало радио, все равно стояла тишина — примерно такая же, какая бывает осенью, когда выпадет первый снег и ляжет белым покрывалом, приглушая все звуки. Не то чтобы полное безмолвие, но все равно тихо.

Чего нельзя было сказать о родительском доме Эско. Сколько он себя помнил, с самого детства его окружало множество звуков. Постоянно то какой-нибудь шум, то возня детей, то Пентти или Сири, все время что-то напевавшие, то радио или животные. Свои первые годы он помнил словно сквозь ширму — вроде той, что отгораживают друг от друга пациентов в больничной палате. Помнил, что была грусть и тихие молчаливые слезы, но едва мог отличить их ото сна. А, может, они и были всего лишь сном?

Пока Эско рос, у него была счастливая мама, пусть не всегда, но большую часть времени действительно очень счастливая. Конечно, порой она плакала горьким безутешным плачем, но ее слезы никогда не пугали, потому что уже ребенком он знал, что ему не удастся ее утешить или как-то помочь ее горю, — чаще всего она оплакивала свое умершее дитя или просто плакала оттого, что жизнь такая несправедливая, но тут уж ничего не поделаешь, и было утешительно знать, что от тебя в таких случаях ничего не требуется. Теперь же Сири больше не плакала. Он вдруг понял, что не заметил, когда она перестала это делать. Но в сердце матери продолжала жить тоска, еще более заметная, чем в его детстве, она тяготела над ней, словно глухое черное покрывало.

Вот оно, детство Эско — смеющаяся мама и слегка сварливый папа. Хотя правильнее сказать — отец, который много ругался и мама, которая смеялась, чтобы хоть как-то сгладить его ругань, и примерно в половине случаев так оно и было. В остальном отец сам прекращал ворчать, и тогда в доме воцарялся порядок. Но со временем что-то изменилось или они сами стали другими, но Пентти больше не слушался Сири, а Сири — да плевать она хотела на выходки Пентти! Она больше не пыталась погасить вспышки его гнева и теперь воспринимала их с полным равнодушием, как шторм на море — лучше просто переждать, пока само не утихнет.

Эско полагал, что во многих отношениях развод родителей вовсе не был таким уж сложным шагом, как то представлялось остальным. Потому что единственное, что продолжало их связывать, было семейное предприятие, и если бы он выкупил ферму, Сири и Пентти могли бы воспользоваться этим и разойтись. Потому что любви между ними больше не было.

Ее и не могло быть, думал он. Разве что давным-давно, в его детстве, но не потом и уж точно не сейчас.

Может быть, они так изменились из-за детей и всей той работы, которую им приходилось постоянно выполнять? Эско не понаслышке знал, как могут испортиться отношения между людьми из-за банального недосыпа, из-за постоянного присмотра за ребенком, который в любой момент может бесшумно выскользнуть из дома и пиши пропало, из-за рассерженных жен, которые ждут от своих мужей невозможного, из-за трудностей в общении, которые появляются, когда один любит говорить много, а второй слишком мало, из-за всего того, что случается, когда двое людей меняются, превращаясь из просто влюбленной пары в стремительно растущую семью.

А может быть, есть что-то еще, что не под силу понять и осмыслить ребенку, и что он сам смог осознать только сейчас, будучи взрослым и женатым? Нечто такое, происходящее только между мужем и женой, но никогда не затрагивающее детей. В том, что такое бывает, он не сомневался, пусть даже сам еще не пережил подобное. Он даже мысли такой не допускал, чтобы их с Сейей любви мог настать конец. Хотя на самом деле это, наверное, так просто, когда любви настает конец.

Как бы ни складывались наши отношения, всегда бывают такие моменты, которые можно даже сперва и не заметить, когда с ними столкнешься, но со временем, вспоминая прошлое, начинаешь понимать, что с нашей любви мало-помалу состругивали по крошечной частичке — все точили ее и точили, пока от нее не осталось ничего И любовь двух сердец превращается в рухлядь, в никуда не годную деревяшку.

В любой момент на совместном пути двух людей может возникнуть нечто такое, несчастливое, что повлияет на их брак и сделает его таким же несчастливым. Быть может, их союз с самого начала был обречен на провал, и они шли тупиковой дорогой, не имея возможности с нее свернуть. Возможно, так оно и было для них, для всех? Может, так вообще у всех?

От подобных мыслей Эско становилось нехорошо, волосы на затылке вставали дыбом, и на лбу выступал пот. Ничего он так не боялся, как оказаться в плену у своей участи без надежды что-либо изменить. Эско не хотелось в это верить. Больше всего на свете он хотел сам распоряжаться своей жизнью и судьбой. Не наступать на те же грабли, что и его родители. Впервые в жизни его переполнял спокойный праведный гнев, ощущение, что нужно торопиться, нужно действовать сейчас, и пусть только кто-нибудь попробует встать у него на пути.

Эско знал, что правда на его стороне. И если где-то там, наверху, есть судья, который будет решать в Судный день, кто прав, кто виноват, то он рассудит в пользу Эско. Пожалуй, нельзя сказать, что он имел моральное право на задуманное, но понятие нравственности оправдывало его в высшей степени. При этом Эско действовал совершенно самостоятельно, можно даже сказать, автономно, словно был один-одинешенек, и это ощущение было ему непривычно. Оно порождало новые, неизведанные чувства, но это были приятные чувства.

Отныне Эско — человек, который действует.

* * *

Сири вышла к нему в коридор. В стенах больницы, где все было таким стерильным и незнакомым, она казалось такой маленькой и потерянной, не то что дома, да и сама ситуация, в которой они оказались — сложная, нереальная. Движения матери были замедленными, словно она еще не полностью отошла от шока.

— Врачи говорят, что он проспит всю ночь. Они что-то такое дали ему, отчего он просто будет спать, но я все равно собираюсь остаться с ним — вдруг он проснется. Ты пока езжай домой.

Сири забрала сигарету у Эско и поднесла ее к своим губам. Это выглядело так непривычно — обычно мать никогда не курила.

Как же мне сказать ей, думал он. Ведь должен же я ей все рассказать.

Он протянул матери свою карманную фляжку, предлагая попробовать, но та лишь покачала головой.

— Мама, я должен тебе кое-что рассказать.

Она помахала сигаретой, избегая смотреть на него. Ее взгляд блуждал где-то очень далеко.

— Эско, Эско, это может подождать.

— Нет, я так не думаю.

Он уставился сверху вниз на свою маму, такую маленькую, такую… использованную, пришло ему на ум.

Поэтому он просто взял и сказал.

Сделал пару больших глотков из фляжки и рассказал о том, что он видел, что он слышал, и поведал ей о Пентти. Мать все так же слушала его с безразличным видом, будто пребывая где-то очень далеко. Словно это ее совсем не трогало. Только кивала и хмыкала в ответ.

Наконец Сири потушила сигарету, несколько раз ткнув окурком в пепельницу — словно маленькая птичка клюнула червячка.

Потом подняла голову и посмотрела на сына.

— Значит, теперь ты все знаешь, — сказала она и фыркнула, — ей-богу фыркнула едва слышно, но ему точно не послышалось, — и пожала плечами.

— Что ты хочешь этим сказать? Что ты все это время знала? И как долго это продолжается? Как ты вообще можешь с этим жить?

Слова вылетали из него как пули, и он не мог их остановить. Вопросы. Вопросы, пропитанные злостью.

Но она не хотела ему ничего рассказывать, это он сразу понял. Не хотела впускать его туда, в самую интимную сферу своей жизни, и он понял, что в тот же миг, как она решила так сделать, отношения между ними навсегда изменились. Он больше не сможет и дальше просто быть ее сыном, теперь они в каком-то роде стали ровней друг другу — друзьями, ну ладно, пусть не друзьями, но в любом случае их отношения теперь станут другими. Перейдут из категории «мать и дитя» в нечто иное. Но Сири ничего не сказала. Просто протянула руку к его фляжке и сделала пару глотков. После чего замолчала и молчала так долго, что Эско уже и не надеялся, что мать еще что-то скажет.

— Я уже давно знаю, — произнесла она тихо.

Ее взгляд вновь мерил пустоту больничного коридора, словно она видела там нечто, чего не могут увидеть другие.

— Я рано поняла, что мужчина, за которого я вышла замуж, был ненастоящим. Да, ненастоящим. Что с ним что-то было не так. Что он не был таким как я, как мы, как вся наша семья, что он действительно был совсем не такой, как парни из той деревни, откуда я родом. Но вначале именно эта его инаковость пусть и не будила во мне любви, но уж точно очаровывала и притягивала.

Сири снова рассмеялась, и Эско протянул руку, чтобы коснуться матери, но что-то заставило его остановиться.

— Я думала, именно эта его непохожесть на других спасет меня. Спасет от того существования, которое мне приходилось влачить. Но я ошиблась. Просто на смену одной тюрьме пришла другая. Но тут стали появляться вы. Один за другим, и я поняла, что именно вы и есть самое важное. Чтобы у вас были еда, крыша над головой и те возможности, которых никогда не было у меня.

Прежде Эско никогда не слышал, чтобы мать говорила в таком духе. Казалось, она сама не знала, какие слова сорвутся с ее губ в следующий момент.

— Люди говорят, что для ребенка гораздо важнее дом, полный любви, и счастливые родители.

Мать подняла на него взгляд, удивленная его словами, и улыбнувшись, ответила:

— Должно быть, эти люди никогда по-настоящему не знали, что такое голод. Я до сих пор помню, каково это — расти, постоянно недоедая. В те времена я, не задумываясь, обменяла бы все счастье мира на добрую миску похлебки.

Она нежно погладила его по щеке.

— Мой дорогой Эско, мне пятьдесят четыре года. В таком возрасте уже не разводятся.

С этими словами она вернулась к Арто, забралась в стоявшее у койки кресло и, накинув на плечи пальто, смежила веки.

Какое-то время Эско просто стоял и смотрел на мать и перебинтованного младшего брата. После чего отправился на поиски телефонной будки и, дозвонившись до Анни, сказал, что им нужно встретиться для серьезного разговора.

— Давай попозже, Эско, — попросила сестра, — когда выпишут Арто из больницы. Я сейчас пока ни о чем не могу думать.

И вот, когда Арто вернулся домой, Анни наконец-то отправилась с ним к гаражу и выслушала его. Она выглядела такой утомленной, его сестра. Беременность не идет ей, подумал Эско. Не то, что Сейе. Та с каждой беременностью — а их было уже три — буквально расцветала и выглядела такой возвышенной, почти святой. Щеки горели румянцем, и все ее тело, казалось, обволакивал некий защитный слой, придававший мягкость ее очертаниям и самым умиротворяющим образом действуя на ее настроение, от чего все девять месяцев с ее уст не сходила улыбка, нежная и загадочная, как у Моны Лизы.

Анни же ни капельки не растолстела. Скорее наоборот, выглядела еще более похудевшей, чем обычно. Словно ребенок, который поселился у нее в животе, глодал и высасывал из нее всю энергию, пожирая ее тело изнутри, будто чужеродный паразит. Эско сразу понял, что его сестра нуждается в отдыхе и на мгновение почувствовал укол совести: в конце концов, что может быть проще — отложить все обсуждения на потом. И пусть его открытие, сделанное им в коровнике, отправляется туда, куда ему и дорога, в какой-нибудь жестяной ящик в кладовке памяти откуда в любой момент можно было вытянуть анекдот или байку об отце и вместе посмеяться над его очередной глупой выходкой. А жизнь пускай идет себе дальше, не требуя никаких ответных действий взамен, и это был бы самый удобный выход из положения для всех, кто замешан в этом деле. Но что-то с ним случилось, что-то изменилось. Он больше не мог притворяться. Не хотел.

* * *

В оставшиеся до Рождества дни Анни продолжала приводить дом в порядок, готовить его к празднику. Она стряпала рождественские блюда, наготовила вдоволь морковки, капусты, печенки. Лахья помогала ей и, когда Сири с Арто вернулись домой, привычный порядок вещей, казалось, был восстановлен.

Братья взяли Арто с собою в лес. Перед этим они осторожно обмотали его веревками и накрепко привязали к саням, а потом в лесу позволили самому выбрать елку, которую срубили и потащили домой. Это было за день до Рождества. Дома они достали ящик с рождественскими игрушками и гирляндами и принялись наряжать елку. По радио передавали церковный звон колоколов и рождественские псалмы, — знакомые с детства звуки, ставшие уже ритуальными. Пришел Тату, он был один и принес с собой бутылку «Коскенкорвы». Братья и сестры пустили ее по кругу, не пили только Онни с Арто и Анни.

С тех пор, как Анни забеременела, она почти бросила пить, ее мутило от одного только запаха спиртного. К тому же ей никогда не нравился этот горячечный, вызывающий головокружение род опьянения, которой наступал после водки. Нет, куда лучше неспешно смаковать коньяк или выпить немного вина вместо того, чтобы заливать в себя чистый спирт, которого она чаще всего избегала, независимо от состояния здоровья.

Эско остался недоволен их первым разговором у гаража. Поэтому продолжал названивать. Снова и снова. Хотел еще поговорить. Он упорно домогался ее в оставшиеся до Рождества дни, и все это время Анни только молча качала головой, когда братья и сестры пытались заставить ее взять трубку — они же не знали, почему она не хочет разговаривать со старшим братом, но все же оставались ей верны и добросовестно придумывали различные причины, почему она не может подойти к телефону именно сейчас. И Эско, вздыхая, клал трубку.

Обстоятельства требовали от него повторного визита в Аапаярви. Поэтому за день до сочельника, поздним вечером, когда Сири с детьми уже легли спать, он в очередной раз заявился на ферму. Анни еще сидела на диванчике, когда увидела в кухонном окне машину Эско.

Она вздохнула, понимая, что брат не отвяжется от нее, пока не получит того, что хочет. Анни всегда считала: как идут дела (неважно какие, да какие угодно), так пускай они себе и идут. Значит так надо. И пусть ей нравилось дразнить Сири, заводя с ней разговоры о разводе и новой жизни, она все равно знала, что матери ничего не светит, — в ее понимании это было попусту невозможно, и произойти никак не могло.

И тут, откуда ни возьмись, является Эско. Эско, который внезапно уверовал в перемены. Вот только его здесь не хватало.

Он привез с собой пакет рождественских крендельков Сейи. Знал, мерзавец, что Анни просто обожает эти крендельки. Он остался стоять во дворе и зазывно помахал пакетом с выпечкой, словно наживкой перед окунем. Анни скорчила гримаску, но все же оделась и вышла к нему.

В гараже было холодно, и Анни намотала на себя еще пару одеял, пока ела крендельки прямо из пакета. Ее пальцы мгновенно стали липкими от сахара, и она тщательно их облизывала, лишь бы не смотреть на Эско, ожидая, когда тот заговорит с ней.

— Сири продаст мне ферму. Или они оба это сделают. Сири и Пентти. Ведь каждому принадлежит половина, и они, если захотят, могут продать свои доли мне.

— А деньги у тебя есть?

Анни уставилась на брата, все еще не до конца убежденная его доводами. Эско кивнул.

— Есть.

Однако это было неправдой. После проверки кадастрового плана Эско понял, что у него хватит средств только на то, чтобы выкупить долю матери. Но если его план выгорит, то этого окажется вполне достаточно.

Он продолжил спокойно говорить, стараясь ничем не выдать своих чувств.

— После чего я приступлю к постройке дома. Я решил последовать совету отца и выстроить его под большой сосной. Помнишь, он приходил ко мне домой, когда Юха был еще маленьким? Вот как он сказал, так теперь все и будет.

— А Пентти останется жить там же, где и жил?

— Ну, естественно, куда он денется, но сам я больше не желаю делить с ним крышу над головой и не хочу, чтобы мои дети росли здесь, в этом проклятом доме.

Это тем более было неправдой. Эско вполне мог остаться жить в доме, где родился и вырос, но он знал, что Сейя будет против. А для того, чтобы как можно быстрее построить новый дом, ему придется откладывать намного больше, чем он рассчитывал вначале.

— А потом, когда мать увидит, сколько у нее теперь денег, я помогу ей купить новый дом. И тогда она разведется с ним, Анни, я уверен.

Анни смотрела прямо перед собой. Воображение рисовало заманчивую картинку: их мать в своем собственном доме. Это могло бы сделать ее такой счастливой.

И Анни сдалась, капитулировала перед напором брата, хотя тот изо всех сил старался его скрыть. Анни вдруг поняла, что так действительно будет правильнее. Она посчитала, что если поможет Эско осуществить его план (хотя она не совсем понимала, почему для Эско так важно выкупить ферму, если отец все равно останется на ней жить), то потом сможет с полным правом отдохнуть и расслабиться. Вернется к себе домой, в стокгольмскую квартиру, и будет сидеть там, пока не родится ребенок. И когда она сама станет мамой и у нее будет своя семья, о которой нужно заботиться, тогда она наконец освободится от обязанности вести эти семейные разговоры, все время что-то улаживать и разгребать проблемы, созданные другими.

И Эско почувствовал, как рыбка, которая до этого лишь покусывала наживку, теперь заглотила ее всю целиком. Он всегда знал, что может рассчитывать на Анни.

— И я думаю, будет лучше, если я сам с ним поговорю. Именно я, ну и разве что мама — должны же они обсудить все друг с другом, — но вы, остальные, не суйтесь. Он поймет, что это для него ничем не хуже, чем проживание в отеле. Бесплатная еда и жилье на всю оставшуюся жизнь.

— А что думает обо всем этом Сейя?

— Она полностью со мной согласна.

И Эско кивнул, глядя сестре прямо в глаза.

— Что ж, это может сработать, — решила Анни. — Но для этого мы должны собраться все вместе.

Мальчик, который пожимал плечами, или пятый сын

Анни пытается принять решение, которое станет окончательным и бесповоротным. Мы познакомимся с пятым сыном, Тату, или Ринне, и ужаснемся, узнав на его примере, какие порой коленца выкидывает жизнь. Неожиданный визит. Скоро, очень скоро что-нибудь да случится.

Странная вещь время. Наступило и миновало Рождество, оно выдалось даже… ну, пусть и не слишком безоблачным, но, по крайней мере, прошло без больших встрясок и сюрпризов.

Рождественские праздники показались одним долгим тихим выдохом.

Наступил Новый Год. Мороз еще крепче взялся за деревья, зверье и людей. Температура не поднималась выше пяти градусов с того самого дня, когда Арто угодил в чан с кипятком.

Да, Арто. Теперь он чувствовал себя лучше. Ведь ему было всего шесть лет, а на малышах все быстро заживает, как сказал доктор Виисенмаа, когда навещал их, чтобы выписать лекарства, поменять бинты и осмотреть рубцы и шрамы.

— Ну что, воробышек, вот увидишь, скоро их совсем почти не будет видно.

Лаури, которого вытащили из Стокгольма в самое Рождество, взял на себя уход за младшим братом. Каждый день он брал Арто с собой на короткую прогулку на санках, потом что Арто полезно было бывать на улице в светлое время суток. По словам доктора (не Лаури) это ускоряло заживление ран, но главное, что Лаури нашел чем себя занять, и это помогало ему скрашивать дни и заставляло их идти быстрее.

Анни все это время безвылазно находилась в Аапаярви, хотя с большим удовольствием ночевала бы у Хелми в городе. Но что-то все же заставляло ее оставаться в отчем доме, несмотря на то, что вскоре ей стало в нем тесно, — да что там, теперь, когда все братья и сестры были в сборе, ее состояние граничило с клаустрофобией. Она сначала даже не поняла, что с ней такое, и только потом к ней медленно пришло осознание происходящего.

Анни выжидала. Сперва неосознанно, потом осознанно.

Пентти большую часть времени проводил в коровнике. Что он там делал, никто не знал, потому что больше к нему туда никто не ходил. Он появлялся к обеду и ужину, но в остальное время его никто не видел. Бывая дома, он вел себя как обычно, возможно даже еще более оживленно, чем обычно, а может, и нет. Может, Анни так просто казалось.

В первый день нового года Пентти взял свой старый пикап и отправился на нем к одному из своих братьев, к тому, что жил на шведской стороне к северу от Аапаярви, в Лайнио. Уезжая, он ни с кем не попрощался, а остальным и подавно не было до него дела.

Обычная поездка, ничего особенного. В начале января они всегда ездили навещать своих родственников, и Сири сопровождала мужа вместе с маленькими детьми, но в этом году это даже не обсуждалось. Пентти просто собрал сумку и уехал прежде, чем кто-либо успел проснуться. Никто из детей так и не узнал, что он и Сири сказали друг другу на прощание. Возможно, что ничего. А может быть, все.

Анни приглядывалась к матери, пытаясь понять, не начали ли в ней проклевываться ростки чего-то нового, но, во всяком случае, внешне, мать никаких таких признаков не подавала. И они с Эско только и ждали подходящего случая, чтобы приступить к осуществлению задуманного. Очевидно, отъезд Пентти оказался именно таким случаем.

Когда Пентти уехал, казалось, сам дом вздохнул с облегчением. В нем и без того было тесно с Анни, Лаури, Тармо плюс Тату появлялся каждую ночь.

Но когда уехал Пентти, все сразу ощутили, что в доме стало свободнее и легче дышать.

И уже нет такой клаустрофобии.

И куда менее тягостно.

Они во всем помогали друг другу. Тармо, Лахья и Вало доили коров, а Анни и Хелми частично взяли на себя бремя забот по дому. Хелми вместе с Малышом Паси почти все время проводили в Аапаярви, пока Паси снова пребывал в загуле. Анни не спрашивала, а Хелми и не рассказывала, но Анни замечала в глазах сестры тень чего-то большего, чем обычная усталость. Однако у нее никогда не было времени поговорить с сестрой, и зачастую у Анни даже возникало чувство, что, может, это все пустяки, просто померещилось. Каждый раз, когда у нее возникало желание остановить сестру, дотронуться до ее руки и спросить, как у нее на самом деле обстоят дела, Анни говорила себе, не лучше ли просто взять и плюнуть на все, что это не ее проблемы и, вообще, какое ее дело. Между тем Малыш Паси был очень живым ребенком, еще более живым, чем его дяди и тети в том же возрасте: он повсюду лазил, невзирая на свои юные лета, и Хелми приходилось постоянно за ним присматривать.

Арто не умрет. Во всяком случае, не от ожогов, это точно. Маленькие дети, на них так быстро все заживает. И они так легко забывают.

Казалось, случившееся почти не повлияло на него. Он все еще страдал от боли, но в основном только по ночам. Куда больше его радовало то, что почти все его старшие братья и сестры собрались вокруг него и уделяли ему столько внимания, сколько ему в жизни и не снилось.

Даже Онни, который был на два года младше брата, понемногу начало утомлять, что все носились с Арто как с писаной торбой, нянчились с ним, постоянно при этом интересуясь его самочувствием. Пора было положить этому конец.

Как-то раз днем Онни примчался, истошно вопя, словно начался пожар. Он орал, что получил ожоги четвертой степени. Кожа по всему его телу отслаивалась большими кусками, и он выл как безумный, когда кто-нибудь порывался ему помочь. Оказалось, он подслушал доктора Виисенмаа, когда тот навещал Арто, и уяснил себе, что то, что случилось с его братом, очень больно, но бывает и похуже, когда человек за раз теряет всю кожу, отчего становится похожим на сосиску без шкурки.

Не пожелав мириться с тем, что ему, как самому младшему, больше не уделяют столько внимания, как раньше, и памятуя о том, как выглядели ожоги Арто, Онни содрал со всех сосисок шкурки и с помощью древесного клея приклеил их на свое тело, чтобы потом внезапно влететь и напугать всех кожей, отваливающейся большими кусками.

Шкурки от сосисок отвалились, но взамен Онни заработал сильнейшую аллергическую реакцию на клей. При этом выглядел он просто ужасно: весь красный и с невыносимым зудом по всему телу, но к счастью (или к несчастью, это как посмотреть) невредимый.

Братья и сестры смеялись над ним, и Сири смеялась вместе со всеми, когда улегся первый шок.

— Повезло, что Пентти рядом нет — его бы удар хватил, если бы он увидел, все эти пригодные для дела колбасные шкурки, которые нам теперь придется выбросить.

У Анни было как-то странно на душе. Поскольку Арто вернулся домой как раз накануне Сочельника, они с Эско успели утрясти все детали своего грандиозного замысла. Эско имел с сестрой повторный разговор вечером перед Сочельником, после чего вернулся обратно, к жене и детям. На этот раз они с Анни отправились не в гараж, а в баню, чтобы спокойно все обсудить без свидетелей. Все уже вымылись перед Рождеством, но в предбаннике до сих пор ощущалось приятное тепло, поэтому там можно было спокойно сидеть, не боясь замерзнуть.

То, что Эско рассказал о Пентти, не казалось чем-то из разряда вон выходящим. Словно этого вполне можно было ожидать. Конечно, слушать о таких вещах неприятно, но и ничего удивительного в этом тоже не было. А Эско, кажется, твердо решил купить ферму.

Анни полагала, что это неплохо. Потому как сама была не в том состоянии, чтобы всерьез заниматься делами. Именно поэтому Эско и обратился к ней. Она жила в доме, ступала по тому же полу, по той же земле, по тем же дорогам, по которым ходила всю свою жизнь, и все-таки ощущала себя здесь чужой. Словно ее мысли постоянно перескакивали на что-то иное, на жизнь ее будущих детей, к примеру.

Эско хотел, чтобы они составили план и выработали порядок действий: что, как и когда они будут делать.

Чтобы поговорить, наконец, с Сири.

Они были вынуждены это сделать. Она была вынуждена это сделать. Донести до матери, что вместе они сильнее. Вдохнуть в нее смелость мечтать о другой жизни.

Вместе у них должно получиться. И все-таки происходящее казалось Анни таким… неважным. Да, пожалуй, это было самое подходящее слово из всех, какие пришли ей на ум.

Все, что происходит здесь и сейчас, в один прекрасный день тоже будет забыто. Равно как и все остальное.

Никто ни о чем не вспомнит, не запишет и не расскажет об этом в книжке. Эти мысли ее утомляли. Анни устала. Больше, чем обычно. Во время беременности такое бывает.

Она не знала, откуда берутся у нее эти мысли. Может, от ребенка, что растет у нее в животе? Может это тьма внутри плода отравляет ее изнутри? А может, это все началось, когда она приехала в Аапаярви.

Или когда Арто упал в кипяток.

Или когда приехал Лаури.

Анни так привыкла к свободе, что теперь, когда вокруг нее было столько народу, родной дом начинал вызывать у нее чувство клаустрофобии.

В дорожной сумке Анни, хранившейся под кроватью, лежал ее обратный билет с неуклонно приближавшейся датой отъезда. Никто не знал, когда она уедет. Она даже сама толком не знала — уедет, или ей придется задержаться здесь на подольше. Чтобы разобраться со всем этим беспорядком, как обычно. Хотя на этот раз, наверное, не так, как обычно.

Анни и Эско еще долго разглагольствовали на тему, как лучше преподнести суть дела, чтобы Сири их выслушала. Само собой, присутствие Пентти при этом вовсе необязательно. Хорошо бы, если бы этот разговор состоялся не здесь, а у кого-нибудь дома. На нейтральной территории. Но что тогда сказать братьям и сестрам? Анни переговорила с Хелми и Лаури, но остальные тоже имели право знать, о чем будет идти речь на этой семейной встрече. Кроме Онни и Арто, конечно. В итоге они договорились о дне, когда соберутся все вместе, и оказалось, что это был тот самый день, когда Анни собиралась отправиться обратно домой в Стокгольм. Эско она по этому поводу ничего не сказала, потому что до сих пор не знала, как ей следует поступить: остаться или уехать. Сделать то, что от нее ждут, или пускай сами разбираются. Позволить кому-нибудь другому сделать ее работу.

Конечно, она могла поменять билет и уехать на день позже. В конце концов, ресторан, в котором она работала, был закрыт до конца января, так что ее никто не хватится, если только Алекс, но ничего, переживет. Днем раньше, днем позже — какая разница? Он хотел, чтобы она ему позвонила, он сам ей об этом сказал, но когда она набрала его номер, оказалось, что они не могут ни о чем говорить. На обоих концах провода царила тишина. У них так много было сказать друг другу и так много всего, что следовало обсудить, принять решение о будущем, — об их совместном будущем, между прочим, — а Анни по-прежнему не могла об этом говорить, ну а Алекс… Алекс просто ждал.

Так что денек-другой он может еще подождать.

Между ними не было той страстной любви, о которой так мечтал Алекс. Была у него такая способность — любить горячо и страстно, как в кино.

На что была способна Анни — этого она и сама не знала.

Она видела, как люди повсюду любят друг друга, словно это было самое большое и важное, что только может случиться в жизни. Видела не только в кино, но и в реальной жизни, и порой ей казалось, что все вокруг буквально пропитано этим чувством. Она видела перед собой своих братьев и сестер, во всяком случае, некоторых из них, переполняемых чувствами, изголодавшихся, мечтающих жить в водовороте страстей, но ей самой подобная ситуация казалось тягостной и немного неловкой. Запутанной и беспорядочной, липкой и грязной.

Просто у некоторых людей потребность жить вместе выражена гораздо сильнее. Быть может, они даже сам смысл своей жизни видят в том, чтобы разделить ее с другими, словно только это оправдывает их право на существование, которую их собственная коротенькая жизнь оправдать не в силах. Но Анни явно была не из таких.

Она была островом, и ее саму это вполне устраивало.

И вот знаменательный день настал, третье января — дата ее отъезда в Стокгольм. Пентти уже три дня как был в отъезде. У всех и каждого за время его отсутствия успели расслабиться плечи. А еще это был день, когда они собирались поговорить с Сири. Для этого они решили встретиться дома у Хелми, все вместе, кроме Онни и Арто.

Воитто они тоже не стали привлекать, хотя и сделали слабую попытку связаться с ним. (Но именно что слабую). Все знали, что брат сейчас на Кипре, где служит в войсках особого назначения.

Тату, который в последнее время регулярно ночевал в родительском доме, был единственным из сестер и братьев, кто разделял привычку Анни к здоровому сну или, правильнее сказать, пока все остальные гуляли где-то вне дома и решали какие-то свои вопросы, Анни и Тату предпочитали оставаться в родных стенах.

Анни плохо спала по ночам, зато утром подолгу оставалась в постели, выжидая, пока не опустеет дом. После этого она могла спокойно прошмыгнуть на кухню, чтобы сделать себе бутерброд с маслом и приготовить чашку черного кофе, который потом подолгу стоял на столе, отчего становился смольно-черным и густым как патока с тем самым характерным привкусом горелого, который обычно вызывал у нее отвращение, а сейчас казался вполне терпимым, потому что напоминал ей о доме.

В этот день Анни принесла свой завтрак к себе в спальню и вытащила дорожную сумку из-под кровати.

Она сидела на краю постели, пытаясь упаковать вещи и одновременно что-нибудь съесть, когда в дверном проеме внезапно вырос ухмыляющийся Тату.

— Что, сестренка, решила сбежать, когда настала пора действовать?

Он стоял на пороге в поношенных трусах до колен и майке, нечесаный и с этой своей всегдашней кривой улыбочкой, и пытался удержать на ладони чашку с кофе. Он взял одну из маленьких, в цветочек, чашечек из дорогого фарфора, которые доставали только по большим праздникам, но это так похоже на Тату — не знать таких вещей, или он просто не смотрел, что берет. Так же похоже, как и эта его всегдашняя дурацкая ухмылка, стянутая рубцами и шрамами.

Анни не знала, что сказать. Это было все, о чем она могла думать в последние дни. И в итоге инстинкт бежать куда подальше одержал над ней верх. Она с легкой покорностью улыбнулась ему. Тату, казалось, забавлялся ее растерянностью, но так, немножко.

— Ой, не смотри на меня так серьезно. Я могу тебя подвезти. Когда у тебя автобус?

* * *

Порой судьбы некоторых людей кажутся нам куда более предопределенными, чем все остальные. Словно смотришь на них в ретроспективе, на то, какими они были в прошлом, и понимаешь, что оказаться в ином месте или поступить по-другому они просто не могли. Тату был именно таким ребенком. Про таких говорят «в рубашке родился»: весь такой солнечный, жизнерадостный и всеми любимый, и все-таки, а быть может, как раз поэтому, на его долю выпало куда больше бед и неурядиц, чем отмерено обычному человеку.

Что же вырастает из таких детей?

Тату Олави был восьмым ребенком в семье Тойми, но сам он, кажется, никогда особо над этим не задумывался. Во всем, что касалось его, он был первым и единственным.

И таким он был даже для Сири. Она бы никому не сумела объяснить, почему так, скорее всего, она бы в этом даже не призналась, спроси у нее напрямую, но все и так было видно невооруженным глазом. Что бы ни вытворял Тату, ничто не могло вывести его мать из душевного равновесия.

Разве что растрогать до слез (он вызывал у нее слезы и радости, и печали).

А еще он был страшно избалован.

Но ее любовь к восьмому ребенку, пятому сыну была как скала — вечная и незыблемая.

Возможно, именно из-за любви матери он был начисто лишен отцовской любви?

С того самого апрельского дня, когда родился Тату, он вызывал у Пентти плохо скрываемое раздражение, которое отец прежде редко испытывал. Неприязнь с самого начала, отчего эти двое никогда не могли стать ровней.

Возможно, все дело в том, что Тату был Овном по знаку зодиака, совсем как Пентти?

И он на интуитивном уровне инстинктивно чувствовал, что этому ребенку суждено его сменить?

Овен — огненный знак, лидер по натуре и довольно агрессивная личность. Овен никогда не оглядывается назад и не смотрит по сторонам. Разумеется, между представителями одного и того же знака может быть большая разница, все зависит от положения луны по отношению к планетам, когда именно человек родился и от того, какие у него в роду были предки. У Пентти налицо были два главных качества — агрессивность и взгляд, устремленный четко вперед, но он нес в себе тьму, — нечто, что медленно двигалось в нем, словно густое вязкое масло или простоявший слишком долго черный кофе, и все, чего касалась эта чернота, тоже становилось черным, почти несмываемым.

Тату одновременно был похож и непохож на своего отца. В основном, непохож. Потому что Тату шел по жизни смеясь, а если, не смеясь, так улыбаясь. Он словно в каждую секунду готов был пожать плечами и, беззаботно насвистывая, пойти дальше. Сам Тату никогда особо не задумывался над чувствами, которые он испытывал к окружающим, — ни к матери, ни к отцу, ни к сестрам с братьями. Он не зацикливался на несправедливостях, не питал злобы, и если сердился на что-то, то говорил прямо, все как есть, громко и четко, но сердился он редко. Тату мог дразнить своих сестер и братьев, и те пытались дразнить его в ответ, но их слова его не трогали, в то время как они, напротив, могли разъяриться от его способности подмечать любую, мало-мальски заметную слабость.

Это было его даром, или проклятием, тут уж как посмотреть, но он не умел этим пользоваться — просто владел и все. Сама жизнь представлялась ему даром, которым он с рождения был наделен — не то чтобы он высказывался в подобном духе, но так оно и было.

Он всегда был стройным и подтянутым, хорошо выглядел (если не брать в расчет шрамы). Темные волосы и карие миндалевидные глаза. Из всех детей он больше всего походил на Пентти, но Пентти был низеньким, а Тату — высоким, почти метр девяносто. Его худощавое тело и размашистая походка смягчали его рост, словно он все время приседал, но уж если он вытягивался и замирал неподвижно, то выглядел статным и величественным Его отношение к жизни, уверенность в том, что она принадлежит ему, позволяли ему идти по ней, как местная торнедаленская кинозвезда, израненная на своей собственной войне, во время которой он и проделывал свои трюки. В тюрьме, кстати, были обязательны занятия физкультурой, и Тату, который за свою жизнь не пробежал ни метра, окреп и впервые обзавелся какими-никакими мускулами, и ему это шло.

Тату обожал машины. С самого детства ему нравилось с ними возиться, сидеть в них, водить, рисовать, рассматривать в газетах и через окно, да все что угодно!

Свой первый автомобиль он купил уже в двенадцать лет. Он все лето помогал соседу с трактором, водил его, смазывал и даже пару раз чинил. В итоге в качестве платы он получил старую «Ладу» рвотно-зеленого цвета, ржавевшую у соседа во дворе. Тату сам назначил такую цену с условием, что ему разрешат делать с машиной все, что только его душе захочется.

Ему понадобилось три месяца, чтобы починить «Ладу», и она наконец смогла проехать тот несчастный километр, отделявший двор соседа от его собственного. Когда Тату, рыча и газуя, въехал во двор родной усадьбы, в его глазах был триумф. К неудовольствию Пентти он закатил колымагу в гараж. Выходило, что пикап Пентти лишился своего законного места, но тут вмешалась Сири и заметила мужу, что он все равно никогда не ставит машину в гараж, и это было правдой, поэтому Пентти не стал ничего делать, а только ворчал и жаловался каждый раз, когда в разговоре всплывала автомобильная тема, а такое происходило часто, ведь его сын в основном только об этом и говорил. Причем Тату явно был не из тех, кто способен просекать настроение окружающих, он просто не понимал или же ему было наплевать, что остальные не желают слушать его долгие разглагольствования о карданном вале, цилиндрах, поршнях или рассуждения о преимуществах «Мерседеса» перед остальными брендами, и что тот, у кого есть хоть какое-то подобие мозгов в черепной коробке, ни за что не купит машины иной марки. (Впрочем, последнее заявление в той или иной степени повлияло на всех членов семьи Тойми, потому что после него уже никто не водил других автомобилей, кроме «Мерседеса».)

Гараж был маленьким, и Тату проводил в нем все свое свободное время. Он даже спал в нем: забирался на заднее сиденье «Лады», когда уже начинало светать, и дремал, укрывшись курткой.

Ранним утром, поздним вечером и даже ночью его можно было найти в гараже склонившимся над двигателем или лежащим под капотом. Заработавшись, он забывал о времени и пространстве и, кажется, даже не замечал смены времен года. При этом он мерз и потел куда меньше остальных в этом гараже с плохой теплоизоляцией.

Для всех остальных возиться в гараже в студеную январскую ночь было сродни безумию, но не для Тату. Казалось, он вообще был невосприимчив к низким температурам.

Сухой мороз иссушил дерево, сделав его легковоспламенимым. Включенное в машине радио заглушало все звуки, и Тату не слышал характерного потрескивания, пока не стало слишком поздно.

Плохо, что Тату не чувствовал мороза, хотя температура была минус двадцать градусов, иначе бы он остался сидеть дома в ту январскую ночь 1976 года, когда внезапно загорелся гараж. Тату пытался выбраться наружу, но его здорово приложило обрушавшейся балкой. От удара он потерял сознание, но в самый последний момент его спасла мать, которая вытащила его из объятой пламенем рухляди. Словом, все могло закончиться очень плохо, еще хуже, чем на самом деле кончилось. В итоге Тату (и Сири тоже) отделался длительным пребыванием в больнице, после которого на его теле навсегда остались отметины — большой коричневый шрам на спине и та самая холмистая горка на левой щеке. Но Тату больше оплакивал гараж, чем свое лицо.

Да, пожалуй, он был единственным, кто взаправду горевал о потере гаража, потому что вместе с ним сгорела «Лада» и бо́льшая часть его инструментов. Пентти же, напротив, был доволен случившимся, потому что полученные по страховке деньги полностью покрыли все расходы на постройку нового гаража. Сири очень переживала из-за несчастья, постигшего ее сына, и оплакивала его изуродованное лицо.

Пентти частенько шутил о сгоревшем гараже, но никто не находил его шутки смешными, кроме разве что Вало, да и то лишь потому, что ему было всего одиннадцать лет от роду и он еще не понимал всего. Все это постоянно приводило к ссорам между родителями, возможно, это были единственные моменты, когда Пентти удавалось довести Сири, которая в обычном случае лишь пожимала плечами в ответ на его глупости.

Со временем пожар в гараже превратился в забавную историю даже для Тату, потому что новый гараж был в два раза больше старого, имел хорошую теплоизоляцию, и в нем было не страшно проводить холодные зимы, даже когда температура опускалась ниже тридцати градусов, как порой бывало. В гараж провели даже электричество, так что теперь в моторе можно было копаться сутками напролет.

Пентти не считал, что делает сыну подарок, предоставляя Тату свое личное пространство, где тот мог проводить все свое время. А он даже став взрослым, продолжал сбегать туда, когда окружающие становились слишком назойливыми или требовательными к нему. И теперь, когда ему в первые в жизни пришлось столкнуться с тяготами любовных отношений и нести ответственность за кого-то еще, кроме себя, он снова оказался в гараже. Только здесь он мог обрести покой. И ему было все равно, какими прозвищами награждали его братья и сестры, он лишь ухмылялся, когда их слышал, но сам себя он всегда представлял как Тату и никогда как Ринне.

Тату рано утратил всякое уважение к скорости и правилам дорожного движения. Он умел хорошо водить, если того хотел, но чаще всего он этого не хотел. К спиртному он подавно относился безалаберно и, несмотря на свои юные лета, имел порядочный опыт возлияний, спасибо генетике и, в не меньшей степени, широким взглядам на жизнь. Так что нетрудно было догадаться, какие последствия подобного отношения к алкоголю ожидали его, если он не пересмотрит свои позиции.

Короче говоря, Тату ни к чему не имел уважения и, по его словам, у него не было на это ровным счетом никаких причин. Зачем он должен меняться? Могут ли люди вообще меняться? Не лучше ли просто постараться жить бок о бок, а когда не получается, просто разойтись в разные стороны, пожелав друг другу долгой и счастливой жизни?

Благодаря своему стилю вождения он уже успел забрать две человеческие жизни. Слава Господу, что он был трезвым, когда это случилось, иначе наказание было бы куда серьезнее.

Все произошло на известном всей округе крутом повороте на окраине Рованиеми. Как раз ударили первые осенние заморозки, и дороги покрыло льдом, но Тату прошел поворот чересчур стремительно, вдобавок дело происходило в сумерках, и горе-водитель совершенно не заметил двух старушек, направлявшихся домой с церковного благотворительного базара.

Бум. Шмяк. Одна скончалась на месте, вторая — чуть позже в больнице, у нее открылось обширное внутреннее кровотечение, и ее, к сожалению, не сумели спасти.

Две женщины, шестидесяти и шестидесяти двух лет — их больше не было в живых из-за небрежной манеры Тату входить в крутые повороты и отсутствия уважения к правилам и вообще, к жизни. Ведь не скажешь же людям: просто держитесь подальше от Тату, и тогда все будет в порядке.

Это случилось в ноябре 1979, Тату всего несколько месяцев как получил свои первые водительские права. Прежде ему уже случалось улетать в кювет, ломая себе ребра и набивая синяки, но при этом никто больше не страдал, кроме него самого.

Заседание суда состоялось в апреле, спустя две недели, как Тату исполнилось двадцать. Его приговорили к тюремному заключению сроком всего на один год, но даже этот год показался вечностью и слишком суровым наказанием для Тату, но для семей погибших старушек это было слабое утешение. Позже братья и сестры дискутировали на тему, повлияло ли на решение судьи безнадежно изуродованное лицо Ринне.

Сири присутствовала на суде, а Пентти нет. Слишком много хлопот и слишком мало интереса к пятому сыну. На Тату это никак не повлияло, ему вообще было все равно, что говорил или делала его отец. Ни сейчас, ни тогда, ни потом.

Ему, конечно, было жаль этих двух престарелых теток, но в жизни Тату все было простым и понятным. Пока что-то на виду, значит, оно есть, но стоит ему исчезнуть, как его словно бы никогда и не существовало.

Проще говоря, хороша память, да коротка.

Как это ни странно, но в тюрьме Тату понравилось.

Четкий ясный распорядок дня и, пусть он скучал по гонкам на трассе и пьянству, он еще никогда не чувствовал себя так хорошо, как в кеминмааской тюрьме.

Тату был себе на уме, ни с кем не ссорился, следил за собой и добросовестно выполнял ту работу, которая была ему поручена, а предоставляемую ему свободу тратил на отжимания, подтягивания и курение, а еще на разборку и починку всего, у чего есть мотор.

За решеткой было лучше, чем дома.

Но всему хорошему когда-нибудь приходит конец, и Тату за примерное поведение досрочно освободили из тюрьмы, где он отсидел всего шесть месяцев вместо двенадцати.

У ворот тюрьмы его встречали Хелми и Вало. Они приехали на черном «Мерседесе» брата, потому что после той рвотно-зеленой «Лады» он — и вся родня, кстати, тоже — раскатывали исключительно на «мерсах», и ныне и присно, и во веки веков, аминь. Брат и сестра обняли Тату, вручили ему сигареты, бутылку «Коскенкорвы» с брусничным морсом и они все вместе отправились в Рованиеми, чтобы отпраздновать освобождение. Они отправились в Городской Отель не потому, что он был самым крутым, просто это было единственное открытое в этот поздний час заведение. И по дороге к нему Тату впервые увидел Ее. С большой буквы «Е».

Ее звали Синикка, и она была младшей сестрой Вели-Пекки Виртунен, школьного приятеля Воитто, рокера, которого Тату порой встречал на сходках байкеров, саму Синикку он в упор не помнил, но ей только исполнилось восемнадцать, так что это было вполне объяснимо.

Она была красива на торнедальско-финский манер, с примесью саамской крови. Ее кожа казалось почти прозрачной, высокие скулы, кошачьи глаза, такие яркие, что они ослепляли каждого, кто всматривался в них. В придачу у Синикки был хриплый смех, россыпь веснушек на носу и светлые волосы. Она носила узкие джинсы, выросла среди старых колымаг и знала о запчастях почти столько же, сколько сам Тату.

Синикка, кажется, искала причину неисправности в двигателе, когда откуда ни возьмись появился он, только что выпущенный из тюрьмы, со своими угольно-черными волосами, кривоватой улыбкой и худыми пальцами в пятнах от масла, которые не отмыть, сколько ни старайся.

Это была любовь с первого взгляда.

Они завершили свое воссоединение сперва в туалете Городского Отеля, а потом несколько часов спустя уже у нее дома. Они почти не спали и проболтали всю ночь напролет, в промежутках между поцелуями узнавая о жизни и мечтах друг друга.

По большей части они хотели одного и того же. Или, точнее, им нужно было-то всего ничего, ну, может вкалывать на небольшом участочке земли или просто ремонтировать тачки и красить ногти — наверное, это был не самый худший вариант для каждого из них. Но вот любовь, их любовь, она была важна. Важнее всего. Настолько, насколько любовь вообще может быть важна для людей. Казалось, для них всегда будет сиять солнце, пока они будут видеть свое отражение в глазах друг у друга. Тату покинул ее на рассвете, и они оба знали, что это оно, то самое.

Тату вернулся домой как раз в тот момент, когда Сири собиралась идти доить коров, но при виде сына она уронила ведро и, подбежав к нему, бросилась ему на шею.

— Мой дорогой мальчик, где ты был?

— В тюрьме, мама, ты же знаешь.

Она оба рассмеялись, а потом Тату подхватил свою маму и закружил. Сири еще никогда не приходилось разлучаться со своими детьми на столь долгий срок, особенно с самым любимым из них, пятым сыном. Наконец, он поставил ее на землю, и они оба сразу сделались серьезными. Сири отстранила его от себя и оглядела сверху донизу критическим взглядом.

— Дай-ка я взгляну на тебя. Как же ты отощал!

И Сири стиснула руки сына и ущипнула его за бок, сама недовольная тем, что сказала.

— Ой.

Тату обхватил своими длинными худыми пальцами лицо матери.

— Матушка, это случилось. Я встретил ее.

— Кого?

— Ее с большой буквы Е. Ту, на которой я женюсь. Ты не знаешь ее матушка. Но я люблю ее. Синикку.

Мать никак не отреагировала на данное заявление. Тату даже засомневался, слышала ли она, что он сказал, несмотря на то, что знал — слышала. Сири посмотрела на него, а потом взяла его руки в свои и поцеловала их, точно так же, как она целовала их, когда он еще только родился и лежал в корзинке рядом с ней на одеяле, или когда они косили сено или в коровнике, когда она доила коров. После чего подмигнула ему.

— Поторопись, пока Пентти не проснулся, — сказала Сири и нежно погладила сына по щеке.

— На завтрак будет твоя любимая запеканка из печени[10].

Тату улыбнулся матери и отправился в дом. Сири же осталась стоять во дворе и смотрела ему вслед, словно прежде чем снова вернуться к своим каждодневным обязанностям, хотела сперва убедиться, что сын действительно теперь дома.

Тату вошел на кухню, на которой не был целых полгода. Даже не зажигая света, он понял — нет, даже почувствовал — что здесь все осталось, как было, и останется таким же до скончания веков.

В кухне царил полумрак, в печке трещали поленья. Прежде чем отправиться доить коров, Сири всегда сначала растапливала печку. Тату потребовалось время, чтобы глаза привыкли к темноте. Но когда это случилось, он увидел, что Пентти уже был там, на своем привычном месте. Он сидел в тишине и молча разглядывал своего пятого сына, держа в руках чашку с кофе. Тату рассмеялся, пожалуй, немного нервно.

Voi vittu[11], ты меня напугал отец.

Пентти вздернул одну бровь и отхлебнул кофе. Чашка в его руке казалась совсем крошечной.

— Да что ты? Странно. Я сижу здесь довольно часто. Впрочем, откуда тебе знать.

Тату уже успел позабыть это чувство. Смутную, неприятную дурноту, которую порождал отец. Она просто исчезла на время, стоило Пентти пропасть из виду, а теперь вновь появилась, и Тату только сейчас вдруг осенило, что она вполне походила на то состояние, какое возникает, когда тебя укачает. Сам Тату подобного никогда не испытывал, но интуитивно чувствовал, что по ощущениям похоже.

— Я женюсь, пап, — сказал Тату, которого ничуть не задел тон отца.

Он рано этому научился — не показывать отцу, что тот хоть как-то его задевает. Для таких он пах как барсук. И никогда не давал спуску.

В ответ Пентти лишь кивнул, словно уже заранее об этом знал.

— Значит, ты уедешь отсюда, — заметил он.

— Да, вероятно, — отозвался Тату и налил себе чашку кофе.

Он встал у кухонного окна и уставился вдаль, на горизонт, где в туманной дымке таилось его будущее, которое мог увидеть только он. Он больше не слышал, что говорил отец, если тот вообще что-либо говорил. В глубине души, в своей маленькой коробочке в форме сердца, он хранил улыбающееся лицо Синикки, оберегая его от ехидных взглядов отца.

* * *

И благодаря Тату решилась и Анни.

Она поедет домой. В Стокгольм. В свою квартиру, которая станет ее новым домом.

И попросит Алекса переехать жить к ней. А Лаури пусть съезжает. Ладно, пусть не сразу, пускай сначала найдет себе новое жилье, но все равно как можно скорее. В ближайшее время. И потом, брат стал таким угрюмым и резким с тех пор, как Анни вынудила его сюда приехать, что она посчитала, что будет неплохо отделаться от него и его капризов.

Она сделает ремонт и обставит детскую. Думая об этом теперь, Анни чувствовала себя такой радостной, почти возбужденной. Усыпляющая усталость, которая тяготела над ней, словно грозовая туча, слегка развеялась, и она мысленно понеслась дальше, планируя и придумывая. В ее мечтах комната была уже обклеена симпатичными обоями в мелкий колокольчик, а вот белые занавески можно оставить. Кровать, которую она обязательно купит… Или они. Тут Анни вскользь, слегка, ощутила все то, что лежало сейчас перед ней, их совместная жизнь, их будущее под одной крышей, зарождающаяся семья, возможно, все так оно и будет, как в кино, с Анни в главной роли. Мягкий ковер, удобное кресло, чтобы сидеть и кормить грудью, что-нибудь милое и жизнерадостное на стенах, на что будет падать глаз ребенка каждый раз, когда он проснется. Сбежать с одной неприятной сцены на другую, поменьше, но уже не кажущейся такой неуютной по сравнению с первой. Тут Анни подумала, что это беременность сделала ее такой склонной к бегству. Ей просто очень хотелось уехать, и при мысли, что чуть позже, но уже сегодня, им предстоит собраться и выступить перед матерью, ей становилось почти дурно. Она мысленно видела перед собой лицо Сири, представляла, как будет выглядеть мать, как она из всех сил будет стараться удержать маску перед своими детьми — удастся ли ей это? А если не удастся, если она сломается, тогда они все сгрудятся вокруг нее и станут утешать, будут гладить ее по волосам, шептать «ну-ну, что ты?». Оба варианта развития событий казались Анни невыносимыми. Поэтому ей внезапно показалось возможным ехать в Стокгольм и начать жить и строить дом для толкающегося крохи в животе.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Завещание предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

2

Место действия и герои (англ.)

3

Что ж, у меня все впереди (англ.)

4

Луковый суп-пюре (фр.)

5

Финская водка.

6

Миленький мой, золотко мое (фин.).

7

Дословно: «гора объятая пламенем» (шв.)

8

Золото (фин.)

9

Скажи мне, целует ли она тебя так, как целовала тебя я? / Чувствуешь ли ты то же самое, когда она произносит твоё имя? (англ.). Из песни группы «ABBA» «The winner takes it all» («Победитель получает все»).

10

Финское блюдо, которое традиционно готовят на Рождество. Запеканка состоит из риса, молотой печени, масла или маргарина, сиропа, яиц, лука и изюма. Обычно подается с брусничным вареньем.

11

Еб… (финское ругательство)

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я