Дочь Монтесумы. Сердце Мира (сборник)
Генри Райдер Хаггард

Захватывающие романы Генри Райдера Хаггарда перенесут в зеленые джунгли Центральной Америки, где много лет назад отважные мужчины и прекрасные женщины боролись за свободу и любовь. Сын почтенного сквайра Томас Вингфилд, попав в плен к императору Монтесуме и чудом избежав жертвоприношения, станет мужем принцессы Отоми и увидит гибель древней цивилизации под копытами коней Кортеса… («Дочь Монтесумы») Молодой индеец Игнасио и англичанин Джеймс отправятся в легендарный Золотой Город ацтеков за второй половиной изумруда Сердца Мира, но один их них обретет свое сокровище раньше… («Сердце Мира»)

Оглавление

  • Дочь Монтесумы

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дочь Монтесумы. Сердце Мира (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Ф. Л. Мендельсон, наследник, 2017

© Shutterstock. com / Jacob Lund, Stefano Buttafoco, IrinaK, Jerry Sanchez, обложка, 2017

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2017

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2017

Никакая часть данного издания не может быть скопирована или воспроизведена в любой форме без письменного разрешения издательства

Дочь Монтесумы

Глава I

Почему Томас Вингфилд рассказывает свою историю

Хвала Богу, даровавшему нам победу! Сила Испании сломлена, корабли ее потонули или бежали, морская пучина поглотила сотни и тысячи ее моряков и солдат, и теперь моя Англия может вздохнуть спокойно.[1] Они шли, чтобы покорить нас, чтобы пытать нас и сжигать живьем на кострах, они шли, чтобы сделать с нами, вольными англичанами, то же самое, что Кортес сделал с индейцами Анауака[2].

У наших сыновей они хотели отнять свободу, а у наших дочерей — честь; наши души они хотели отдать попам, а наши тела и все наше достояние — Папе Римскому и своему императору! Но Бог ответил им бурей, а Дрейк[3] ответил им пулями. Они исчезли, и вместе с ними исчезла слава Испании.

Я, Томас Вингфилд, услышал об этом сегодня, в четверг, на бангийской базарной площади, куда приехал, чтобы потолковать с людьми и продать яблоки — те, что уцелели в моем саду после страшных штормовых ветров, оголивших в нынешнем году почти все деревья.

Всякие слухи доходили до меня и раньше, но сегодня в Банги я встретил человека по имени Юнг, из рода ярмутских Юнгов, который сам сражался на ярмутском корабле в битве при Гравелине[4], а потом преследовал испанцев дальше на север, до тех пор пока они не погибли в Шотландском море.

Говорят, что малое порождает великое, но здесь случилось наоборот: великое породило малое. Эти славные события побудили меня, Томаса Вингфилда из Лоджа, прихожанина дитчингемского прихода графства Норфолк, взяться на склоне лет за перо и бумагу, несмотря на глубокую старость и на то, что жить мне осталось совсем немного.

Десять лет назад, в 1578 году, когда наша милостивая королева Елизавета была проездом в здешних краях, Ее Величество пожелала увидеть меня в Норидже. В тот день она сказала, что слухи обо мне дошли до нее, и повелела рассказать ей что-нибудь интересное из моей жизни, вернее — из тех двадцати с лишним лет, которые я провел среди индейцев в то время, когда Кортес покорял их страну Анауак, известную ныне под именем Мексики. Но едва я успел приступить к рассказу, как Ее Величеству уже пришлось отправляться в Коссэй на оленью охоту. Уезжая, королева пожелала, чтобы я изложил свою историю на бумаге, дабы она могла ее прочесть, и сказала, что, если эта история окажется хотя бы наполовину столь занимательной, какой обещает быть, она пожалует мне титул баронета и я окончу свои дни сэром Томасом Вингфилдом. На это я ответил, что никогда не умел обращаться с такими вещами, как перо и бумага, однако повеление Ее Величества постараюсь исполнить. Затем я осмелился преподнести ей большой изумруд, один из тех, что некогда украшали шею дочери Монтесумы, а до нее — многих других принцесс. При виде этого изумруда глаза Ее Величества засверкали так же ярко, как сам драгоценный камень, ибо наша королева любит подобные безделушки. Наверное, если бы я захотел, я мог бы заключить с нею сделку и тут же получить свой титул в обмен на изумруд, но я много лет был вождем могущественного племени и теперь не желал становиться чьим бы то ни было слугой. Поэтому я просто поцеловал королевскую руку, которая так крепко сжала драгоценный камень, что все косточки ее побелели, простился и в тот же день вернулся к себе домой в долину Уэйвни.

Я не забыл, однако, пожелания королевы и давно уже собирался изложить на бумаге историю своей жизни, пока моя жизнь и моя история не оборвались одновременно. Для меня, человека в подобных делах неискушенного, задача эта поистине нелегка. Но мне ли страшиться трудностей, когда уже близок час вечного отдохновения? Я повидал такое, чего не видел ни один англичанин и о чем стоит порассказать.

Жизнь моя была необычайна. Много раз, когда я думал, что уже погиб и спасения нет, Провидение спасало меня, может быть, только для того, чтобы люди узнали мою историю и извлекли из нее урок, ибо все, что я пережил и перевидал, свидетельствует об одной непреложной истине: зло никогда не приносит добра, зло порождает только зло и в конце концов обрушивается на голову того, кто его творит, будь то один человек или целый народ.

Вспомните хотя бы судьбу Кортеса, этого великого завоевателя! Я его знавал в те дни, когда он обладал почти божественной властью, а лет сорок назад, как мне говорили, прославленный Кортес умер в Испании в немилости и нищете.[5] Так-то! И еще я слыхал, что сын Кортеса, дон Мартин, был подвергнут пыткам в том самом городе, который его отец с такой неслыханной жестокостью завоевывал для испанцев. Все это в порыве отчаяния предсказала Кортесу первая и любимейшая из его подруг Малиналь — испанцы ее называли Мариной, — когда Кортес бросил ее и отдал в жены дону Хуану Харамильо, позабыв обо всем, что их связывало, и о том, что она не раз спасала от верной смерти его самого и его солдат.

А вспомните судьбу самой Марины! Она любила своего мужа Кортеса, или Малинцина, как его начали из-за нее называть индейцы, и ради него предала свою родину. Если бы не Марина, испанцы никогда бы не овладели Теночтитланом, или, как теперь говорят, Мехико. Ради своей любви она пожертвовала честью, но что она получила взамен? Что хорошего принесло ей содеянное зло? В награду за все, когда красота Марины поблекла, ее отдали в жены другому, менее знатному человеку, точно так же, как отслужившую свое скотину продают более бедному хозяину.

Вспомните также судьбу столь могущественного народа, как народ Анауака. Он творил зло во имя добра; в жертву своим ложным богам он приносил тысячи человеческих жизней, надеясь, что боги пошлют ему мир, благоденствие и богатство на многие поколения. Но как ответил им истинный Бог? Вместо богатства Он ниспослал разорение, вместо мира — испанский меч, а вместо благоденствия — горе, пытки и рабство. И все это потому, что они приносили своих детей на алтари Уицилопочтли и Тескатлипоки[6].

Или возьмите самих испанцев. Во имя милосердия они творили такие жестокости, какие и не снились язычникам-ацтекам; во имя Христа они каждодневно нарушали все Его заповеди. Неужто они будут торжествовать, неужто эти злодеяния принесут им счастье? Я слишком стар и не доживу до того, чтобы увидеть собственными глазами ответ на мой вопрос. Но уже теперь ответ этот ясен. Я знаю, что все злодеяния испанцев падут на их собственные головы, и уже теперь вижу этот самый гордый на свете народ обесславленным, обесчещенным и разоренным, несчастным заморышем, у которого нет ничего, кроме великого прошлого. То, что Дрейк начал недавно под Гравелином, Бог в иное время завершит повсеместно. От могущества Испании не останется и следа, империя испанцев исчезнет, как исчезла империя Монтесумы.

Так вершатся события великие, о которых известно всем, и точно так же было в жизни столь безвестного человека, как я, Томас Вингфилд. Воистину небеса были милостивы ко мне: они дали мне время раскаяться в грехах, которые обратились против меня самого, ибо я присвоил себе право Всемогущего и возомнил себя орудием мести в Его деснице. То была справедливая кара! Зная это, я и решился написать историю своей жизни, дабы она послужила другим в назидание.

Как я уже говорил, мысль эта зрела во мне долгие годы, хотя, по совести сказать, впервые заронила ее королева. Но лишь теперь, когда я достоверно узнал о судьбе «Непобедимой армады», эта мысль дала наконец росток. А принесет ли она плод — бог весть! Ибо события последних дней странным образом взволновали меня и перенесли во времена моей юности, наполненной страстями, битвами и невероятными приключениями, когда я сражался против тех же самых испанцев за себя, за Куаутемока и за народ отоми. Давно я не вспоминал об этом, и сейчас те годы вновь оживают передо мной. У меня такое чувство, словно то, что я пережил в далеком прошлом, и было моей настоящей жизнью, а все остальное — лишь сновидением. Со стариками такое случается.

Из окна комнаты, где я пишу, видна мирная долина Уэйвни. За рекой простираются обширные земли, поросшие золотистым дроком, дальше виднеются развалины замка и красные крыши Банги, сгрудившиеся вокруг колокольни церкви Святой Марии, а еще дальше раскинулись королевские леса Стоува и поля фликстонского аббатства. На правом крутом берегу реки зеленеют дубравы Иршема, по лугам низменного левого берега, словно пестрые пятна, чуть приметно движутся стада Беклса и Лоустофта, а позади по травянистому склону холма, который в старину называли Графским Виноградником, поднимаются террасами мой парк и фруктовый сад. Все тут, но сейчас у меня такое чувство, словно ничего этого не существует. Вместо долины Уэйвни я вижу долину Теночтитлана, вместо косогоров Стоува — снежные склоны вулканов Истаксиуатля и Попокатепетля, вместо шпиля Иршема и колоколен Банги, Дитчингема и Беклса передо мной вздымаются жертвенные пирамиды, озаренные священным пламенем, а там, где на мирных лугах пасутся стада, я вижу всадников Кортеса, рвущихся в бой. Все вернулось ко мне. Все, что было жизнью, остальное — сон.

Я снова чувствую себя молодым, и теперь, если судьба даст мне время, я постараюсь рассказать историю своей жизни, прежде чем отойду в мир вечных сновидений и навсегда упокоюсь на деревенском кладбище.

Я давно уже начал свой труд, но, пока была жива моя дорогая жена, покинувшая меня совсем недавно, в прошлое Рождество, завершить его я все равно бы не смог. По совести говоря, моя жена любила меня так, как, я думаю, мало кого любили. Мне посчастливилось. Но в моем прошлом было много такого, что омрачало ее любовь и вызывало в ней ревность. Впрочем, это чувство смягчалось в ее благородной душе самым искренним и полным прощением. Сердце моей жены терзало иное тайное горе, и я это знал, хотя сама она никогда ничего не говорила.

У нас родился лишь один ребенок, да и тот умер в младенчестве. Сколько жена ни молила Бога послать ей другого, все мольбы ее оставались тщетными, и я, вспоминая слова Отоми, думал, что вряд ли эти мольбы помогут. Но жена моя знала, что прежде за океаном у меня были дети от другой женщины, которых я любил и которых буду всегда любить, хотя все они умерли много лет назад, и это терзало ей душу. Она могла простить, что я был женат на другой, но то, что эта женщина родила мне детей, которые были все еще дороги моему сердцу, — этого она, даже все простив, забыть не могла, ибо сама была бездетна.

Я мужчина и не могу объяснить причину ее тоски. Кто поймет любящее женское сердце? Но было именно так. Однажды мы даже поссорились из-за этого, поссорились в первый и последний раз.

Случилось это на второй год после нашей свадьбы, через несколько дней после того, как мы похоронили на дитчингемском кладбище наше дитя. Однажды ночью, когда я спал рядом с моей женой, мне приснился удивительно яркий сон. Мне снилось, что вокруг меня собрались все мои сыновья, все четверо, и самый большой держал на руках моего первенца, младенца, умершего во время великой осады. Они пришли ко мне, как частенько приходили в те времена, когда я правил народом отоми в Городе Сосен, они говорили со мной, одаривали меня цветами и целовали мне руки. Я любовался их силой и красотой, и гордость переполняла мое сердце. Во сне мне казалось, словно я избавился от большого горя, словно я наконец опять встретил моих дорогих детей, которых навсегда потерял. Увы! Что может быть страшнее подобных снов? Сновидения, как бы насмехаясь над нами, воскрешают мертвых, возвращают нам тех, кто дорог, а потом рассеиваются и оставляют нас в еще большей и горшей скорби.

Так вот, мне явилось подобное сновидение, и во сне я разговаривал со своими детьми, называя их самыми ласковыми именами, пока наконец не проснулся. И тогда, ощутив всю боль утраты, я разрыдался в голос.

Было уже раннее утро. Лучи августовского солнца проникали в окно, но я все еще продолжал лежать и плакать. Окруженный видениями сна, я повторял сквозь слезы имена тех, кого уже никогда не увижу. Я надеялся, что жена моя спит, но случилось так, что она проснулась и слышала, как я разговаривал с мертвыми и во сне и потом. И хотя я произносил некоторые слова на языке отоми, все остальное было на английском, а потому, зная имена моих детей, жена все поняла. Внезапно она соскочила с постели и встала передо мной. В глазах ее сверкал такой гнев, какого я в них не видал никогда — ни до, ни после. Но и в этот раз он почти тотчас сменился слезами.

— Что с тобой, жена моя? — спросил я с удивлением.

— Ты думаешь, мне легко слышать такие слова из твоих уст? — сказала она в ответ. — Разве мало того, что я пожертвовала ради тебя своей молодостью и была верна тебе даже тогда, когда все до последнего считали тебя погибшим? О том, как ты сам хранил мне верность, тебе лучше знать. Но разве я хоть когда-нибудь упрекала тебя, хотя ты позабыл меня и женился на дикарке?

— Никогда, моя милая. Но ведь и я никогда тебя не забывал, — ты это прекрасно знаешь. Меня только удивляет, что ты ревнуешь к той, которой давно уже нет!

— Разве к мертвой ревнуют? Можно спорить с живыми, но как бороться с любовью, которую смерть отметила печатью совершенства и сделала бессмертной? Однако это я тебе прощаю, потому что могу потягаться с той женщиной. Ведь ты был моим до нее и остался моим после. Но дети, дети — это другое дело! Дети были только ее и твоими. Моего в них нет ни кровиночки, ни частицы. И я знаю, что ты любил их живых, любишь их мертвых и будешь любить их вечно, даже за гробом, если только встретишься с ними на том свете. А я уже стара. Я постарела за те двадцать с лишним лет, пока ждала тебя, и теперь я уже не рожу тебе других детей. Я принесла тебе одного, но Бог прибрал его, чтобы я не была слишком счастлива. Ты даже имени его не произнес среди тех других странных имен! Мой несчастный крошка был для тебя слишком маленьким!

Здесь она запнулась и залилась слезами, а я счел за лучшее промолчать, ибо действительно между теми детьми и этим ребенком была большая разница: все мои сыновья, за исключением первенца, умерли почти юношами, в то время как ее младенец не прожил и двух месяцев.

Так вот, когда королева впервые подсказала мне мысль написать историю моей жизни, я сразу вспомнил об этой размолвке со своей любимой женой. Я не мог написать правду, потому что мне пришлось бы умолчать о той, которая также была моей женой, об Отоми, дочери Монтесумы, принцессе народа отоми, и о детях, которых она мне родила. И вот я решил тогда вовсе не браться за перо, потому что, хотя мы почти не говорили об этом за все прожитые вместе годы, я знал, что моя Лили ничего не забыла и ревность ее, будучи особого, более тонкого свойства, не только не угасала со временем, а, наоборот, возрастала. Написать же обо всем так, чтобы жена моя ничего не знала, я не мог, ибо до последних дней она следила за каждым моим шагом и, кажется, даже читала мои мысли.

Так мы и старели бок о бок, и годы текли безмятежно. Мы редко вспоминали о том большом промежутке, когда были потеряны друг для друга, и о том, что тогда произошло. Но всему приходит конец. Моя жена внезапно умерла во сне на восемьдесят седьмом году жизни. Я похоронил ее, глубоко скорбя, однако скорбь моя не была безутешной, ибо я знал, что скоро встречусь и с ней, и со всеми другими, кого любил.

Там, на небесах, ждут меня моя мать, и сестра, и мои сыновья; там ожидает меня мой друг Куаутемок, последний император ацтеков, и многие другие, опередившие меня соратники по оружию; и там же, хотя она в этом сомневалась, встретит меня моя прекрасная, гордая Отоми. На небесах, которых я надеюсь достичь, все грехи моей юности и ошибки зрелого возраста будут преданы забвению. Говорят, что там нет ни замужних, ни женатых, и это очень хорошо, потому что иначе я просто не знаю, как ужились бы между собой обе мои жены, гордая дочь Монтесумы и нежная дочь английского сквайра.

А теперь приступим к рассказу.

Глава II

Семья Томаса Вингфилда

Я, Томас Вингфилд, родился здесь, в Дитчингеме, в той самой комнате, где сейчас пишу. Мой отчий дом был выстроен или основательно переделан во времена царствования Генриха VII, но уже задолго до этого на том же месте стояло какое-то строение, известное под названием Сторожки Садовника. Здесь некогда жил сторож виноградника. В древности склоны холма, на котором стоит наш дом, омывали волны залива, а может быть, и открытого моря. Во времена эрла[7] Бигода весь холм был покрыт виноградниками: должно быть, климат был раньше мягче или земледельцы прежних веков искуснее. С тех пор прошло много лет, виноградные гроздья давно уже перестали здесь вызревать, однако имя «Графский Виноградник» так и осталось за всей этой местностью, расположенной между нашим домом и целебным источником, который бьет из-под земли в полумиле отсюда; чтобы искупаться в его водах, люди приезжают даже из Нориджа и Лоустофта. Но и по сей день здешние сады, защищенные от восточных ветров, зацветают на две недели раньше, чем во всей округе, и даже в майские холода здесь можно ходить без плаща, в то время как на вершине холма, на какие-нибудь двести шагов повыше, дрожь пробирает даже под курткой из меха выдры.

«Сторожка» — так попросту называли стоявшее здесь строение — была вначале обыкновенным крестьянским домом. Обращенный окнами на юго-запад, он расположен так близко от берега, что кажется дамбой, которую вот-вот захлестнут волны Уэйвни, текущей совсем рядом среди низин и лугов. Но это впечатление обманчиво. Хотя осенью в сумерках его и окутывает мгла — так у нас в Норфолке называют стелющийся по земле туман, — хотя во время половодий река иной раз заливает на заднем дворе конюшни, наш дом, выстроенный на фундаменте из песка и гравия, считается самым здоровым жилищем во всем приходе. Он сложен из красного кирпича и кажется одновременно причудливым и очень милым со своими многочисленными выступами и башенками на крыше, утопающими летом среди вьющихся роз и других ползучих растений. Из окон открывается вид на луга и выгоны, краски которых беспрестанно меняются в зависимости от времени года и часа дня, на красные крыши Банги и на лесистый вал, окружающий иршемские земли. Есть, конечно, в наших местах дома побольше и побогаче, но этот старый дом мне всего милее, ибо здесь я родился, здесь жил и здесь надеюсь умереть.

Я уделил этому описанию, пожалуй, слишком много времени, как, наверное, сделал бы каждый из нас, если бы речь шла о месте, которое стало нам дорого в силу многолетней привычки. А теперь я расскажу о своей семье.

Прежде всего я хотел бы сказать — и не без гордости, ибо кто из нас не гордится старинным именем, которое нам дарит случайность рождения? — что я принадлежу к роду Вингфилдов, из Вингфилдского замка в Суффолке, расположенного отсюда в каких-нибудь двух часах езды верхом. Когда-то в старину наследница Вингфилдов вышла замуж за некоего де ля Поля, семья которого весьма известна в нашей истории: последний из де ля Полей, Эдмунд, граф Суффолкский, в дни моей юности был обезглавлен за измену. Так вот, замок Вингфилд вместе с наследницей перешел к де ля Полю. Однако в окрестностях осталось несколько семейств из боковых ветвей древнего рода Вингфилдов. Кажется, они имели герб с полосой на левой стороне щита, но герб меня никогда не интересовал, да и не интересует. Важно только то, что мои предки и я происходим именно из этого рода.

Мой дед, человек неглупый, по складу своему был скорее йоменом[8], нежели сквайром, хотя и происходил из дворянского рода. Он-то и купил этот дом с прилегающими к нему землями и сколотил кое-какое состояние, главным образом благодаря разумному образу жизни и удачным женитьбам — имея лишь одного сына, он был женат дважды, — а также благодаря торговле скотом.

При всем этом дед мой был набожен почти до ханжества и, как ни странно, во что бы то ни стало хотел сделать своего единственного сына священником. Однако мой отец не имел ни малейшего призвания ни к карьере священнослужителя, ни к монастырской жизни. Напрасно дед денно и нощно наставлял его на путь истинный — то уговорами и примерами из Писания, то увесистой дубинкой из остролиста, которая до сих пор висит у меня над камином в малой гостиной. Кончилось все это тем, что отца послали в наш бангийский монастырь, где он повел себя так, что не прошло и года, как настоятель монастыря потребовал, чтобы родители забрали его обратно и сами нашли ему какое-нибудь дело в светской жизни. Настоятель сказал, что мой отец не только давал повод для всяких кривотолков в приходе, удирая по ночам из монастыря в питейные дома и прочие злачные места, но дошел до такой наглости, что осмелился подвергать сомнению и насмешкам самое учение святой Церкви. Так, например, он говорил, будто в статуе Девы Марии, что стоит в часовне, нет ничего божественного, и во время молитвы, когда священник славил Святого Духа, бесстыдно подмигивал Деве в присутствии всей монастырской братии.

— Посему, — сказал в заключение настоятель, — я прошу вас забрать своего сына, дабы он попал на костер каким-либо иным путем, а не прямехонько из ворот бангийского монастыря!

От всего этого дед мой пришел в такую ярость, что его едва не хватил удар. Затем, немного успокоившись, он взялся за свою дубинку из остролиста и хотел было пустить ее в ход. Но тут мой отец, который в свои девятнадцать лет был парнем статным и очень сильным, вырвал дубинку из его рук и забросил ее самое малое ярдов на пятьдесят. При этом он сказал, что отныне ни один человек не посмеет до него и пальцем дотронуться, будь он хоть сто раз его отцом, а затем вышел, оставив моего деда и настоятеля таращить друг на друга глаза.

Чтобы долго не тянуть, расскажу, чем все кончилось. Мой дед и настоятель дружно решили, что истинная причина непокорности моего отца заключается в страсти, которую ему внушила одна девица низкого происхождения, смазливая дочка мельника с вайнфордских мельниц. Может быть, они были правы, а может быть, и нет. Никакого значения это не имеет, поскольку девица вскоре вышла замуж за мясника из Беклса и умерла много лет спустя в нежном возрасте девяноста пяти лет от роду. Но как бы ни была ошибочна такая догадка, мой дед в нее поверил и, хорошо зная, что разлука является самым надежным средством от любви, поговорил с настоятелем и задумал отослать моего отца в Испанию, в один из монастырей Севильи, в котором брат настоятеля был аббатом, дабы юноша позабыл там о дочери мельника и обо всех прочих светских соблазнах.

Узнав о таком решении, мой отец согласился с ним довольно охотно: несмотря на свою молодость, он был достаточно умен и очень хотел повидать мир, хотя бы из окошка монастыря. В конечном счете его препоручили заботам испанских монахов, прибывших в Норфолк для поклонения нашей Божьей Матери Уолсингемской, и он вместе с ними отбыл в заморские края.

Говорят, мой дед на прощание заплакал, словно предчувствуя, что больше уже не увидится со своим сыном. Однако его вера или, точнее, его суеверие было настолько сильно, что он без колебаний отослал своего сына на чужбину, хотя и не имел к тому ни малейшего повода. Он пожертвовал своей любовью и своей плотью точно так же, как Авраам пожертвовал сыном своим Исааком.

Мой отец сделал вид, что согласен стать жертвой вроде Исаака, однако в глубине души он меньше всего был готов взойти на алтарь для заклания. В действительности, как он сам потом говорил, у него были совсем иные намерения.

Полтора года спустя после того, как отец отплыл из Ярмута, от аббата севильского монастыря пришло письмо для его брата, настоятеля монастыря Святой Марии Бангийской. В нем аббат сообщал, что мой отец сбежал из монастыря, не оставив никаких следов. Эти известия сильно огорчили деда, однако он ничего не сказал.

Прошло еще два года, и до моего деда дошли новые слухи. Ему сказали, что его сын пойман, передан в руки Святого судилища, как в те времена называли инквизицию, и замучен во время пыток в Севилье. Услышав об этом, мой дед разрыдался и проклял себя за безумную мысль обратить к церковной карьере того, кто не имел к ней ни малейшего призвания, что привело к постыдной смерти его единственного сына. После этого он разругался с настоятелем Святой Марии Бангийской и перестал жертвовать на монастырь. Но все же он так и не поверил, что мой отец действительно умер, ибо два года спустя перед смертью он говорил о нем так, словно тот был жив, и оставил ему подробные распоряжения относительно земли, которая отныне переходила к нему.

В конечном счете оказалось, что дед верил не напрасно. Однажды, года через три после его смерти, в ярмутском порту высадился не кто иной, как мой отец, который отсутствовал почти восемь лет. Он прибыл не один: вместе с ним с корабля сошла его жена, очаровательная молодая дама, которая впоследствии стала моей матерью. Она была испанкой из благородной семьи, уроженкой Севильи, и ее девичье имя было донья Луиса де Гарсиа.

Я толком не знаю, что пережил мой отец за восемь лет отсутствия. Сам он почти ничего об этом не говорил. Однако о некоторых его приключениях мне придется рассказать.

Я знаю, что он действительно побывал в руках Святого судилища, потому что однажды, когда мы купались в затоне Уэйвни, расположенном ярдов на триста ниже нашего дома, я заметил, что его грудь и руки исполосованы длинными белыми шрамами. До сих пор помню, как я спросил отца, что это за шрамы. Его доброе лицо почернело от ненависти; отвечая скорее самому себе, чем мне, он сказал:

— Это сделали дьяволы. Это сделали дьяволы по приказу сатаны, который бродит по земле и будет царем в аду. Слушай, сын мой Томас! Есть такая страна, которая зовется Испанией. Там родилась твоя мать, и там дьяволы предают пыткам мужчин и женщин. Там они сжигают людей живьем во имя Христа! Меня предал тот, кого я называю сатаной, хоть он моложе меня на три года, и я попался в лапы дьяволов. Эти шрамы оставили на моем теле их клещи и раскаленное железо. Они бы сожгли меня живьем, если бы твоя мать не помогла мне бежать! Но такие вещи — не для ушей ребенка. Не проговорись, Томас! У Святого судилища руки длинные! Ты наполовину испанец — об этом говорят твои глаза и цвет кожи. Но что бы ни говорили твои глаза и кожа, пусть сердце твое говорит другое. Пусть сердце твое останется сердцем англичанина, недоступным никакому чужеземному искушению! Ненавидь всех испанцев, Томас, кроме твоей матери, и смотри, чтобы кровь ее не взяла в тебе верх над моею кровью!

Я был в то время еще совсем ребенком и почти не понял ни его слов, ни того, что они означают. Зато позднее я понял их слишком хорошо. Что же касается отцовского совета укротить в себе испанскую кровь, то я всегда старался ему следовать, ибо знал, что именно эта кровь толкала меня на многие дурные поступки. Она была причиной моего необычайного упорства или, вернее, упрямства, и только она возбуждала во мне неподобающую христианину ненависть к тем, кто однажды причинил мне зло. Я делал все возможное, чтобы избавиться от этих и других пороков, однако, как шило в мешке не таи, острие все равно вылезает наружу, и в этом я убеждался неоднократно.

В нашей семье было трое детей: мой старший брат Джеффри, я и моя сестренка Мэри, которая была на год моложе меня. Более очаровательного и нежного создания я не встречал никогда.

Мы были счастливыми детьми. Отец и мать гордились нашей красотой, вызывавшей зависть других родителей. Я был темнее всех, смуглый почти до черноты, а у Мэри испанская кровь сказывалась лишь в ее великолепных бархатных глазах да в цвете щек, румяных, как спелые яблочки. Из-за черных волос и смуглоты мать частенько называла меня своим маленьким испанцем. Но это она делала только тогда, когда отца не было поблизости, потому что такие слова приводили его в ярость. Она так и не выучила как следует английский, однако отец не позволял ей говорить при нем на другом языке. Зато когда его не было, мать говорила по-испански, но из всех детей по-настоящему знал испанский язык только я, да и то, скорее всего, потому, что у матери было несколько томиков старинных испанских романов. С раннего детства я обожал подобные истории, и мать убедила меня выучить испанский язык главным образом тем, что обещала мне дать их почитать.

Сердце моей матери все еще тосковало по ее солнечной родине, о которой она часто рассказывала нам, детям, особенно зимой. Зиму она ненавидела так же, как и я. Однажды я спросил, хочется ли ей вернуться в Испанию. Вздрогнув, она ответила, что нет, потому что там живет один человек, ее враг, который ее убьет, и потому, что она привязана всем сердцем к нам и к нашему отцу. Я подумал, что этот человек, который хочет убить мою мать, наверное, и есть тот самый «сатана», как его называл отец, но вслух сказал только, что вряд ли найдется злодей, который осмелится убить такую добрую и красивую женщину.

— Ах, сынок! — возразила мать. — Он как раз потому и ненавидит меня, что я такая красивая или, вернее, была красивой. Если бы не твой славный отец, Томас, мне, может быть, пришлось бы выйти замуж за другого.

И при этих словах лицо матери побледнело от страха.

Как-то вечером — мне тогда было уже восемнадцать с половиной лет — к нам в «сторожку» завернул, возвращаясь из Ярмута, друг моего отца, сквайр Бозард, чье поместье находилось в нашем же приходе. В разговоре он обронил, что в порту бросил якорь испанский корабль с товарами. Мой отец сразу же насторожился и спросил, кто капитан этого корабля. Сквайр Бозард ответил, что не знает его имени, однако видел капитана на базарной площади; это высокий, статный мужчина, богато разодетый, с красивым лицом и со шрамом на виске.

Услышав его слова, моя мать побелела, несмотря на свою смуглую кожу, и пробормотала по-испански:

— Святая Мадонна! Только бы это был не он!

Отец тоже встревожился и начал подробно расспрашивать сквайра, как выглядит тот человек, но ничего толкового больше не узнал. Тогда он наспех попрощался с гостем, вскочил на коня и поскакал в Ярмут.

В ту ночь моя мать не сомкнула глаз. До утра просидела она в своем глубоком кресле, о чем-то раздумывая. Я простился с ней и пошел спать, а когда поутру спустился вниз, она сидела все в той же позе. До сих пор помню, как я приоткрыл дверь и увидел ее: мать была неподвижна, ее лицо казалось совсем белым в предрассветном сумраке майского дня, а глаза были устремлены на решетку входной двери. Я сказал:

— Вы сегодня рано поднялись, мама.

— Я совсем не ложилась, Томас, — ответила она.

— Но почему? Чего вы боитесь?

— Я боюсь прошлого и боюсь будущего, сынок. Только бы твой отец вернулся!

Часов в десять утра, когда я уже совсем было собрался в Банги к моему лекарю, который учил меня искусству врачевания, отец прискакал домой. Мать, ожидавшая его у порога, бросилась к нему навстречу. Соскочив с коня, отец обнял ее и сказал:

— Не беспокойся, родная! Это, наверное, не он, у него другое имя.

— Но ты его видел? — спросила мать.

— Нет, он провел ночь на своем корабле, а я торопился к тебе, потому что знал, как ты беспокоишься.

— Я была бы спокойнее, если бы ты его увидел своими глазами, дорогой. Ведь ему ничего не стоит изменить имя!

— Об этом я не подумал, — проговорил отец. — Но ты не бойся! Если даже это и он, если даже он осмелится появиться в дитчингемском приходе, здесь найдутся люди, которые знают, как с ним поступить. Однако я уверен, что это не он.

— И слава Богу! — ответила мать.

После этого они заговорили, понизив голос, и я понял, что мне не следует им мешать. Захватив свою тяжелую дубинку, я вышел на тропинку, ведущую к пешеходному мостику, но тут мать неожиданно окликнула меня. Я вернулся.

— Поцелуй меня перед уходом, Томас! — сказала она. — Ты, наверное, удивляешься и спрашиваешь себя, что все это означает? Когда-нибудь отец тебе все объяснит. А я скажу только одно: долгие годы мою жизнь омрачала страшная тень, но теперь я верю, что она рассеялась навсегда.

— Если эту тень отбрасывает человек, то ему лучше держаться подальше вот от этой штучки! — сказал я, со смехом подбрасывая свою тяжелую дубинку.

— Это человек, — ответила мать. — Однако если тебе когда-нибудь и доведется его встретить, разговаривать с ним надо не палочными ударами.

— Не спорю, мама, но в конечном счете это, может быть, самый убедительный довод, с которым согласится любой упрямец, спасая свою шкуру.

— Ты слишком торопишься показать свою силу, Томас, — с улыбкой сказала мать и поцеловала меня. — Не забывай старой испанской пословицы: «Кто бьет последним, тот бьет сильнее!»

— Но ведь есть и другая пословица, мама: «Бей, пока тебя не ударили!»

И на этом я с ней простился.

Когда я отошел уже шагов на десять, что-то словно толкнуло меня, и я обернулся, сам не зная отчего. Моя мать стояла на пороге перед открытой дверью. Ее стройная фигура была как бы заключена в раму из белых цветов, вьющихся по стенам старого дома. На голове у нее, как обычно, была белая кружевная мантилья, завязанная под подбородком. Неизвестно, почему эта мантилья на какое-то мгновенье показалась мне издали погребальным саваном. Я вздрогнул от такой мысли и взглянул в лицо матери. Она смотрела на меня печально и нежно, словно прощаясь навсегда.

Это был последний раз, когда я ее видел живой.

Глава III

Появление испанца

А теперь я должен вернуться назад и кое-что рассказать о своих собственных делах. Как я уже говорил, мой отец пожелал, чтобы я стал врачом. Поэтому, закончив в Норидже школу и вернувшись домой, — в то время мне шел уже шестнадцатый год, — я принялся изучать медицину под руководством одного лекаря, который пользовал жителей в окрестностях Банги. Звали его Гримстон, и был он человеком весьма знающим, а главное — честным, и поскольку учение пришлось мне по душе, я с его помощью делал большие успехи. Я усвоил почти все, что он мог мне передать, и отец уже поговаривал о том, что, когда мне исполнится девятнадцать лет, он пошлет меня в Лондон для завершения учения. Такие разговоры шли месяцев за пять до появления испанца. Но судьбе не было угодно, чтобы я попал в Лондон.

Не следует, однако, думать, что я в те дни занимался лишь изучением медицины. У сквайра Бозарда из Дитчингема, того самого, что рассказал моему отцу о прибытии испанского корабля, было двое детей: сын и дочка; все его другие дети — а жена ему их родила немало — умирали в младенчестве. Так вот, дочку звали Лили, и она была моей сверстницей, родившейся в том же году, всего на каких-нибудь три недели позже меня. Теперь Бозардов здесь уже нет, ибо моя внучатая племянница, единственная внучка Бозарда и его наследница, вышла замуж и носит другое имя. Но это уже между прочим.

С самого раннего возраста все мы — дети Бозарда и дети Вингфилда — жили словно родные братья и сестры. Изо дня в день мы встречались и вместе играли, будь то на снегу или среди цветов. Трудно сказать, когда я впервые почувствовал любовь к Лили и когда она полюбила меня; знаю только, что, когда я отправился в школу в Норидж, с ней мне было тяжелее расставаться, чем с матерью и всей нашей семьей. Во всех наших играх она была вместе со мной. Для нее я готов был целыми днями рыскать по всей округе, лишь бы отыскать те цветы, которые ей нравились. И когда я вернулся из школы, ничто не изменилось. Только Лили стала застенчивее, да и сам я сначала как-то оробел, когда заметил, что она из девочки вдруг превратилась в девушку. Но все равно мы встречались часто, и наши встречи были нам дороги, хотя никто из нас не говорил об этом ни слова.

Так продолжалось вплоть до дня смерти моей матери. Но прежде чем рассказывать дальше, я должен заметить, что сквайр Бозард весьма неодобрительно смотрел на дружбу своей дочери со мной. Происходило это вовсе не потому, что я ему не нравился, а потому, что он хотел выдать Лили за моего старшего брата Джеффри, который был наследником всего отцовского состояния. Мне же он не давал ни малейшей поблажки, так что в конце концов мы с Лили стали встречаться лишь как бы случайно. Зато мой брат всегда был в сквайрском доме желанным гостем. Из-за этого между ним и мной появилась неприязнь: так всегда бывает, если между друзьями, даже самыми близкими, становится женщина. Надо сказать, что мой брат тоже влюбился в Лили, как это случилось бы на его месте со всяким, и у него на нее было, пожалуй, больше прав, чем у меня: ведь он был на три года старше и его ожидало наследство!

Может показаться, что мое чувство было слишком скороспелым, ибо в то время я еще не достиг даже совершеннолетия. Но молодая кровь горяча, а во мне к тому же была половина испанской крови, которая сделала меня мужчиной в том возрасте, когда большинство чистокровных англичан еще остаются мальчиками. Ведь в таких вещах кровь и согревающее ее солнце значат немало. Я сам в этом убеждался не раз, глядя на индейцев Анауака, которые в пятнадцать лет брали себе в жены двенадцатилетних девушек. А я в восемнадцать лет был, во всяком случае, достаточно взрослым, чтобы полюбить по-настоящему один раз на всю жизнь, и я это говорю с уверенностью, хотя кое-кому может показаться, будто дальнейшая моя история опровергает эти слова. Однако впечатление это ложно, ибо не следует забывать, что мужчина может любить многих женщин и все же оставаться верным единственной, самой лучшей из всех; он может нарушать букву закона любви и при этом свято блюсти его дух и суть.

Итак, когда мне пошел девятнадцатый год, я был уже вполне сложившимся мужчиной, причем мужчиной весьма привлекательным, — теперь, на старости лет, я могу говорить об этом, отбросив ложную скромность. Не слишком высокий, всего пяти футов девяти с половиной дюймов ростом[9], я был зато крепок, широк в плечах и отличался редкой пропорциональностью сложения. Даже сейчас, несмотря на седину, я все еще сохранил необычайно смуглый цвет кожи и большие темные глаза, а мои слегка волнистые волосы были в те времена черны как смоль. Обычно я вел себя сдержанно и серьезно, так что даже казался мрачноватым, говорил медленно и обдуманно и гораздо лучше умел слушать, чем рассказывать. Прежде чем что-либо решить, я все тщательно взвешивал и обдумывал, но если уже приходил к какому-нибудь решению, изменить его, будь оно плохим или хорошим, разумным или глупым, уже не могло ничто, разве что сама смерть! Кроме того, я в те дни мало верил в Бога, частью из-за тайных бесед с отцом, а частью потому, что мои собственные размышления заставили меня усомниться в учении Церкви, как нам его излагали. Юности свойственны поспешные обобщения, и она зачастую приходит к выводу, что все на свете лживо лишь потому, что какие-то отдельные вещи оказались действительно ложными. Так и я в те дни думал, что Бога нет, потому что священник нас уверял, будто образ Девы Марии Бангийской проливает слезы и творит прочие чудеса, а в действительности все это было ложью. Теперь-то я хорошо знаю, что есть высшая справедливость, ибо в этом убеждает меня вся история моей жизни.

Вернемся, однако, к тому печальному дню, о котором шла речь. Я знал, что в тот день моя любимая Лили выйдет одна на прогулку под большие остриженные дубы своего парка. Это место называется Грабсвелл. Здесь росли, да и теперь еще растут кусты боярышника, зацветающие раньше всех в округе.

Увидев меня в воскресенье у входа в церковь, Лили сказала, что в среду боярышник, наверное, уже расцветет и она придет сюда под вечер за его душистыми ветками. Вполне возможно, что она сказала это с определенным умыслом, ибо любовь пробуждает хитрость даже в душе самой невинной и правдивой девушки. К тому же я заметил, что, хотя рядом стояли ее отец и вся наша семья, Лили постаралась, чтобы мой брат Джеффри ничего не услышал, потому что с ним ей встречаться вовсе не хотелось, а мне она бросила быстрый взгляд своих серых глаз. Я тотчас дал себе клятву, что в среду вечером приду рвать цветы боярышника на то самое место, даже если мне придется ради этого сбежать от моего учителя и бросить всех бангийских больных на произвол судьбы. Тогда же я твердо решил, что, если мне удастся застать Лили одну, я больше не стану тянуть и выскажу ей все, что у меня на сердце. Впрочем, это не составляло такой уж великой тайны, ибо каждый из нас читал сокровенные мысли другого, хотя мы и не обменялись ни единым словом любви. Я не рассчитывал при этом, что девушка сразу сделается моей невестой — ведь мне еще нужно было завоевать себе место в жизни. Я только боялся, что, если буду медлить и не выясню всех ее чувств, мой старший брат обратится раньше меня к отцу Лили и той придется принять его предложение, которое бы она отвергла, будь мы тайно помолвлены.

Случилось так, что именно в этот день мне было особенно трудно вырваться. Мой наставник-лекарь занемог, и мне пришлось вместо него навестить всех его больных и раздать им лекарства. Лишь в пятом часу вечера я наконец попросту сбежал, ни с кем не простившись.

Милю с лишним я бежал по нориджской дороге, пока не добрался до замка и поворота к церкви, откуда было уже недалеко до дитчингемского парка. Здесь я перешел на шаг, ибо вовсе не хотел появляться на глаза Лили запыхавшимся и разгоряченным. Как раз сегодня мне хотелось выглядеть как можно лучше, и я нарочно надел свое воскресное платье.

Спустившись с невысокого холма на дорогу, за которой начинался парк, я вдруг увидел всадника: он остановился на перекрестке и нерешительно поглядывал то на тропу, уходившую вправо, то назад, на путь через общинные земли к Графскому Винограднику и реке Уэйвни, то вперед на большую дорогу. По-видимому, он не знал, куда ему ехать. Я все это тотчас заметил, хотя и соображал в тот миг не очень-то быстро, потому что голова моя была занята предстоящим разговором с Лили. И еще я заметил, что этот человек был не из наших краев.

Незнакомец — я дал бы ему на вид лет сорок — казался очень высоким, имел благородную осанку и был облачен в богатый бархатный наряд, украшенный золотой цепью, свисавшей у него с шеи. Однако внимание мое целиком захватило лицо незнакомца, в котором в тот миг проглянуло что-то страшное. Длинное, тонкое, изборожденное глубокими морщинами, оно было освещено огромными глазами, горевшими словно золото на солнце; маленький, красиво очерченный рот его кривила жестокая, дьявольская усмешка; едва заметный рубец выступал на высоком лбу, изобличавшем недюжинный ум. В остальном незнакомец имел облик южанина: он был смугл, его черные волосы слегка вились, так же как у меня, он носил остроконечную темно-рыжую бородку.

К тому времени, когда я все это разглядел, я почти поравнялся со всадником, и тут он наконец меня заметил. Мгновенно лицо его переменилось: злобная усмешка исчезла, и теперь оно казалось приятным и добродушным. Весьма вежливо приподняв шляпу, незнакомец что-то забормотал на таком ломаном английском жаргоне, что я разобрал только одно слово — Ярмут. Затем, сообразив, что я его не понимаю, он разразился громкой бранью на чистейшем кастильском наречии, проклиная английский язык и всех, кто на нем говорит.

Тогда я тоже перешел на его язык и сказал:

— Если сеньор соблаговолит высказаться по-испански, что ему угодно, я, может быть, сумею ему помочь.

— Что такое? Вы говорите по-испански, благородный юноша! — воскликнул он с удивлением. — Но ведь вы не испанец, хотя и могли бы им быть с вашей внешностью! Странно, — пробормотал он затем, разглядывая меня. — Черт побери, весьма странно…

— Может быть, это и странно, сэр, — ответил я, — но я тороплюсь. Поэтому скажите, что вам угодно, и не задерживайте меня.

— А я, кажется, знаю, почему вы так спешите! Вот там, чуть подальше за ручейком, я заметил белое платьице, — проговорил испанец, указывая рукой в сторону парка. — Послушайтесь совета старшего и будьте осторожны, благородный юноша! Делайте с женщиной что хотите, но ни в чем ей не верьте, а главное — не женитесь, иначе вы доживете до такого часа, когда вам захочется ее убить!

Я сделал движение, чтобы пройти мимо, но испанец заговорил снова:

— Простите меня за эти слова: в них нет ничего худого. Со временем вы, может быть, поймете, что я говорил правду, но сейчас я не стану вас удерживать. Скажите только, по какой дороге я смогу добраться до Ярмута? Я приехал другим путем и теперь совсем запутался в вашей английской стране, где полно деревьев и даже на милю вперед ничего не видно!

Я прошел несколько шагов по тропинке, которая в этом месте сливалась с дорогой, и указал, как ему проехать к Ярмуту мимо дитчингемской церкви. При этом я заметил, что незнакомец все пристальнее всматривается в меня с затаенным страхом. Он словно силился его побороть и не мог. Когда я замолчал, всадник еще раз приподнял свою шляпу, поблагодарил меня и сказал:

— Не скажете ли вы, как вас зовут, благородный юноша?

— Что вам за дело до моего имени? — ответил я резко, потому что этот человек мне не нравился. — Вы ведь мне не сказали, как зовут вас!

— Да, в самом деле. Но я путешествую инкогнито. Может быть, у меня тоже было свидание с одной дамой здесь поблизости!

При этих словах незнакомец странно улыбнулся и продолжал:

— Я только хотел узнать имя того, кто любезно оказал мне услугу, но оказался на деле совсем не так любезен, как я думал.

И он тронул повод своего коня.

— Я своего имени не стыжусь! — ответил я. — До сих пор оно было незапятнанным, и если вы желаете его знать, то я вам скажу: меня зовут Томас Вингфилд!

— Я так и думал! — воскликнул незнакомец, и лицо его исказилось от ненависти. Затем, прежде чем я успел хотя бы удивиться такой перемене, он соскочил с седла и очутился от меня в трех шагах. — Счастливый день! Посмотрим теперь, сколько правды в предсказаниях, — пробормотал он, выхватывая из ножен отделанную серебром шпагу. — Имя за имя! Хуан де Гарсиа приветствует тебя, Томас Вингфилд!

Это может показаться странным, но только в тот момент я вспомнил все, что мне довелось услышать о каком-то испанце, появление которого в Ярмуте так взволновало отца и мать. В любое другое время мысль об этом возникла бы у меня тотчас же, но в тот день я думал только о моей встрече с Лили и о том, что я должен ей сказать, а потому ни для чего другого в моей голове просто не оставалось места.

«Наверное, это и есть тот самый человек», — сказал я себе. Больше я ни о чем не успел подумать, потому что испанец устремился на меня со шпагой в руке. Я увидел прямо перед собой тонкое острие и метнулся в сторону. Я хотел бежать, так как был совсем безоружен, если не считать дубинки, и в таком бегстве не было бы ничего постыдного. Однако при всей моей ловкости я прыгнул слишком поздно. Клинок, нацеленный прямо в сердце, прошел сквозь мой левый рукав и сквозь мякоть предплечья. Больше ничто не было задето, и тем не менее боль от полученной раны сразу заставила меня позабыть о бегстве. Мной вдруг овладели холодная ярость и сильнейшее желание убить этого человека, который без всякого повода набросился на безоружного. В руках у меня был мой верный дубовый посох, который я вырезал у подножия Двойного Холма. Мне оставалось только воспользоваться этой дубинкой наилучшим образом.

Дубинка кажется жалким оружием по сравнению с толедским клинком в руках искусного бойца. Но у нее есть одно достоинство: когда дубинка взлетает над вами, вы сразу забываете о том, что у вас в руках смертоносная сталь, и, вместо того чтобы пронзить ею врага, стараетесь прежде всего защитить свою голову.

Именно это и произошло в данном случае, хотя я и не могу рассказать, как в точности было дело. Испанец оказался умелым фехтовальщиком. Если бы я был вооружен так же, как он, ему, несомненно, удалось бы со мной быстро справиться. В те годы я не имел ни малейшего опыта в этом искусстве, которое в Англии было почти совершенно неизвестно. Но когда он увидел здоровенную палку, опускавшуюся на его голову, он забыл о своем преимуществе и выставил руку, чтобы смягчить удар. Дубинка обрушилась на тыльную часть его кисти. От удара шпага вылетела и упала в траву. Однако я уже не мог уняться, потому что вся кровь во мне кипела. Следующий удар пришелся испанцу по губам: он выбил ему зуб и свалил его на землю. Затем я схватил его за ногу и принялся беспощадно молотить куда попало, стараясь только не попасть по голове, ибо теперь, когда я одержал верх, мне уже не хотелось убивать негодяя.

Так я колотил его до тех пор, пока у меня не устали руки. После этого я принялся пинать его ногами, а он все время корчился, как змея с перебитым хребтом, и изрыгал сквозь зубы ужасные проклятия. Однако он ни разу не вскрикнул и не попросил пощады. Наконец я утихомирился и стал разглядывать своего противника. Воистину он был хорош — весь в ссадинах, синяках и дорожной пыли. Сейчас вряд ли кто-нибудь узнал бы в нем изящного кавалера, которого я встретил менее пяти минут назад. Теперь он лежал передо мной на спине поперек тропинки и смотрел на меня злобными глазами, взгляд которых был отвратительнее всех его кровоподтеков.

— Ну как, мой испанский сеньор, получил по заслугам? — спросил я. — Не знаю, что меня удерживает, а следовало бы разделаться с тобой точно так же, как ты хотел поступить со мной, хотя я тебя и не трогал!

С этими словами я поднял его шпагу и приставил острие к его горлу.

— Коли, проклятый выродок! — прохрипел испанец. — Лучше умереть, чем жить после такого позора!

— О нет! — ответил я. — Я не какой-нибудь чужеземный убийца. Безоружных я не убиваю. Тебе придется ответить за все перед судом. Для таких, как ты, у наших палачей всегда есть в запасе веревка.

— В таком случае тебе придется тащить меня в суд на себе, — прохрипел он и закрыл глаза, словно потеряв сознание. По-видимому, с ним действительно случился обморок.

В тот момент, когда я стоял и раздумывал, что мне дальше делать с этим мерзавцем, взгляд мой случайно упал на просвет в живой изгороди, и там, среди грабсвеллских дубов, в каких-нибудь трехстах ярдах от меня вдруг мелькнуло знакомое белое платьице. Мне показалось, что его обладательница удаляется в сторону мостика вблизи водопоя, словно наскучив ждать того, кто слишком запоздал. Тогда я подумал, что, если потащу этого человека в деревенскую каталажку или в какое-нибудь другое надежное место, мне уже не удастся сегодня встретиться с моей любимой, а когда еще выпадет такой случай — бог весть! Нет, я вовсе не собирался терять час беседы с Лили ради сведения счетов со всеми не в меру воинственными чужеземцами. К тому же этот и без того получил уже хороший урок за свою наглость. Я подумал, что он и так никуда не денется, пока я улажу мои любовные дела, а если он сам не захочет меня подождать, то я найду способ его к этому принудить.

Конь испанца пощипывал траву шагах в двадцати от меня. Я подошел к нему, отцепил поводья и как можно крепче привязал чужеземца к стоявшему поодаль от дороги дереву.

— Подожди меня здесь, пока я не освобожусь, — проговорил я. — Потом я с тобой разделаюсь.

Но когда я повернулся и начал удаляться, в душу мою закралось сомнение. Я снова вспомнил страх матери и поспешный отъезд отца в Ярмут из-за какого-то испанца. А сегодня испанец появляется в Дитчингеме и, едва узнав мое имя, набрасывается на меня как бешеный, пытаясь убить. Может быть, это и есть тот самый человек, которого так боялась моя мать? Правильно ли я сделал, оставив его без присмотра только ради того, чтобы встретиться со своей милой? В глубине души я чувствовал, что совершаю ошибку, однако страсть моя была так глубока, а сердце влекло меня с такой неудержимой силой к девушке в белом платьице, мелькавшем среди деревьев парка, что я позабыл все свои опасения.

Если бы я вернулся, насколько бы это было лучше и для меня, и для тех, кого в то время еще не было на свете! Тогда они не познали бы ужаса смерти, а я не вкусил бы тоску изгнания, горечь рабства и муки отчаяния на жертвенном алтаре.

Глава IV

Томас признается в любви

Итак, я привязал испанца как можно надежнее спиной к дереву, стянув ему руки позади ствола, взял его шпагу и бросился со всех ног вслед за Лили. Подоспел я вовремя, потому что еще минута — и она бы уже свернула на дорогу, которая ведет мимо водопоя к мостику и дальше через парк на холме выходит прямо к дому сквайра.

Заслышав мои шаги, Лили обернулась, чтобы поздороваться со мной или, вернее, чтобы посмотреть, кто это за нею бежит. Озаренная вечерним светом, она стояла с охапкой цветущих ветвей боярышника в руках, и при виде ее сердце мое забилось с бешеной силой. Никогда еще она не казалась мне более прекрасной, чем в тот миг, когда остановилась вот так, в белом платье, с полупритворным удивлением на лице и в глубине серых глаз, с бликами солнца на прядях каштановых волос, выбившихся из-под маленького чепчика.

Лили не походила на круглощеких деревенских девчонок, вся краса которых заключается в их молодости и здоровье. Она была высокой, стройной юной леди, уже тогда достигшей полного расцвета грации и красоты. Поэтому, несмотря на то что мы были почти ровесниками, рядом с ней я себя чувствовал младшим, и это чувство придавало моей любви к Лили особый оттенок почтительности.

— Ох, это ты, Томас! — проговорила Лили, розовая от смущения. — А я уже думала, ты не придешь. То есть я хотела сказать, что собралась домой, потому что уже поздно. Но что с тобой, Томас? Откуда ты так мчишься? Ой, у тебя вся рука в крови! А эта шпага — где ты ее взял?

— Погоди, дай отдышаться, — ответил я. — Давай пройдем обратно к боярышнику, там я тебе все расскажу.

— Но ведь мне пора домой! Я гуляю в парке уже больше часа. Да и цветов на боярышнике почти нет.

— Лили, я не мог прийти раньше! Меня задержали, да еще так необычно! А цветы есть, я видел, когда бежал…

— А я и не знала, что ты придешь, Томас, — проговорила Лили, потупив взор. — Ведь у тебя столько дел! Разве я думала, что ты прибежишь сюда собирать боярышник, словно девочка? Но расскажи мне, что случилось, только не очень длинно. Я немного пройдусь с тобой.

Мы повернулись и пошли рядышком обратно к подстриженным дубам парка. По дороге я рассказал Лили про испанца, о том, как он пытался меня убить и как я его отделал своей дубинкой. Лили слушала с жадным вниманием и, узнав, что я был на волосок от смерти, даже застонала от страха.

— Значит, ты ранен, Томас? — прервала она меня. — Смотри, как сильно бежит кровь из руки. Рана глубокая?

— Не знаю, я еще не видел… так спешил!..

— Томас, снимай куртку! Я тебя перевяжу. Нет-нет, не спорь! Так надо.

Не без труда я стянул куртку и закатал рукав рубашки выше того места, где в предплечье была сквозная колотая рана. Лили промыла ее водой из ручья и, не переставая шептать жалостливые слова, перевязала своим платком. По совести говоря, я охотно претерпел бы еще большие страдания, лишь бы она за мной так ухаживала. Ее нежные заботы избавили меня от последних сомнений и придали мне мужества, которое могло бы меня покинуть в ее присутствии. Правда, сначала я не мог найти слов, но, улучив момент, когда Лили перевязывала мою рану, я нагнулся и поцеловал ее милосердную руку.

Лили покраснела до корней волос; лицо ее пылало, словно закатное небо; но еще ярче алела ее рука, которую я поцеловал.

— Зачем это, Томас? — прошептала она.

И тогда я ответил:

— Затем, что я люблю тебя, Лили, и не знаю, как мне рассказать о своей любви. Я люблю тебя, дорогая, я всегда любил и буду любить тебя вечно!

— Ты уверен в себе, Томас? — снова прошептала она.

— Я верю в свою любовь больше всего на свете, Лили! Но я хочу быть уверен, что ты тоже любишь меня так же сильно, как я.

Несколько мгновений Лили стояла молча, опустив на грудь голову. Затем она вскинула ее, и я увидел такие сияющие глаза, каких до этого не видел ни разу.

— Неужели ты сомневаешься, Томас? — проговорила Лили.

Тогда я обнял ее и поцеловал прямо в губы.

Воспоминания об этом поцелуе я хранил потом всю мою долгую жизнь и помню его до сих пор, хотя я уже стар и сед и стою на краю могилы. Поцелуй этот был для меня величайшим счастьем, какое мне довелось испытать. Увы, он был слишком короток, этот первый чистый поцелуй юношеской любви!

— Значит, — заговорил я снова, еще не придя как следует в себя, — значит, ты любишь меня так же крепко, как я тебя?

— Если ты сомневался раньше, то неужели ты еще сомневаешься теперь? — едва слышно ответила Лили. — Однако послушай, Томас, — продолжала она. — Любить друг друга — прекрасно! Мы рождены друг для друга и даже если бы захотели разлюбить, это было бы не в нашей власти. Но как ни сладка и ни свята любовь, нельзя забывать о долге. Что скажет мой отец, Томас?

— Не знаю, любимая, хотя догадаться нетрудно. Я уверен, что он хочет избавиться от меня и выдать тебя за моего брата Джеффри.

— Может быть, но я этого не хочу, Томас. Как бы ни было сильно чувство долга, оно не сможет принудить женщину к замужеству с тем, кто ей не мил. Однако чувство это может помешать ей выйти замуж за любимого, и, повинуясь долгу, я, наверное, не должна была говорить о своей любви.

— О нет, Лили! Любовь — это самое главное, пусть даже она не приносит сразу плодов. Все равно мы будем вместе отныне и навсегда!

— Ах, Томас, ты еще слишком молод, чтобы так говорить. Я тоже молода, однако мы, женщины, быстрее становимся взрослыми. А у тебя… что, если у тебя это только юношеское увлечение, что, если оно пройдет вместе с юностью?

— Оно не пройдет никогда, Лили. Не зря ведь говорят, что первая любовь — самая верная и что посеянное в юности расцветет в зрелые годы. Слушай, Лили, мне придется завоевывать себе место в жизни, а для этого, наверное, потребуется время. Я прошу тебя лишь об одном, хотя и знаю, что просьба моя эгоистична: обещай, что будешь мне верна и ни за что не станешь женою другого, пока я жив!

— Это непросто, Томас, потому что со временем многое изменяется. Однако в себе я уверена, и я обещаю, — нет, я даю тебе в этом клятву! В тебе я не так уверена, но что делать? Женщинам приходится рисковать всем. Если я проиграю, — прощай, мое счастье!

Не знаю, о чем мы еще говорили, но эти слова врезались мне в память, и я их запомнил: они были слишком значительны сами по себе, и я слишком часто их вспоминал в последующие годы.

Наконец я почувствовал, что мне пора уходить, хотя расставаться нам очень не хотелось. На прощание я еще раз обнял Лили и поцеловал, прижав ее к себе так крепко, что несколько капель крови из моей раны упало на ее белое платье. Случайно я поднял в этот миг глаза и замер от страха. Не далее как в пяти шагах стоял отец Лили, сквайр Бозард, и смотрел на нас далеко не ласковым взглядом.

Как потом оказалось, сквайр Бозард ехал по тропинке к водопою и, заметив под дубами какую-то парочку, слез с коня, чтобы прогнать ее из своего парка. Только подойдя совсем близко, он узнал, кого он собирался прогнать, и теперь стоял перед нами, остолбенев от изумления.

Лили и я медленно отодвинулись друг от друга, глядя на сквайра Бозарда. Это был низенький толстый человечек с красным лицом и строгими серыми глазами; сейчас они от ярости едва не выскакивали из орбит. На какое-то мгновение сквайр утратил дар речи, но когда он обрел его вновь, слова полились из его уст сплошным потоком. Я уже не помню всего, что он кричал, но общий смысл сводился к тому, что сквайр хотел бы знать, что тут происходит между его дочерью и мной. Я подождал, пока он замолчит, чтобы перевести дух, и, воспользовавшись паузой, ответил ему, что мы с Лили любим друг друга и сейчас обручились.

— Это правда, дочь моя? — спросил сквайр.

— Да, правда, — смело ответила Лили.

Тогда он разразился бранью.

— Вертихвостка! — кричал сквайр. — Тебя следует выпороть и запереть, чтобы ты посидела на хлебе да на воде! А ты, мой петушок, испанский ублюдок, запомни раз и навсегда: эта девушка не про тебя! Для нее найдется кто-нибудь получше! Ах ты, пустая коробка из-под пилюль! Да как же ты осмелился волочиться за моей дочерью, когда у тебя в кармане не звенит и двух серебряных пенни? Сначала добудь себе имя и деньги, а потом уже заглядывайся на таких, как она!

— Я так и хочу сделать, и я это сделаю, сэр, — перебил я его.

— Ты сделаешь? Ты, аптекарский мальчишка на побегушках, хочешь добиться имени и положения? Что ж, попробуй! Только, пока ты будешь стараться, моя дочь не станет ждать и благополучно выйдет замуж за того, кто всем этим уже обладает, — ты знаешь, о ком идет речь. Дочь моя, сейчас же скажи ему, что между вами все кончено!

— Я не могу так сказать, отец, — ответила Лили, оправляя оборки на своем платье. — Если вы не желаете, чтобы я стала женой Томаса, я исполню свой долг и не выйду за него замуж. Но у меня тоже есть сердце, и ничто меня не заставит стать женой того, кого я не люблю. Я поклялась, что, пока Томас жив, я буду принадлежать только ему, и никому другому.

— Я вижу, ты смелая девчонка, и то хорошо! — проговорил сквайр. — Но теперь послушай, что я тебе скажу: либо ты выйдешь замуж за того, кого я тебе выбрал, и тогда, когда я прикажу, либо я тебя выгоню — и живи, как хочешь. Неблагодарная, ты забыла, кто тебя вырастил? А что же до тебя, клистирная трубка, то я тебя отучу целоваться в кустах с дочками честных людей. — И с этими словами он поднял палку и бросился на меня.

Второй раз в этот день горячая кровь вскипела во мне. Я схватил шпагу испанца, которая валялась рядом со мной на траве, и сделал выпад. Положение переменилось. Раньше мне пришлось драться дубиной против шпаги, зато теперь шпага была в моих руках. И если бы не Лили, которая, коротко вскрикнув от страха, успела ударить меня снизу по руке, так что клинок скользнул над плечом сквайра, я наверняка проткнул бы ее отца насквозь и окончил свои дни гораздо раньше — с петлей на шее.

— Безумец! — воскликнула Лили. — Неужели ты думаешь, что получишь меня, если убьешь моего отца? Сейчас же брось эту шпагу, Томас!

— Я вижу, тут надеяться мне почти не на что, — запальчиво возразил я, — а потому скажу тебе, что даже ради всех девушек на свете я никому не позволю избить меня палкой, как какого-нибудь мальчишку!

— За это я на тебя не сержусь, парень, — проговорил сквайр Бозард уже добродушнее. — Вижу, что у тебя тоже есть мужество, которое тебе сослужит добрую службу, и считаю, что был не прав, когда в сердцах обозвал тебя клистирной трубкой. Но я уже сказал, что эта девушка не для тебя, а потому лучше тебе уйти и забыть ее. И берегись, если я еще когда-нибудь увижу, что ты ее целуешь! За это ты поплатишься жизнью. Завтра я еще поговорю обо всем с твоим отцом, так и знай!

— Ну что ж, пойду, потому что мне пора уходить, — ответил я. — Однако я никогда не перестану надеяться, сэр, что когда-нибудь смогу назвать вашу дочь своей женой. Прощай, Лили! Переждем, пока буря утихнет!

— Прощай, Томас! — ответила она, заливаясь слезами. — Не забывай меня! А я свою клятву всегда буду помнить!

Но тут сквайр Бозард схватил ее за руку и увлек за собой.

Мне тоже оставалось только уйти, и я удалился расстроенный, однако не слишком огорченный, ибо знал, что хотя и навлек на себя гнев отца, зато одновременно завоевал искреннюю любовь дочери, а любовь длится дольше, чем злоба, и в конечном счете рано или поздно побеждает.

Отойдя на некоторое расстояние, я наконец вспомнил о моем испанце; за всеми этими любовными и палочными объяснениями он у меня начисто выскочил из головы. Я тотчас повернул вспять, чтобы оттащить испанца в каталажку, заранее испытывая от этого удовольствие, потому что был рад хоть на ком-нибудь сорвать злость. Но судьба спасла его руками дурака. Добравшись до места, я увидел, что испанец исчез, а возле дерева, к которому он был накрепко прикручен, стоит деревенский дурачок Билли Миннс и поглядывает то на дерево, то на серебряную монету у себя на ладони.

— Эй, Билли! Где человек, который был здесь привязан? — спросил я.

— Не знаю, мистер Томас, — прошепелявил он на своем норфолкском наречии (я здесь не стану его воспроизводить). — Должно быть, уже полпути промчался, а куда — не знаю. Уж очень он быстро поскакал, когда я его подсадил на лошадь.

— Ты посадил его на коня, дурак? Когда это было?

— Когда было? Почем мне знать. Может, час прошел, а может, два. Мы во времени не разбираемся. Оно само ведет счет, нас не спрашивая, как хозяин харчевни. Ого, поглядели бы вы, как он поскакал! Шпоры-то у него длиннющие, а он прямо воткнул их в бока своей лошадке! И не диво! Подумать только — среди бела дня посреди королевской дороги на него напали разбойники! Бедняга едва не рехнулся от страха. Слова сказать не мог, только блеял, точно овца. Но Билли развязал его, поймал ему лошадь и посадил на седло. А за свое доброе дело Билли получил вот эту монетку. Ну и обрадовался же он, когда я его отпустил! Ого! Видели бы вы, как он мчался!

— Ты еще больший дурак, чем я думал, Билли Миннс! — сказал я в сердцах. — Ведь этот человек едва не убил меня! Я с ним справился, связал, а ты его отпустил…

— Значит, он хотел вас убить, мистер, а вы его связали? Почему же тогда вы не посторожили его, пока я подойду? Тогда бы мы отвели его и посадили в колодки. Для нас это все равно что раз плюнуть. Вот вы обозвали меня дураком. А если бы вы нашли человека, привязанного к дереву, всего в крови и в синяках, который даже говорить не может от страха, разве бы вы его не освободили? Вот он и удрал, и осталась от него только эта штучка!

И дурачок подбросил в воздух монету.

Сообразив, что на сей раз Билли прав и что я сам во всем виноват, я повернулся и, не говоря ни слова, направился к дому, однако не напрямик, а по тропинке, которая пересекала дорогу и вела к вершине холма Графский Виноградник. Мне хотелось побыть немного одному и обдумать все, что произошло между мной, Лили и ее отцом.

Мой путь лежал по склону, поросшему густым подлеском, среди которого возвышались огромные дубы. Они и сейчас виднеются ярдах в двухстах от дома, где я пишу. Подлесок был прорезан тропинками, по которым частенько гуляла моя покойная мать. Одна из этих тропинок проходила у подножия холма вдоль берега живописной Уэйвни, а вторая шла параллельно ей футов на сто выше, по гребню холма. Иными словами говоря, эти тропинки или, вернее, одна замкнутая тропинка образовывала как бы вытянутый овал, короткие стороны которого поднимались по склонам холма.

Вместо того чтобы направиться вверх по тропинке прямо к дому, я немного спустился и пошел по ее нижней части вдоль берега. Здесь с одной стороны от меня текла река, с другой — рос густой кустарник. Я брел, опустив глаза, погруженный в глубокое раздумье о нашей любви, о горечи расставания с Лили и о гневе ее отца. Что-то белое попалось мне под ноги. Занятый своими мыслями, я не обратил внимания на эту тряпку и просто отбросил ее в сторону кончиком испанской шпаги. Однако форма и выработка этого куска материи остались в моей памяти. Я прошел еще шагов триста и был уже недалеко от дома, когда вдруг снова представил себе мягкую, нежную вещицу, брошенную на траву. В ней было что-то очень знакомое! Невольно мысль моя перескочила с клочка белой материи на испанскую шпагу, которой я его отбросил в сторону, а со шпаги — на ее владельца. Что привело его в наши края? Наверняка какое-нибудь недоброе дело. Почему он при виде меня испугался и почему, узнав мое имя, напал на меня?

Я остановился, все еще глядя себе под ноги. Случайно взгляд мой упал на следы, отпечатавшиеся на сыром песке тропинки. Это были следы моей матери. Я узнал бы их среди тысячи других, потому что такой маленькой ножки не было ни у одной женщины во всей округе.

Рядом с ними, словно преследуя их, шли другие следы. Сначала я их принял за женские, настолько они были узки, но тут же сообразил, что это не так: чересчур длинные для женской ноги отпечатки оставила совершенно незнакомая мне обувь со слишком острым носком и на слишком высоком каблуке. И тут я вдруг вспомнил, что на испанце были именно такие сапоги; я хорошо их разглядел, пока с ним разговаривал. Значит, это его следы шли за следами моей матери! Значит, он бежал за нею, потому что во многих местах следы сходились вплотную, а кое-где на сыром песке остались только отпечатки его ног, под которыми исчезли следы матери. И в тот же миг я догадался, какую белую тряпку я отбросил в сторону. Это была мантилья моей матери! Я ее узнал, потому что видел каждый день ее на голове матери, а тут она валялась на земле. Все это я сообразил мгновенно и оцепенел от невыносимого, острого ужаса. Зачем этот человек преследовал мою мать и почему ее мантилья очутилась на тропинке?!

Я повернулся и бросился бежать как одержимый к тому месту, где заметил белое кружево. Следы все время были передо мной. Вот и то место. Да, это был головной убор моей матери, словно сорванный грубой рукой. Но где же она сама?

С замирающим сердцем я снова склонился над отпечатками ног, стараясь их разобрать. Здесь они перемешались, как будто два человека кружились на месте то в одну, то в другую сторону, борясь друг с другом. Дальше на тропинке не было видно ничего. Тогда я начал рыскать вокруг, словно гончая. Сначала я направился в сторону реки, затем вверх по склону. Здесь следы появились вновь, одни убегали, а другие их преследовали. Я шел по ним ярдов пятьдесят с лишним, иногда теряя их на мягком дерне, но снова находя на песке или на суглинке. Так они привели меня к стволу большого дуба и тут снова смешались, потому что здесь преследователь настиг свою жертву. Теперь я понял все и почти обезумел от страха. Беспорядочно, словно в кошмаре, я заметался во все стороны, пока не увидел продолжения следов — следов испанца. Отпечатки были четкими и глубокими, как будто человек нес какой-то тяжелый груз. Я пошел по этим следам. Сначала они вели меня вниз по склону холма к реке, затем свернули в сторону, к тому месту, где заросли кустарника были гуще. В самой чащобе, уже покрытые листьями, ветки были пригнуты к земле, словно для того, чтобы что-то скрыть. Я отвел их в сторону. В наступивших сумерках передо мной смутно белело мертвое лицо моей матери.

Глава V

Томас дает клятву

Не знаю, сколько времени я простоял, пораженный ужасом, над телом любимой матери. Потом я попробовал поднять ее и увидел, что грудь ее пронзена, пронзена той самой шпагой, которая все еще была у меня в руке.

Тогда я понял все. Это сделал испанец! Я встретил его, когда он спешил уйти подальше от места преступления. Узнав, чей я сын, он пытался убить меня из ненависти или по какой-то другой причине. И я держал этого дьявола в своих руках и упустил его, не отомстив только потому, что мне хотелось нарвать цветущего боярышника для своей милой! Если бы я знал правду, я бы сделал с ним то же самое, что делают жрецы Анауака с теми, кого приносят в жертву своим богам!

Когда я все это осознал, слезы горечи, бешенства и стыда хлынули из моих глаз. Я повернулся и, как безумный, бросился бежать к дому.

Я встретил отца и моего брата Джеффри у ворот — они возвращались верхом с бангийского рынка. У меня было такое лицо, что, увидев его, оба закричали в один голос:

— Что? Что случилось?

Трижды я поднимал на отца глаза и не решался ответить, боясь, что этот удар его сразит. Но я должен был говорить и в конце концов сказал все, обращаясь к моему брату Джеффри:

— Там, у подножия холма, лежит наша мать. Ее убил испанец по имени Хуан де Гарсиа.

Услышав мои слова, отец побелел так страшно, словно у него остановилось сердце. Челюсть его отвалилась, и глухой стон вырвался из широко раскрытого рта. Однако, уцепившись рукой за луку, он удержался в седле и, склонив ко мне бледное, как у призрака, лицо, спросил:

— Где испанец? Ты убил его?

— Нет, отец. Я встретился с ним случайно близ Грабсвелла. Когда он узнал мое имя, он хотел убить меня, но я обломал об него дубинку, избил его до крови и отнял у него шпагу.

— Ну а потом?

— А потом я его упустил, потому что не знал, что он сделал с моей матерью. Я все расскажу вам после…

— И ты отпустил его? Ты отпустил Хуана де Гарсиа? Пусть же проклятье Божье лежит на тебе, сын мой Томас, до тех пор, пока ты не докончишь того, что начал сегодня!

— Не проклинайте меня, отец, я уже сам себя проклял в душе. Поверните лучше коней и скорее скачите в Ярмут, потому что он отправился туда часа два назад. Там стоит его корабль. Может быть, вы успеете его захватить, пока он не уплыл.

Не говоря больше ни слова, отец и брат круто развернули коней и канули во мраке наступающей ночи.

Всю дорогу они мчались галопом. Кони у них были добрые, и через полтора с небольшим часа бешеной скачки они добрались до Ярмута. Но стервятник уже улетел. По его следам они бросились в порт и узнали, что совсем недавно он отплыл на ожидавшей его лодке к своему кораблю, который стоял на рейде на якоре, заранее распустив почти все паруса. Приняв испанца на борт, корабль тотчас же отплыл и затерялся в ночи. Тогда мой отец приказал объявить, что заплатит двести золотых монет тому, кто захватит убийцу, и два корабля пустились за ним в погоню. Но они не успели его перехватить. Задолго до рассвета испанский корабль вышел в открытое море и скрылся из виду.

Тем временем, когда отец и брат ускакали, я созвал всех слуг и работников и объявил им о том, что произошло. Затем, захватив фонари, потому что стало уже совсем темно, мы направились к густым зарослям кустарника, где лежало тело моей матери. Я шел впереди, потому что слуги трусили. Я тоже боялся, сам не знаю чего. Совершенно непонятно, почему мать, которая так нежно любила меня при жизни, теперь, после смерти, внушала мне такой ужас. Тем не менее, когда мы пришли на место и когда я увидел в темноте два горящих глаза и услышал треск сучьев, я едва не упал от страха, хотя и знал, что это может быть только лисица или какая-нибудь бродячая собака, привлеченная запахом смерти.

Наконец я приблизился к матери и подозвал слуг. Мы положили ее тело на дверь, снятую для этого с петель, и так в последний раз моя мать вернулась домой.

Эта тропинка навсегда останется для меня проклятым местом. С того дня, как моя мать погибла от руки своего двоюродного брата Хуана де Гарсиа, прошло семьдесят с лишним лет; я состарился и привык ко всяким ужасам, но все равно до сих пор не решаюсь ходить этой тропой один, особенно по ночам.

Я знаю, что воображение часто выкидывает с нами злые шутки, однако, когда с год назад я отправился расставлять силки на тетеревов и очутился в ноябрьских сумерках под тем самым дубом, готов поклясться, что вся эта сцена снова предстала предо мной. Я видел самого себя молодым парнем: моя раненая рука все еще была повязана платком Лили. Я медленно спускался по склону холма, а за мной, сгибаясь под тяжестью страшной ноши, двигались силуэты четырех слуг. Как семьдесят лет назад, я снова слышал ропот волн и шум ветра, который шептался с речным камышом. Я видел облачное небо с разбросанными по нему редкими темно-синими просветами и колеблющиеся отблески фонарей на белой, вытянувшейся на двери фигуре с кровавым пятном на груди. Да, да, я сам слышал, как, идя впереди с фонарем в руках, приказывал слугам взять правее, чтобы обойти выбоину, и странно мне было слышать свой собственный юношеский голос. Я знаю, хорошо знаю, что это было только видение, но все мы — рабы своего воображения и все мы боимся мертвых, а потому даже мне страшно ходить по ночам по этой тропинке, хотя я и сам уже наполовину мертвец.

Но вот мы дошли с нашей ношей до дома, где женщины приняли ее и, рыдая, приступили к последнему обряду. Мне пришлось бороться не только с собственным отчаянием, но и заботиться о моей сестре Мэри; за нее я боялся больше всего. Я думал, что она сойдет с ума от ужаса и горя, но под конец она впала в какое-то оцепенение, а я спустился вниз и принялся расспрашивать слуг, сидевших в кухне вокруг очага. В ту ночь никто не ложился спать.

От слуг я узнал, что примерно за час или чуть побольше до того, как я встретился с испанцем, они видели на тропинке, ведущей к церкви, богато разодетого незнакомца. Он привязал своего коня среди кустов ежевики и дрока на вершине холма, некоторое время постоял, словно в нерешительности, пока моя мать не вышла из дому, а затем начал спускаться следом за ней. Я узнал также, что один из наших людей, работавших в саду, расположенном в каких-нибудь трехстах шагах от того места, где было совершено убийство, слышал крики, однако не обратил на них внимания. Он решил, что там забавляется какая-то парочка из Банги, затеявшая обычную майскую беготню по лесу. Воистину в тот день мне казалось, что весь наш дитчингемский приход превратился в приют для дураков, среди которых первым и самым тупым идиотом был я. Эта мысль с тех пор не раз приходила мне в голову уже в иных обстоятельствах.

Но вот пришло утро, и вместе с ним вернулись из Ярмута мой отец и брат. Они прискакали на чужих конях, потому что своих загнали. Следом за ними к полудню пришла весть, что корабли, отплывшие на поиски испанца, из-за шторма вернулись в порт, так и не увидев его судна.

Ничего не утаивая, я рассказал отцу все о моем столкновении с убийцей матери и выдержал новый приступ отцовского гнева за то, что, зная о страхе моей матери пред неким испанцем, не послушался голоса разума и упустил убийцу ради беседы со своей любимой. Брат мой Джеффри тоже не выразил мне ни малейшего сочувствия. Девушка нравилась ему самому, и он разозлился на меня, когда узнал, что мой разговор с Лили не был безрезультатным. Но об этой причине своей неприязни брат промолчал. И последней каплей, переполнившей чашу, было появление сквайра Бозарда, приехавшего вместе с другими соседями взглянуть на покойную и посочувствовать отцу в его утрате. Покончив с соболезнованиями, он тут же заявил, что моя помолвка с Лили произошла против его воли, что он этого не потерпит и что, если я буду по-прежнему за ней волочиться, их старой дружбе с отцом придет конец.

Удары сыпались со всех сторон. Смерть любимой матери, тоска по возлюбленной, с которой меня разлучили, угрызения совести за то, что я выпустил испанца буквально из рук, гнев отца и злоба брата — все разом обрушилось на меня. Воистину эти дни были так беспросветно горьки, что в том возрасте, когда стыд и горе воспринимаются всего острее, я мечтал только об одном — умереть и лечь в землю рядом с матерью. Единственное, что меня поддержало тогда, — это записка от Лили, переданная с ее доверенной служанкой. В ней Лили уверяла меня в своей нежной любви и заклинала не падать духом.

Наконец наступил день похорон, и мою мать, облаченную в белоснежные одежды, опустили на предназначенное ей место в приделе дитчингемской церкви. Там же, рядом с нею, покоится ныне и мой отец, а чуть поодаль, под бронзовыми изваяниями, — родители Лили и все их многочисленные дети.

Эти похороны были для меня мучительны. Не в силах сдержать свое горе, отец разрыдался, а моя сестра Мэри без чувств упала мне на руки. Почти все в церкви плакали, потому что, хотя моя мать и была по рождению чужестранкой, ее все любили за обходительность и доброе сердце.

Но вот похороны подошли к концу. Благородная испанская дама и жена англичанина уснула последним сном в старой церкви, где она будет покоиться еще долго после того, как люди позабудут не только ее трагическую историю, но и самое ее имя. А это, как видно, случится скоро, потому что из всех Вингфилдов в наших краях остался в живых один я. У сестры моей Мэри, правда, есть наследники, к которым перейдет все мое состояние, за исключением некоторых пожертвований на бедных Банги и Дитчингема, однако они уже носят другое имя.

Когда все было кончено, я вернулся домой. Отец сидел в гостиной, погруженный в безысходную скорбь, а рядом с ним — мой брат Джеффри. Отец снова начал осыпать меня самыми горькими упреками за то, что я упустил убийцу, когда сам Бог отдал его в мои руки.

— Вы забываете, отец, он же любезничал с девушкой, — язвительно заметил Джеффри. — А это для него, видно, было куда важнее, чем спасение матери. Ну что же, зато он сразу убил двух зайцев: позволил убийце бежать, хоть и знал, что наша мать больше всего боялась появления испанца, и заодно поссорил нас со сквайром Бозардом, нашим добрым соседом, которому почему-то весьма не понравилось подобное ухаживание.

— Да, ты прав, — отозвался отец. — Кровь матери на твоих руках, Томас!

Я слушал и чувствовал, что больше не в силах переносить подобную несправедливость.

— Все это ложь! — воскликнул я. — И я это повторю даже родному отцу. Ложь! Этот человек убил мою мать до того, как я его встретил. Он уже возвращался в Ярмут к своему кораблю и только случайно сбился с дороги. Почему же вы говорите, что кровь матери на моих руках? Что же до моего ухаживания за Лили Бозард, то это уже мое дело, братец, а не твое, хотя тебе, конечно, хотелось бы, чтобы все было иначе! А вы, отец, почему вы не сказали мне раньше, что боитесь этого испанца? Я слышал только какие-то намеки и не обратил на них внимания, потому что думал о другом. А теперь слушайте, что я вам скажу. Вы, отец, призвали на меня проклятие Божье, чтобы оно тяготело надо мной до тех пор, пока я не найду убийцу и не завершу того, что начал. Да будет так! Пусть преследует меня проклятие Божье, пока я его не найду. Я еще молод, но зато силен и ловок. С первой же оказией я отправлюсь в Испанию и буду охотиться за ним до тех пор, пока его не прикончу или не узнаю, что он уже мертв. Если вы дадите денег, чтобы помочь мне в поисках, — хорошо; если нет — обойдусь и без них. Но перед Богом и перед духом моей матери я клянусь, что не успокоюсь и не остановлюсь до тех пор, пока не заколю злодея той же самой шпагой, которой была убита она, пока не отомщу за ее кровь убийце или не уверюсь, что он умер, и если я когда-либо почему-либо нарушу свою клятву, пусть погибну я еще более страшной смертью, чем погибла мать, пусть душа моя будет отвергнута на небесах, а имя мое навсегда опозорено на земле!

Так в ярости и отчаянии я дал клятву, воздев руки к небу, чтобы призвать его в свидетели истинности моих слов.

Отец смотрел на меня с одобрением.

— Если ты решился, сын мой Томас, в деньгах у тебя не будет недостатка, — сказал он. — Я бы сделал это сам, ибо кровь можно смыть только кровью, но силы мои уже не те. А потом, меня слишком хорошо знают в Испании, и Святое судилище меня сразу найдет. Отправляйся же, и да будет с тобой мое благословение! Ты должен это сделать, потому что наш враг ускользнул от нас по твоей оплошности.

— Да, да, он должен ехать, — поддакнул мой брат Джеффри.

— Ты говоришь это только потому, что рад от меня избавиться, — ответил я ему со злостью. — А избавиться от меня тебе хочется для того, чтобы занять мое место подле одной девушки, которую мы оба знаем. Ты хочешь воспользоваться моим отсутствием. Что ж, попытайся, если совесть тебе позволяет! Но помни: козни за моей спиной не доведут тебя до добра!

— Девушка достанется тому, кто сумеет ее завоевать, — ответил Джеффри.

— Сердце девушки уже завоевано, братец. Ты можешь купить у ее папаши только тело, но никогда не получишь души, а тело без души — незавидная добыча!

— Довольно! — вступился отец. — Не время сейчас болтать о любви и о девушках. Слушайте меня! Я расскажу вам о вашей матери и об испанце, который ее убил. Раньше я не говорил об этом, но теперь я должен сказать вам все.

И отец начал:

— Когда я был молодым парнем, мне пришлось по воле отца отправиться в Испанию. Я попал в монастырь в городе Севилье, однако монахи и монашеская жизнь пришлись мне не по душе, и я оттуда сбежал. Год с лишним я перебивался как мог, потому что после бегства из монастыря боялся вернуться в Англию. Впрочем, жил я не так уж плохо, добывая деньги разными случайными способами, но главным образом — стыдно признаться! — азартными играми, в которых мне всегда везло. И вот однажды ночью за игорным столом я встретил Хуана де Гарсиа. Это его настоящее имя. Он его выболтал Томасу в порыве ярости, когда хотел его заколоть.

В те времена де Гарсиа уже пользовался дурной славой, несмотря на то что был еще совсем юнцом. Но собой он был хорош, отличался приятным обхождением и принадлежал к знатному роду. Случилось так, что он выиграл у меня в кости и, придя в отличное настроение, пригласил в дом своей тетки, знатной севильской вдовы. У нее была единственная дочь, и это была ваша мать. Я узнал, что девушка, Луиса де Гарсиа, обручена со своим двоюродным братом, однако не по собственной воле, ибо контракт о помолвке был подписан тогда, когда ей едва исполнилось восемь лет. Тем не менее союз этот считался законным и нерушимым, поскольку в Испании такая помолвка рассматривается чуть ли не как освященный Церковью брак. Женщины, связанные подобными обязательствами, обычно не питают к своим нареченным никаких нежных чувств, и так было с юной Луисой. По правде говоря, она просто ненавидела и боялась Хуана де Гарсиа, хотя он, я думаю, по-своему любил ее больше всего на свете. Под разными предлогами она добилась от Хуана согласия отложить свадьбу до тех пор, пока ей не исполнится двадцать лет. Но чем она становилась холоднее, тем больше он загорался желанием завладеть ею, а заодно и ее весьма значительным состоянием. Подобно всем испанцам, он был необузданно страстен и, как все беспутные игроки, всегда нуждался в деньгах.

Скажу, не вдаваясь в подробности, что с первой же встречи я и ваша мать полюбили друг друга, и единственным нашим желанием стало встречаться как можно чаще. Это нам было нетрудно, ибо мать Луисы тоже боялась и не любила своего племянника со стороны мужа и хотела избавить свою дочь от такого супруга. Кончилось все тем, что я открылся в своей любви, и мы решили тайно бежать в Англию. Однако слух об этом дошел до Хуана де Гарсиа, который имел в доме своих соглядатаев и был ревнив и мстителен, как настоящий испанец.

Сначала он попытался отделаться от соперника, вызвав меня на дуэль, однако обстоятельства заставили нас разойтись, не позволив даже обнажить шпаги. Тогда он заплатил наемным убийцам, чтобы они разделались со мной, когда я выйду ночью на улицу. Но у меня под курткой была надета кольчуга, о которую сломались кинжалы бандитов, и я сам заколол одного из них. Дважды потерпев неудачу, де Гарсиа, однако, не успокоился. Дуэль и убийство из-за угла не помогли, зато оставался еще один, самый надежный способ. Я уже не знаю, как он узнал некоторые подробности из моей жизни, например о том, что я сбежал из монастыря, но с таким козырем на руках ему оставалось только выдать меня Святому судилищу как еретика и вероотступника. Однажды ночью он так и сделал.

Это произошло накануне того дня, когда мы должны были сесть на корабль и отплыть из Испании. Луиса, ее мать и я сидели в их севильском доме, как вдруг в комнату ворвались шесть человек под капюшонами и, не говоря ни слова, схватили меня. Когда я спросил, что они от меня хотят, они вместо ответа поднесли к моему лицу распятие. Я сразу понял, в чем дело. Женщины отшатнулись, захлебываясь рыданиями. Затем тайно и тихо меня доставили в башню Святого судилища.

Я не буду рассказывать обо всем, что мне пришлось там вынести. Дважды меня пытали на дыбе, один раз прижигали раскаленным железом, трижды бичевали железными прутьями и все время кормили такими отбросами, какие у нас в Англии никто бы не предложил и собаке. А когда мое «преступное» бегство из монастыря и прочие так называемые святотатства были окончательно установлены, меня приговорили к сожжению.

И вот, когда после целого года пыток и ужасов я уже утратил последнюю надежду и приготовился к смерти, неожиданно пришла помощь. Вечером последнего дня (наутро меня должны были сжечь живьем на костре) в темницу, где я лежал без сил на соломе, явился мой главный мучитель. Он обнял меня и сказал, чтобы я воспрянул духом, ибо Церковь сжалилась над моей молодостью и решила вернуть мне свободу. Сначала я дико расхохотался, полагая, что это было только новой пыткой, и не поверил ни одному его слову. Лишь когда с меня сняли мои лохмотья, одели в приличную одежду и вывели в полночь за ворота тюрьмы, я уверовал, что Бог совершил это чудо. Измученный и пораженный, стоял я возле ворот, не зная, куда мне бежать, когда ко мне приблизилась закутанная в черный плащ женщина и прошептала: «Иди за мной!» То была ваша мать. Из хвастливой болтовни Хуана де Гарсиа она узнала о моей судьбе и решила меня спасти. Трижды все планы ее терпели неудачу, но наконец с помощью одного ловкого посредника золото сделало то, в чем мне отказало правосудие и милосердие. За мою жизнь и свободу ей пришлось заплатить огромную сумму.

Той же ночью мы обвенчались и бежали в Кадис. Однако мать Луисы не смогла последовать за нами, потому что была больна и не вставала с постели. Ради меня ваша любимая мать бросила все, что оставалось от ее состояния после выкупа, заплаченного за мою жизнь, и покинула свою семью и свою родину — так велика любовь женщины!

Все было подготовлено заранее. В Кадисе стоял на якоре английский корабль из Бристоля, «Мэри», за проезд на котором было уже заплачено. Однако неблагоприятный ветер задержал нас в порту. Он был так силен, что, несмотря на все свое желание спасти нас, капитан не решался вывести «Мэри» в открытое море. Мы провели в гавани два дня и еще одну ночь, опасаясь всего на свете и все же счастливые нашей любовью. И опасались мы не без причины. Тот, кто бросил меня в темницу, поднял тревогу, уверяя всех, что я сбежал с помощью дьявола, своего господина, и меня искали по всему побережью. Кроме того, обнаружив исчезновение своей нареченной и будущей жены, Хуан де Гарсиа сообразил, что мы скрылись вместе. Обостренное ненавистью и ревностью чутье помогло ему проследить наш путь шаг за шагом, и в конце концов он нас нашел.

Наутро третьего дня яростный ветер утих, якорь был поднят и «Мэри» двинулась по фарватеру. Но когда корабль начал разворачиваться и матросы приготовились поднять паруса, к его борту подошла лодка с двумя десятками солдат. Еще две лодки спешили за первой. С лодки капитану приказали бросить якорь, потому что по повелению Святого судилища его корабль должен быть задержан и обыскан. Случайно я оказался на палубе и уже собирался спуститься вниз, чтобы спрятаться, когда один из сидевших в лодке вскочил на ноги и закричал, что я и есть тот самый сбежавший еретик, которого они ищут. В этом человеке я сразу узнал Хуана де Гарсиа.

Наверное, капитан выдал бы меня, испугавшись, что его корабль задержат, а его самого со всей командой упрячут в тюрьму. Но я в отчаянии сорвал с себя одежду и, обнажив страшные раны, покрывавшие все мое тело, закричал матросам: «Англичане, неужели вы отдадите своего соотечественника этим чужеземным дьяволам? Взгляните, что они со мной сделали!» И я показал на едва затянувшиеся язвы, оставленные раскаленными щипцами. «Если вы меня выдадите, вы обречете меня на еще более страшные пытки, и я буду сожжен живьем! Сжальтесь хоть над моей женой, если вам не жалко меня! А если в ваших сердцах нет жалости, дайте мне шпагу, чтобы я мог умереть и спастись от пыток!»

И тогда один из матросов, уроженец Саутуолда, знававший моего отца, воскликнул: «Клянусь Господом Богом, я за тебя, Вингфилд! Если им нужен ты и твоя любимая, им придется сначала убить меня!» И с этими словами он схватил лук, сбросил с него чехол и, наложив стрелу на тетиву, прицелился в испанцев, сидевших в лодке. Следом за ним и другие матросы закричали: «Если вам нужен кто-нибудь из нас, идите сюда! Возьмите его сами! Суньтесь только, проклятые мучители!»

Глядя на матросов, и капитан обрел мужество. Ничего не ответив испанцам, он приказал половине команды как можно быстрее поднять паруса, а остальным в это время быть наготове, чтобы сбросить солдат, если те полезут на палубу.

Но тем временем подошли еще две лодки и уцепились баграми за борт корабля. Какой-то испанец вскарабкался на руслени[10], а оттуда на палубу, и я узнал в нем одного из священников инквизиции, который допрашивал меня во время пыток. Бешенство овладело мной, когда я вспомнил, как этот дьявол стоял и уговаривал моих мучителей постараться во имя любви к Господу Богу. Выхватив лук у моряка из Саутуолда, я до предела натянул тетиву и выстрелил. Я не промахнулся, Томас, потому что умел, как и ты, обращаться с луком. Испанец запрокинулся и полетел в море с доброй английской стрелой в груди.

После этого никто уже не пытался подняться на борт: испанцы только стреляли в нас, и им удалось ранить одного человека. Капитан приказал нам оставить в покое луки и укрыться за фальшбортом, ибо паруса уже приняли ветер. И тогда Хуан де Гарсиа поднялся в лодке во весь рост и проклял меня и мою жену.

«Вы от меня все равно не уйдете! — кричал он, пересыпая свою речь проклятиями и бранными словами. — Даже если мне придется ждать двадцать лет, я все равно отомщу вам и всем, кто вам дорог! А ты, Луиса де Гарсиа, помни: где бы ты ни спряталась, я найду тебя, и, когда мы встретимся, тебе придется пойти за мной, куда я захочу, или этот час станет твоим смертным часом!»

Но мы уже плыли к Англии, и лодки вскоре остались за кормой.

— Вот, сыновья мои, — закончил рассказ отец, — теперь вы знаете, что случилось со мною в юности и как я женился на вашей матери, которую сегодня похоронил. Хуан де Гарсиа сдержал свое слово.

— А все-таки странно, — проговорил Джеффри, — что после стольких лет он убил нашу мать. Ведь, по вашим словам, он был когда-то в нее влюблен. Право же, ни один злодей не сделал бы такого!

— Удивляться тут нечему, — ответил отец. — Мы не знаем, о чем они говорили, прежде чем он ее заколол. Ясно только одно: когда он крикнул Томасу, что хотел бы посмотреть, сколько правды в предсказаниях, он имел в виду какие-то слова вашей матери. И потом много лет назад де Гарсиа поклялся, что либо она пойдет за ним, либо он ее убьет. Твоя мать была еще красива, Джеффри, и, возможно, он предложил ей на выбор — бежать с ним или умереть. А о большем, сын мой, и не старайся узнать…

Тут мой отец закрыл лицо руками и разразился душераздирающими рыданиями.

— Почему же вы не рассказали нам все это раньше, отец? — спросил я, когда снова мог заговорить. — Тогда на земле уже сейчас было бы одним негодяем меньше, и мне бы не пришлось отправляться в далекий путь.

Я даже не представлял себе, каким этот путь окажется далеким!

Глава VI

Прощай, любимая!

Через двенадцать дней после похорон матери и после того, как отец рассказал нам историю своей женитьбы, я уже был готов отправиться на поиски. По счастью, в Ярмутском порту оказался корабль, отплывавший в Кадис. Это судно водоизмещением в сто тонн носило имя «Авантюристка». Оно шло с грузом сукна и прочих английских товаров, рассчитывая вернуться с вином и тисовыми палками для луков.

Отец заплатил за мой проезд на судне и, кроме того, дал мне пятьдесят фунтов золотом. Взять с собой больше я не рискнул, но отец снабдил меня также рекомендательными письмами от ярмутских купцов к их агентам в Кадисе: в рекомендациях предписывалось выдать мне любую нужную сумму в пределах ста пятидесяти английских фунтов и в дальнейшем оказывать всяческое содействие.

«Авантюристка» отплывала третьего числа июня месяца. Вечером первого я должен был выехать в Ярмут. Все мои вещи отправили заранее, и я уже попрощался со всеми, кроме одного человека, как раз того, с кем мне больше всего хотелось бы увидеться перед отъездом. Со дня нашего объяснения в любви я видел Лили только на похоронах моей матери, но поговорить тогда мы не смогли. Да и сейчас похоже было на то, что мне придется уехать, так и не сказав ей на прощание ни одного слова, ибо сквайр Бозард велел предупредить, что, если я посмею приблизиться к его дому, слуги выставят меня за дверь, а я не желал подвергаться подобному позору.

Тяжко было мне отправляться в столь дальние края, откуда я мог и не вернуться, даже не сказав любимой последнего «прости».

Не зная, как мне поступить, я обратился со своим горем к отцу, рассказал ему обо всем и попросил помочь.

— Я уезжаю, чтобы отомстить за нашу общую утрату, — сказал я. — Может быть, мне придется расстаться с жизнью ради чести нашего имени. Помогите же мне теперь, отец!

— Мой сосед Бозард, — ответил отец, — прочит дочку за твоего брата Джеффри, а не за тебя, Томас. Своим добром каждый волен распоряжаться, как хочет. Однако сегодня я тебе помогу, если сумею. Надеюсь, что меня-то он не выставит за порог! Прикажи оседлать коней: поедем к Бозарду вместе.

Не прошло и получаса, как мы уже были перед домом Лили. Отец сказал, что желает поговорить со сквайром. Слуга, помня приказ своего хозяина, посмотрел на меня с сомнением, однако впустил нас в приемный зал, где сидел, попивая эль, сам сквайр Бозард.

— Добрый день, сосед! — проворчал сквайр. — Рад тебя видеть. Однако ты привел с собой того, кому здесь вовсе не рады, хоть это и твой сын.

— Я привел его сюда в последний раз, брат Бозард, — ответил ему отец. — Выслушай его просьбу. Ты можешь сказать ему «да» или «нет» — дело твое, однако, если ты ему откажешь, наша дружба от этого крепче не станет, потому что парень сегодня в ночь уезжает, чтобы поспеть на корабль и отплыть в Испанию. Он едет на поиски того, кто убил его мать, и едет по своей доброй воле, ибо, сам того не желая, позволил убийце бежать, и я считаю, что он делает правильно.

— Щенок он еще! — проговорил сквайр Бозард. — Молод он для такой охоты, к тому же в чужих краях! Однако мне его смелость нравится, и я желаю ему добра. Чего он от меня хочет?

— Разрешения проститься с твоей дочкой. Я знаю, что его ухаживания тебе не по нраву, и не удивляюсь. Я и сам считаю, что он пока слишком молод, чтобы думать о женитьбе. Но если он еще один раз увидится с девушкой, худого в этом не будет. А теперь — слово за тобой!

Подумав немного, сквайр Бозард ответил:

— Парень-то он бравый, хоть и не бывать ему моим зятем. И едет далеко. Как знать — может, совсем не вернется? Не хочу я, чтобы он поминал меня недобрыми словами! Ступай-ка вон под тот бук, Томас Вингфилд, и жди. Я пришлю туда Лили. Можешь поговорить с ней полчаса. Только смотри — не больше! Да не уходите никуда, чтобы вас было видно из окон. И не благодари меня, ступай, пока я не передумал!

Я выбежал из дому, с замирающим сердцем остановился под буком и стал ждать появления Лили, словно ангела небесного. Воистину, когда она приблизилась, я подумал, что даже ангел не может быть прекрасней, добрей и нежней.

— О Томас! — прошептала она, когда мы поздоровались. — Неужели это правда, что ты плывешь за море на поиски испанца?

— Да, я плыву, чтобы искать этого испанца, чтобы найти его и убить, когда найду. Тогда я оставил его, чтобы прийти к тебе, а теперь я должен оставить тебя, чтобы найти его. Нет, только не плачь! Я поклялся это сделать, и, если не исполню клятву, я буду опозорен.

— А я из-за твоей клятвы должна овдоветь, даже не став женой? Ах, Томас, если ты уедешь, я тебя уже никогда не увижу!

— Почем знать, милая. Мой отец побывал за морями, прошел через все опасности и вернулся благополучно.

— Конечно, он-то вернулся, да еще не один! Ты молод, Томас, а в далеких странах столько прекрасных и знатных дам! Разве я смогу удержать свое место в твоем сердце, когда буду так далеко?

— Клянусь тебе, Лили…

— Нет, Томас, не клянись: зачем брать лишний грех на душу, если ты вдруг нарушишь клятву? Просто помни обо мне, любимый, а я тебя никогда не забуду! Ведь, может быть, — о, сердце мое разрывается, когда подумаю! — может быть, это наша последняя встреча на земле. Но если это так, будем надеяться на встречу на небесах. Но в одном будь уверен: я буду верна тебе, пока жива, и, что бы ни делал отец, я скорее умру, чем нарушу свое обещание. Я молода, конечно, чтобы говорить так уверенно, но так оно и будет. О Боже, это расставание хуже смерти! Уснуть бы сейчас вечным сном, чтобы все нас забыли! А может быть, лучше и впрямь тебе уехать… Ведь, если ты останешься, каково нам с тобой будет, пока жив отец, а я ему желаю долгой жизни!

— Вечный сон и забвение придут скоро, Лили: никто еще их не ждал слишком долго. Однако, пока мы живы, надо жить. Давай же помолимся, чтобы нам жить друг для друга. Я отправляюсь не только на поиски врага, но и на поиски богатства, и я его завоюю ради тебя, чтобы мы могли пожениться.

Лили горько покачала головой:

— Это было бы слишком большим счастьем, Томас. Люди редко женятся по настоящей любви, а если это и случается, то лишь для того, чтобы тут же потерять друг друга. Будем же благодарны за то, что узнали, какой может быть любовь на земле. И если не встретимся — будем любить друг друга в ином мире, где никто нам не скажет «нет».

Мы долго еще говорили, шепча несвязные слова любви, тоски и надежды, как это сделали бы любой юноша и девушка на нашем месте. Наконец Лили оглянулась с печальной и нежной улыбкой и сказала:

— Пора, милый. Вон в дверях стоит мой отец и зовет меня. Все кончено.

— Тогда будь что будет! — лихорадочно прошептал я и увлек Лили за ствол старого бука. Здесь я схватил ее в объятия и принялся целовать еще и еще, и она, не стыдясь, отвечала на мои поцелуи.

Плохо помню, что было потом. Помню только, что, когда мы уже уезжали, я снова увидел любимое лицо, печальное и задумчивое: Лили смотрела, как я уходил из ее жизни. Потом в течение двадцати лет это печальное и прекрасное лицо вставало передо мной, как встает оно перед моими глазами сейчас, наперекор всему — и жизни, и смерти. Другие женщины тоже любили меня, и я знавал расставания пострашнее, но воспоминания об этой девушке и ее прощальный взгляд оказались сильнее всего. Вглядываясь в прошлое, я всегда видел ее лицо и знал, что оно никогда не потускнеет. Разве может какая-нибудь печаль сравниться с юношеской печалью? Разве может какое-нибудь горе сравниться с горечью этой разлуки?

Над первой любовью обычно смеются, но если это настоящая любовь, если это не просто вспышка пробуждающейся страсти, такая первая любовь становится также последней любовью, вечной любовью, самым счастливым или самым горьким уделом, какой только может выпасть на долю мужчине или женщине. Это говорю вам я, старик, немало повидавший на своем веку. И это — святая истина.

Я позабыл рассказать еще об одном. Когда мы с отчаянием в душе целовались и обнимались за стволом старого бука, Лили сняла с пальца кольцо и сунула его мне в руку со словами: «Каждое утро, когда проснешься, смотри на него и вспоминай обо мне!» Это было кольцо ее матери. Оно и сейчас поблескивает при свете зимнего солнца на моей морщинистой руке, которая выводит эти строки. Долгие годы, заполненные самыми невероятными событиями, всегда и всюду, в бою и в любви, при зареве лагерных костров, в отблесках жертвенного огня или под мерцающими одинокими звездами среди безлюдной дикой пустыни это кольцо сияло на моем пальце, напоминая о той, которая мне его дала. И с этим кольцом я сойду в могилу. На внутренней стороне гладкого золотого кольца выгравировано уже полустертое двустишие:

Пускай мы врозь,

Зато душою вместе.

Воистину подходящие для нас слова! Они не утратили своего значения и поныне.

В тот же день мы с отцом отправились в Ярмут. Мой брат Джеффри не поехал с нами, но простились мы дружески, и я этому рад, потому что больше я его уже не увидел. О Лили Бозард и о наших чувствах к ней не было сказано ни слова, хотя я прекрасно знал, что, едва я скроюсь за поворотом, он тут же постарается занять мое место в ее сердце. Он и в самом деле сделал такую попытку, но за это я его прощаю. По правде говоря, его нельзя слишком порицать, потому что разве найдется хоть один мужчина, который, увидев Лили, не захотел бы на ней жениться? Вряд ли. А раньше мы всегда были добрыми друзьями, и лишь позднее, когда оба возмужали и между нами встала любовь к Лили, мы начали постепенно отдаляться друг от друга. История довольно обычная. К тому же Джеффри ничего не добился и сердиться мне на него попросту не за что. Куда лучше вспоминать о нашей детской дружбе, предав остальное забвению. Бог с ним!

Моя сестренка Мэри, которая стала самой красивой девушкой во всей округе после Лили Бозард, горько плакала, разлучаясь со мной. Она была всего на год моложе меня, и мы нежно любили друг друга. Я утешил Мэри как сумел и, рассказав обо всем, что произошло между мною и Лили, попросил ее стать нашим союзником. Мэри обещала сделать все возможное, и хотя она не сказала, что у нее на уме, однако я понял: сестренка надеется нам помочь. Как я уже говорил, у Лили был брат, весьма многообещающий юноша, в то время он находился в колледже. Сестра и он питали друг к другу глубокую привязанность, которая, возможно, могла бы в дальнейшем вылиться в нечто более прочное.

Итак, мы поцеловались в последний раз и со слезами простились. Отец и я сели на коней и двинулись в путь. Но когда, миновав Пирнхоу-стрит, мы поднялись на невысокий холм за вайнгфордскими мельницами, расположенными левее Банги, я придержал своего коня, оглянулся назад, на живописную долину Уэйвни, и сердце мое сжалось от боли. Если бы я знал все, что мне предстоит пережить, прежде чем я снова увижу родные места, оно бы, наверное, разорвалось. Но Господь Бог, ниспосылающий людям по мудрости Своей тягчайшие испытания, спасает их неведением. Ибо если бы мы обладали даром предвидеть будущее, я думаю, лишь немногие согласились бы жить по доброй воле. Поэтому я только бросил последний долгий взгляд на темнеющие вдали кроны дубов, за которыми скрывался дом Лили, и тронул коня.

На следующий день я уже был на борту «Авантюристки». Перед самым отплытием сердце отца дрогнуло: он вспомнил, что я был любимцем матери, и испугался, что больше меня не увидит. Отец настолько встревожился, что в самый последний момент изменил свое решение и хотел меня удержать. Но я уже не мог остановиться, я выстрадал всю горечь расставания и не желал возвращаться на посмешище соседям.

— Слишком поздно! — сказал я отцу. — Вы сами хотели, чтобы я отомстил, и побуждали меня к этому самыми жестокими словами. А теперь, даже если я буду знать наверное, что через неделю умру, я все равно не останусь дома, потому что от таких клятв, как моя, не отказываются, и пока она не исполнена, проклятие будет тяготеть надо мной.

— Да будет так, сын мой! — со вздохом проговорил отец. — Страшная смерть твоей матери затмила тогда мой разум, и я наговорил такого, что, боюсь, мне еще придется раскаяться. К счастью, я вряд ли доживу до этого дня, ибо сердце мое разбито. Мне следовало бы помнить, что возмездие в руках Божьих и оно обрушится в свое время без нашей помощи. Не поминай меня лихом, мой мальчик, если мы больше не встретимся. Я люблю тебя, и только еще более сильная любовь к твоей матери заставила меня обойтись с тобой так сурово.

— Я это знаю, отец, и не помню зла. Но если вы сами считаете, что вы передо мной в долгу, заплатите мне лишь одним: постарайтесь, чтобы мой братец не вредил нам с Лили, пока меня здесь не будет.

— Я сделаю что могу, сын мой, хотя, признаться, не будь вы так сильно привязаны друг к другу, я бы с удовольствием их поженил. Но, повторяю, я уже недолго смогу заботиться о твоих и о прочих земных делах, а когда меня не станет, все пойдет своим естественным путем. А тебе, Томас, я даю завет: не забывай своей веры и своей родины, что бы с тобой ни случилось, избегай ненужных стычек, держись подальше от женщин, губящих нашу молодость, а главное — следи за своим языком и своим характером, он у тебя далеко не голубиный. Кроме того, где бы ты ни был, не хули веру чужой страны, не насмехайся над ее обычаями и не нарушай их, иначе ты узнаешь, как жестоки бывают люди, когда думают, что это угодно их богам, — это я испытал на себе!

Я ответил, что не забуду его советов, и в действительности позднее они избавили меня от многих неприятностей. Затем отец обнял меня, благословил, и мы расстались.

Больше я его уже не увидел. Несмотря на то что отец мой был еще далеко не стар, примерно через год после моего отъезда он скончался. Сердечный приступ застиг его в тот момент, когда однажды после воскресной службы он стоял в приделе дитчингемской церкви близ алтаря, размышляя над прахом моей матери. Так он умер, оставив моему брату все свои земли и состояние. Упокой, Господи, его душу! Отец был чистосердечным человеком, но любил мою мать слишком сильно, чтобы широко смотреть на жизнь и всегда быть справедливым. Подобная любовь, естественная лишь для женщин, может превратиться в нечто сходное с обыкновенным эгоизмом и заставить того, кто ею одержим, относиться с безразличием ко всему остальному. По сравнению с матерью дети были для моего отца ничто, и он охотно отдал бы нас всех, лишь бы вернуть ей жизнь. Но в конечном счете это был благородный недостаток, потому что отец в своей страсти о себе совершенно не думал и заплатил за любовь дорогой ценой.

О том, как мы доплыли до Кадиса, куда, по слухам, направился корабль де Гарсиа, рассказывать почти нечего. В Бискайском заливе поднялся встречный ветер и отнес нас к гавани города Лиссабона, где мы и укрылись. Но в конечном счете мы благополучно достигли Кадиса, проведя в море сорок дней.

Глава VII

Андрес де Фонсека

Теперь я должен рассказать обо всем, что приключилось со мной за тот год с лишним, который я провел в Испании. Однако я буду краток, ибо если начну вспоминать все подробности, то, наверное, скончаюсь сам, так и не успев окончить свою повесть.

Прежде всего я направился вверх по Гвадалквивиру к Севилье. Красотами этого древнего мавританского города восторгались многие путешественники, и я не буду на них останавливаться, потому что мне предстоит рассказ о таких землях, где еще не бывал ни один из вернувшихся в Англию смельчаков.

Итак, буду краток. Я подумал о том, что мне, наверное, придется задержаться на некоторое время в Севилье, и, не желая привлекать внимание, а также для того, чтобы избежать лишних расходов, решил заняться своим прежним делом, то есть продолжить изучение медицины. Для этого я обратился к торговым агентам английской компании, которые должны были мне помочь, и раздобыл у них рекомендательные письма к севильским врачам. В них по моей просьбе я был представлен под именем Диего д’Айла, ибо не хотел, чтобы все знали, что я англичанин. С виду я и не был похож на британца, как уже говорилось, внешность у меня была самая что ни на есть испанская, и подвести могла только моя речь. Но и это затруднение уменьшалось с каждым днем. Зная язык с детства от матери, я не упускал ни единой возможности усовершенствоваться в чтении и в разговоре и уже через полгода в совершенстве овладел кастильским наречием, так что лишь едва заметный акцент отличал меня от настоящего испанца. Изучение языков мне вообще давалось легко.

По прибытии в Севилью я оставил свои вещи в одной из наиболее скромных гостиниц и немедленно отправился, чтобы вручить свое рекомендательное письмо известному севильскому врачу, имя которого я теперь уже позабыл. Этот врач имел прекрасный дом на широкой, обсаженной чудесными деревьями улице Лас-Пальмас, к которой сходились другие маленькие улочки. По одной из них я и пошел из своей гостиницы. Это был узенький, тихий переулок; дома выходили на него замкнутыми с трех сторон внутренними двориками, по-испански — патио. Шагая по переулку, я обратил внимание на человека, сидевшего на табурете в тени у своего патио. Этот маленький сухой старичок с удивительно умными и зоркими черными глазами тотчас меня заприметил.

Дом знаменитого врача был расположен таким образом, что старичок его видел, не вставая с места, и мог следить за всеми, кто входил или выходил из дверей. Отыскав этот дом, я снова вернулся в тихий переулочек и принялся прогуливаться по нему взад и вперед, соображая, чтó мне сказать врачу, и все это время старичок не спускал с меня своих проницательных глаз. Наконец я приготовил свою речь и направился к дому врача, но только для того, чтобы услышать, что тот куда-то вышел. Спросив, когда его можно видеть, я повернулся и побрел по тому же узенькому переулку. Неторопливыми шагами дошел я до того места, где сидел старичок, но когда я с ним поравнялся, он уронил свою широкополую шляпу, которой обмахивался, прямо к моим ногам. Я нагнулся, поднял ее с мостовой и протянул старичку.

— Премного вам благодарен, юноша! — проговорил он глубоким приятным голосом. — Вы весьма любезны для иностранца.

— Откуда вы знаете, что я иностранец, сеньор? — спросил я, позабыв от удивления об осторожности.

— Если бы я не догадался раньше, я бы узнал это сейчас, — ответил он со спокойной улыбкой. — Ваша кастильская речь говорит сама за себя.

Я поклонился и хотел пройти мимо, когда он снова заговорил со мной:

— Вы куда-то спешите, мой юный друг? Не зайдете ли выпить со мной стаканчик винца? Оно того стоит!

Я уже решил было отказаться, но вдруг подумал, что делать мне совершенно нечего, а тут я, может быть, узнаю из его разговоров что-нибудь полезное.

— Благодарю вас, сеньор, — сказал я. — День сегодня жаркий, и я не прочь освежиться.

Он тотчас молча поднялся и провел меня во внутренний, вымощенный мраморными плитами дворик, весь увитый виноградными лозами. Посреди дворика был бассейн, заполненный водой, подле которого в тени виноградной листвы стояли стулья и маленький столик. Затворив дверь патио, старичок усадил меня, взял со стола серебряный колокольчик и позвонил. Из дома выбежала молоденькая прелестная девушка в причудливом испанском наряде.

— Подай нам вина! — приказал старичок.

Вино появилось мгновенно, белое вино, подобного которому я не пробовал еще ни разу.

— За ваше здоровье, сеньор… — И здесь мой хозяин остановился, подняв бокал и вопросительно глядя на меня.

— Диего д’Айла, — отозвался я.

— Гм, гм, — пробормотал он. — Имя испанское или, вернее, подражание испанскому, потому что я такого не слышал, а у меня на имена хорошая память.

— Это мое имя, а об остальном думайте, как вам будет угодно, сеньор… — И я в свою очередь выжидательно посмотрел на него.

— Андрес де Фонсека, — представился он с поклоном, — врач этого города, и достаточно известный, особенно среди представительниц прекрасного пола. Будь по-вашему, дон Диего, я принимаю это имя, ибо имена ничего не значат и время от времени их можно просто менять. Я полагаю, что это никого, кроме их владельцев, не касается. Вы, я вижу, приезжий… Не удивляйтесь, сеньор! Здешний городской житель не станет оглядываться, колебаться и расспрашивать о том, как ему куда-то пройти, а, кроме того, уроженцы Севильи никогда не ходят летом по солнечной стороне улицы. А теперь, если вы не сочтете мой вопрос нескромным, расскажите, пожалуйста, что привело такого здорового юношу к моему сопернику и конкуренту? — И он кивнул в сторону дома знаменитого врача.

— Дела человека, точно так же, как и его имя, никого не касаются, кроме него самого, — ответил я, решив про себя, что передо мной один из тех лекарей, которые позорят наше искусство, бесстыдно гоняясь за пациентами ради наживы. — Однако я вам отвечу. Я тоже врач, хотя и недостаточно опытный. Я ищу место у какого-нибудь известного доктора, которому я мог бы помогать в его практике, пополняя свои знания и одновременно зарабатывая себе на пропитание.

— Ах вот как? В таком случае, сеньор, вы там ничего не найдете. — И он снова показал на дом врача. — Такие, как он, берут учеников только за хорошее вознаграждение: таковы обычаи нашего города.

— Значит, мне придется зарабатывать на жизнь другим способом или в другом месте.

— Не торопитесь. Давайте сначала посмотрим, как вы разбираетесь в медицине и, что гораздо важнее, в природе человеческой, ибо в медицине вообще никто ничего толком не понимает, но тот, кто познал природу людей, может стать повелителем мужчин или женщин — их повелительниц.

И без дальнейших околичностей он принялся задавать мне вопросы, каждый из которых был так тонок и так прямо шел к самой сути дела, что я только удивлялся его проницательности. Некоторые вопросы относились к медицине, главным образом к особенностям женского организма, другие, более общие, больше касались женского характера. Наконец он закончил и проговорил:

— Неплохо, сеньор! Вы юноша со знаниями и способностями, хотя вам не хватает опыта, как и следовало ожидать, учитывая ваш возраст. В вас виден ум, сеньор, но также и сердце, и это очень хорошо, потому что даже промахи человека с добрым сердцем зачастую лучше успехов бессердечного ловкача. Кроме того, у вас есть воля и вы умеете владеть собой.

Я поклонился, стараясь не показать, как мне приятны эти слова.

— Однако, — продолжал он, — все это не заставило бы меня обратиться к вам с предложением, которое вы сейчас услышите, потому что и более достойные с виду юноши бывают неудачниками, наивными глупцами или вспыльчивыми задирами, каким и вы можете быть, насколько я понимаю. Но все же я рискну, потому что вы мне подходите совсем с другой стороны. Вы сами навряд ли понимаете, что вы очень красивы, сеньор, красивы редкой, необычной красотой, которую не преминут оценить севильские дамы.

— Весьма польщен, — отозвался я. — Однако позвольте узнать, что означают все эти комплименты? Короче, что вы мне предлагаете?

— Короче? Хорошо. Мне нужен помощник, обладающий всеми качествами, какие есть у вас, но, кроме того, еще одним, самым ценным, которое я могу только в вас предполагать, — скромностью. Такой помощник не будет испытывать недостатка в деньгах, я предоставляю в его распоряжение этот дом, и он получит такую возможность изучать людей, о какой многие могут только мечтать. Что вы на это скажете?

— Я скажу вам, сеньор, что сначала хотел бы узнать, в чем я должен помогать. Ваше предложение звучит слишком заманчиво, но я боюсь, что за все эти блага мне придется выполнять работу, недостойную честного человека.

— Прекрасный довод, но, к счастью, совершенно ошибочный! Слушайте: вам, наверное, говорили, что тот врач, к которому вы сейчас ходили, а также такие-то, — здесь он назвал четыре-пять имен, — это самые знаменитые врачи Севильи? Ну так вот — это неправда! Самый знаменитый и самый богатый врач, у которого вдвое больше клиентов, чем у любого другого, — это я. Хотите знать, сколько я заработал за один сегодняшний день? Я вам скажу: двадцать пять песо золотом[11], больше, чем все мои остальные коллеги, вместе взятые, — в этом я готов об заклад побиться! Вы хотите знать, каким образом я зарабатываю так много? Вас, наверное, также интересует, почему при таких доходах я не хочу отдохнуть от своих трудов? Хорошо, я вам объясню. Я зарабатываю такие деньги, потакая тщеславию женщин и помогая им избавиться от результатов их собственной глупости. Когда у какой-нибудь дамы тяжело на сердце, она идет ко мне за утешением и советом. Когда у нее прыщи на лице, она бежит ко мне, и я ее лечу. Когда у нее тайный роман, я скрываю плоды ее нескромности. Для нее я вопрошаю будущее, для нее я воскрешаю прошлое, ее я исцеляю от воображаемых недугов, а довольно часто исцеляю и от настоящих болезней. Я держу в своих руках половину тайн Севильи, и если бы я заговорил, кровопролитие и разорение обрушилось бы на многие знатные семьи. Но я не заговорю: мне платят за молчание, и даже в тех случаях, когда мне не платят, я все равно молчу, чтобы не подорвать свою репутацию. Сотни женщин считают меня своим спасителем, а я их считаю дурочками. Однако заметьте — я никогда не захожу слишком далеко. Я могу продать любовный эликсир — подкрашенную воду, но отравленную розу — никогда! За этим обращайтесь к кому-нибудь другому! А в остальном я по-своему честен. Я принимаю людей такими, какие они есть, вот и всё. Если женщинам нравится быть дурами, я пользуюсь их глупостью. На этой глупости я и разбогател. Да-да, теперь я разбогател, но уже не могу остановиться! Я люблю деньги, потому что это власть, но еще больше я люблю жизнь! Что там толкуют о романах и балладах! Разве может какой-нибудь роман сравниться с тем, что ежедневно происходит у меня на глазах? В каждом таком событии я играю свою роль, одну из первых ролей, хотя я и не чванюсь и не деру глотку на подмостках.

— Но если все это так, почему же вы обращаетесь за помощью к незнакомому человеку, о котором ничего не знаете? — подозрительно спросил я.

— Сразу видно, что у вас нет опыта! — рассмеялся старик. — Неужели вы думаете, что я выбрал бы какого-нибудь испанца, который мог бы иметь в этом городе какие-то неизвестные мне связи? Что же касается моей неосведомленности, молодой человек, то неужели вы думаете, что я зря сорок лет занимался своими необычными делами и не научился распознавать людей с первого взгляда? Я знаю вас, может быть, лучше, чем вы сами. Кстати, то, что вы по-настоящему влюблены в эту девушку в Англии, для меня уже достаточная рекомендация, потому что, не будь этой привязанности, вы бы наделали глупостей, которые могли бы поставить в затруднительное положение и вас, и меня. Ага! Вы удивлены?

— Откуда вы знаете?.. — начал я и осекся.

— Откуда я знаю? Да очень просто! Ваши сапоги сшиты в Англии. Я видел таких немало, когда был в вашей стране. Ваше произношение тоже имеет, хоть и слабый, английский акцент, и вы дважды вставляли английские слова, когда не могли подыскать испанских. Что же касается девушки, то разве на вашем пальце не женское кольцо? Кроме того, когда я рассказывал о наших дамах, это вас не слишком заинтересовало, а будь ваше сердце свободным, вы, в свои годы, отнеслись бы к моим словам по-другому. Эта девушка, конечно, высокая и светловолосая? Я так и думал! Я давно заметил, что мужчины и женщины тянутся к своей противоположности: брюнеты — к блондинкам и наоборот. Разумеется, это правило не без исключений, но сейчас я угадал!

— Вы очень умны, сеньор.

— О нет, дело здесь не в уме, а в практике, и вы в этом убедитесь, когда пробудете со мною хотя бы год. Впрочем, похоже, вы не намерены так долго задерживаться в Севилье. Очевидно, вы прибыли сюда с какой-то целью и хотите с пользой провести время, пока ее не достигнете. Думаю, что и на этот раз я угадал. Ну что ж, пусть будет так. Я все же рискну, потому что цель и ее достижение зачастую бывают далеки друг от друга. Итак, вы принимаете мое предложение?

— Я хотел бы его принять.

— В таком случае вы его примете. Но, прежде чем мы договоримся об условиях, должен вам еще кое-что сказать. Я не хочу, чтобы вы играли при мне роль аптекарского ученика: для всего света вы будете моим племянником, прибывшим из-за границы для изучения профессии врача. Конечно, вы будете мне помогать в медицине, но это не все. Вы должны войти в жизнь Севильи, наблюдать за нужными мне людьми и капля за каплей, там — словом, здесь — намеком и сотнями других способов, которые я вам подскажу, лить воду на мою, а также и на свою мельницу. Вы должны быть блестящим и остроумным или, наоборот, строгим и преисполненным учености, как я прикажу; вам придется пустить в ход все ваши личные качества и способности, потому что иначе с моими клиентами дела не сделаешь. С идальго вы должны говорить о поединках, с дамами беседовать о любви, но боже вас упаси впутаться самому в то или другое — тогда вам несдобровать. И самое главное, — при этих словах обращение старика изменилось, а лицо его стало суровым, почти жестоким, — самое главное, молодой человек, не вздумайте обмануть мое доверие или доверие моих клиентов. Вы можете мне не верить во всем остальном, дело ваше, но в этом отношении я прошу вас ради вашего собственного блага поверить мне на слово. Я буду с вами совершенно откровенен: если вы предадите меня, вы умрете. Вы умрете не от моей руки, но умрете. Таково мое условие, можете принять его или отвергнуть. Но даже если вы откажетесь, а потом где-нибудь разболтаете все, что здесь услышали, даже тогда вас рано или поздно постигнет нежданная кара. Вы меня поняли?

— Понял. Ради собственного блага я буду молчать.

— Юный сеньор, вы мне нравитесь все больше и больше! Если бы вы сказали, что будете молчать, потому что я вам доверился, я бы вам не поверил, ибо про себя вы бы подумали, что секреты, которые доверяют с такой легкостью, не стоит хранить. Но если вы поняли, что за разглашение тайны вас постигнет внезапная и жестокая смерть, — это уже другое дело! Итак, вы согласны?

— Согласен.

— Превосходно. Я полагаю, ваши вещи в гостинице? Сейчас я пошлю носильщиков; они оплатят ваш счет и все принесут сюда. Вам самим идти туда незачем, племянничек. Давайте-ка лучше посидим и выпьем еще по стаканчику! Чем скорее мы сойдемся, племянничек, тем лучше.

Вот так я познакомился с моим благодетелем сеньором Андресом де Фонсекой, самым удивительным человеком, какого я когда-либо видел.

Несомненно, читатель подумает, что, связавшись с ним, я поступил опрометчиво, сам накликал на себя беду, а может быть, просто попался в сети ловкого мошенника, который ради своих темных замыслов вовлек меня, юнца, в преступное и гибельное дело. Но на поверку все вышло совсем не так, и это, пожалуй, самое странное во всей этой удивительной истории. Каждое слово Андреса де Фонсеки оказалось истинной правдой.

Он был джентльменом, наделенным блестящими способностями, однако со странностями: какое-то горе, поразившее его много лет назад, наложило на него отпечаток. Я не знаю, кто обучал его медицине, если он вообще когда-либо ей обучался, но как знаток людей, особенно женщин, он не имел себе равных. Он много путешествовал, много видел и ничего не забывал. В каком-то отношении он был просто знахарем, но его знахарство никогда не превращалось в бессмысленное шарлатанство. Правда, он стриг дураков и даже занимался астрологией, зарабатывая деньги на суевериях, но в то же время Андрес де Фонсека совершал немало добрых дел без всякого вознаграждения. Он мог взять с богатой дамы десять золотых песо за окраску волос и вместе с тем совершенно бесплатно нянчиться с какой-нибудь бедной девушкой, попавшей впросак. Мало того: после выздоровления он сам подыскивал ей подходящее приличное место! Он знал все тайны Севильи, но никогда не пытался ими торговать, говоря, что это не окупается. Андрес де Фонсека считал себя всесветным пройдохой, но в действительности же он был человеком честнейшей души.

Что касается меня, то я с ним чувствовал себя свободным и счастливым, насколько это возможно в моем положении. Вскоре я вошел в свою роль и разыгрывал ее превосходно. Меня представляли как племянника старика Фонсеки, который практиковался под руководством своего дяди, богатого врача, чтобы впоследствии занять его место. Это в сочетании с моей внешностью и манерами открыло мне доступ в лучшие дома Севильи. Здесь я выполнял ту часть наших общих дел, которую мой хозяин целиком препоручил мне, потому что сам он уже не показывался в светском обществе города. Денег у меня было вдоволь, и я мог жить припеваючи; впрочем, вскоре выяснилось, что в делах я разбираюсь не хуже, чем в удовольствиях. Все чаще и чаще среди веселого бала или во время карнавала ко мне приближалась то одна, то другая дама и, понизив голос, спрашивала, не согласится ли дон Андрес де Фонсека принять ее наедине по очень важному делу; в ответ на такой вопрос я назначал время и место свидания. Если бы не я, все эти клиентки были бы для нас потеряны, потому что многие из них иначе не смогли бы преодолеть свою стыдливость.

Точно таким же образом, когда празднество заканчивалось и я собирался домой, меня частенько брал под руку какой-нибудь щеголь и просил у моего хозяина помощи в самых разнообразных делах — в любовных, в финансовых, а то и в деле чести. Тогда я вел его прямо к нашему старинному мавританскому дому, где сидел и писал, облаченный в бархатную мантию, дон Андрес, подобный какому-то раскинувшему свою паутину ночному пауку, ибо бóльшую часть наших дел мы вершили ночью. Тут же любой вопрос разрешался ко всеобщему благополучию — и не без выгоды для моего хозяина!

Постепенно я приобрел репутацию человека, который, несмотря на свою молодость, отличается крайней рассудительностью, никогда не говорит о том, что услышал, не вступает в ссоры, не пьет, не увлекается азартными играми и никому не выдает ни своих, ни чужих секретов; ни одна из близко знакомых мне прелестных дам не могла похвастаться, что стала поверенной моих тайн. Точно так же стало известно, что я сам довольно умелый врач, и дамы Севильи начали передавать друг другу, что никто не может сравниться с племянником старого Фонсеки в искусстве удаления пятен с кожи и окраски волос, а, как известно, одно лишь это уже стоит целого состояния. Неудивительно, что клиентки стали все чаще и чаще обращаться именно ко мне. Короче говоря, дела наши шли так хорошо, что за полгода своей службы я увеличил почти на треть доходы от нашей и без того достаточно обширной практики, одновременно освободив моего хозяина от немалой доли хлопот.

Это была странная жизнь, и если бы я написал обо всем, что мне довелось узнать и услышать, получилась бы сказочная история, но к моему повествованию она не имеет отношения. Казалось, что все маски молчания и улыбок, с помощью которых мужчины и женщины скрывают свои истинные мысли, вдруг упали передо мной и я услышал голоса сердец, говоривших чистую правду. К нам приходили очаровательные девушки и милые жены и сознавались в таких пороках, что никто бы не поверил, если бы они не рассказывали о них сами; мы сталкивались порой с тайными убийствами супруга, любовника или соперницы; иногда появлялась какая-нибудь престарелая дама, стремившаяся заманить в свои сети молодого мужа, а иногда это был богач или богачка, мечтавшие купить себе титул, породнившись с обнищавшей, но знатной семьей. Таким я помогал без особой охоты, зато всякую повесть о несчастной или обманутой любви всегда выслушивал с сочувствием, потому что сам был в сходном положении. В подобных случаях моя симпатия была настолько глубокой и искренней, что несчастные красавицы не раз пытались найти во мне утешителя, и однажды дело дошло до того, что стоило мне захотеть — и я бы женился на одной из самых прелестных и самых богатых знатных дам Севильи.

Но мне не нужна была ни одна из них. День и ночь я думал только о моей златокудрой Лили.

Глава VIII

Вторая встреча

Можно подумать, что при таком времяпрепровождении я совершенно забыл о цели своего приезда в Севилью, о том, что я должен найти Хуана де Гарсиа и отомстить ему за смерть моей матери. Но это не так. Едва обосновавшись в доме Андреса де Фонсеки, я начал как можно осторожнее разузнавать, где находится де Гарсиа, однако без малейших результатов. Размышляя хладнокровно, я пришел к убеждению, что у меня довольно слабые шансы отыскать де Гарсиа в Севилье. Правда, он говорил в Ярмуте, что направляется именно сюда, однако его корабль не появлялся ни в Кадисе, ни на Гвадалквивире, да и вообще вряд ли человек, совершивший убийство в Англии, станет рассказывать англичанам о том, куда он действительно хочет плыть. Тем не менее я продолжал поиски.

Старый дом моей матери и бабушки давно сгорел, жили они замкнуто, и через двадцать с лишним лет в Севилье о них все забыли. Мне удалось найти лишь одну прозябавшую в нищете старуху, которая некогда была служанкой моей бабушки и знавала мою мать. В тот момент, когда мать бежала в Англию, старуха была где-то в другом месте, однако я все же получил от нее кое-какие сведения. О том, что я внук ее бывшей госпожи, я ей, разумеется, не сказал.

Насколько мне удалось установить, после бегства матери с отцом в Англию де Гарсиа начал преследовать мою бабушку и свою тетку всевозможными тяжбами и прочими способами. Этот негодяй довел ее до полного разорения и после этого бросил умирать с голоду. О нищете, в которой она доживала свои дни, можно судить хотя бы по тому, что ее похоронили бесплатно в общей могиле. Старуха-служанка еще рассказала мне, будто бы де Гарсиа вскоре совершил какое-то преступление и был вынужден бежать, но что это за преступление, она не помнила, поскольку с тех пор прошло не менее пятнадцати лет.

Все это я узнал на четвертый месяц пребывания в Севилье. Рассказ старухи был для меня, конечно, интересен, но поискам моим он нисколько не помог.

Дней через пять после этого разговора, возвращаясь ночью к себе домой, я разминулся на пороге патио с выходившей молодой женщиной под густой вуалью. Я обратил внимание на ее высокую стройную фигуру. Дама рыдала так безудержно, что все ее тело содрогалось. Подобные сцены для меня уже были привычны, ибо многие из тех, кто прибегал к помощи моего хозяина, имели все основания горько плакать, а потому я прошел мимо нее, ни слова не говоря. Но когда я вошел в комнату, где дон Андрес принимал пациентов, то рассказал ему о своей встрече и спросил, кто эта дама.

— Ах, племянник! — ответил Фонсека, который всегда называл меня так, а в последнее время вообще начал ко мне относиться, словно я и в самом деле был его родственником. — Ах, племянник, тяжелый случай! Но ты ее не знаешь — она из бесплатных клиентов. Бедняжка из знатной семьи, пошла в монахини, принесла обет, и тут появляется щеголь, тайно встречается с нею в монастыре, обещает на ней жениться, если она согласится с ним бежать, и на самом деле устраивает какую-то комедию венчания, как она рассказывает, и все прочее. Теперь он от нее сбежал, а она ждет ребенка. Но что самое страшное: если она попадется в лапы к попам, ее ждет мучительная, медленная смерть — несчастную замуруют в монастырскую стену. Она пришла ко мне посоветоваться и принесла вместо платы свои серебряные побрякушки. Вот они.

— И вы их взяли?

— Да, взял. Я всегда беру плату. Но я возместил их вес золотом. А потом я указал ей укромное местечко, где она сможет спрятаться от попов и переждать, пока охота за ней не кончится. Единственно, чего я не сделал, так это не сказал, что ее любовник — самый последний из мерзавцев, когда-либо появлявшихся на улицах Севильи. Но какой в этом толк? Она все равно его больше не увидит. Тш-ш-ш! Кажется, пришла герцогиня. Это астрологический случай. Где гороскопы и жезл? Ага. А хрустальный шар? Спасибо. Теперь прикрути лампы, дай мне вон ту книгу и исчезни!

Я повиновался и едва не столкнулся с массивной дамой, которая в сопровождении дуэньи боязливо пробиралась по темному коридору, для того чтобы узнать будущее по звездам и заплатить за это немало золотых песо. Вид ее так меня насмешил, что я быстро позабыл о другой даме и ее горестях.

Теперь я должен рассказать о том, как я во второй раз встретился со своим двоюродным дядюшкой и смертельным врагом Хуаном де Гарсиа.

Дня через два после того, как я столкнулся с плачущей дамой под вуалью, я шел около полуночи по окраинной улочке города, где почти не встречается прохожих. Появляться одному в такое время в этом квартале весьма небезопасно, однако у меня было поручение от моего хозяина, не терпевшее отлагательств. К тому же я не имел врагов и, наконец, был вооружен: при мне была та самая шпага, что я отнял у де Гарсиа близ Дитчингема, шпага, которой была убита моя мать и которой я надеялся отомстить ее убийце. В обращении с этим оружием у меня к тому времени уже был изрядный опыт: каждый день я брал по утрам уроки фехтования.

Выполнив поручение, я шел не торопясь домой, раздумывая о своей странной жизни, столь отличной от моего детства, прошедшего в долине Уэйвни, и о многих прочих вещах. Я думал о Лили, о том, что ее преследует мой братец Джеффри, понуждая выйти за него замуж, и о том, сумеет ли она устоять перед его наглостью и волей своего отца. Так, размышляя, дошел я до прохода в стене, за которым начинался спуск к берегу Гвадалквивира, облокотился на гребень низкого парапета и невольно залюбовался красотой ночи.

Ночь была поистине прекрасна — я помню ее до сих пор. Те, кто знает Севилью, могут подтвердить, что нет ничего восхитительнее вот такой августовской ночи, когда над древним городом сияет луна, отражаясь в широких водах Гвадалквивира.

Пока я так стоял и любовался луной, снизу по ступенькам поднялся какой-то человек, прошел за моей спиной и углубился в темноту улицы. Сначала я не обратил на него внимания, но когда до меня донеслись голоса, оглянулся и увидел, что мужчина разговаривает с женщиной; они встретились в верхней части улочки, спускающейся к проходу в стене. Очевидно, это было любовное свидание. Подобные вещи всегда интересны, особенно для того, кто молод, поэтому я с любопытством стал наблюдать.

Вскоре я убедился, что любовники не проявляли друг к другу никакой нежности, особенно мужчина. Он все время отстранялся и отступал назад, приближаясь ко мне, словно спешил поскорее спуститься к лодке, на которой, по-видимому, приплыл. Меня это удивило, потому что даже на расстоянии и при свете луны я разглядел, как хороша его дама. Лица мужчины я не видел: он все время пятился, и широкополое сомбреро заслоняло его совершенно.

Постепенно они приблизились настолько, что я начал разбирать отдельные слова. Кавалер все так же отступал, а дама следовала за ним и умоляла:

— Нет, не верю, ты не покинешь меня! Ты ведь взял меня в жены, ты клялся, обещал… Неужели у тебя хватит духу бросить меня после этого? Я отказалась для тебя от всего! Мне грозит опасность. И ведь я…

Тут она перешла на шепот, и я не расслышал последних слов.

— Восхитительная! — заговорил мужчина. — Я обожаю тебя по-прежнему, но мы должны на время расстаться. Не жалуйся, Изабелла, ты и так мне многим обязана. Я вытащил тебя из могилы, я научил тебя жить и любить. С твоими достоинствами и твоими прелестями ты, конечно, сумеешь извлечь пользу из этой науки. Я не могу дать тебе денег, потому что у меня нет лишних, но я дал тебе опыт, который стоит дороже. Сердце мое разрывается, ибо нам придется ненадолго проститься. Но, как говорят:

Там, где солнце ярче,

Поцелуи жарче!..

— А я, пока… — Но тут мужчина снова понизил голос, и больше я ничего не смог разобрать.

Когда он заговорил впервые, дрожь пронизала меня с головы до ног. Эта сцена сама по себе была достаточно трагичной, но взволновала меня не она, а голос, этот голос! Он напомнил мне… нет, я, наверное, просто ослышался!

— О, не будь таким жестоким! — воскликнула дама. — Неужели ты оставишь меня одну, зная, в каком я положении и какая опасность мне угрожает? Умоляю, возьми меня с собой, Хуан!

С этими словами она схватила его за руку и прильнула к нему. Мужчина довольно грубо оттолкнул ее, но тут широкополая шляпа свалилась от толчка и луна осветила его лицо. Это был Хуан де Гарсиа собственной персоной.

Ошибиться я не мог. То же самое жестокое, изрезанное морщинами лицо, шрам на высоком лбу, тонкогубый язвительный рот, остроконечная бородка. Случай снова свел нас, и теперь-то я его убью или он убьет меня.

Сделав три шага вперед, я обнажил шпагу и остановился прямо перед ним.

— Что такое? — воскликнул он, в изумлении отступая назад. — Похоже, у тебя, голубка, есть телохранитель! Что угодно сеньору? Может быть, сеньор явился на защиту опечаленной красотки?

— Хуан де Гарсиа, я явился, чтобы отомстить за убитую женщину. Может быть, вы помните берег реки, далеко отсюда, в Англии, где вы встретили одну знакомую вам даму и оставили ее мертвой? Если вы забыли, то, может быть, вспомните хотя бы эту шпагу, которой я вас убью! — И с этими словами я взмахнул над головой некогда принадлежавшей ему шпагой.

— Матерь Божья! Тот самый английский парень…

Но тут он остановился.

— Да, я Томас Вингфилд, который избил вас и связал. Теперь я хочу исполнить свою клятву и довершить то, что начал тогда. Защищайтесь, Хуан де Гарсиа, иначе я заколю вас на месте!

Сегодня эти слова, произнесенные самым решительным и мрачным тоном, кажутся мне какими-то театральными, но когда де Гарсиа их услышал, он сразу стал похож на затравленного волка. Я видел, что он не хочет драться, и не из трусости, ибо, надо отдать ему справедливость, он не был трусом, а из суеверия. Как я узнал позднее, он боялся со мной драться, веря, что ему суждено умереть от моей руки. Именно поэтому он и пытался убить меня, когда встретился со мной в первый раз.

— Дуэль имеет свои законы, сеньор, — галантно возразил де Гарсиа. — Драться без секундантов, да еще в присутствии женщины, не принято. Если вы полагаете, что я вас чем-то оскорбил, хоть я по правде не понимаю, о чем идет речь, и не знаю имени, которым вы меня называете, я встречусь с вами в другой раз, где и когда вам будет угодно.

В продолжение всей этой речи он озирался, пытаясь найти путь к отступлению. Но я его оборвал:

— Мне угодно встретиться с вами сейчас. Защищайтесь, или я вас заколю!

Тогда он обнажил свою шпагу, и мы сошлись.

Схватка была отчаянной. Звон стали огласил всю тихую улочку. Искры так и сыпались от сталкивающихся клинков. Сначала преимущество было на стороне де Гарсиа, потому что ярость ослепляла меня, но постепенно я взял себя в руки и начал драться увереннее. Я хотел его убить, и я знал, что убью его, если нам ничто не помешает. Он был более искусным дуэлистом, чем я. До нашей встречи близ Дитчингема я вообще не видел испанской шпаги, но на моей стороне были справедливость и молодость, стальная рука и ястребиный глаз.

Медленно, шаг за шагом, я теснил его, и чем увереннее и опаснее становились мои выпады, тем беспорядочнее он защищался. Я уже дважды ранил его, один раз в лицо, и прижал спиной к стене прохода, спускавшегося к реке. Он больше не нападал, только отбивал мои выпады. И в эту минуту, когда победа была уже в моих руках, случилось несчастье. Женщина, которая до сих пор стояла в стороне, со страхом наблюдая за нами, увидела, что ее неверному любовнику угрожает смертельная опасность, и вцепилась в меня сзади, испуская пронзительные крики о помощи.

Я мгновенно стряхнул ее, но де Гарсиа успел воспользоваться своим преимуществом: сделав подлый выпад, он почти проткнул мое правое плечо. Теперь уже мне пришлось перейти к обороне, защищая свою жизнь.

Крики женщины привлекли внимание стражников. Они неожиданно появились из-за угла, свистками призывая подмогу. Увидев их, де Гарсиа быстро отступил, повернулся и побежал по проходу к реке. Дама тоже куда-то исчезла, и я остался один.

Стража приближалась. Капитан с фонарем в руке уже устремился ко мне, чтобы схватить меня. Рукояткой шпаги я ударил по фонарю, фонарь упал на мостовую, разбился и запылал, как костер.

После этого я в свою очередь повернулся и бросился бежать, потому что мне вовсе не улыбалось предстать перед городским судом за ночную драку. Но, спасаясь от стражи, я совсем забыл, что и враг мой тоже сбежал!

Трое стражников погнались было за мной, однако они были слишком тучными и скоро выбились из сил: пробежав с полмили, я от них отделался. Остановившись, чтобы перевести дыхание, я только тут вспомнил о де Гарсиа. Где его теперь искать?

Сначала я хотел вернуться, однако сообразил, что на прежнем месте его уже, конечно, нет, а меня стража может схватить, опознав по свежей ране. К тому же и рана начала давать о себе знать. Поэтому я повернулся и побрел домой, проклиная свою судьбу, женщину, которая вцепилась в меня как раз тогда, когда я уже был готов нанести смертельный удар, а заодно и свое неумение драться. Удар следовало нанести раньше! Дважды я мог это сделать и дважды не решался из-за излишней осторожности. Я хотел бить только наверняка и вот упустил такой случай! Кто знает, когда еще он повторится? Как я теперь найду де Гарсиа в этом огромном городе?

Мне только сейчас пришло в голову, что он наверняка скрывается здесь под вымышленным именем, как тогда в Ярмуте. Горько мне было думать о том, что отмщение было так близко и я снова сплоховал.

Добравшись наконец до дому, я решил обратиться за помощью к моему хозяину, дону Андресу. До сих пор я ему об этом деле не говорил, потому что всегда предпочитал действовать самостоятельно, и он даже ничего не знал о моем прошлом. Но сейчас я отправился прямо в комнату, где он обычно принимал пациентов. Оказалось, однако, что Фонсека лег спать и просил его не будить, потому что чувствовал себя нездоровым… Поэтому я кое-как сам перевязал рану и тоже улегся в постель, весьма недовольный собой и своим невезением.

Утром я зашел в комнату моего хозяина. Он не вставал с постели из-за внезапных болей, послуживших началом болезни, которая свела его в могилу. Когда я начал приготовлять ему лекарство, он заметил, что я плохо владею правой рукой, и спросил, что случилось. Воспользовавшись случаем, я решил ему все рассказать.

— Хватит ли у вас терпения выслушать мою историю? — спросил я. — Мне нужна ваша помощь.

— А, обычный случай, — ответил он. — Врач не может исцелиться сам. Говори, племянник, я слушаю.

Тогда я присел к нему на кровать и поведал обо всем без утайки. Я рассказал ему историю знакомства матери и отца, рассказал о своем детстве, о том, как де Гарсиа убил мою мать, и о том, как я поклялся ему отомстить. Напоследок я описал все, что случилось прошлой ночью, когда мой враг ускользнул от меня. Пока я говорил, Фонсека, закутанный в богатый мавританский халат, сидел в кровати, поджав ноги, опираясь подбородком на колени, и пристально разглядывал мое лицо своими проницательными глазами. Но пока я не замолчал, он не произнес ни слова, не сделал ни единого жеста.

— Ну и дурень же ты, племянничек! — заговорил он наконец. — Причем редкостный дурень! Обычно юнцы грешат излишней поспешностью, а ты поплатился из-за чрезмерной осторожности. Из-за этой сверхосторожности ты упустил удобный случай во время поединка прошлой ночью, из-за нее ты ничего не рассказал мне раньше и упустил еще лучшую возможность. Неужели ты не знаешь, что я не раз помогал в подобных делах совершенно чужим людям и никогда не выдавал их секретов? Почему же ты не посоветовался со мной?

— Не знаю, — пробормотал я. — Мне хотелось сначала попытаться самому…

— Гордыня до добра не доводит! А теперь слушай меня, племянник. Если бы я узнал эту историю месяц назад, де Гарсиа был бы сейчас уже мертв. Он умер бы самой жалкой смертью, и не от твоей руки, а от руки закона. Я знаком с этим человеком со дня его рождения и знаю о нем вполне достаточно, чтобы дважды его повесить. Для этого мне стоило только заговорить. Больше того. Я знал твою мать, мой мальчик, и теперь-то я понимаю, почему твое лицо сразу показалось мне знакомым: ты на нее очень похож. Ведь это я подкупил стражников инквизиции, чтобы они выпустили твоего отца, хотя его самого я так и не видел. И побег в Англию подготовил тоже я. Что касается де Гарсиа, то я раз пять держал его в своих руках, и каждый раз он носил другое имя. Однажды он сам явился ко мне в качестве клиента, но я не захотел пачкать руки и не взялся за ту мерзость, которую он мне предлагал сделать. Де Гарсиа самый грязный из всех известных мне негодяев Севильи, а этим уже сказано многое. Но в то же время он самый умный и самый мстительный. Он погряз в пороках, и на совести у него не одна загубленная душа. Но все его злодеяния не принесли ему ничего: до сих пор он остается безвестным проходимцем и живет вымогательством или за счет какой-нибудь женщины, которую грабит на досуге. Подай мне мои книги вон из того сундука, и я тебе расскажу, кто такой твой де Гарсиа.

Я повиновался и передал ему несколько тяжелых пергаментных томов, каждый из которых был завернут в тонкую кожу. Страницы томов покрывали шифрованные записи.

— Это мои заметки, — проговорил Фонсека. — Прочесть их не сможет никто, кроме меня. Посмотрим оглавление. Так, вот оно. Дай мне теперь третий том. Найди двести пятую страницу.

Я положил открытую в нужном месте книгу перед ним на кровать, и он начал читать непонятные знаки с такой легкостью, словно это были обычные буквы.

— Де Гарсиа, Хуан. Рост, внешность, семья, ложные имена и так далее. Вот его история, слушай!

Далее следовали целые две страницы, густо исписанные тайнописью. Расшифровывая ее на ходу, Фонсека начал читать.

Запись была немногословной, но я ничего подобного ей не слышал никогда — ни до, ни после. Здесь было собрано все, все пороки и преступления, какие только может совершить человек в погоне за наслаждениями и золотом и ради удовлетворения своих страстей и мстительной ненависти.

В этом черном списке было два убийства: удар ножом в спину сопернику и отравление любовницы. Но, кроме того, здесь перечислялись и другие вещи, слишком постыдные, чтобы о них писать.

— Конечно, мои заметки далеко не полны, — спокойно проговорил дон Андрес, — он натворил гораздо больше. Но то, что здесь написано, я знаю наверное, и одно из этих убийств можно доказать, когда его схватят. Постой, дай-ка мне чернила! Я должен дополнить эту запись.

И он приписал снизу:

«В мае 1517 года вышеупомянутый де Гарсиа отплыл в Англию якобы с торговыми целями и там, в дитчингемском приходе графства Норфолк, убил Луису Вингфилд, в девичестве Луису де Гарсиа, свою кузину, с которой был ранее обручен. Приблизительно в сентябре месяце того же года с помощью ложной свадьбы он соблазнил, а затем бросил донну Изабеллу из знатного рода Сигуенса, бывшую монахиню из монастыря нашего города».

— Не может быть! — воскликнул я. — Неужели де Гарсиа бросил ту самую девушку, что позавчера приходила к вам ночью за советом?

— Ту самую, племянник. Ты сам слышал, как она умоляла его прошлой ночью. Если бы я знал позавчера то, что знаю сегодня, этот мерзавец уже был бы надежно упрятан в темницу. Но, может быть, еще не поздно. Хоть я и болен, я поднимусь и сделаю что могу. Ступай, позаботься о себе, а это оставь мне. Если что-нибудь еще можно сделать, я это сделаю. Стой, скажи посыльному, чтобы был наготове. Сегодня вечером я узнаю все, что можно будет узнать.

Ночью Фонсека послал за мной.

— Я навел справки, — сказал он. — Я даже поднял на ноги судебных ищеек — впервые за много лет. Сейчас они охотятся за де Гарсиа, как собаки-людоеды за беглым каторжником. Но пока о нем ничего не слышно. Он исчез бесследно. Этой ночью я отправил письмо в Кадис, потому что он, по-видимому, спустился вниз по реке. Но кое-что я все-таки разузнал. Сеньора Изабелла захвачена стражей. В ней опознали монахиню, сбежавшую из монастыря, и передали ее для допроса в руки инквизиции. Иными словами говоря, если ее проступок будет доказан, ее ждет смерть.

— Неужели ей нельзя помочь?

— Поздно. Если бы она меня послушалась, ей бы сейчас ничто не угрожало.

— Но можно с ней хоть как-то связаться?

— Нет. Двадцать лет тому назад еще можно было что-то сделать, но теперь инквизиция стала суровей и неподкупней. Золото там бессильно. Больше мы ее не увидим и ничего о ней не услышим вплоть до ее смертного часа. Если она захочет поговорить со мной перед смертью, может быть, ей окажут такую милость, однако и в этом я сомневаюсь. Впрочем, непохоже, чтобы она этого пожелала. Ах, если бы ей удалось скрыть свое положение! Но надежды мало. Не смотри так печально, племянник, религия требует жертв. Может быть, для нее будет лучше умереть сразу, чем жить еще долгие годы погребенной заживо в монастыре. Ведь умирают только один раз! Да падет ее кровь на голову Хуана де Гарсиа!

И я ответил:

— Аминь.

Глава IX

Томас становится богачом

В течение нескольких месяцев мы больше ничего не слышали ни о де Гарсиа, ни об Изабелле де Сигуенса. Оба исчезли, не оставив следов, и все наши поиски были напрасны.

Я вернулся к своей прежней жизни помощника Фонсеки и снова начал появляться в свете в качестве его племянника. Но с той ночи, когда я дрался на дуэли с убийцей матери, здоровье моего хозяина становилось все хуже и хуже из-за непонятной болезни печени, которая не поддавалась никакому лечению. Через семь месяцев он уже не мог вставать с постели и говорил с трудом. Тем не менее Фонсека сохранял полную ясность ума и время от времени даже принимал некоторых клиентов, приходивших к нему за советом. Закутавшись в свой расшитый халат, он беседовал с ними, сидя в глубоком кресле. Но тень смерти уже коснулась его, и он сам это понимал.

С каждым днем Фонсека все больше и больше привязывался ко мне. Он полюбил меня всей душой, словно родного сына, а я, в свою очередь, делал все возможное, чтобы хоть немного облегчить его страдания: других врачей он и близко к себе не подпускал.

Однажды, чувствуя, что силы его уже покидают, Андрес де Фонсека выразил желание переговорить с нотариусом. Названный им нотариус пришел и на час с лишним заперся наедине с моим хозяином. После этого он ненадолго вышел и вернулся с несколькими своими писцами. Попросив меня удалиться, они снова заперлись в комнате Фонсеки. Наконец все ушли, унося с собой какие-то исписанные пергаменты.

Вечером Фонсека послал за мной. Он выглядел очень слабым, но настроение у него было бодрое.

— Подойди поближе, племянник, — сказал он. — Сегодня у меня было много дел. Я всегда был занят делами, всю мою жизнь, и не годится мне под конец впадать в праздность. Ты знаешь, что я сегодня делал?

Я отрицательно покачал головой.

— Ну так я тебе скажу. Я составлял завещание. Ведь после меня кое-что останется, не так уж много, но все-таки кое-что.

— Не говорите о завещании! — взмолился я. — Вы проживете еще много лет, верьте!

Фонсека рассмеялся:

— Плохо же ты обо мне думаешь, племянник, если считаешь, что меня можно так легко провести! Я скоро умру, ты сам это знаешь, но смерти я не боюсь. В жизни я был удачлив, но несчастлив, потому что юность мне искалечили, — теперь это уже не важно. История старая, и нечего ее вспоминать. К тому же какой дорожкой ни иди, все равно придешь к одному — к могиле. Каждый из нас должен пройти свой жизненный путь, но когда доходишь до конца, уже не думаешь, гладок он был или нет. Религия для меня ничто: она не может меня ни утешить, ни устрашить. Только сама моя жизнь может меня осудить или оправдать. А в жизни я творил и зло, и добро. Я творил зло, потому что соблазны бывали порой слишком сильны и я не мог совладать со своей натурой; я делал добро, потому что меня влекло к нему сердце. Но теперь все кончено. И смерть, в сущности, совсем не такая уж страшная штука, если вспомнить, что все люди рождаются, чтобы умереть, как и прочие живые существа. Все остальное ложь, но в одно я верю: есть Бог, и Он куда милосерднее тех, кто принуждает нас в Него верить.

Здесь Фонсека остановился, выбившись из сил.

Я потом часто вспоминал его слова, да и сейчас их вспоминаю, когда сам близок к смерти. Фонсека был фаталистом, и я не могу с ним согласиться, ибо верю, что в известных пределах мы сами создаем свой характер и свою судьбу. Но с его последними словами я целиком согласен. Есть Бог, и Он милосерд, и смерть не страшна ни сама по себе, ни тем, что грядет за ней.

Но вот Фонсека заговорил снова:

— Зачем ты заставляешь меня говорить о таких вещах? Это меня утомляет, а времени у меня осталось немного. Я говорил о своем завещании. Слушай, племянник. Кроме определенной и, как ты сам понимаешь, небольшой суммы, оставленной мной для бедных, все мое достояние я завещал тебе.

— Мне?! — воскликнул я в изумлении.

— Да, племянник, тебе. А почему бы и нет? У меня нет близких, а тебя я полюбил, хотя думал, что уже не смогу полюбить ни мужчину, ни женщину, ни ребенка. Я тебе благодарен: ты показал мне, что сердце мое не омертвело. Прими же сей дар в знак моей признательности!

Я начал его бессвязно благодарить, но Фонсека оборвал меня:

— Тебе достанется в общей сложности около пяти тысяч золотых песо, или двенадцать с лишним тысяч ваших английских фунтов, — для начала сумма вполне достаточная, чтобы такой молодой человек, как ты, зажил безбедно, даже вдвоем с женой. В Англии это наверняка будет целым состоянием. Я полагаю, что теперь-то отец твоей нареченной не будет возражать против вашей свадьбы. Кроме того, тебе достанется мой дом со всем его содержимым. Серебро, а главное — книги тоже стоят немало: советую их сохранить. Все это перейдет к тебе по закону, все формальности соблюдены, и никто не сможет оспаривать твоих прав. Предчувствуя свой конец, я заранее собрал все мои деньги — бóльшая часть золота лежит в ларцах в потайной нише вон в той стене, ты о ней знаешь, племянник. Я бы оставил тебе много больше, если бы встретил тебя несколько лет назад. Но тогда я думал, что слишком разбогател, наследников у меня не было, и я тратил деньги не глядя: помогал всем бедным, укрывал всех бездомных и страждущих. Слушай, Томас Вингфилд! Бóльшая часть этого золота — плод людской глупости и порочности, плата за человеческие слабости и грехи. Постарайся же использовать его с умом, на дело справедливости и свободы. Пусть оно пойдет тебе на пользу, и пусть оно напоминает тебе обо мне, о твоем хозяине, старом испанском мошеннике, пока ты сам не оставишь его своим детям или нищим. А теперь еще одно слово. Если можешь, смири свою душу и не преследуй больше Хуана де Гарсиа. Захвати свое состояние, отправляйся с ним в Англию, женись на своей любимой и живи с ней счастливо, как тебе заблагорассудится! Подумай, кто ты такой, чтобы брать на себя отмщение этому негодяю? Оставь его! Он сам навлечет на себя возмездие. Иначе тебе придется вынести немало трудностей и опасностей, а кончиться это может тем, что ты потеряешь и жизнь, и любовь, и все свое достояние.

— Но ведь я поклялся его убить! — возразил я. — Разве могу я нарушить подобную клятву? Разве смогу я спокойно сидеть дома, покрытый позором?

— Не знаю, не знаю! Здесь я тебе не судья. Делай что хочешь, но помни: если ты поступишь по-своему, может случиться так, что ты будешь опозорен еще больше. Ты с ним дрался, и он от тебя бежал. Не будь же глупцом и оставь его в покое. А теперь нагнись и поцелуй меня. Простимся! Я не хочу, чтобы ты видел, как я буду умирать, а смерть моя уже рядом. Не знаю, встретимся ли мы, когда пробьет и твой смертный час, или нас ждут разные звезды. Если так — прощай навсегда!

Я нагнулся и поцеловал его в лоб. Слезы хлынули у меня из глаз. Только сейчас я понял, как сильно его любил: мне казалось, что умирает мой родной отец.

— Не плачь, — проговорил Фонсека. — Вся наша жизнь — расставание. Когда-то у меня был сын, такой же, как ты, и не было ничего страшнее нашего прощания. А сейчас я иду к нему, потому что он не может прийти ко мне. О чем же плакать? Прощай, Томас Вингфилд! Да хранит тебя Бог. А теперь — иди.

Я ушел весь в слезах, и той же ночью перед рассветом Андреса де Фонсеки не стало. Мне сказали, что он умер в полном сознании, шепча имя своего сына, о котором заговорил со мной только в последний час.

Я так никогда и не узнал, что произошло с его сыном и с самим Фонсекой. Подобно индейцу, он шел по жизненной тропе, шаг за шагом заметая за собой все следы. Он никогда не рассказывал о своем прошлом, и я не нашел ни малейших сведений о нем ни в книгах, ни в документах, которые после него остались.

Однажды, много лет спустя, я прочел все тома зашифрованных записей Фонсеки: перед смертью он дал мне ключ к шифру. Они стоят передо мной и сейчас, когда я пишу эти строки. В них я нашел немало историй позора, горя и преступлений, немало рассказов об обманутом доверии, о проданной честности, о жестокости священнослужителей, о торжестве жадности над любовью и торжестве любви над смертью. Их хватило бы по меньшей мере на полсотни больших романов. Но в этой хронике давно ушедшего и забытого поколения ни разу не упоминается даже имя Фонсеки и нет ни намека на его собственную историю. Она утрачена навсегда, и, может быть, к лучшему.

Так умер мой лучший друг и мой благодетель.

Когда Фонсеку обрядили для похорон, я пришел еще раз взглянуть на него. Объятый смертным сном, он казался спокойным и даже красивым.

В этот момент ко мне приблизилась женщина, которая обмывала его, и подала мне два изящных портрета-медальона на слоновой кости: она нашла их на груди покойного. Эти медальоны до сих пор у меня. На одном из них изображена головка дамы с нежным и задумчивым выражением; на другом — лицо мертвого юноши, прекрасное, но бесконечно печальное. По всей видимости, то были мать и сын, а больше я о них ничего не знаю.

На следующий день я похоронил Андреса де Фонсеку. Похороны были скромные, потому что он приказал не тратить деньги на погребение его трупа.

С кладбища я вернулся домой, где меня ожидали нотариусы. Печати были сломаны, документы зачитаны, и я вступил в полное владение всем достоянием покойного. После того как я уплатил пошлину, налог на наследство и выдал нотариусам положенное вознаграждение, они удалились, униженно кланяясь. Ведь отныне я был богат!

Да, я стал богачом, и богатство, к которому я так стремился, досталось мне без всякого труда. Однако оно меня не радовало. Я провел самый горький из всех вечеров, с тех пор как высадился в Испании. Печаль и сомнения разрывали мне сердце, тоскливое одиночество давило меня. Но я не знал, что эта горестная ночь к утру мне покажется еще страшнее.

Я сидел за столом и делал вид, что ужинаю, когда слуга доложил, что в гостиной какая-то дама ожидает моего покойного хозяина. «Наверное, клиентка, которая еще не знает о смерти Фонсеки», — решил я и уже хотел приказать слуге, чтобы он ее выпроводил, но потом подумал, что, может быть, смогу ей чем-нибудь помочь или хотя бы выслушать ее и на время забыть свое собственное горе. Поэтому я велел провести даму ко мне. В комнату вошла высокая женщина, закутанная в темный плащ с капюшоном, скрывавшим ее лицо. Я поклонился, усадил ее, но внезапно она снова поднялась и проговорила тихо и быстро:

— Я хотела видеть дона Андреса де Фонсеку, а не вас!

— Андреса де Фонсеку сегодня похоронили, — ответил я. — Во всех делах я был его помощником и остался его наследником. Если могу вам чем-нибудь помочь, располагайте мной.

— Вы так молоды, слишком молоды, — смущенно пробормотала дама, — а дело это ужасное и спешное. Можно ли вам верить?

— Судите сами, сеньора.

Подумав немного, дама сбросила плащ, под которым оказалось одеяние монахини.

— Слушайте, — сказала она. — Этой ночью мне предстоит еще немало забот, и я с трудом урвала время, чтобы прийти сюда для дела милосердия. Я не могу вернуться с пустыми руками, поэтому мне приходится вам верить. Но сначала поклянитесь святым именем Божьей Матери, что вы меня не предадите.

— Я даю вам мое слово, — ответил я. — И если этого вам недостаточно, закончим наш разговор.

— Не сердитесь на меня! — взмолилась женщина. — Я не выходила за стены монастыря уже много лет, и у меня большое горе. Мне нужен самый сильный яд. Я вам хорошо заплачу.

— Убийцам я не пособник, — возразил я. — Для чего вам понадобился яд?

— О, я не должна… Но я вижу, что мне придется сказать. Этой ночью в нашем монастыре должна умереть одна женщина, почти девочка, молоденькая и красивая. Она нарушила обет и сегодня ночью умрет вместе со своим ребенком. Она, она… О Господи! Их замуруют живыми в стену монастыря, который она осквернила. Таков приговор, и его невозможно ни отменить, ни смягчить. Я аббатиса этого монастыря — не спрашивайте ни моего имени, ни как называется монастырь, — и я люблю эту грешницу, словно родную дочь. Только благодаря моим особым заслугам перед Церковью и моим тайным покровителям мне удалось добиться для нее высшей милости: прежде чем работу закончат, я смогу дать ей чашу с водой, к которой будет подмешан яд, и смочить отравой губы младенца, чтобы они умерли быстро. Я смогу это сделать, не беря на душу греха. У меня есть тайное отпущение. Помогите же мне стать невинной убийцей и спасти эту грешницу от последних земных страданий.

У меня нет слов, чтобы описать, что я испытал, слушая этот страшный рассказ. Оцепенев от ужаса, я тщетно пытался что-то ответить, как вдруг у меня мелькнула чудовищная мысль.

— Эту женщину зовут Изабелла де Сигуенса? — спросил я.

— Да, — ответила аббатиса, — так ее звали в миру, хоть я и не понимаю, откуда вам это известно.

— В этом доме известно многое, святая мать. Скажите, можно ли ее спасти с помощью денег или каких-нибудь посулов?

— Немыслимо: приговор утвержден Трибуналом милосердия. Она должна умереть через два часа. Вы дадите мне яд?

— Я могу его дать только в том случае, если буду уверен в его назначении. Откуда я знаю, может, вы просто выдумали всю эту историю и воспользуетесь ядом таким образом, что мне потом придется отвечать перед законом! Я дам его вам только при одном условии: я должен видеть сам, как вы его используете.

Аббатиса задумалась на мгновение, затем проговорила:

— Хорошо, это возможно: мое отпущение прикроет и этот грех. Но вам придется надеть монашескую рясу с капюшоном, ибо те, кто исполняет приговор, не должны знать ни о чем. Однако другие будут знать, и я предупреждаю: если вы проговоритесь, вас ждет суровая кара. Церковь жестоко мстит тем, кто выдает ее тайны, сеньор.

— Когда-нибудь эти тайны сами отомстят за себя Церкви, — с горечью ответил я. — А теперь извините, мне нужно найти подходящее средство. Оно должно подействовать быстро, но не слишком, иначе ваши псы увидят, что добыча от них ускользнула, прежде чем закончат свою дьявольскую работу. Вот это нам подойдет. — И я показал ей флакон, который вынул из ларца, где хранились яды. — Одевайтесь, святая мать, и пойдемте, совершим ваше «дело милосердия».

Она повиновалась, и мы вышли из дому.

Быстро оставив позади людные улицы, мы вступили в старую часть города и спустились к реке. Здесь аббатиса показала мне на лодку, которая ждала у пристани. Мы сели в нее и поплыли вверх по течению. Через милю с лишним лодка подошла к причалу под высокой стеной. Мы сошли на берег, приблизились к глухой деревянной двери, и аббатиса трижды постучала. Стукнуло дверное окошко, за которым смутно белело в темноте чье-то лицо. Человек что-то спросил, моя спутница ему тихо ответила. Через некоторое время дверь отворилась, и мы оказались в большом, окруженном стеной саду апельсиновых деревьев.

— Я привела вас в наш дом, — обратилась ко мне аббатиса. — Если вы случайно знаете, где вы находитесь и как называется это место, ради вашего же блага прошу вас обо всем позабыть, когда закроете за собой эту дверь.

Не отвечая, я озирался вокруг. Вот он, этот сырой, темный сад! Наверное, здесь де Гарсиа встретил несчастную девушку, которая должна умереть сегодняшней ночью.

Мы прошли по саду шагов сто и вновь остановились перед дверью в стене низкого здания, выстроенного в мавританском стиле. Здесь моя спутница опять постучала, но на сей раз переговоры длились дольше. Наконец дверь открыли, и мы очутились в еле освещенном узком и длинном коридоре, в глубине которого я различил фигуры монахинь, скользивших взад и вперед, подобно летучим мышам в гробнице. Аббатиса повела меня за собой по коридору, пока мы не дошли до двери с правой стороны. Она открыла дверь, впустила меня в келью и оставила одного в темноте.

Минут десять с лишним я стоял во власти самых противоречивых мыслей, о которых предпочитаю не вспоминать. Но вот дверь снова открылась, и аббатиса вошла в сопровождении высокого монаха, облаченного в белую рясу доминиканцев. Его лица я не мог различить, потому что на голове у него был такой же белый остроконечный колпак; сквозь прорези виднелись одни глаза. Некоторое время монах рассматривал меня при свете фонаря. Потом он заговорил:

— Привет тебе, сын мой. Мать аббатиса рассказала мне о твоем деле. Ты слишком молод для таких вещей.

— Будь я старше, они бы от этого не сделались приятнее, святой отец. Вы знаете, о чем идет речь. Меня просили достать смертельный яд для некоторых милосердных целей. Я принес яд, но должен убедиться сам, что он будет использован по назначению.

— Сын мой, ты слишком подозрителен! Церковь не занимается убийствами. Эта женщина должна умереть, ибо грех ее доказан, а в последнее время подобная распущенность становится всеобщей. Посему после долгих молитв, размышлений и тщетных поисков обстоятельств, могущих смягчить ее участь, она была осуждена на смерть теми, чьи имена слишком святы, чтобы их называть. Я же — увы! — нахожусь здесь для того, чтобы проследить за исполнением приговора с некоторыми отступлениями, которые из милости разрешил допустить по отношению к ней ее верховный судья. Вижу, что тебе, сын мой, необходимо присутствовать при свершении этого дела милосердия, а потому не стану чинить тебе препятствий. Мать аббатиса уже предупредила тебя, какая кара ждет тех, кто выдает тайны Церкви? Ради тебя самого прошу — не забывай об этом!

— Я не из болтунов, святой отец, и предупреждать меня ни к чему. Но вот еще что. За этот визит мне должны хорошо заплатить, яд стоит недешево.

— Не бойся, лекарь! — ответил монах с ноткой презрения в голосе. — Назови свою цену, и тебе заплатят.

— Я прошу не денег, святой отец. Я бы сам заплатил немало, чтобы только не находиться здесь этой ночью. Я прошу, чтобы мне дали возможность переговорить с девушкой, прежде чем она умрет.

— Что?! — воскликнул монах. — Надеюсь, не ты ее совратил? Если это так, ты поистине наглец, достойный разделить ее участь.

— Нет, святой отец, это не я. Я видел Изабеллу де Сигуенса лишь однажды и ни разу не говорил с ней. Ее соблазнил не я, но я знаю этого человека. Его имя Хуан де Гарсиа.

— Вот как? — быстро проговорил монах. — Она ни за что не хотела сказать его настоящее имя, даже под угрозой пыток. Несчастная заблудшая душа, она была искренна в своем заблуждении. О чем же ты хочешь с ней говорить, сын мой?

— Я хочу у нее узнать, куда направился этот человек. Он мой враг, и я буду преследовать его, как преследовал до сих пор. Он причинил мне и моей семье куда больше зла, чем этой бедной девушке. Не откажите мне, святой отец, чтобы я мог отомстить ему за себя и за Церковь.

— Господь сказал: «Мне отмщение, и аз воздам!» Но, быть может, сын мой, Господь избрал тебя орудием Своей мести. Я дам тебе возможность поговорить с ней. Облачись в эти одежды, — тут он протянул мне белую доминиканскую рясу с таким же капюшоном, — и следуй за мной.

— Сначала, — возразил я, — надо передать яд аббатисе, потому что я не хочу давать его сам. Возьмите этот флакон, святая мать, и, когда придет время, вылейте его в чашу с водой. Смочите как следует губы и язык младенца, а остальное дайте матери и проследите, чтобы она все выпила. Прежде чем будет положен последний кирпич, они крепко уснут и больше уже не проснутся.

— Я это сделаю, — пробормотала аббатиса. — Отпущение придает мне смелость, и я это сделаю во имя любви и милосердия.

— Ты слишком мягкосердечна, сестра, — проговорил монах, осеняя себя крестным знамением. — Правосудие — вот истинное милосердие! Горе немощной плоти, восстающей против духа!

Когда я облачился в одеяние белого призрака, монах и аббатиса взяли фонари и повели меня за собой.

Глава X

Смерть Изабеллы де Сигуенса

Мы молча шли по длинному коридору, и я видел, как сквозь зарешеченные дверные окошки келий за нами следят глаза монахинь, заживо погребенных в своих склепах. Чему же тут удивляться, если женщина не побоялась смерти, лишь бы вырваться из этой темницы в мир жизни и любви! И вот за такое «преступление» она должна теперь умереть. Нет, воистину Бог не забудет злодеяний этих попов и этой нации, что их породила!

И Бог не забыл. Ибо где ныне величие Испании и что стало с жестокими обрядами, которыми она славилась? Здесь, в Англии, их узы порваны навсегда. Они хотели заковать нас, свободных англичан, в свои кандалы, но мы их разбили, и они уже никогда больше не пригодятся.

В дальнем конце коридора оказалась лестница: по ней мы спустились вниз и остановились у тяжелой, окованной железом двери. Монах отпер ее своим ключом, впустил нас и снова запер изнутри. Отсюда шел второй коридор, высеченный в толще стены, за ним была еще одна дверь, а за ней — место казни.

Это было низкое сырое подземелье, внешнюю стену которого омывала река; в мертвой тишине я слышал, как журчат ее воды. Оно имело приблизительно восемь шагов в ширину и десять — в длину. Своды его поддерживали массивные колонны, за ними в стене виднелась вторая дверь, ведущая в темницу.

В дальнем углу этого мрачного склепа, тускло освещенного факелами и фонарями, два человека в грубых черных рясах, с глухими колпаками на головах молчаливо перемешивали известковый раствор, от которого в затхлом воздухе поднимались клубы горячего пара. Рядом с ними лежали аккуратные штабеля обтесанных камней, а напротив виднелась вырубленная в толще стены ниша, похожая на большой гроб, поставленный вертикально на более узкий конец. Напротив ниши стояло тяжелое кресло из каштанового дерева. В той же стене я заметил еще две подобные ниши, заложенные брусками такого же беловатого камня. На каждой из них виднелась глубоко высеченная дата. Одна ниша была замурована более ста лет назад, другая — спустя лет семьдесят.

Когда мы вошли в подземелье, в нем не было никого, кроме двух монахов-каменщиков, но вскоре из второго коридора до нас донеслись звуки нежного и торжественного песнопения. Дверь открылась, монахи прекратили работу и отошли от кучи извести. Звуки становились все громче. Вскоре я уже мог разобрать слова: это была латинская заупокойная молитва. Затем появился и сам хор: восемь монахинь, с закрытыми вуалями лицами, попарно прошли через дверь, встали в ряд у противоположной стены и умолкли. За ними вошла обреченная в сопровождении еще двух монахинь, и последним — священник с распятием в руках. На нем была черная сутана, и его полубезумное лицо оставалось открытым.

Все это и другие подробности я заметил и запомнил, однако тогда мне казалось, что я не вижу ничего, кроме лица несчастной жертвы. Я ее узнал, хоть и видел всего лишь раз, да и то при лунном свете. Она сильно изменилась: прелестное лицо отекло, приобрело восковой оттенок, и теперь на нем выделялись только темно-красные губы да огромные, сверкающие, словно звезды, измученные глаза. Но лицо было то же самое! Именно эту женщину я видел каких-нибудь восемь месяцев назад, когда она говорила со своим неверным возлюбленным. Только теперь ее высокая фигура была окутана смертным саваном, по которому волной рассыпались черные пряди волос, и в руках она держала спящего младенца, судорожно прижимая его время от времени к груди.

У порога своей могилы Изабелла де Сигуенса остановилась и начала затравленно озираться, словно взывая о помощи. Но тщетно ее отчаянный взгляд впивался в закрытые капюшонами лица безмолвных зрителей. Потом она увидела нишу, кучу дымящейся извести, содрогнулась и, наверное, упала бы, если бы не сопровождавшие ее монахини, — они подхватили несчастную под руки, подвели к креслу и опустили в него, как живой труп.

Ужасный ритуал начался. Монах-доминиканец встал перед осужденной, объявил о ее преступлении и огласил приговор:

— Да будет она, а вместе с нею дитя ее греха оставлены наедине с Господом Богом, дабы Он поступил с ними по воле Своей![12]

Однако несчастная, по-видимому, не слышала ни приговора, ни последовавших за ним увещеваний. Наконец монах закончил, перекрестился и, повернувшись ко мне, сказал:

— Приблизься к грешнице, брат мой, и поговори с ней, пока еще не поздно!

После этого он приказал присутствующим отойти в дальний конец подземелья, чтобы они не слышали нашего разговора, и все безмолвно повиновались. По-видимому, они приняли меня за монаха, который должен исповедовать осужденную.

С бьющимся сердцем я подошел ближе, наклонился к ней и заговорил над самым ее ухом.

— Слушайте меня, Изабелла де Сигуенса! — Когда я произнес ее имя, она содрогнулась. — Где де Гарсиа, который вас соблазнил и бросил?

— Откуда вы знаете это имя? — спросила она. — Даже пытки не могли у меня его вырвать.

— Я не монах и не знаю ни о каких пытках. Я тот самый человек, который дрался с де Гарсиа в ту ночь, когда вас схватили, и который убил бы его, если бы не вы.

— Я его спасла, и в этом мое утешение.

— Изабелла де Сигуенса, — продолжал я, — я ваш друг, самый искренний и последний, в чем вы сами сейчас убедитесь. Скажите мне, где этот человек? Между нами есть счеты, которые нужно уладить.

— Если вы мой друг, не мучьте меня больше. Я ничего о нем не знаю. Много месяцев назад он отправился туда, куда вы навряд ли когда-нибудь попадете, — в Индию[13]. Но и там вам его все равно не найти.

— Как знать! На тот случай, если мы все же встретимся, не захотите ли вы что-нибудь ему передать?

— Нет. Хотя… постойте! Расскажите ему, как мы умерли, его жена и его ребенок, и скажите, что я сделала все, чтобы инквизиция не узнала его настоящего имени, ибо тогда его ожидала бы такая же участь.

— Это всё?

— Да… Нет, скажите ему еще, что я умерла, любя его и прощая.

— У меня мало времени, — сказал я. — Очнитесь и слушайте!

Я сказал так потому, что она словно погрузилась в какой-то полусон.

— Я был помощником Андреса де Фонсеки, советом которого вы пренебрегли себе на погибель. Я дал вашей аббатисе одно снадобье. Когда она поднесет вам чашу воды, выпейте все и дайте испить ребенку. Если вы так сделаете, ваша смерть будет легкой и безболезненной. Вы меня поняли?

— Да, да! — прошептала она, задыхаясь. — Пусть наградит вас за это Господь! Теперь я не боюсь. Я сама давно хотела умереть и страшилась только этой казни.

— Тогда прощайте, несчастная женщина! Бог с вами.

— Прощайте! — ласково ответила она. — Но зачем же меня называть несчастной, если я умру такой легкой смертью вместе с тем, кого я люблю?

И она посмотрела на своего спящего младенца.

После этого я отошел от нее и молча встал у стены, опустив голову, затем доминиканец приказал всем занять свои места.

— Заблудшая сестра, — обратился он снова к осужденной. — Не хочешь ли сказать нам что-нибудь, пока уста твои не умолкли навеки?

— Да, хочу! — ответила она чистым и нежным голосом; теперь, когда она узнала, что смерть ее будет быстрой и легкой, он даже не дрожал. — Да, я хочу вам сказать, что умираю с чистой совестью, ибо если я и согрешила, то только против обычая, а не против Бога. Правда, я нарушила свои обеты, но меня заставили их принять насильно, и они меня все равно не связывали. Я была рождена для любви и света, а меня заточили во мрак монастыря, чтобы я гнила здесь заживо. Поэтому я и нарушила обеты, и я рада, что так сделала, хотя и расплачиваюсь за это жизнью. Пусть даже меня обманули, пусть моя свадьба не была настоящей свадьбой, как мне сейчас говорят, — я этого не знаю, — для меня она все равно останется истинной и святой, и душа моя чиста перед Господом. Я жила настоящей жизнью, несколько счастливых часов я была женою и матерью, и теперь лучше мне по вашей милости умереть сразу в этом склепе, чем медленно умирать в тех кельях наверху. А теперь слушайте меня! Вы осмеливаетесь говорить детям Божьим: «Не смейте любить!» — и убиваете их за любовь друг к другу. Но ваше изуверство обернется против вас самих. Попомните мои слова, оно обернется против вас и против Церкви, которой вы служите, и тогда служители и Церковь падут, а имена их станут проклятием в устах людей!

Шепот изумления и страха пронесся по подземелью.

— Она рехнулась! — воскликнул доминиканец. — Она потеряла разум и богохульствует в своем безумии. Не слушайте ее! Напутствуй ее, брат мой, — обратился он к священнику в черной сутане, — да поскорее, пока она еще чего-нибудь не наговорила!

Чернорясый поп с горящим пронзительным взглядом приблизился к осужденной, сунул свой крест ей под нос и что-то забормотал. Но она резко поднялась с кресла и оттолкнула распятие.

— Поди прочь! — вскричала она. — Не тебе меня исповедовать! Я покаюсь в моих грехах перед Богом, а не перед такими, как ты, убивающими людей во имя Христа!

От этих слов фанатик пришел в ярость.

— Отправляйся же в ад нераскаянной, проклятая! — завопил он и ударил несчастную тяжелым распятием из слоновой кости прямо по лицу, осыпая ее непристойной бранью.

Доминиканец гневно приказал ему замолчать, но Изабелла де Сигуенса только вытерла кровь с рассеченного лба и расхохоталась жутким безумным смехом.

— О, теперь я вижу, что ты еще к тому же и трус! — проговорила она. — Слушай же меня, поп! В последний свой час я молю Бога, чтобы ты сам погиб от рук фанатиков и еще более страшной смертью, чем я!

Когда ее втолкнули в смертную нишу, она снова заговорила.

— Дайте нам попить, — попросила она, — меня и мое дитя томит жажда.

Я увидел, как из двери темницы, где была заключена осужденная, появилась аббатиса с чашей воды и ковригой хлеба в руках, и по ее виду понял, что она уже влила мое снадобье в воду. И больше я ничего не видел.

Сразу после этого я попросил доминиканца открыть дверь и выпустить меня из подземелья. Сделав несколько шагов по коридору, я остановился подальше от двери и здесь, оцепенев от ужаса, простоял бог весть сколько времени. Наконец я увидел перед собой аббатису с фонарем в руке.

— Все кончено, — проговорила она, горестно всхлипывая. — Нет, не бойтесь, ваше снадобье подействовало. Еще первый камень не был положен, а мать и дитя уже спали глубоким сном. Но она умерла нераскаянной и без исповеди. Горе ее душе!

— Горе душам всех, кто приложил руку к этому делу! — ответил я. — А теперь отпустите меня, святая мать, и дай нам Бог никогда больше не встречаться!

Она отвела меня обратно в келью, где я сбросил проклятый монашеский балахон, а оттуда — к двери в садовой ограде и к лодке, которая все еще ожидала у причала. Почувствовав на своем лице нежное дуновение ночного ветра, я обрадовался так, словно наконец-то очнулся от страшного кошмара. Но ни в эту, ни в следующие ночи сон не шел ко мне. Едва я смежал глаза, как передо мной возникал образ несчастной красавицы, такой, как я видел ее в последний раз. Освещенная тусклым отблеском факелов, закутанная в саван, стоит она гордо и непокорно в своей нише, словно в каменном гробу, прижимая одной рукой младенца к груди и протягивая другую за чашей с ядом.

Видеть такое дважды вряд ли кто пожелает, да и тех, кто видел подобное хоть один раз, тоже найдется немного — инквизиция и ее пособники, совершая свои злодеяния, стараются избавиться от свидетелей. И если я не слишком хорошо описал события той ночи, то вовсе не потому, что забыл их, а потому, что даже сейчас, по прошествии почти семидесяти лет, мне трудно писать обо всех этих ужасах.

Пожалуй, самым удивительным из того, что я видел в ту необычайную ночь, было чувство несчастной красавицы к негодяю, который соблазнил ее, обманул ложной свадьбой, а потом оставил умирать лютой смертью. Она любила его до последнего мгновения. Чем заслужил подобный человек столь святую жертву? Не знаю. Но это было именно так.

Раздумывая обо всем, что тогда произошло, я вспоминаю сегодня о вещах не менее удивительных, чем беззаветное чувство несчастной женщины. Я уже говорил, что когда священник ударил ее, она пожелала ему умереть от рук таких же фанатиков еще более страшной смертью. Так оно и случилось. Много лет спустя этот самый священник, по имени отец Педро, был послан в Анауак для обращения язычников и здесь прославился своей жестокостью, за которую индейцы дали ему прозвище Дьявол Христов. Однажды он забрался дальше, чем следовало, — на земли еще не покоренного тогда племени отоми, попал в руки жрецов бога войны Уицилопочтли и по кровавому обычаю был принесен ему в жертву. Когда его повели на казнь, я ему напомнил предсмертное проклятие Изабеллы де Сигуенса, не сказав, однако, что сам присутствовал при ее кончине. И тогда на какой-то момент ужас обуял его. Он увидел во мне только индейского вождя и подумал, что сам сатана говорит моими устами, чтобы помучить его перед смертью. Но довольно об этом. Если понадобится, я расскажу обо всем подробнее в другом месте. А теперь скажу лишь одно: потому ли, что Провидение захотело воздать ему полной мерой, по чистой ли случайности или потому, что Изабелле де Сигуенса в ее последний час открылось будущее, фанатик этот погиб именно так, как она предсказывала, и я о нем нисколько не сожалею, хотя его смерть и навлекла на меня впоследствии немало несчастий.

Так умерла Изабелла де Сигуенса, загубленная попами только за то, что осмелилась преступить их устав.

Когда все, что я видел и слышал в ту страшную ночь, немного улеглось в душе, я смог наконец подумать о себе. С одной стороны, я стал богатым человеком, и, если бы захотел вернуться в Норфолк со своим состоянием, меня бы ожидало прекрасное будущее; об этом мне говорил еще Фонсека. Но, с другой стороны, клятва, данная мной, висела на мне, точно гиря. Я поклялся отомстить Хуану де Гарсиа и призвал на себя все кары небесные, если этого не исполню. Но как я ему отомщу, если буду жить в Англии в мире и благополучии?

Наконец теперь я знал, где был мой враг или хотя бы в какой части света его искать. Там, где белых людей не так много, ему не удастся спрятаться от меня, как в Испании. Я узнал об этом от осужденной женщины и рассказал здесь довольно подробно ее историю лишь потому, что, если бы не она, я никогда не отправился бы на Эспаньолу[14], точно так же, как, если бы жрецы племени отоми не принесли в жертву ее палача, отца Педро, я никогда не вернулся бы в Англию, ибо, не будь этого жертвоприношения, испанцы не стали бы осаждать Город Сосен и я до сих пор, наверное, был бы там, живой или мертвый. Так незначительные с виду события определяют судьбы людей. Если бы Изабелла де Сигуенса не произнесла несколько роковых слов, я со временем отчаялся бы в бесплодных поисках и уплыл домой, в Англию, где меня ожидало счастье. Но, услышав ее слова, я уже не мог так поступить, потому что с моей стороны это было бы, как я думал на горе себе, последней трусостью. Тем более что я теперь считал своим долгом отомстить за двоих — за смерть моей матери и за смерть Изабеллы де Сигуенса. Это может показаться удивительным, но если бы кто-нибудь видел, как страшно умирала юная красавица, он, без сомнения, поклялся бы отплатить за ее муки тому, кто ее соблазнил и бросил.

Кончилось все это тем, что я, по своему упрямому нраву, пошел наперекор собственным желаниям, не послушался предсмертного совета моего благодетеля и решил исполнить свою клятву: последовать за де Гарсиа хоть на край света и убить его там, где встречу.

Для начала я все же постарался ловко и незаметно разузнать, действительно ли де Гарсиа отплыл в Индию. Не вдаваясь в подробности, расскажу о том, что мне удалось установить, пользуясь имевшейся у меня путеводной нитью.

Через два дня после той ночи, когда я дрался с де Гарсиа на дуэли, какой-то мужчина, по описанию очень похожий на него, однако носящий другое имя, отплыл из Севильи на каракке[15], которая направлялась к Канарским островам. Там каракка должна была дождаться прибытия других судов и вместе с ними отплыть к Эспаньоле. Сопоставив целый ряд обстоятельств, я убедился, что этот человек был не кем иным, как Хуаном де Гарсиа. В этом не было ничего удивительного, хотя я только тогда вспомнил, что Индия служила убежищем для многих авантюристов и всяких мерзавцев, которым нельзя было оставаться в Испании. И вот я принял решение последовать за ним. Единственное, что хоть немного меня утешало, так это мысль, что я увижу новые чудесные края. В то время я даже не предполагал, сколько новых чудес меня там ожидает.

Но сначала я должен был распорядиться так неожиданно доставшимся мне богатством. Что с ним делать и как его сохранить до своего возвращения, я просто не знал и, лишь случайно услышав, что в Кадис прибыла из Ярмута «Авантюристка», тот самый корабль, на котором я приплыл в Испанию, тут же решил, что надежнее всего будет переправить золото и прочие ценные вещи в Англию, где их сберегут для меня в полной неприкосновенности. Тотчас же я направил нарочным письмо моему другу, капитану «Авантюристки», сообщая, что у меня есть для него ценный груз. После этого я начал спешно готовиться к отъезду. Из-за спешки мне пришлось продать дом моего благодетеля и множество прочих вещей по самым низким ценам. Бóльшую часть книг, посуду и некоторые другие предметы я велел упаковать в ящики и отправил по реке в Кадис, на имя тех самых торговцев, к которым у меня были рекомендательные письма от ярмутских купцов. Только после этого я уехал сам, увозя с собой все мое золото в многочисленных мешочках, тщательно запрятанных среди прочих вещей.

Так год спустя я навсегда покинул Севилью. Этот город принес мне удачу. Я приехал сюда бедняком, а уезжал богатым человеком. О приобретенном мною опыте, который сам по себе стоил немало, нечего и говорить. И тем не менее я был рад отъезду, потому что здесь, в этом городе, Хуан де Гарсиа снова ускользнул от меня, здесь я потерял своего лучшего друга и здесь я видел смерть Изабеллы де Сигуенса.

До Кадиса я добрался благополучно, не потеряв ни одной вещи. В порту я нанял лодку и вскоре уже был на борту «Авантюристки», где меня встретил капитан Бэлл. Он был в добром здравии и, увидев меня, весьма обрадовался. Но я обрадовался еще больше, когда узнал, что у капитана Бэлла было для меня три письма: одно от отца, второе от сестренки Мэри, а третье от моей нареченной Лили Бозард. Это единственное письмо, которое я от нее получил.

Однако содержание писем оказалось далеко не радостным. Отец мой был совсем плох и почти не вставал с постели. Как потом выяснилось, он умер в нашей дитчингемской церкви в тот самый день, когда я получил его письмо, но это я узнал уже много лет спустя. Письмо отца было коротеньким и печальным. В нем он говорил, что весьма сожалеет о том, что позволил мне уехать, что, наверное, меня больше не увидит, а потому молит Бога сохранить мне жизнь и помочь благополучно вернуться на родину.

Что касается письма Лили, которое она сумела отправить тайком, когда узнала, что «Авантюристка» снова отплывает в Кадис, то оно было хоть и более длинное, но не менее печальное. Лили писала, что, едва я уехал из дому, мой братец Джеффри заручился согласием ее отца и они вдвоем принялись ее осаждать, принуждая к замужеству. Жизнь девушки превратилась в настоящий ад: мой братец преследовал ее неотступно, а сквайр Бозард пилил свою дочь каждый день, обзывая упрямой ослицей, которая отказывается от богатства ради какого-то нищего бродяги.

«Но верь мне, любимый, — писала далее Лили, — я не отступлюсь от своей клятвы, если только они не заставят меня выйти замуж насильно. А они уже грозились это сделать. Но если даже им удастся привести меня к алтарю против моей воли, то знай, Томас, я недолго буду чужой женой. Здоровье у меня, правда, крепкое, но тогда я просто умру от стыда и горя. И за что мне все эти муки? Неужели только за то, что ты беден?! И все же я твердо надеюсь, что все образуется к лучшему, хотя бы потому, что мой брат Уилфрид серьезно увлечен твоей сестрой Мэри. До сих пор он тоже торопил меня с этой свадьбой, но Мэри — наш с тобой верный друг, и она сумеет склонить брата на нашу сторону, прежде чем примет его предложение».

Заканчивалось письмо всякими нежными словами и пожеланиями благополучного возвращения.

Примерно об этом же говорила в своем письме и моя сестренка Мэри. Она писала, что пока ничего не может сделать для нас с Лили. Мой братец Джеффри сходит с ума от любви, отец слишком болен и ни во что не вмешивается, а сквайр Бозард зарится на наши земли и потому решительно настаивает на свадьбе. Однако, по ее словам, все это должно измениться, потому что вскоре она, возможно, сумеет замолвить за меня словечко, и, надеется, небезуспешно.

Подобные новости заставили меня глубоко задуматься. С новой силой проснулась во мне тоска по дому, преследуя меня, словно наваждение. Нежные слова моей нареченной и тонкий аромат, исходивший от ее письма, воскресили передо мной образ любимой, и сердце мое разрывалось от желания снова быть рядом с ней. К тому же я знал, что теперь меня встретят с распростертыми объятиями, ибо мое состояние было много больше того, на что мог рассчитывать мой братец, а родители не выставляют за дверь женихов, у которых в кармане двенадцать тысяч золотых монет. И, наконец, мне так хотелось повидать отца, пока он еще жив!

Однако между мной и родиной лежали тень Хуана де Гарсиа и моя клятва. Я так долго стремился к мести, это чувство настолько овладело мной, что теперь я уже не мог даже думать о счастливой жизни, пока цель не достигнута. Для того чтобы быть счастливым, я должен был уничтожить де Гарсиа. Я уверился в том, что, пока он жив, проклятие, произнесенное мной, будет преследовать меня повсюду.

Поэтому я сделал следующее. Обратившись к нотариусу, я приказал ему составить дарственную, которую перевел на английский язык. По этой дарственной я разделил все мое состояние, за исключением оставленных для себя двухсот песо, на три части и передал его трем лицам на сохранение вплоть до того дня, пока я сам за ним не явлюсь. Указанными тремя лицами были мой старый учитель, честнейший доктор Гримстон из Банги, моя сестра Мэри Вингфилд и моя невеста Лили Бозард. Этой дарственной, засвидетельствованной для большей верности на борту корабля капитаном Бэллом и еще двумя англичанами, я доверял вышеупомянутым лицам распоряжаться моим состоянием по своему усмотрению, однако с таким условием, чтобы не менее половины денег было вложено в земельные владения, а остаток — в доходные дела. Вся прибыль и доходы с имений должны были выплачиваться Лили Бозард, до тех пор пока она не выйдет замуж.

Одновременно с дарственной я составил завещание. Бóльшая часть моего состояния переходила по нему к Лили Бозард, если ко дню моей смерти она будет не замужем, а остальное — к моей сестре. В случае замужества или смерти Лили ее доля переходила к Мэри или ее наследникам.

Когда оба документа были подписаны и запечатаны, я вручил их вместе со всем моим достоянием капитану Бэллу, чтобы он, в свою очередь, доставил все это в Банги и передал доктору Гримстону, который должен был его за это щедро вознаградить. Капитан со слезами умолял меня отправиться вместе со всеми моими сокровищами в Англию, и лишь когда я наотрез отказался, обещал все исполнить в точности.

Вместе с золотом и документами я послал несколько писем: отцу, сестре, брату, доктору Гримстону, сквайру Бозарду и, наконец, самой Лили. В этих письмах я рассказал обо всем, что со мной приключилось, начиная с первого дня пребывания в Испании, так как убедился, что прежние мои письма вообще не достигли Англии, и объявил о своем решении последовать за де Гарсиа хоть на край света.

«Я сам отдаляю и, может быть, теряю счастье, — писал я Лили, — которое мне дороже всего на земле. Пусть люди думают, что я сошел с ума! Но ты, ты знаешь мое сердце, и ты меня не осудишь, хотя мое решение и принесет тебе много горя. Ты знаешь, что, если я в чем-нибудь утвердился, ничто, кроме смерти, не заставит меня отступить. А я, кроме того, связан клятвой; нарушить ее мне не позволит совесть. Даже рядом с тобой я не смогу быть счастливым, если сейчас откажусь от своих поисков. Сначала дело, а потом отдых; сначала горе, и лишь потом — радость. Не бойся за меня, я верю, что не погибну и вернусь. А на тот случай, если мне не суждено будет вернуться, я сделал все так, чтобы тебе никогда не пришлось выходить замуж против своей воли. Но сейчас, пока де Гарсиа жив, я буду его преследовать».

Своему братцу Джеффри я написал очень короткое письмо, где высказал все, что думаю о человеке, который преследует беззащитную девушку и старается напакостить отсутствующему брату. Мне потом рассказывали, что это письмо ему весьма не понравилось.

Здесь же я хочу сказать, что мои письма и все прочее благополучно прибыли в Ярмут. Затем золото и вещи переправили в Лоустофт, погрузили на баркас, а когда капитан Бэлл покончил с выгрузкой своего корабля, он поднялся в этом баркасе по Уэйвни до Банги, и здесь все было перенесено в дом доктора Гримстона на Незергейт-стрит.

Капитан Бэлл заранее предупредил о своем приезде моего отца, сестру и брата, а также сквайра Бозарда, его сына и дочь, и в тот день они собрались в доме доктора Гримстона все, за исключением моего отца — он уже два месяца покоился на кладбище.

С безграничным удивлением выслушали они рассказ капитана, но их изумление еще более возросло, когда сундуки открыли и начали взвешивать их содержимое, чтобы сверить его с цифрами, приведенными в моих письмах, ибо столько золота за раз в нашем Банги до сих пор еще не видел никто.

Тут Лили расплакалась, сначала от радости, потому что теперь я был богат, а затем от горя, потому что я не вернулся одновременно с моими сокровищами. Сквайр Бозард, увидев золото и услышав мою дарственную, сразу сделавшую Лили богатой женщиной, независимо от того, жив я или нет, во всеуслышание поклялся, что всегда думал обо мне только самое хорошее, а потом поцеловал свою дочь, желая ей счастья и поздравляя с большой удачей. Короче говоря, остались довольны все, кроме моего братца, который выскочил из дома, не сказав никому ни слова. С того дня он начал предаваться всевозможным бесчинствам, опускаясь все ниже: ведь у него, можно сказать, отняли желанную чашу, не дав испить ни глотка! Унаследовав земли нашего отца, он решил, что Лили во что бы то ни стало выйдет за него замуж, если не по доброй воле, то насильно, ибо даже в наши дни отец может принудить свою дочь к замужеству, особенно если она не достигла совершеннолетия, а сквайр Бозард, всегда полагавший, что с девичьими желаниями нечего считаться, перед таким насилием не остановился бы. Но с того дня все изменилось — так велика сила золота! О том, чтобы выдать Лили за кого-нибудь, кроме меня, больше не было и речи. Теперь отец сам удержал бы ее, если бы она захотела так поступить, ибо тогда Лили потеряла бы все полученные от меня богатства. Зато все продолжали громко возмущаться моей глупостью, порицая меня за то, что я не отказался от клятвы и решил последовать за своим врагом даже в далекую Вест-Индию. Сквайр Бозард утешался лишь тем, что в любом случае, погибну я или выживу, деньги все равно останутся у его дочери. И только Лили, заступаясь за меня, говорила:

— Томас дал клятву, и он должен ее исполнить. Это дело его чести, и теперь я буду ждать до конца, пока мы не встретимся на земле или на том свете.

Однако подобные воспоминания здесь некстати, потому что, прежде чем я узнал обо всем этом, прошло еще много-много лет.

Глава XI

Кораблекрушение

На другой день после того, как я передал капитану Бэллу письма и все мое состояние, «Авантюристка» уже медленно огибала мол кадисского порта. Глядя ей вслед, я почувствовал такую тоску, что, признаюсь, заплакал. С радостью я расстался бы со всеми погруженными на нее сокровищами, если бы вместо них она уносила домой меня. Но решение мое оставалось непоколебимым, и к английским берегам мне суждено было вернуться лишь много лет спустя и на другом корабле.

В порту оказалась большая испанская каракка «Las Cinque Llagas», или «Пять ран Христовых», готовая отплыть к Эспаньоле. Я выправил разрешение на торговлю для купца д’Айла и под этим именем взошел на судно. Чтобы обман не раскрылся, я, кроме того, накупил на сто пять песо всевозможных товаров, которые, как я узнал, были в Индии в большом спросе, и погрузил их в трюм того же корабля.

Все судно было забито испанскими авантюристами, по большей части просто всевозможными мошенниками с самыми удивительными биографиями. Впрочем, они были довольно сносными попутчиками, пока не напивались. К тому времени я настолько овладел кастильской речью и приобрел такую неподдельно испанскую внешность, что мне легко было сойти за их соотечественника, чем я не преминул воспользоваться, выдумав подходящую историю о своем родстве и о причинах, побудивших меня пытать счастье за океаном. В остальном же я, как и раньше, полагался только на самого себя. Впрочем, несмотря на мою сдержанность и на то, что я не принимал участия в общих оргиях, попутчики вскоре меня полюбили, главным образом за то, что я врачевал их недуги.

О нашем плавании, в сущности, рассказывать нечего, если не считать его печального окончания. Месяц мы провели на Канарских островах, затем отплыли к Эспаньоле, и всю дорогу нам сопутствовала прекрасная погода, только ветер был слабый.

Когда до Санто-Доминго, порта нашего назначения, оставалась, по словам нашего капитана, всего неделя пути, погода внезапно переменилась. С севера на нас обрушился яростный шторм, усиливавшийся с каждым часом. Три дня и три ночи наш неуклюжий корабль стонал и скрипел под ударами урагана, который увлекал нас неизвестно куда. Наконец стало ясно, что, если буря не утихнет, мы пойдем ко дну. Судно трещало по всем швам, одну мачту снесло, а у другой сломало верхнюю часть на высоте двадцати футов от палубы. Появилась течь. Но все эти беды ничего не значили по сравнению с тем, что произошло на четвертый день. Огромный вал сорвал руль, и наше беспомощное судно оказалось целиком во власти волн. Примерно через час зеленая стихия океана еще раз обрушилась на палубу, вывернула якорный шпиль, и вода хлынула в трюм. Теперь наша гибель стала неизбежной.

И вот тогда началось самое ужасное. В течение последних дней и матросы, и пассажиры беспрерывно пили, пытаясь заглушить страх, и сейчас, когда они увидели, что конец близок, все заметались взад и вперед по кораблю. Молитвы, стенания и проклятия смешались в одном хоре. Те, кто был трезв, начали спускать обе лодки. Вдвоем с одним достойным священником мы пытались усадить в них детей и женщин, которых на судне оказалось немало, но сделать это было нелегко. Пьяные матросы отшвырнули нас в сторону и сами бросились в лодки. Одна из них тут же перевернулась, и все, кто был в ней, пошли ко дну. В этот момент каракка начала крениться, быстро погружаясь.

Увидев, что ждать больше нельзя, я сказал священнику, чтобы он следовал за мной, прыгнул в море и поплыл ко второй лодке, с которой тщетно пытались справиться несколько кричащих от страха женщин. Плавал я неплохо и не только сам благополучно добрался до лодки, но успел еще вытащить из воды священника, который уже захлебывался.

В это время судно, высоко задрав нос, погрузилось кормой в воду. В таком положении оно держалось минуты две на поверхности; это позволило нам взяться за весла и отплыть от него. Едва мы отгребли, раздался дикий отчаянный вопль тех, кто еще оставался на борту, и корабль канул в бездну. Будь мы ближе, он увлек бы нас за собой.

Несколько мгновений мы сидели молча, онемев от ужаса. Затем, когда воронка, образовавшаяся на месте гибели корабля, перестала бурлить, мы поплыли обратно. Все вокруг было покрыто обломками, но мы смогли подобрать только одного ребенка, уцепившегося за весло. Остальные двести человек, находившиеся на борту, исчезли в пучине вместе с судном. Может быть, кто-нибудь еще был в живых и держался на воде, но в наступившей темноте мы не нашли среди волн никого.

В сущности, в этом нам повезло, потому что в лодке уже было десять человек и больше она не смогла бы вместить ни души. Мужчин оказалось только двое — священник и я.

Как я уже сказал, наступила темнота, и к ночи море, по счастью, утихло, иначе бы мы тоже перевернулись. Единственное, что нам теперь оставалось, — это держать лодку носом к волнам. Так мы провели всю бесконечную ночь. Странно было видеть или, вернее, слышать, как мой добрый спутник, священник, продолжая грести, исповедовал женщин одну за другой, а потом, отпустив все греки, возносил к небесам молитвы о спасении наших душ, ибо о спасении тела никто уже не помышлял. В ту ночь я пережил такое, что трудно себе представить, но я не буду на этом останавливаться, потому что впереди меня ожидало гораздо худшее, и об этом мне еще предстоит рассказать.

Наконец ночь прошла, и над пустынным морем занялся рассвет. Взошло солнце. Сначала мы ему обрадовались, потому что продрогли до костей, но вскоре жара стала невыносимой. В лодке у нас не оказалось ни пищи, ни воды, и нас начала мучить жажда.

Между тем порывистый ветер сменился устойчивым бризом. С помощью весел и одеяла нам удалось соорудить некое подобие паруса, и наша лодка довольно быстро пошла вперед. Но океан велик, а мы даже не знали, в какую сторону плывем.

С каждым часом страшная жажда терзала нас все сильнее. Около полудня внезапно умер один ребенок, и мы опустили его труп за борт. Часа через три его мать зачерпнула полный черпак горько-соленой воды и начала жадно пить. Сначала казалось, что это умерило ее жажду, но потом ею вдруг овладело безумие. Вскочив на ноги, она выпрыгнула из лодки и утонула.

Когда солнце, подобное сияющему, раскаленному докрасна ядру, наконец кануло за горизонт, в лодке осталось только два человека, которые еще могли сидеть, — священник и я. Остальные лежали вповалку на сланях, еле шевелясь, словно умирающие рыбы, и жалобно стеная. Но вот пришла ночь; воздух стал чуть заметно свежее и немного облегчил наши страдания. Мы молились о дожде, но его не было, и когда солнце снова взошло в безоблачном небе, мы поняли, что видим его в последний раз, если только нас не спасет какое-нибудь чудо. Жара стояла невыносимая.

Через час после восхода умер еще один ребенок. Когда мы опускали его тело за борт, я случайно поднял глаза и вдруг заметил вдалеке судно. Оно шло в нашу сторону и, судя по его курсу, должно было проплыть в милях двух от нас. Возблагодарив Бога за этот чудесный знак, мы со священником взялись за весла и начали потихоньку выгребать наперерез кораблю. Ветер к тому времени настолько ослаб, что наш жалкий парус не мог сдвинуть лодку с места.

Так мы гребли около часа. Затем ветра совсем не стало, и корабль с обвисшими парусами замер неподвижно милях в трех от нас. Мы со священником продолжали работать веслами из последних сил. Мне казалось, что я умру в этой лодке под обжигающими лучами солнца. Ни одно дуновение не облегчало немилосердную жару, и губы наши уже начали трескаться от жажды. Но мы продолжали бороться, пока тень от парусов не упала на лодку и мы не увидели матросов, разглядывающих нас с палубы корабля. В следующее мгновение мы подошли к борту, сверху упала веревочная лестница и послышалась испанская речь.

Я не помню, как мы поднялись на палубу. Помню только, что я свалился в тени под навесом из парусины и принялся пить и пить воду, которую мне подавали кружку за кружкой. Наконец мне удалось утолить жажду, но тут я почувствовал такую тошноту и головокружение, что уже не мог проглотить ни кусочка пищи, хотя мне ее сунули прямо в руки. В этот момент я, по-видимому, потерял сознание, потому что, когда я очнулся, солнце уже стояло прямо над головой.

Я думал, что все еще сплю. Почему-то мне слышался знакомый и ненавистный голос, но в действительности я был под навесом один: вся команда корабля столпилась на носу вокруг лежащего на палубе человека.

Рядом со мной стояли большое блюдо с едой и фляга, полная крепкого вина. Почувствовав прилив сил, я с жадностью принялся есть и пить, пока не насытился.

Тем временем матросы на носу корабля подняли лежавшего там человека и выбросили его за борт. Я успел заметить, что кожа у него была черная. Затем трое мужчин — по одежде я принял их за офицеров — направились ко мне, и я поднялся на ноги, чтобы их приветствовать.

— Сеньор, — проговорил мягким и вежливым тоном самый высокий офицер, — разрешите поздравить вас с чудесным…

Но тут он внезапно умолк.

Неужели я все еще бредил? Голос был мучительно знакомый! Я поднял глаза, взглянул в лицо мужчины и увидел перед собой Хуана де Гарсиа!

Но он в свою очередь тоже узнал меня.

— Карамба![16] — воскликнул де Гарсиа. — Какая встреча! Приветствую вас, сеньор Томас Вингфилд. Смотрите, друзья, кого мы выудили из моря! Этот молодой человек не испанец, он английский шпион! Последний раз мы с ним встретились на улице в Севилье, где он пытался убить меня, потому что я хотел выдать его властям. А теперь он очутился здесь. Только вот с какими целями? Об этом следует спросить у него.

— Это ложь, — возразил я. — Я не шпион, и в эти моря меня привело мое личное дело. Я хотел найти вас.

— Ну что же, это вам удалось, вполне удалось. Только не слишком ли велика удача, сеньор? А теперь отвечайте: правда ли, что вас зовут Томас Вингфилд и что вы англичанин?

— Это правда, но я…

— Минутку! Почему же тогда ваш дружок священник сказал мне, что на «Las Сinque Llagas» вы плыли под именем д’Айла?

— У меня были на то причины, Хуан де Гарсиа.

— Вы ошиблись, сеньор. Меня зовут Сарседа, и мои товарищи могут это подтвердить. Когда-то я знавал одного дворянина по имени де Гарсиа, но он давно умер.

— Ты лжешь! — воскликнул я, но в этот миг один из приятелей де Гарсиа ударил меня прямо в лицо.

— Потише, любезный, — остановил его де Гарсиа. — Не пачкай руки об эту крысу. А уж если хочешь бить, то возьми лучше палку. Вы слышали, друзья, он признался, что плыл под чужим именем и что на самом деле он англичанин, один из врагов нашей родины. Могу добавить, что я лично знаю его как шпиона, который уже покушался на убийство, — в этом даю вам мое честное слово. А теперь, сеньоры, поскольку мы представляем здесь Его Величество короля и облечены всей полнотой власти, нам надлежит вынести ему приговор. Но чтобы никто не подумал, что я могу погрешить против закона из-за того, что эта английская собака обозвала меня лжецом, я предоставляю судить его вам.

Я снова попытался заговорить, но испанец, тот самый, что меня ударил, подлец с жестоким лицом бандита, выхватил шпагу и поклялся, что, если я еще раз открою рот, он проткнет меня насквозь. После этого я предпочел молчать.

— Этот англичанин неплохо будет выглядеть на рее! — проговорил все тот же испанец.

Де Гарсиа с безразличным видом мурлыкал какой-то мотивчик. Он посмотрел вверх на мачту, потом на мою шею, улыбнулся, и его взгляд, полный ненависти, обжег меня, словно огнем.

— У меня есть предложение получше, — вступился третий офицер. — Если мы его повесим, могут пойти разговоры. Но даже в лучшем случае мы лишаемся хорошего барыша. А парень сложен неплохо и протянет в рудниках не один год. Предлагаю продать его вместе с остальным грузом. А если вы против, я куплю его сам; мне такие в моем поместье пригодятся!

При этих словах лицо де Гарсиа слегка побледнело. Ему, конечно, хотелось отделаться от меня раз и навсегда, но из осторожности он счел более разумным не возражать.

— Что касается меня, — проговорил он, делано позевывая, — то я не против. Бери его хоть даром, друг мой! Только смотри за ним получше, не то он воткнет тебе стилет в спину.

Офицер расхохотался и ответил:

— Вряд ли у него будет такая возможность! Я в рудники не спускаюсь, а нашему голубчику придется провести остаток своих дней на глубине ста футов под землей. Да и теперь, я думаю, тебе будет лучше внизу, англичанин!

Офицер окликнул матроса и приказал ему принести кандалы, снятые с мертвеца. Меня обыскали, отняли у меня все золото — то немногое, что со мной оставалось, набили мне на ноги цепь, соединенную с кольцом на шее, и потащили к трюму. Но прежде чем я туда попал, я уже догадался, что представлял собой груз этого корабля. Он вез рабов, захваченных на Фернандине, — так испанцы называют остров Кубу. Он вез их для продажи на Эспаньолу. И я был теперь одним из этих рабов.

Не знаю, как описать все ужасы трюма, в который меня привели. Он был низким, не более шести футов в высоту, и рабы в кандалах лежали прямо на дне судна, в затхлой трюмной воде. Их было здесь так много, что они могли только лежать, прикованные цепями к кольцам, ввинченным во внутреннюю обшивку бортов. В общей сложности неделю тому назад сюда впихнули не менее двухсот мужчин, женщин и детей, но теперь рабов стало меньше. Уже умерло человек двадцать, и это считалось немного, потому что испанцы заранее списывают в убыток треть или даже половину «товара» своей дьявольской торговли.

Когда я очутился в трюме, мной овладела смертельная слабость. Я и так был едва жив, и меня окончательно доконали ужасные звуки, отвратительная вонь и то, что предстало передо мной при свете фонарей моих тюремщиков, тускло мерцавших в трюме, куда не проникали ни свет, ни воздух. Не обращая на это внимания, мои провожатые потащили меня вперед, и вскоре я уже стоял, прикованный к цепи, посреди темнокожих мужчин и женщин. Ноги мои были в трюмной воде.

Испанцы удалились, с издевкой бросив мне на прощанье, что для англичанина и такая постель слишком хороша. Некоторое время я крепился, потом сон или обморок пришли мне на помощь, и я погрузился во мрак.

Так миновали сутки.

Когда я снова открыл глаза, рядом со мной стоял с фонарем тот самый испанец, которому меня продали или просто отдали, и следил за тем, как сбивают кандалы с темнокожей женщины, прикованной к моей цепи. Она была мертва; при свете фонаря я успел разглядеть, что умерла она от страшной болезни, с которой мне до сих пор не приходилось встречаться. Впоследствии я узнал, что она называется «черной рвотой». Женщина оказалась не единственной ее жертвой: я насчитал еще двадцать трупов. Их вытащили из трюма один за другим. Многие другие рабы тоже были больны.

Испанцы казались весьма встревоженными. Они ничего не могли поделать с ужасной болезнью и решили только очистить трюм и проветрить его, отодрав несколько досок палубного настила над нашими головами. Если бы они этого не сделали, мы наверняка погибли бы все. Я уверен, что избежал заразы лишь потому, что самое широкое отверстие в палубе оказалось прямо надо мной, и когда я выпрямился, насколько позволяла цепь, я мог дышать сравнительно чистым воздухом.

Раздав нам воду и пресные лепешки, испанцы ушли. Воду я с жадностью выпил, но лепешки есть не смог, потому что они оказались заплесневелыми.

То, что я видел и слышал вокруг, было так жутко, что не хочется об этом писать. Солнце нагревало палубу, и мы изнемогали от страшной жары. Чувствовалось, что судно неподвижно: я понял, что ветра нет и мы дрейфуем.

Поднявшись на ноги, я уперся пятками в стрингер — продольное крепление корабля, а спиной — о борт. В таком положении мне были видны ноги тех, кто проходил по палубе. Внезапно перед моими глазами проплыла сутана священника. Я подумал, что это, наверное, мой попутчик, с которым мы спаслись после кораблекрушения, и постарался привлечь его внимание. После нескольких попыток мне это удалось. Как только священник понял, кто находится в трюме, он прилег на палубу, словно для того, чтобы отдохнуть, и мы немного поговорили.

Священник сказал, что на море штиль, как я и предполагал, и что на корабле свирепствует мор, уложивший уже треть команды. Он прибавил, что их поразила небесная кара за жестокость и злодеяния.

На это я ему ответил, что кара небесная постигла не только захватчиков, но и захваченных, и спросил, где сейчас де Гарсиа, или, как его здесь называют, Сарседа.

Священник сообщил мне, что сегодня утром он заболел. Новость эта несказанно обрадовала меня, потому что если я ненавидел де Гарсиа и раньше, то легко представить, как я возненавидел его теперь.

После этого священник ушел, но скоро вернулся. Он принес мне воды с лимонным соком, которая показалась мне божественным нектаром, хорошей пищи и фруктов. Все это он передал мне сквозь отверстие в палубе. С большим трудом я подхватил еду своими закованными руками и тотчас съел все до крошки. Затем священник удалился, к вящему моему огорчению. Причину его ухода я узнал только на следующее утро.

Прошел день, за ним — бесконечно длинная ночь. Наконец в трюме снова появились испанцы. На сей раз им пришлось вытащить сорок трупов, а больных за это время стало еще больше. Когда испанцы ушли, я опять встал на ноги и начал поджидать моего друга священника. Но я ждал напрасно — он так и не появился.

Глава XII

Томас на берегу

Я простоял больше часа и едва не свернул себе шею, высматривая своего благодетеля. Наконец, когда я уже готов был упасть на дно трюма, потому что не мог больше держаться в таком скрюченном положении, в отверстии между досками мелькнул край женского платья. Я узнал одежду одной из дам, что была с нами в лодке.

— Сеньора! — зашептал я. — Ради бога, выслушайте меня! Это я, д’Айла! Я здесь, среди рабов, меня заковали в цепи.

Женщина вздрогнула, но потом так же, как священник, присела на палубу, и я рассказал ей об ужасах трюма и о том, как я попал в такое положение, не зная, что ей уже все известно.

— Увы, сеньор, — ответила мне она, — наши дела не многим лучше. Страшный мор губит всех. Шесть матросов уже умерли, а тех, кто хрипит в агонии, — еще больше. Лучше бы нам тогда утонуть вместе со всеми! Мы спаслись от моря, а попали прямо в ад. Моя мать скончалась, мой маленький братишка умирает.

— Где священник? — спросил я.

— Он умер этим утром; его только что сбросили в море. Перед смертью он рассказал мне о вас и просил помочь вам, если будет возможно. Но он уже говорил совсем несвязно, и я подумала, что он бредит. К тому же чем я могу вам помочь?

— Может быть, вы сумеете раздобыть мне еду и питье, — ответил я. — Жаль нашего друга, упокой Господь его душу. А что капитан Сарседа? Он уже умер?

— Нет, сеньор, он единственный, кому удалось побороть заразу, и теперь он поправляется. Простите, я должна идти к своему брату. Еду я вам сейчас принесу.

Она ушла, но скоро вернулась с пищей и флягой вина, спрятанной в складках одежды. Я снова насытился, благословляя ее доброту.

Так эта женщина кормила меня два дня, принося еду по ночам. На вторую ночь она сказала, что ее маленький брат умер, а из команды осталось всего пятнадцать здоровых матросов и один офицер. Сама она чувствовала, что заболевает. Еще она сказала, что запасы воды на судне подходят к концу, а пищи не осталось. После этого я ее уже больше не видел и думаю, что она тоже умерла. Через двадцать часов после ее последнего посещения я сам покинул проклятый корабль.

Целый день никто не заходил в трюм, чтобы накормить рабов или хотя бы присмотреть за ними. Впрочем, большинство из них уже не нуждалось ни в каком присмотре. Лишь немногие еще оставались в живых, но и те, насколько я мог рассмотреть, были поражены болезнью. Сам я так и не заразился, наверное, потому, что отличался в те дни силой и завидным здоровьем, спасавшим меня от всяких простуд и недомоганий. К тому же пища моя была много лучше. Но я чувствовал, что долго мне не протянуть. Закованный в цепи среди мертвецов чудовищного плавучего гроба, я мечтал о смерти как о сладком избавлении от всех этих ужасов и страданий.

Так прошел еще один день, такой же удушающе жаркий. За ним наступила ночь, наполненная дикими воплями и хрипением умирающих. Но мне все же удалось заснуть, и во сне я бродил с любимой по берегу родного Уэйвни.

Под утро меня разбудил лязг железа. Открыв глава, я увидел, что несколько испанцев при свете фонарей сбивают оковы со всех рабов подряд — и с мертвых, и с живых. Освободив тело раба от цепей, они накидывали на труп или на умирающего веревочную петлю, а затем те, кто был наверху, вытаскивали его через люк на палубу. После этого за бортом слышал я тяжелый всплеск, завершавший дело. Я понял, что испанцы решили выбросить всех рабов в море из-за нехватки воды и в надежде, что это, может быть, спасет от заразы тех, кто еще оставался в живых.

Испанцы подходили ко мне все ближе. Скоро между ними и мной остались только два темнокожих раба, один мертвый, а второй живой; после них шла моя очередь. Зная, какая незавидная участь меня ожидает, я начал раздумывать, что делать дальше: сказать им, что я здоров, что болезнь меня не тронула, и вымолить себе жизнь или покориться и оказаться за бортом? Мне очень хотелось жить, но уже по тому, что я принял решение не делать ни малейших усилий и встретить смерть как милосердную избавительницу, можно судить, насколько я исстрадался телом и ослаб духом от пережитых ужасов. К тому же я знал, что любая моя попытка сохранить жизнь заранее обречена на неудачу. Испанские моряки обезумели от страха и думали только о том, как быстрее избавиться от рабов, которые требовали воды и, самое главное, были, по их мнению, источником заразы. Поэтому я прочел все молитвы, какие только мог вспомнить, и приготовился к смерти. Но как ни тверда была моя душа, бедная плоть содрогалась, устрашенная близким концом и тем неизведанным, что ее ожидало после.

Но вот, отправив наверх моего еще живого товарища по несчастью, прикованного со мной рядом, испанцы взялись за меня. Полуголые матросы трудились ожесточенно, стараясь поскорей разделаться с ненавистной работой. Они обливались потом и, чтобы не упасть в обморок, то и дело подкреплялись глотками виноградной водки.

— Этот тоже еще жив и, похоже, не болен, — проговорил один моряк, сбивая с меня кандалы.

— Живой он или мертвый, кончай с ним скорее! — злобно отозвался другой испанец, и я узнал в нем того самого офицера, которому я был отдан в рабство. — Эта английская собака принесла нам несчастье. У него дурной глаз. За борт его! Пусть там попробует сглазить акул!

— Правильно, — ответил моряк и последним ударом освободил меня от цепей. — Когда остается по кружке воды на брата, гостей потчевать нечем: их выставляют за дверь. Молись, англичанин, и пусть твои молитвы помогут тебе хоть немного больше, чем всем остальным на этом проклятом Богом корабле. Вот тебе снадобье, чтобы облегчить конец, — его осталось больше, чем воды.

С этими словами он протянул мне свою флягу. Я жадно припал к ней и начал пить большими глотками. Водка меня немного приободрила. После этого испанцы обвязали меня веревкой, дали сигнал, и те, кто был на палубе, принялись тянуть так, что вскоре я повис в воздухе под открытым люком.

В этот миг свет фонаря упал на офицера, сделавшего меня рабом и теперь приказавшего выбросить за борт, и я прочел на его лице приговор, который был ясен для любого врача.

— Прощай! — сказал я ему. — Наверное, мы скоро встретимся. О чем ты хлопочешь, глупец? Отдохни лучше напоследок, потому что мор коснулся тебя. Через шесть часов ты умрешь!

Услышав мои слова, он разинул рот и на мгновение онемел от ужаса. Потом из его уст полились страшные проклятия; он размахнулся молотком и едва не нанес мне удар, который положил бы конец всем моим страданиям. Но в этот миг меня вытащили наверх.

В следующую секунду веревку отпустили, и я свалился на палубу. Рядом со мной стояли два чернокожих — их обязанностью было сбрасывать в море несчастных рабов, — а позади них с изможденным после недавней болезни лицом сидел в кресле Хуан де Гарсиа и обмахивался своим сомбреро: ночь была очень жаркой.

Он сразу узнал меня при лунном сиянии и обратился ко мне:

— Что я вижу? Ты все еще здесь и все еще жив, кузен? Да ты и впрямь молодец; я думал, что ты уже подох или подыхаешь. Если бы не проклятый мор, мне пришлось бы самому об этом позаботиться, но в конце концов все обошлось к лучшему. Я получу немалое удовольствие, отправив тебя к акулам, кузен Вингфилд. Это будет единственная удача за наше плавание, но она утешит меня за все сразу. Значит, ты отправился за море, чтобы отомстить мне, не так ли? Ну что ж, я надеюсь, что ты неплохо провел здесь время. Обстановка была, правда, скромной, зато какой сердечный прием тебе оказали! Но — увы! — гость нас покидает, и надо его проводить. Спокойной ночи, Томас Вингфилд! Если встретишь свою матушку, скажи ей: я сожалею о том, что мне пришлось ее заколоть, ибо она единственное существо на земле, которое я любил. Ты, наверное, думаешь, что я приехал тогда для того, чтобы ее убить? Нет. Она сама меня вынудила, и я это сделал, спасая свою собственную жизнь. Если бы я ее не убил, не видать мне Испании! В ней было слишком много моей крови, и она не дала бы мне уйти живому. Похоже, что и в твоих жилах бежит та же кровь, иначе ты бы не думал так много о мести. Увы, это не довело тебя до добра!

Здесь он умолк, откинулся в кресле и снова начал обмахиваться своей широкополой шляпой.

Даже в тот миг, когда я стоял на краю бездны, горячая кровь закипела во мне от этих гнусных насмешек. Да, де Гарсиа мог, конечно, торжествовать! Я преследовал его по пятам, но чем это кончилось? Еще секунда, и он отправит меня к акулам. И все же я постарался ему ответить как можно достойнее.

— Судьба против меня, де Гарсиа, — сказал я. — Но если в тебе осталась хоть капля мужества, дай мне шпагу, и мы окончим наш спор раз и навсегда. Я знаю, ты ослабел после болезни, но и я не сильнее тебя после всех ночей и дней, проведенных в вашем аду. Силы равны, де Гарсиа.

— Возможно, кузен, вполне возможно! Но к чему нам драться? По чести говоря, когда мы встречались лицом к лицу, мне до сих пор не везло, и это весьма прискорбно. Но знай: я дважды сплоховал только потому, что меня смущало предсказание, будто встреча с тобой станет моим концом. Главным образом из-за этого я и решил отправиться в более теплые края. Но теперь ты сам видишь, как глупо верить в пророчества. Я хоть и перенес болезнь, пока еще жив и умирать не собираюсь, а ты, — извини меня за невежливое напоминание, — ты уже, можно сказать, мертвец. Вот эти сеньоры, — тут де Гарсиа показал на двух чернокожих, которые, воспользовавшись нашим разговором, сбросили в море еще одного извлеченного из трюма раба, — эти сеньоры сейчас оборвут нашу приятную беседу. Если хочешь передать со мной какую-нибудь просьбу, говори, потому что время не терпит. Мы должны очистить трюм до рассвета.

— Я тебя ни о чем не прошу, де Гарсиа, — ответил я. — Зато у меня к тебе есть поручение, и я его выполню. Только сначала я тебе кое-что скажу. Тебе кажется, что ты победил, грязный убийца, но подожди радоваться. Игра еще не окончилась. Твои страхи еще могут сбыться. Я умру, но месть моя будет жить, ибо я вручаю ее Богу, как следовало бы это сделать сразу. Может быть, ты проживешь еще несколько лет, но куда ты денешься от Его отмщения? В один прекрасный день ты умрешь точно так же, как я умру в эту ночь, и что тогда? Что будет тогда, де Гарсиа?

— Полно тебе болтать, кузен, — проговорил он с презрительной усмешкой. — Насколько я знаю, ты еще не стал проповедником. Ты сказал, что у тебя есть ко мне поручение. Говори быстрей! Время идет, Томас Вингфилд! Кто мог послать весть изгнаннику вроде меня?

— Изабелла де Сигуенса, которую ты обманул ложной женитьбой и бросил, — ответил я.

Де Гарсиа вскочил с кресла и остановился передо мной.

— Что с ней? — спросил он лихорадочным шепотом.

— Монахи замуровали ее живьем вместе с ребенком.

— Замуровали живьем? Матерь Божья! Откуда ты это знаешь?

— Я случайно был при этом, вот и все. Она просила рассказать тебе о том, как они умирали, она и дитя, о том, что она никому не открыла твоего имени и умерла любя и прощая. Больше она ничего не сказала, но я хочу кое-что добавить. Пусть образы этой несчастной и моей матери преследуют тебя вечно, пусть они преследуют тебя в жизни и после смерти, на земле и в аду!

Де Гарсиа на мгновение закрыл лицо ладонями, но потом опустил руки, повалился в свое кресло и крикнул чернокожим матросам:

— Кончайте с этим рабом! Чего вы медлите?

Негры двинулись ко мне, однако я не намеревался даваться им в руки. Я задумал, если удастся, заставить де Гарсиа разделить со мной мою участь. Рванувшись вперед, я обхватил его поперек тела и стащил с кресла. Ярость и отчаяние удвоили мои силы. Мне удалось поднять де Гарсиа на уровень фальшборта, но на этом все кончилось. В то же мгновение чернокожие матросы схватили меня и вырвали негодяя из моих рук. Я понял, что все пропало. Не дожидаясь, когда негры изрубят меня своими тесаками, я оперся руками о фальшборт и сам прыгнул в море.

Разум подсказывал мне, что в моем положении лучше всего было бы утонуть сразу. Я решил, что не стану сопротивляться и прямехонько пойду ко дну. Однако сила жизни оказалась сильнее меня; едва очутившись в воде, я поспешил вынырнуть и поплыл вдоль борта корабля, стараясь держаться в тени, потому что опасался, как бы де Гарсиа не приказал прикончить меня выстрелом из лука или из мушкета. И как раз в это мгновение сверху послышался его голос.

— Теперь-то он наверняка подох! — говорил де Гарсиа, приправляя свои слова проклятиями. — Но пророчество все же едва не сбылось. Черт возьми, сколько страха я пережил из-за этого щенка!

Я плыл и ругал себя за то, что не погиб сразу. На что мне было надеяться? Если даже ни одна акула не позарится на меня, я смогу продержаться так в теплой воде часов шесть-восемь, а потом все равно утону. Какой же смысл бороться и тратить силы? И тем не менее я продолжал неторопливо плыть. После зловонного, удушливого трюма прикосновение свежей воды и чистый воздух были для меня, как вино и пища. Каждый гребок увеличивал мои силы.

Я уже отстал от корабля ярдов на сто, и с палубы вряд ли кто-либо мог меня заметить, но я все еще слышал тяжелые всплески падающих за борт трупов и пронзительные крики последних, оставшихся в живых рабов. Подняв голову, я огляделся. Невдалеке от меня покачивался на волнах какой-то предмет. Я поплыл к нему, ожидая, что каждый миг будет моим последним мигом, потому что эти воды кишели акулами.

Вскоре я приблизился к плавающему предмету и с радостью обнаружил, что это была большая бочка, сброшенная с корабля. Она держалась стоймя, и волны в нее не заплескивались.

Мне удалось уцепиться за верхний край бочки, и я увидел, что она наполовину заполнена испорченными пресными лепешками; наверное, потому ее и выбросили в море. Эта масса гнилого теста, словно балласт, удерживала бочку на поверхности, не давая ей перевернуться.

Я подумал, что, если мне удастся забраться в бочку, акулы хотя бы на время будут мне не страшны. Но как это сделать? И в это мгновение я случайно обернулся. Все мысли разом вылетели из моей головы. Шагах в двадцати я увидел плавник акулы, которая неслась прямо на меня. Ужас овладел мной, отчаяние придало мне силы и сообразительности. Одним рывком я выпрыгнул из воды, ухватился за противоположный край бочки и упал в нее, подогнув колени.

Как удалось мне совершить этот прыжок, я не могу понять до сих пор, но в следующую секунду я уже был внутри бочки, отделавшись только царапиной на подбородке.

Однако неожиданно обретенная мной лодка готова была сама пойти ко дну под тяжестью заплесневелых мокрых лепешек, моего тела и воды, которая залилась внутрь, когда я ее наклонил. Края бочки выступали над поверхностью всего на какой-нибудь дюйм. Я понял, что достаточно одного всплеска — и бочка пойдет до дну. А плавник акулы был уже всего в пяти ярдах. В следующее мгновение она с разгону ткнулась носом о дерево, и бочку сильно тряхнуло.

Я начал лихорадочно вычерпывать воду руками. Края бочки почти не возвышались над уровнем океана. Когда наконец они поднялись дюйма на два, акула, разъяренная тем, что упустила добычу, повернулась на бок, и я услышал, как ее зубы проскрежетали по деревянным клепкам и железным обручам бочки. Бочка закрутилась на месте, и волна снова захлестнула ее. Я вычерпывал воду как одержимый. Если бы акула напала еще раз, я бы наверняка погиб, но, по-видимому, дерево и железо пришлись ей не по вкусу. Акула удалилась, однако еще в течение нескольких часов я видел время от времени, как ее плавник вспарывает морскую гладь.

Сначала, пока воды было много, я выплескивал ее пригоршнями, потом снял сапог и приспособил его вместо черпака. Когда края бочки поднялись дюймов на двенадцать, мне пришлось остановиться; я боялся, что, если вычерпаю всю воду, бочка перевернется. Теперь можно было наконец передохнуть. Но тут мне пришла в голову мысль, что все мои усилия тщетны, что я все равно либо утону, либо погибну от жажды, и я горько посетовал на свое малодушие, которое только затягивало и умножало мои страдания.

В отчаянии я воззвал к небесам и молился так искренне и горячо, как никогда. Вскоре ко мне вернулись надежда и какое-то удивительное спокойствие. За последние несколько дней страшная опасность грозила мне трижды: во время кораблекрушения, в трюме корабля работорговцев, где я мог умереть от голода и мора, и вот теперь, когда меня поджидали свирепые пасти акул. Но я был уверен, что и на сей раз все обойдется. Ведь не для того я два раза спасался от бед, которые для других были бы верной смертью, чтобы на третий раз погибнуть самым жалким образом! И вот, хотя в моем положении всякая надежда была безумием, я снова начал надеяться. Не скажу, что эта благодать снизошла на меня свыше. Скорее всего, во мне было тогда слишком много жизни, и я просто не мог поверить, что скоро умру.

Постепенно я настолько приободрился, что начал даже замечать красоту ночи. Океан был тих, как пруд; ни одно дуновение ветерка не тревожило его гладь. Луна уже заходила, и все небо усыпали бесчисленные, удивительно яркие звезды, каких не бывает в Англии. Но вот и они начали бледнеть, небо на востоке порозовело, и вскоре первые лучи солнца выглянули из-за горизонта. В это время над гладью вод поднялся густой туман, в котором на расстоянии пятидесяти ярдов ничего не было видно. Час с лишним я плыл вслепую. Лишь когда солнце поднялось выше, туман рассеялся, и я заметил, что меня отнесло от корабля довольно далеко: на горизонте виднелись только верхушки его мачт, а потом и они исчезли. К этому времени вся поверхность океана очистилась; только с одной стороны, непонятно почему, над самой водой осталась висеть узенькая полоска не то тумана, не то пара.

Солнце становилось все жарче, причиняя мне жестокие муки. За исключением нескольких глотков водки, выпитой в трюме моей плавучей тюрьмы, я ничего не пил уже целые сутки. Не стану описывать всех моих страданий. Час проходил за часом, а я все еще стоял в своей бочке, изнывая от жажды, с непокрытой головой под палящими лучами тропического солнца, ослепительный блеск которого отражался в зеркальной глади океана. Тот, кто не испытал ничего подобного, вряд ли сможет это представить. Временами меня охватывала непереносимая слабость, и несколько раз я едва не вывалился в море. Наконец я впал в смутный полусон или, вернее, полузабытье, от которого меня пробудили плеск волн и птичьи голоса.

Подняв голову, я с изумлением и великой радостью увидел, что странная узенькая полоска тумана на самом деле оказалась низким берегом. Прилив быстро нес меня к отмели в устье большой реки. Многочисленные чайки с криком кружились над тем местом, где при слиянии пресной и соленой воды ходили рыбьи стаи. Вот одна чайка выхватила из воды рыбу весом не менее трех фунтов и хотела подняться вверх, но тяжесть оказалась для нее слишком велика. Тогда она принялась долбить рыбу клювом по голове, пока не оглушила, а затем начала ее рвать на куски. В это время бочонок подплыл к ней совсем близко, и, сделав усилие, я ухитрился выхватить у чайки ее добычу. В следующее мгновение я уже пожирал трепещущую рыбу. Это может показаться отвратительным, но я еще ни разу в жизни не ел с таким аппетитом и еще ни одно блюдо не казалось мне столь освежающим!

Поскольку воды у меня не было, я съел сколько мог, а остаток рыбы спрятал в карман своего камзола. После этого мысли мои обратились к ревущему на отмели прибою. Скоро мне стало ясно, что, стоя в бочке, пересечь полосу бурунов невозможно, поэтому я опрокинулся вместе с бочкой в воду, а когда она всплыла, сел на нее верхом. В полосе прибоя меня едва не сбросило, однако прилив быстро нес бочку вперед, буруны вскоре остались позади, и я очутился в устье большой реки.

Здесь судьба еще раз улыбнулась мне: я выловил из воды плывший по течению сук и теперь мог грести. С помощью этого весла мне удалось направить мою посудину к густо заросшему тростником берегу, на котором чуть поодаль стеной стояли прекрасные высокие деревья с гроздьями крупных орехов в зеленых кронах.

Так, проведя в своей бочке без малого десять часов, я благополучно высадился на сушу. В этом мне тоже помог чистый случай, ибо река буквально кишела отвратительными пресмыкающимися, так называемыми крокодилами, или, иначе, аллигаторами. Но тогда я даже не подозревал об их существовании.

Я достиг земли как раз вовремя, потому что, когда я подплывал к берегу, начался отлив, который вместе с течением реки понес меня обратно в открытое море. Запоздай я немного, и мне бы уже не выбраться. Последние десять минут мне пришлось напрягать все силы, чтобы заставить бочку двигаться вперед. Наконец я заметил, что подо мной глубина не достигает и четырех футов, свалился с бочки и вброд добрался до отмели. Здесь я упал ничком на песок и возблагодарил Бога за чудесное спасение.

Вскоре, однако, жажда охватила меня с новой силой и заставила подняться на ноги. Я побрел вверх по берегу реки, пока не натолкнулся на лужицу дождевой воды. На вкус она оказалась пресной и свежей, и я припал к ней, обливаясь слезами радости.

Я пил и пил до тех пор, пока мог. Только те, кто побывал в моем положении, знают, как вкусна прохладная чистая вода!

Напившись, я смыл морскую соль с лица и тела, достал из кармана остатки рыбы и доел ее до конца. Эта трапеза меня подкрепила, однако я был настолько измучен, что тут же растянулся в тени под каким-то кустом с белыми цветочками и мгновенно уснул.

Когда я открыл глаза, была уже ночь. Наверное, я проспал бы еще немало часов, если бы не боль и непонятное жжение во всем теле. Наконец меня так допекло, что я в бешенстве вскочил на ноги, проклиная все на свете. Сгоряча я никак не мог понять причину своих мучений, но потом заметил, что воздух прямо кишит похожими на комаров насекомыми, издающими тонкий звенящий писк. Опускаясь на мою кожу, они сосали из меня кровь и одновременно впускали яд в ранки. Испанцы называют этих подлых кровопийц москитами. Еще хуже были насекомые величиной с булавочную головку. Они набрасывались сотнями, впивались, словно бульдоги в медведя, вгрызаясь глубоко в тело, так что потом оставались гноящиеся язвочки. Эти создания, которых испанцы называют «гаррапатас», представляют собой разновидность мелких клещей. Кроме них, было еще множество разных мучителей — всех не перечесть, — отличавшихся друг от друга по размерам и по виду, но имевших одну общую особенность: все они сосали кровь и все были ядовиты.

Целую ночь я сражался с этой напастью и едва не сошел с ума. У меня не было ни мгновения покоя! Незадолго до рассвета я бросился к реке и улегся в воду, надеясь хоть немного облегчить свои страдания, но не пролежал и десяти минут, как рядом со мною выполз из ила огромный крокодил. Никогда еще я не видел такого отвратительного и страшного чудовища и, конечно, в ужасе выскочил на берег, где меня тотчас с жужжанием облепили мириады летающих и ползающих кровопийц…

Но довольно об этих гнусных насекомых!

Глава XIII

Жертвенный камень

Наконец пришло утро, застав меня в самом плачевном положении. Лицо мое разнесло от яда москитов, словно тыкву, да и тело выглядело не лучше. Жгучие уколы не прекращались, и я то бежал, то прыгал, как сумасшедший. Сам не зная куда, я продирался наугад сквозь густые заросли. Вокруг не было никаких признаков человеческого жилья — одно бесконечное болото. Я шел вдоль берега реки, то и дело натыкаясь на крокодилов и отвратительных змей. Чувствуя, что силы меня покидают и что я уже недолго смогу выносить эти муки, я решил идти вперед до конца, пока не свалюсь замертво, и пусть тогда смерть избавит меня от всех страданий.

Так я пробирался час с лишним, пока не вышел на открытый берег, где не было ни кустов, ни тростника. Я шел, подпрыгивая, приплясывая и отмахиваясь распухшими руками от проклятых кровопийц, тучей круживших над моей головой. Конец мой был уже близок. Силы меня покидали, я едва не валился с ног. И в этот миг я внезапно увидел перед собой группу бронзовокожих людей в белых одеждах. По-видимому, они ловили в реке рыбу, но теперь сидели на берегу и ели, а позади них стояло на воде множество длинных челнов, нагруженных всякой всячиной.

Заметив меня, туземцы громко закричали что-то на незнакомом мне языке, схватили лежавшее рядом с каждым оружие — луки со стрелами и деревянные палицы, утыканные со всех сторон острыми осколками вулканического стекла[17], — и начали приближаться, по-видимому, намереваясь меня прикончить. Я воздел руки и взмолился о милости. Когда туземцы увидели, что я безоружен и совершенно беспомощен, они опустили оружие и заговорили со мной на своем языке. Я потряс головой в знак того, что ничего не понимаю, потом показал рукой в сторону моря, а затем на свое распухшее лицо и тело. Туземцы закивали. Один из них сбегал к челнам и принес какую-то пахучую мазь коричневого цвета. Затем он знаками приказал мне снять остатки изорванной одежды, приводившей всех в немалое изумление. Когда я разделся, туземцы умастили меня коричневой мазью, и я сразу почувствовал величайшее облегчение: зуд и жжение прекратились, а самое главное — запах мази отгонял насекомых, которые отныне мне почти не докучали.

После этого туземцы накормили меня жареной рыбой, лепешками и напоили восхитительным горячим напитком, покрытым коричневой пузырящейся пеной; позднее я узнал, что это был шоколад. Когда я поел, туземцы тихонько посовещались между собой, а затем знаками приказали мне войти в один из челнов и лечь на специально подстеленные циновки. Я повиновался. Следом за мной в тот же челн — он был достаточно велик — сели еще три человека. Один из них, весьма важный мужчина с приятным лицом и величавыми движениями — я его сразу признал за самого главного, — сел напротив меня, а двое других поместились на носу и на корме и взялись за весла. Мы отчалили в сопровождении трех других челнов, но едва успели проплыть с милю, как я погрузился в сон, сломленный крайней усталостью.

Пробудился я совершенно свежим, проспав, по-видимому, немало часов, потому что солнце уже садилось. С удивлением я заметил, что величавый туземец, сидевший в челне напротив меня, оберегает мой сон, отгоняя от меня комаров густолистой веткой. Судя по его доброте, мне нечего было опасаться дурного обращения. Успокоившись, я начал раздумывать, куда я, собственно говоря, попал, что это за удивительная страна и кто эти люди. Но вскоре я перестал ломать себе голову и, вместо того чтобы предаваться пустым измышлениям, залюбовался проплывавшими перед моими глазами картинами.

Мы поднимались теперь по более узкой реке, чем та, на берег которой я высадился. Заболоченные заросли исчезли, и вместо них по обеим сторонам раскинулось открытое пространство. Берега можно было бы назвать голыми, если бы не огромные деревья, превосходящие по величине самые большие дубы. Некоторые из них были удивительно красивы! Лианы опутывали их, свешиваясь с верхних ветвей, а между ними виднелись удивительные пышные цветы, растущие прямо на древесной коре, словно мох на стенах. Хриплоголосые птицы с ярким сверкающим оперением порхали в листве, обезьяны трещали и бормотали, встревоженные нашим приближением.

Когда солнце, озарявшее последними лучами это удивительное, небывалое зрелище, закатилось, мы подошли к бревенчатому причалу и высадились на берег. Стемнело почти сразу, и я разобрал только, что меня куда-то ведут по хорошей дороге. Вскоре мы достигли ворот, здесь толпилось множество людей и слышался лай собак; по-видимому, это был вход в город. Пройдя ворота, мы углубились в длинную улицу с домами по обеим сторонам. У порога последнего дома мой спутник остановился, взял меня за руку и ввел в узкую низкую комнату, освещенную глиняными светильниками. Несколько женщин приблизились и поцеловали его, другие, по-видимому служанки, склонились перед ним, касаясь одной рукой пола. Затем все взгляды обратились ко мне, и со всех сторон на моего спутника посыпались вопросы, о содержании которых я мог только догадываться.

Когда всеобщее любопытство было удовлетворено, женщины принесли блюда со множеством странных кушаний и расставили их прямо на полу. Хозяин пригласил меня разделить с ним ужин. Я сел рядом с ним на циновку и принялся за еду.

Прислуживавшие нам женщины были довольно привлекательны, но среди них особенно выделялась своей грацией одна — высокая, стройная девушка с нежным и добрым выражением лица, придававшим ее красоте особую прелесть. Она была такой же смуглой, как все, но с правильными чертами лица и прекрасными глазами. Я говорю о ней здесь по двум причинам: потому, что она дважды спасла меня — от жертвоприношения и от пыток, и потому, что эта женщина была не кто иная, как Марина; впоследствии она стала любовницей Кортеса, и без нее он никогда бы не смог захватить Мехико. Но в то время она даже не думала, что именно ей суждено отдать свою родину, Анауак, во власть жестоким испанским поработителям.

С первого взгляда я заметил, что Марина — отныне я буду называть ее так, потому что ее полное индейское имя слишком длинно, — была тронута моим горестным состоянием и делала все возможное, чтобы услужить мне и избавить меня от назойливого любопытства окружающих. Она принесла мне воды умыться, дала чистое полотняное одеяние взамен грязных лохмотьев и накинула на мои плечи плащ, искусно сшитый из ярких перьев.

После ужина меня проводили в отдельную маленькую комнату с циновкой вместо постели, на которой я тотчас растянулся и принялся размышлять о своей судьбе. Мой прежний мир был потерян, и, по-видимому, навсегда, но зато я очутился среди приятных и добрых людей, по всем признакам вовсе не походивших на дикарей. Правда, меня беспокоила одна вещь: я обнаружил, что, несмотря на хорошее обращение, со мной обходились как с пленником: на пороге моей маленькой комнаты спал воин, вооруженный копьем с медным наконечником.

Прежде чем заснуть, я выглянул сквозь забранное деревянной решеткой отверстие, заменявшее окно, и увидел, что дом расположен на краю обширной площади. Посредине возвышалась огромная темная масса в форме пирамиды высотой более чем сто футов. На вершине этой пирамиды виднелись очертания храма, как я правильно угадал, а перед входом в него горел огонь. Уже засыпая, я все еще раздумывал, для чего понадобилось такое гигантское сооружение и во славу каких богов оно было воздвигнуто?

Утром мне это предстояло узнать.

Здесь следует, пожалуй, рассказать о том, что мне стало известно лишь много времени спустя. Я попал в город Табаско, столицу одной из южных провинций Анауака, расположенную от главного города Теночтитлана, ныне Мехико, на расстоянии нескольких сотен миль. Река, к устью которой меня пригнало, называется Рио-Табаско. Именно здесь высадился Кортес в следующем году. А моим хозяином был касик, или вождь, Табаско, тот самый, что впоследствии подарил Кортесу Марину. Таким образом, я оказался первым белым человеком, жившим среди индейцев, если не считать некоего Агилара; лет за шесть до меня буря выбросила его с несколькими товарищами на юкатанское побережье.

Агилара выручил Кортес, а все остальные были принесены в жертву Уицилопочтли, жестокому богу войны. Но индейцы уже были наслышаны об испанцах и смотрели на них с суеверным ужасом. Примерно за год до этого побережье Юкатана посетил идальго Эрнандес де Кордова, неоднократно сражавшийся с туземцами, а после него, незадолго до моего появления, в устье реки Табаско заходили каравеллы Хуана де Грихальвы. Таким образом, меня приняли за одного из людей этого незнакомого странного племени теулей, как индейцы называли испанцев, а следовательно — за врага, крови которого жаждали их боги.

Освеженный крепким сном, я поднялся с рассветом, умылся и, облачившись в приготовленные для меня полотняные одежды, вышел в большую комнату. Тотчас мне принесли еду, но едва я успел подкрепиться, как в комнату вошел мой хозяин, касик, в сопровождении еще двух людей, вид которых заставил меня содрогнуться от ужаса. Какая-то странная масса склеивала в отвратительный колтун их черные длинные и прямые космы, лица выражали устрашающую жестокость, а черные одежды были расшиты таинственными мистическими знаками кроваво-красного цвета. Все присутствующие, не исключая самого касика, с явным уважением относились к этим людям, разглядывавшим меня с такой свирепой радостью, что кровь стыла в жилах. Один из них приблизился, раскрыл одеяние у меня на груди и, положив омерзительно грязную ладонь на мое тревожно бьющееся сердце, принялся вслух считать его удары, что-то приговаривая. Как я узнал позднее, он говорил, что я очень силен. Все это время его спутник не открывал рта и только одобрительно кивал головой.

Чтобы понять, что здесь происходит, я начал всматриваться в лица окружающих, пытаясь прочесть на них ответ, и вдруг встретился взглядом с глазами Марины. То, что я в них прочел, не оставило у меня ни малейшего сомнения: они были полны страха и жалости. Я понял, что меня ожидает какая-то ужасная смерть. Но прежде чем я успел осознать это до конца и что-либо сделать, жрецы, или, как их называют индейцы, паба, схватили меня и вытащили из дома. Все присутствующие, за исключением касика и Марины, высыпали следом за нами.

Я увидел, что нахожусь на обширном плацу или базарной площади, окруженной красивыми каменными домами; лишь изредка среди них попадались глинобитные хижины. Площадь быстро заполнили толпы народу. Мужчины, женщины и дети — все старались взглянуть, как меня ведут к высокой пирамиде, на вершине которой пылал огонь.

У подножия пирамиды меня втолкнули в небольшую комнату, вырубленную в ее толще. Здесь еще несколько жрецов сорвали с меня всю одежду, кроме набедренной повязки, и возложили мне на голову венок из цветов. В этой комнате уже находилось два других индейца; судя по их искаженным от ужаса лицам, они были тоже обречены на смерть.

Но вот где-то наверху над нашими головами тревожно, громко забил барабан. Нас вывели из комнаты и поместили в середине многочисленной процессии и жрецов так, что я оказался впереди осужденных индейцев. Жрецы затянули какой-то гимн, и мы начали подниматься на пирамиду с уступа на уступ, каждый раз обходя ее вокруг, пока наконец не достигли верхней квадратной площадки со сторонами, равными примерно сорока футам. Отсюда открывался прекрасный вид на раскинувшийся внизу город и окрестности, но мне было не до прелестных пейзажей. Напротив меня, на другом краю площадки, стояли две деревянные башни высотой футов в пятьдесят — храм бога войны Уицилопочтли и храм бога воздуха Кецалькоатля. Сквозь открытые настежь двери храмов виднелись чудовищно уродливые, высеченные из камня фигуры обоих богов, а перед ними на низеньких алтарях плавали в больших золотых блюдах сердца вчерашних жертв. Стены храмов покрывали изнутри омерзительные и страшные изображения. Напротив башен горел на большом алтаре неугасимый огонь, перед алтарем возвышался прямоугольный, выпуклый сверху блок из черного мрамора высотой с обыкновенный стол, какие стоят у нас в харчевнях, а рядом лежал огромный круглый камень с медным кольцом посредине, высеченный в форме жернова футов десяти в поперечнике.

Все это я хорошо запомнил, хотя и не имел времени как следует рассмотреть, потому что едва мы достигли верхней площадки, как меня схватили и поставили на жерновообразный камень. Здесь на меня надели кожаный пояс, привязанный к медному кольцу веревкой как раз такой длины, чтобы я мог свободно перебегать с края на край камня, но не дальше. Затем мне сунули в руки копье с кремневым наконечником, раздали такие же копья двум обреченным индейцам, которые шли следом за мной, и знаками приказали начать бой: индейцы должны были нападать, а я — защищать свой камень.

Я подумал, что, если мне удастся сразить этих несчастных, может быть, меня помилуют, и приготовился убить ни в чем не повинных людей ради спасения своей собственной жизни. Верховный жрец подал знак, приказывая индейцам напасть на меня, однако оба они были настолько напуганы, что не двинулись с места. Тогда жрецы принялись хлестать их кожаными бичами, и несчастные устремились ко мне, крича от боли. Один из индейцев первым достиг камня. Я ударил и пронзил копьем его руку. Выронив свое оружие, он отскочил в сторону, и второй индеец последовал за ним. Они не хотели сражаться, и никакие удары бичей уже не могли их заставить напасть на меня.

Видя, что мужество окончательно покинуло пленников, жрецы решили с ними разделаться. Под громкое пение и музыку они подтащили раненного мной индейца к черному мраморному столу — я уже понял, что это был жертвенный камень, — и опрокинули его на выпуклую верхнюю площадку грудью вверх. Пять жрецов вцепились в несчастного: один держал его за голову, двое — за руки и двое — за ноги. Затем к нему приблизился верховный жрец, облаченный в багряное одеяние, тот самый, что считал удары моего сердца. Пробормотав какое-то заклинание, он взметнул итцтли — изогнутый нож из вулканического стекла, одним ударом вспорол грудь бедного индейца и совершил древний обряд жертвоприношения солнцу.

В это мгновение вся стоявшая внизу многочисленная толпа, перед глазами которой разыгрывали этот кровавый спектакль, простерлась ниц и лежала на земле до тех пор, пока сердце жертвы не опустили на золотое блюдо перед богом Уицилопочтли. Затем страшные жрецы бога набросились на тело жертвы. С дикими криками они дотащили его до края верхней площадки пирамиды, или, правильнее, теокалли, и швырнули вниз так, что оно покатилось по крутому склону. У подножия теокалли труп подхватили какие-то ожидавшие этого момента люди и унесли. В то время я еще не знал, для чего он им нужен.

Тотчас вслед за первой жертвой последовала вторая, и снова толпа на площади благоговейно простерлась ниц. Затем наступил мой черед. Когда жрецы схватили меня, все смешалось перед моими глазами, и я пришел в себя уже на проклятом жертвенном камне. Повиснув на моих руках и ногах и оттягивая назад голову, жрецы не давали мне шевельнуться. Я лежал на спине, выпятив грудь колесом, так что туго натянутая, как на барабане, кожа на ней едва не лопалась. А надо мной стоял сам дьявол в образе человеческом со стеклянным ножом в руке. Никогда не забуду я ни его свирепого лица, искаженного жаждой крови, ни его сверкающих из-под сальных косиц глазок. Откидывая назад свисающие на лоб пряди, жрец медлил. Он примеривался не спеша, покалывая меня ножом в то место, куда хотел нанести удар. Казалось, прошла целая вечность, пока я лежал так, вздрагивая от каждого укола, но вот наконец паба решился и взмахнул ножом.

Словно сквозь туман я видел, как стремительно опускался нож. Последний мой час пробил! Но в этот миг чья-то рука перехватила руку жреца на полдороге, и я услышал тихий голос.

Как видно, то, что он говорил, пришлось жрецу не по вкусу. Пронзительно взвыв, он рванулся, чтобы заколоть меня, но та же рука снова перехватила нож на лету. Жрец ушел в храм Кецалькоатля, а я так и остался распростертый на жертвенном камне, испытывая муки тысячи смертей. Почему меня не убили сразу? Неужели они еще будут меня пытать перед смертью? Одна эта мысль была для меня ужаснее всех агоний.

Я лежал на проклятом черном камне, и лучи солнца жгли мою обнаженную грудь. Снизу доносился отдаленный гул многотысячной толпы. И пока я лежал на этом ужасном ложе, казалось, вся моя жизнь пронеслась перед моими глазами. Я вспомнил тысячи давно забытых мелочей, вспомнил далекое детство, мою клятву, прощальный поцелуй и последние слова Лили, вспомнил, какое лицо было у де Гарсиа, когда меня бросили в море, вспомнил смерть Изабеллы де Сигуенса, и последняя смутная мысль моя была горестным удивлением: почему служители всех богов так жестоки?!

Но вот снова послышался звук шагов, и я поспешно закрыл глаза. Я больше не в силах был видеть этот страшный нож! Однако прошло мгновение, еще мгновение, еще, но удара все не было. Вместо этого меня внезапно отпустили и поставили на ноги, хотя я думал, что ноги уже мне больше никогда не понадобятся, а затем довели до края площадки, потому что сам идти я не мог. Тут мой жрец-палач, прокричав собравшейся у подножия теокалли толпе какие-то слова, заставившие ее зашуметь, как лес от порыва ветра, обнял меня окровавленными руками и поцеловал в лоб.

Только теперь я заметил, что рядом со мной стоит захвативший меня в плен касик, величественный и невозмутимый, с вежливой улыбкой на лице. Улыбаясь, он отдал меня жрецам и теперь все с той же улыбкой вырвал из их рук.

Мне помогли омыться, снова одели, ввели в святилище Кецалькоатля и поставили перед ужасным изваянием этого божества. Пока жрецы бормотали свои молитвы, я стоял неподвижно, не в силах оторвать взгляда от золотого блюда, на котором уже должно было лежать мое сердце. Затем, поддерживая с двух сторон, мне помогли спуститься по огибающей пирамиду лестнице к подножию теокалли, где касик взял меня за руку и повел сквозь толпу. Я заметил, что теперь индейцы смотрят на меня с непонятным благоговением. Первым человеком, встретившим нас в доме касика, была Марина: она обратилась ко мне с какими-то ласковыми словами, но я их не понял. Меня отпустили в мою комнату, и здесь я провел остаток дня, совершенно измученный пережитым волнением. Поистине я попал в страну сатаны!

А теперь время рассказать о том, как мне удалось спастись от жертвенного ножа. Мне помогла Марина. Я приглянулся ей, и она сжалилась над моей страшной участью. Обладая живым умом, Марина сумела избавить меня от смерти.

Когда я уже шел к жертвенному камню, она обратилась к своему хозяину касику и напомнила ему, что император Анауака Монтесума, обеспокоенный появлением теулей, или испанцев, как известно, не раз выражал желание увидеть одного из них. Марина сказала, что я, несомненно, теуль, и Монтесума наверняка разгневается, если меня принесут в жертву в этом отдаленном городе, вместо того чтобы сначала показать ему, а уж потом, если он пожелает, покончить со мной в столице. Касик ей ответил, что речь ее мудра, однако сейчас говорить об этом поздно, потому что жрецы уже завладели мной и вырвать жертву из их рук немыслимо.

— О нет! — возразила Марина. — Надо просто сказать им вот что: они хотят принести теуля в жертву Кецалькоатлю, а Кецалькоатль сам был белокожим.[18] Что если этот теуль — один из его детей? Бог разгневается, когда его сына принесут ему в жертву. Но если даже бог не разгневается, то Монтесума наверняка придет в ярость и отомстит и тебе, и жрецам.

Выслушав Марину, касик понял, что она права, и поспешил подняться на теокалли. Он подоспел как раз вовремя, чтобы остановить занесенный надо мной нож. Сначала верховный жрец ни о чем не хотел слышать и кричал о святотатстве, однако, когда касик растолковал ему, в чем дело, жрец сообразил, что разумнее уступить и не навлекать на себя гнев Монтесумы. Поэтому меня освободили, отвели в святилище, а затем снова показали народу, и паба объявил, что бог признал меня одним из своих сыновей. Этим и объясняется то благоговейное почтение, с которым отныне смотрели на меня индейцы.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Дочь Монтесумы

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дочь Монтесумы. Сердце Мира (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Речь идет о гибели так называемой «Непобедимой армады», флота католической Испании, состоявшей из 130 кораблей с 2400 орудиями и 19 000 солдат, не считая матросов. С 21 по 27 июля 1588 года англичане в трех последовательных сражениях нанесли испанцам значительный урон, а затем внезапный шторм, отогнавший испанские корабли к Оркнейским островам, довершил разгром. — Здесь и далее примеч. перев., если не указано иное.

2

Анауак — древнее туземное название государства ацтеков, расположенного на территории современной Мексики. — Здесь и далее все географические названия и исторические имена, которые автор иногда произвольно сокращает, даются полностью в современной транскрипции.

3

Дрейк Френсис (1545–1595) — английский мореплаватель и пират, получивший за сражения с испанцами дворянский титул сэра. Первым повторил кругосветное путешествие Магеллана, участвовал в разгроме «Непобедимой армады».

4

Гравелин — маленький порт на побережье Франции, близ которого 27 июля 1588 года произошло третье, решающее сражение английского флота с «Непобедимой армадой».

5

В действительности завоеватель Мексики Эрнандо Кортес (1485–1547) до конца своих дней был несметно богат и носил титул герцога.

6

Уицилопочтли — «колдун колибри», бог войны и солнца; Тескатлипока — «дымящееся зеркало», главный бог ацтеков. Обоим богам приносили человеческие жертвы.

7

Эрл — староанглийский титул знатного человека; с XI столетия и до наших дней равнозначен титулу графа.

8

Йомен — свободный крестьянин.

9

То есть Вингфилд имел рост около 176 см.

10

Руслень — узкая площадка снаружи бортов парусного судна, на которой укрепляются ванты.

11

Двадцать пять золотых испанских песо равнялись примерно шестидесяти трем фунтам стерлингов. — Примеч. автора.

12

Подобная жестокость может показаться невероятной и беспрецедентной, однако автор видел сам в музее города Мехико разрубленное на части тело молодой женщины, прежде замурованное в стене монастыря. Там же было найдено и тело ее ребенка. Не совсем ясно, что именно вменяли ей в преступление, однако то, что она была казнена, не оставляет ни малейших сомнений. На теле ее до сих пор сохранились следы веревки, которой она была связана при жизни. Таково было милосердие Церкви в те дни! — Примеч. автора.

13

Здесь и далее речь идет о Вест-Индии.

14

Эспаньола — испанское название острова Гаити.

15

Каракка — средневековое парусно-гребное судно, широко распространенное до XVI века.

16

Карамба — испанское ругательство.

17

Вулканическое стекло, или обсидиан, — вулканическая горная порода черного или красноватого цвета с режущим изломом. Употреблялось с доисторических времен для изготовления наконечников стрел, ножей, скребков и т. п.

18

Кецалькоатль — бог ацтеков, который, по преданию, научил индейцев Анауака всем полезным ремеслам и искусствам, а также политике и управлению государством. Он был белокожим и темноволосым. Покинув Анауак, Кецалькоатль уплыл от его берегов в сказочную страну Тлапаллан на барке из змеиной кожи, но перед отплытием он обещал вернуться со своими многочисленными детьми. Ацтеки помнили это обещание, и, когда появились испанцы, они приняли их за детей Кецалькоатля. Это заблуждение весьма пригодилось испанцам при завоевании Анауака. Возможно, что Кецалькоатль существовал в действительности и был скандинавом. Намеки на посещение викингами Америки можно найти в сагах об Эйрике Рыжем и о Торфинне Карлсоне. — Примеч. автора.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я