Времена жизни. Рассказы

Геннадий Васильев

Новый сборник рассказов Геннадия Васильева – одновременно игра воображения, сведение счетов с капризной действительностью, пример иронического отношения к прошлому, настоящему и к самому себе.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Времена жизни. Рассказы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Геннадий Васильев, 2019

ISBN 978-5-0050-5420-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Дурацкие рассказы. Из старых времен

Дураков на Руси хватало всегда. Веселых, грустных, разных. Один знакомый бард говорил о таком экземпляре: «Дурак! Но какой замечательный!» Цикл под названием «Дурацкие рассказы», конечно, во многом стилизация. Я это подчеркиваю, добавляя: «Из старых времен». Но здесь — не только из старых времен, но из современности, из настоящего. И в наше время хватает тем для рассказов, которые можно назвать дурацкими. И, как это ни странно, часто такие сюжеты очень сильно отдают старым, привычным, узнаваемым. Потому и не стал я менять название цикла. Пусть будет так. Ведь и наши времена когда-то станут старыми

Бочка пива

Мой первый литературный опыт. По мотивам Марка Твена

Этот рассказ я написал давно. Он и стал моим первым прозаическим опытом. Дело было в начале 80-х годов прошлого века. Рассказ был простенький, история списана с натуры, как я услышал ее в изложении очевидца — нашего Кузьмича. Мы с моим другом Антоном работали тогда на стройке, в бригаде плотников-бетонщиков. Работать нам было неохота, мы мнили себя литераторами, в вагончике, в котором жили втроем — с нами еще Леха, он был отделочником и работал в другой бригаде, на другом участке — постоянно собиралась публика, которую мы определяли как богему. Мы читали стихи, пели под гитару, иногда слушали классическую музыку на примитивном проигрывателе — проигрыватель часто ломался, да и пластинок было мало. Ну и, конечно, сочиняли. Часто — ночами, поэтому регулярно опаздывали на работу. Бригадир косо на нас поглядывал, но молчал до поры.

В бригаде был один старый (старый — по нашим меркам: два года до пенсии; мы-то, сопляки, только-только подбирались к своему 25-летию), кадровый рабочий. Звали его Анатолий Кузьмич, или просто Кузьмич. Он был сухонький, невысокий, но жилистый и рукастый. Плотник-бетонщик он был высшего разряда, а еще — каменщик, стропальщик и Бог знает кто. И великий мастер травить анекдоты, а чаще того — истории из жизни. И вот однажды после обеда, когда бригада перекуривала в вагончике, бригадир Володя попросил:

— Кузьмич, расскажи молодежи, как в прошлом году тебя милиция замела за доброту твою!

Кузьмич разогнал ладонью чужой дым — сам не курил, — рассказал незамысловатую, но действительно смешную историю. В эпоху повального дефицита — а я рассказываю про то время, про ту эпоху — пиво, например, в нашем небольшом поселке было событием. И вот привезли в выходной пиво, а у Кузьмича на тот момент случились шальные деньги — что-то кому-то где-то построил или отремонтировал, — проходил мимо машины, с кузова которой это пиво продавали. Из деревянной бочки наливали в бидоны. У машины, конечно, толпились мужики. Черт ли Кузьмича дернул или бес нашептал, только пошелестел он в кармане своими сбережениями, подошел к машине сбоку и говорит продавщице:

— А продай мне бочку!

Та не поняла сначала — думала, он пустую бочку просит. А когда поняла — растерялась. Ну и продала. Кузьмич мужиков попросил, те сняли бочку, не понимая еще — в чем дело. Он ее раскупорил, попросил у водителя шланг чистый — не тот, через который он бензин сливает, — вставил шланг в бочку и говорит мужикам:

— Угощайтесь!

Те оторопели. А когда поняли, что он им бесплатное угощение предлагает — ну, тут пир и пошел.

— Только я с тех пор понял: халява — самое страшное для нашего человека, — говорит Кузьмич. — Они сначала-то очереди держались, а как бочка убывать стала — давай друг друга отталкивать. Я было вмешался — ну, прилетело мне.

А кончилось и вовсе смешно, хотя и грустно. Неподалеку от площади, где злосчастная машина с пивом стояла, находилось отделение милиции. Из окна блюстители увидели непорядок, вышел молоденький сержантик, мужиков усмирил — и спрашивает у продавщицы: кто, мол, инициатор беспорядков? Та и укажи на Кузьмича. Ну, его и загребли, а за сопротивление — не хотел он идти, все пытался рассказать — как на самом деле было — еще и пятнадцать суток влепили.

— А у нас — объект срочный, сдача, — это уже Володя, — пришлось аж через начальника стройки его из каталажки вызволять.

Мы в вагончике над историей посмеялись, пошли работать. А потом я написал про это художественный рассказ, кое-что изменив и приукрасив, конечно, и понес в редакцию.

Рассказ у меня не приняли. Заместитель редактора районной газеты, куда я принес рассказ, ничего толком сказать не могла сначала. Долго шелестела бумажками, хотя рассказ был всего на двух страничках. Потом вздохнула:

— Приходи завтра, поговорим.

О чем было говорить? Ну нет — так и сказала бы: «Не подходит!»

Я пришел завтра. Уже по тому, как тяжело и брюзгливо кряхтели под моими шагами ступени скрипучей лестницы, поднимая меня на второй этаж, я понял: ничего хорошего меня не ждет. И заранее жалел об этом. Рассказ был принесен с дальним прицелом, я очень хотел устроиться на работу в эту газету. Но редактор, нестарый, сорокапятилетний примерно мужик с убегающим взглядом, брать меня упорно не желал. И не отсутствие образования было тому виной — половина его корреспондентов не имела журналистского образования (район — не город), — а что-то другое, о чем он не говорил. И вот теперь тяжкое бремя ответственности за очередной отказ он переложил на хрупкие плечи своей замши, слабой и доброй женщины. А сам ушел в отпуск. Она бы, может, и напечатала, да и на работу бы взяла, пожалуй, но — установка.

В кабинете заместителя редактора, кроме нее, был еще один человек, я его узнал. Это был парторг стройки. Он иногда приходил к нам в вагончик, в котором мы жили втроем с моими друзьями, приходил чаще всего в отсутствие меня и Антона, специально стараясь застать на месте одного только Леху, который часто работал в ночную смену. Леха с виду казался простаком, и парторг пытался этим воспользоваться. За нашим вагончиком гуляла по стройке и поселку (потом он стал городом) дурная слава: будто были мы не то диссидентами, не то сионистами, и собирались у нас темные личности. Диссидентами мы были, наверно, потому, что часто громко вслух читали Евтушенко и Вознесенского, которые нам тогда казались самыми смелыми на поэтическое слово, а сионистами — потому что к нам часто действительно приходили две «темные личности», два московских еврея, люди живые, в меру просвещенные, а по условиям поселка — так просвещенные сверх всякой меры. Я их называть по именам не стану, они нам дальше в повествовании не понадобятся.

Парторг примитивно пытался расколоть нашего Леху на какое-нибудь нечаянное признание. Он просил налить себе чаю — отказать ему Леха не мог, парторг стройки, а вагончик — ведомственный, — потом поднимал к потолку глаза и, как бы вспоминая что-то, произносил, например:

— Я входил вместо дикого зверя в клетку,

выжигал свой срок и кликуху огнем в бараке,

жил у моря, играл в рулетку,

обедал Бог знает с кем во фраке, — и спрашивал у Лехи: — Как там дальше — не помнишь?

Леха местами был человеком девственным в части культуры, но кое-что знал. Неиздаваемый еще Бродский у нас в рукописях водился. И простаком Леха не был. Он, конечно, мог сказать парторгу, что у автора — не «огнем», а «гвоздем», и не «Бог знает с кем», а «черт знает с кем», — но зачем? Леха наивно спрашивал:

— Это же из «Братской ГЭС» Евтушенко? Нет, что-то дальше не помню…

Раздосадованный парторг уходил, не допив чай и бормоча под нос:

— Навезут дурачков из провинции!..

Его короткий и несгибаемый ум не в состоянии был понять, что его «развели».

Вот такой человек сидел передо мной в кресле редакторской замши, а та робко притулилась на стульчике у стола. Как только я вошел, она вскочила, сказала:

— Я на минуту выйду к корректорам! — и больше уже не появлялась до конца нашей беседы.

А беседа была такая.

Парторг… чужой фамилией я его называть не стану, потому что любую фамилию он замарает, а его настоящую говорить брезгую, пусть будет: К. Так вот. Парторг К. сразу взял быка за рога. Он долго и тяжело на меня смотрел, долго и тяжело молчал — видимо, он так себе представлял психологическое давление. Потом взял с замредакторского стола два уже не совсем свежих листка с моим рассказом, подержал их перед глазами, как бы измеряя еще раз глубину моего нравственного падения, брезгливо положил листки на стол, спросил:

— Вот ты… вы понимаете — ЧТО вы написали?

Я пожал плечами:

— Рассказ. С натуры. Это реальный случай.

— Правда жизни, значит? — К. снова построил тяжелый взгляд. — Правда жизни и художественная правда — не одно и то же! Художественная правда — это… это — не правда жизни! Это — художественная правда!

Он чеканил бессмысленные слова, я смотрел на него с изумлением. Зачем звали-то? Рассказ — совершенно бытовой, претендующий на смешное, причем тут правда-неправда?

Парторг неожиданно встал, подошел ко мне вплотную — я забыл сказать, что все это время я так и стоял посреди кабинета, как вошел. Он подошел ко мне вплотную и вдруг спросил:

— Вы там общаетесь с этими… евреями двумя — кто они такие?

(Все-таки пригодились они в повествовании: Гуревич и Бейлин.)

— Вот эти — Гуревич и Бейлин, — они кто такие? — снова спросил парторг и придвинулся еще ближе.

Я снова пожал плечами:

— Наши друзья. А чем они вам не угодили-то? Они в стройуправлении работают, специалисты оба, один инженер, второй…

— Да знаю я — кто они такие! — раздраженно замахал рукой К. — Что вы мне тут рассказываете их автобиографию!

— Так вы же спрашиваете — кто они…

— Я спрашиваю в идеологическом смысле! — отчеканил парторг. — Кто они? К чему они вас ведут? Чему учат? Что подсовывают?

Я начал понимать — о чем он, и меня стал разбирать смех.

— А, вот вы о чем, — я сделал вид, что оживился. — Да, действительно подсовывают. Надоели уже, деваться некуда. Вот, «Братскую ГЭС» недавно вслух читали, помните, есть там — про рабов, про пирамиды…

Парторг свирепо уставился на меня, почти закричал:

— Что вы — сговорились?! «Братская ГЭС»… Знаю я, какая ГЭС у вас там… братская…

Он закончил неожиданно, но так, что мне запомнилось на всю жизнь:

— Мой вам совет: читайте поэта Михаила Дудина. А с этими товарищами вам лучше порвать навсегда. Общение с ними заведет вас в идеологическое болото, — последняя фраза прозвучала почти торжественно.

На этом мы и расстались. Замредактора так и не вернулась в свой кабинет: стыдно ей было, видимо. Я понял, что на работу в газету меня не возьмут из-за моей склонности очернять действительность.

И вот прошли годы, началась перестройка, другая жизнь — и я снова вспомнил про свой рассказ. Теперь на «очернительство советской действительности» наверху смотрели очень даже положительно, и всякий, самый мелкий издатель, старался быть, как теперь говорят, в тренде, а тогда говорили — на гребне.

Газета к тому времени разделилась на районную и городскую (поселок стал городом), и бывшая замредактора стала редактором районной газеты. Теперь она сама определяла — кого печатать, а кому отказывать. Приняла она меня с распростертыми, про тот случай не вспоминала, и рассказ мой, не читая, прямо при мне отправила в набор. Сказала прийти завтра — вычитать гранки.

Я, как и несколько лет назад, пришел завтра. Ступени скрипели все так же подозрительно и недоброжелательно. Я насторожился. И не зря.

В кабинете редакторши (кабинет-то остался прежний, в котором она еще замшей сиживала), кроме нее, сидел еще Иван Юрьевич Кононенко, матерый, опытный журналист-сельхозник. Про Ивана Юрьевича ходили легенды: будто он по одному внешнему виду каравая мог отличить — из какой муки тот был испечен, а по срезу говядины сказать — чем коровушку кормили при жизни и на каком году ее этой жизни лишили.

И еще кое-чем был знаменит Иван Юрьевич Кононенко в журналистских кругах. Он никогда не писал газетный материал объемом меньше, чем на полосу. На работу он всегда приходил, неся с собой в портфеле литровую банку бражки, ставил ее в стол — и писал, отхлебывая. К концу дня был весел и непринужден. Впрочем, материалы его выходили добротные, в них невозможно было найти фактических ошибок, и поэтому районные аграрии, со многими из которых он был на «ты», его уважали.

Вот такой человек теперь сидел передо мной — и улыбался блаженно.

— Здорово! — Иван Юрьевич встал, протянул руку. — Садись, поговорим.

Редакторша сказала:

— Я на минутку к корректорам! — и вышла.

Ничего еще не понимая, я все-таки забеспокоился.

— Я тут случайно в наборе твой рассказ увидел… — задумчиво сказал Иван Юрьевич и замолчал. Он рассматривал меня некоторое время, потом взял гранки (гранки! мой рассказ уже был набран, уже был готов пойти к читателям!), положил их перед собой.

— Давай я тут некоторые… избранные места прочту, обсудим.

Я начал заводиться.

— А чего обсуждать-то? Все с натуры писано. Не подходит рассказ — ну, пусть мне редактор об этом скажет, я в другое место отнесу… в журнал отправлю.

— Ну, можно и так, — весело сказал Кононенко и вдруг засмеялся. — Слушай, а ты правда не читал у Марка Твена «Как я редактировал сельскохозяйственную газету», нет?

— Не читал и не собираюсь! — ответил я раздраженно. — Сатира-юмор — это не мое, я считаю, жизнь заслуживает серьезного к ней отношения!

Кононенко изумленно уставился на меня.

— Жизнь заслуживает серьезного отношения? Ну, старик, ничего смешнее я еще не слышал… Ладно, черт с тобой, — он убрал ухмылку. — Давай тогда говорить серьезно. Вот у тебя тут есть портреты мужиков — очень колоритные. Они же сельские, мужики-то эти, так я понимаю? Ну, они у тебя тут — трактористы, дояры, скотники…

Я кивнул согласно.

— Сельские.

— И они такие… передовики производства в основном, да?

— Ну да. Это — чтобы контраст построить: типа — передовики производства на работе — а вот бытовая ситуация, соблазн небольшой — и они уже ведут себя, как…

— Ну да, ну да, как скоты! — весело закончил Кононенко и опять почему-то засмеялся. Но тут же снова посерьезнел. — Тут у тебя один передовик «с бородой ежиком» — кстати, как это — «борода ежиком»? Ну, неважно. Так он у тебя экономит в сезон на тракторе ДТ-75 тонну бензина. Крутой мужик. Кстати, трактор ДТ-75 работает не на бензине, а на дизельном топливе, которое в просторечии называют соляркой. Да ладно, пускай и это неважно. Но вот тут дояр есть — шедевр! Доска почета по нему плачет и выставка достижений… Он у тебя доит от одной коровы по центнеру молока за раз. Ну, в Израиле, я читал, действительно случается годовой надой до 12000 литров от коровы, делим на месяц, получаем 1000, делим на количество дней… ну, центнер-то все равно не выходит! А мы — не в Израиле, в Сибири. Ты бы хоть поинтересовался у кого. Да хоть у меня.

Иван Юрьевич как-то враз утратил веселье, говорил он со мной, скорее, уже грустно. А я, пристыженный и бездарный, сидел перед ним дурак-дураком.

— Ну, больше тебя мучить не буду, только одно вот еще замечание. У тебя герой-то, Петрович, откуда деньги на пиво взял — от вырученной картошки?

— Так сдают же картошку-то, каждый год сдают, сам видел…

— Сдают, — согласился Кононенко. — Верю, что видел. В календарь смотрел — когда видел-то? У тебя в рассказе дело происходит в середине июня. Картошку у нас когда копают, в Сибири? Эх… — он безнадежно и как-то обиженно даже махнул рукой. Отдал мне полосу с гранками рассказа — если сначала мне запах типографской краски казался приятным и обнадеживающим, теперь краска неприятно воняла, и больше ничего. — Ты свой рассказ в таком виде никому больше не показывай. Я — добрый. Другие побить могут.

Я вышел из редакции, оглушенный, пристыженный, униженный — кем? чем? — собственной бездарностью и глупостью. Понятно было, что после такого… дебюта меня не возьмут в эту газету даже курьером. Лить мне пожизненно бетон, класть кривую кирпичную кладку (она у меня получалась исключительно кривая), писать графоманские строчки ночами: «Даль голубая, синь бесконечная, Травы в слезинках росы… Здравствуй, Сибирь, моя, добрая, вечная, Я — твой хозяин и сын!» — было у меня такое стихотворение…

«Напиться, что ли?» — подумал я и побрел к магазину, где торговали вином. Вчера на стройке выдали получку, и деньги у меня были.

А в магазин завезли пиво. Его продавали из деревянной бочки. Сверху был ввинчен специальный кран, и пиво разливали в банки, бидоны. Мужики толпились, очередь была человек сорок. И вдруг меня осенило: «Вот он, момент искупления!» Почему «искупления»? А шут его знает! Но так я подумал тогда.

С трудом протолкавшись сквозь плотную железобетонную очередь («мужики, я только спросить, честное слово!») к продавщице, свирепой от внезапно навалившейся работы, я спросил:

— Если я бочку куплю — сколько стоить будет?

Та не поняла сначала, потом до нее дошло, что ей же меньше работы, она быстро посчитала, зарплаты моей хватило с лихвой и еще много осталось. Бочку по моей просьбе выкатили на площадь перед магазином («Ты только кран потом мне верни!» — строго и счастливо наказала продавщица), я громко крикнул: «Мужики, угощаю, наливайте, пейте даром!» Поняли не сразу, а когда поняли — пир пошел тут же, пить стали, не отходя, и по-новой становились в очередь. А я, довольный, со стороны наблюдал за всем. Даже желание выпить пропало: так стало мне хорошо.

Помаленьку бочка пустела, в толпе началось волнение. Стали друг друга отпихивать, ругаться начали. Я забеспокоился: «Мужики, да всем хватит, вы чего!» — и тут же получил в ухо. Обернулся — передо мной стоял невысокого роста мужичонка, и борода у него была — ежиком, напрасно Кононенко говорил — «так не бывает!» Всяко бывает. Мужичонка на меня злобно глядел и цедил сквозь зубы: «Провокатор! Я тебя, суку…» — и снова норовил дать мне в ухо.

Спас меня участковый. Видимо, его вызвала продавщица. Он подошел сразу ко мне, крепко взял под руку, отвел в сторону.

— Ты пиво купил?

Я кивнул.

— Пошли. Хулиганство оформлять будем.

…В «обезъяннике», куда обычно собирали алкашей и бомжей, я сначала долго не мог прийти в себя от такого поворота собственного сюжета.

А потом стал смеяться. Я понял, что многого в этой жизни еще не знаю. И не только потому, что ничему и никогда не учился — просто потому, что жизнь не вижу, хотя и смотрю на нее.

Я понял, что жизни, как любой науке, надо учиться.

И я стал учиться жизни.

Меч карающий

Конспект одной жизни

1

В детстве он тонул. Да кто не тонул в детстве? В речном затоне формировали плоты, потом их тащили по реке буксиры в неведомую даль. Бревна для плотов — лиственница ли, сосна мачтовая, он не знал — свободно плавали у берега, оцепленные, чтобы не унесло течением. Целое поле. По древесному полю можно было бегать, имея сноровку: мокрые бревна крутились в воде, и надо было успеть перепрыгнуть на другое, прежде чем бревно под тобой повернется мокрым боком. Он не успел и провалился между. Бревно под руками крутилось, удержать его было невозможно, и он тонул. Плавать не умел. Обиднее всего, что все происходило в трех метрах от берега. Напуганные друзья-пацаны бегали у кромки воды и кричали: «Тонет!» Спас его соседкин квартирант. В два прыжка перемахнул расстояние, отделявшее от берега, схватил под мышки, швырнул на траву. Глянул в выпученные глаза — и влепил подзатыльник, от которого он на секунду ослеп.

— По гроб жизни должен будешь мне, пацан! — сказал спаситель и ушел, матерясь.

Благодарность за спасение смешалась с чувством безотчетной неприязни. Выходит, тот его в долг спас. А долг — то, что рано или поздно придется возвращать. По малости лет он, конечно, не мог так думать. Думал потом, когда вспоминал. Бревна еще долго крутились перед глазами, готовясь накрыть его навсегда. И затылок ныл, вспоминая подзатыльник.

Этот квартирант, снимавший у бабки-соседки угол, был студент техникума. Странный человек. Однажды бабка застала его лежащим головой на пороге — глаза закрыты, язык вывален, пена. Эпилептический припадок. Бабка с перепугу села на пол и заплакала. Он открыл глаза, спрятал язык, вытер пену: «Чего плачешь, старая? Не плакать — „скорую“ вызывать надо. Репетиция это была. В следующий раз за врачом беги». Она не поняла ничего. Стала относиться к квартиранту с боязнью. Но гнать не торопилась: ждала обещанных денег. Он задолжал, клялся уплатить вдвое: «Работа у меня тут наклевывается денежная, заживем! Долг отдам и еще сверху посеребрю!» Она и ждала.

А его посадили.

Когда милиция приехала, завыла сиреной, он снова упал на порог, спросил: «Помнишь, что говорил? За врачом беги, не то…» — и погрозил волосатым кулаком. Вывалил язык, пустил пену, закрыл глаза, задышал припадочно. Бабка милиционеров встретила, икая от страха. Молча показала на припадочного. Старший подошел к телу, отвернул веки. Пнул несильно в ребро:

— Вставай, эпилептик сраный! Не знаешь даже, что при припадке глаза закатываются. Сестра у меня болезнью этой болеет. Нашел, кого дурить.

Квартирант перестал придуриваться, дал надеть на себя наручники. Бабка схватила его за рукав:

— А деньги?

Тот криво усмехнулся, кивнул на милиционеров:

— У них теперь проси, старая. А за меня свечку поставь, если умеешь.

Тут же провели обыск. В середине толстой книги «История Коммунистической партии Советского Союза» страницы были причудливо вырезаны. Контур напоминал пистолет. Пистолет в эту нишу и помещался. Только теперь его не было.

— Твое оружие? — негромко спросил старший, вынимая из сумки целлофановый пакет с черным предметом. На арестованного он не глядел.

Тот снова усмехнулся, не ответил. Старший так же не глядя и, кажется, несильно ткнул предметом в живот — студент охнул, согнулся, двое других в форме его подхватили. Старший махнул рукой — парня увели в машину.

Перепуганную бабку ни о чем спрашивать не стали. Зато она насмелилась, спросила — что натворил-то? Милиционер посмотрел на нее внимательно, вдруг снял фуражку, сел:

— А расскажу, пожалуй.

Студент с двумя такими же, как он, совершил вооруженное ограбление. Это по науке. На деле же они остановили на дороге ехавшего с фермы тракториста, думали — он с зарплатой. Грозя самодельным пистолетом, согнали с трактора. Мужик оказался с норовом, как-то исхитрился прихватить из кабины монтировку, выбил пистолет, стал охаживать ближайшего. Двое других, однако, подмяли его, оглушили, вывернули карманы. Денег у тракториста оказалось — 15 копеек, и те одной монетой. От вскипевшей злости и нахлынувшего страха троица изуродовала мужика его же монтировкой до полусмерти и скрылась, забыв пистолет. В больнице тракторист умер.

Бабка охала: вот кого приютила, вот какая работа денежная у него «наклевывалась»… И некстати вспомнила:

— Он тут недавно мальчонку соседского из речки спас: тонул…

Старший покривился:

— Может, зачтется ему… на том свете.

2

В одиннадцать лет его чуть не зажалили до смерти пчелы. Родители расходились, порознь оба переехали из Сибири в Нечерноземье, здесь сошлись опять. Лето в этих краях — жаркое, сухое. Знойным днем забрел на совхозную пасеку. Были на нем одни трикотажные штаны, закатанные по колено. Пчелы возмущенно погалдели — и обрушились на лоснящийся потом торс. Сперва он от них отмахивался, потом побежал в панике, а после уже ничего почти не чувствовал, только выл и катался в овсе, теряя силы. Спасли его командированные на уборочную городские водители. Кто-то увидел издалека, сначала не понял — чего это пацан так мечется, а догадавшись, погнал грузовик на всей скорости, схватил мальчика, забросил в кузов — и снова по газам. Привез сразу в медпункт. Из кузова его вынесли, самому спуститься не было сил. Тело билось, как под током. Ни говорить, ни соображать он не мог, только всхлипывал без слез. Прихрамывающий отец, заведовавший медпунктом, подхватил на руки, уложил на кушетку. Вызвали «скорую» из района, та приехала быстро. Его увезли в больницу. Три дня полоскало непрерывно, только успевали тазики оттаскивать. Во рту стоял противный вкус пчелиного яда. На одной руке отец выдернул пятьдесят шесть пчелиных жал. Дальше считать не стал. Получалось, что ради его погибели своих жизней не пожалели сотни три полосатых тружениц.

Навестить приехал водитель того грузовика — с опухшей и перекошенной физиономией, заплывшим глазом. Пяток пчел подарили свои жала и спасителю. Сам же пострадавший не опух ничуть. Врачи качали головами: «Феномен! Теперь никакой ревматизм не страшен!»

Бездетный водитель, не зная, чем утешить спасенного подростка, привез баночку меда. Пчелиного. Он увидел — и заплакал. Тот смешался, ушел, кляня себя.

Долго потом еще, наказанный пчелами, не мог он видеть мед, переносить его запах. Не мог ходить на колонку за водой: к ней всегда летом слетались на водопой не пчелы, так осы.

А пасека скоро сгорела. В валках на поле загорелся хлеб, огонь мгновенно добрался до ульев, и через пару часов от пасеки остались дымящиеся головешки. Пасечник, который каждому улью дал «семейную» фамилию, а с пчелами четверть века общался без дымокура и защитной сетки, слег от горя.

3

Через год он подхватил стригущий лишай. Купались в пруду, где пастухи поили коров. Больше в тех краях купаться было негде. Коровы и занесли заразу в воду. Перед школой, накануне 1 сентября, родители отправили его в район стричься. Парикмахерша, только успев запустить машинку в отросшую за лето шевелюру, охнула:

— Господи! У тебя же вся голова в лишае! Что ж мне с машинкой-то теперь делать, ее же стерилизовать придется!

Еще поохав, она все-таки достригла его и сказала:

— Дуй домой скорее, скажи родителям — пусть в больницу тебя везут!

Он по малолетству и легкости восприятия жизни ничего не понял. Приехал домой на попутке — шофер всю дорогу косился на его пятнистую голову. На высоком, выше взрослого роста, крыльце стоял отец. Глянул на него сверху, посерел лицом. Вынес из дома берет, строго приказал не снимать ни в каком случае. Наутро повез за сто километров в специальную больницу, где лечили кожные болезни.

Больница была детской. Мест не хватало, и в переполненных палатах спали иногда по два человека на кровати. Мимо процедурного кабинета старались лишний раз не проходить: оттуда все время слышались детские крики и плач. Там рвали волосы. Сначала голову намазывали вонючей черной мазью, бинтовали, корни волос от мази размягчались, потом юного пациента сажали на низкий табурет, сестра или медбрат накрепко зажимали голову меж своих колен — и пинцетом выдергивали волосы. Процедура варварская, но, объясняли детям, необходимая. Иначе стригущий лишай не вылечить.

Постоянная боль, вонь от мази, духота и смрад в палатах вызывали у детей раздражение и злость. Те, что повзрослее, нередко дрались между собой, а если не было повода подраться — издевались над мелкими. Все дети были лысыми, носили перепачканные мазью панамы, и в общем туалете, не делившемся на «мальчиковый» и «девочкин», нелегко было различить — кто сидит орлом на толчке, мальчик или девочка?

Больница была далеко, и мать сумела приехать только раз. Увидела — ужаснулась. Она сама работала медсестрой и понимала, что в таких условиях его не только не вылечат как следует, а снабдят чем-нибудь похуже: разновидностей этой кожной болезни очень много. Несмотря на расстояние, она через два дня приехала снова, привезла одежду, тайно переодела его в палате, вывела за ворота — и вернулась в больницу требовать выписку. Главврач долго сопротивлялся, боясь ответственности, в конце концов плюнул, приказал выдать выписку, а наедине неожиданно сказал:

— Вы правильно сделали. Мы его здесь залечим. Всю жизнь потом мучиться будет.

Отец сходил в школу, договорился с директором, что ему разрешат сидеть на уроках, не снимая берета. Аргумент прозвучал убедительно: его изуродованная голова напугает кого угодно. Директор отдал устное распоряжение, учителя провели беседы с учениками, и скоро его берет перестали замечать.

Все, кроме одного. Тот был старше двумя классами, здоровее физически, и при каждом удобном случае, когда рядом не было взрослых, норовил стащить с его головы берет. Издевательски смеялся, приглашая к веселью других. Он плакал от злости и бессилия. Родителям не жаловался: не видел смысла.

Вылечить болячку в больнице успели, но предупредили: волосы, скорее всего, никогда не отрастут. Отец, прирожденный лекарь, хоть и без высшего образования, что-то покумекал — и раз в неделю стал брить ему голову. Сначала было больно, потом кожа привыкла. После десятого или пятнадцатого бритья волосы вдруг полезли, да такие, каких у него отродясь не было. Курчавые, жесткие, норовистые. Началась другая мука — каждое утро их расчесывать. Мелкая расческа не брала вовсе, но и крупной они слушались неохотно. Зато шевелюра обещала вырасти такая, что на него стали обращать внимание девчонки и даже девушки.

Мучитель-старшеклассник, наконец, от него отвязался.

А спустя годы его недруга и самого настигла беда. Службу в армии он проходил в Семипалатинске. Во время очередных испытаний случилась авария, воин надышался страшным веществом гептилом. Он не только облысел за месяц, но заработал туберкулез, который развивался стремительно. Комиссовать его не успели: умер в госпитале.

4

Призвали в армию и моего героя. На пересылке, обритый, стоял, ежился от осеннего холода. Покупатель-старлей скомандовал:

— Кто на трубе играл на гражданке — шаг вперед!

Не думая, сделал шаг. Забрали в музыкальную роту. Позже испугался, подошел к покупателю уже в вагоне, по пути к месту:

— Товарищ старший лейтенант, пошутил я, не играл сроду, только на баяне умею, и то плохо.

Старлей посмотрел весело и нетрезво:

— В армии как? Не можешь — научим, не хочешь — заставим… — Развернул, легким пинком под зад отправил на место в вагоне. — Иди, музыкант. Радуйся, что не в стройбат.

Пришлось выучиться. Играл на тубе. Во время исполнения гимна выпустил из инструмента неприличный звук. Легко отделался: дали по голове тубой, отправили грести снег на плацу. Мимо проходил полкан. Он отдал командиру честь лопатой. Тот остановился, изумленный.

— Ты что солдат? Ты е… нулся?

— Так точно, товарищ полковник! — отчеканил, не выпуская лопаты, отдавая честь левой рукой. — Меня тубой е… нули.

— Что?! — взревел полкан.

Прямо с плаца отправился на губу. Фамилия полковника была Тубо.

На гауптвпхте провел два дня. Дурным голосом орал похабные песни. Предупредили. Не внял. Караул сменился. На второй день зашел сержант — начальник караула.

— Поешь?

— Так точно!

— Поплясать не хочешь?

— Никак нет!

— Придется, — вздохнул сержант и сильно пнул в промежность.

Ударился о стену, сел на задницу, успел сказать:

— Лишил наследников, козел… — и потерял сознание.

Пришел в себя в госпитале. Промежность распухла так, что вставать не мог. Лечили долго. Пока лечили, узнал: сержанта, что его пнул, судили и отправили в дисбат. Была в разгаре борьба с неуставными взаимоотношениями.

5

Комиссовали по неспособности к строевой. Вернулся в родной совхоз, стал работать. В память о воинской службе ходил слегка нараскаряку и о потомстве не думал. Скоро остался один, родители ушли друг за другом, оставив ему старый дом с высоким крыльцом. Вся жизнь его теперь была — дом и трактор, в котором души не чаял. Тот ему платил тем же, не ломался, не подводил, позволял ежегодно держать первенство в соревновании, завешивать стену грамотами и вымпелами, получать премии.

Работу свою любил не только за награды и премии, за дополнительные деньги, которые никогда не лишни. Любил, что работал не в бригаде, а по индивидуальным нарядам, мог целую смену не видеть никого, орать от души песни, не боясь никого напугать. Слухом природа обделила. Любил просторы деревенские, поля, колки березовые, редкие леса. Жизнь свою любил, которая — он считал — удалась. Праздники встречал всегда один, почти не пил. Только в Новый год — бокал шампанского под речь первого лица, рюмку соседской самогонки — под горячее, и — телевизор. Этого хватало. Одиночество его не тревожило. Он и не думал о том, что одинок.

Как-то раз весь день возил силос от силосной ямы на ферму. Подъезжал, разворачивался тележкой, погрузчик нагребал корм, он вез его к коровникам. Увлекся и забыл, что сегодня получка, что надо было до конца дня подъехать к кассе за деньгами. Закончил уже почти затемно, махнул рукой — ладно, завтра, никуда деньги не денутся. По пути в гараж, в лесочке, через который шла дорога, его остановили трое. Махнули рукой. Он выжал сцепление, остановил трактор — мало ли что, — высунул голову из кабины. Один вскочил на гусеницу, сунул в нос пистолет:

— Давай по-тихому: ты нам — деньги, мы тебе — жизнь.

Хотел было сказать — нету денег, не успел получить. Понял: не поверят.

— Ладно, сейчас вылезу только, тут неудобно. Ты там посвети пока. Я человек мирный, если со мной по-хорошему — что ж не поделиться.

Парень соскочил вниз, достал фонарик, переложил пистолет в левую руку. В это время он сверху огрел его монтировкой, пистолет выпал, парень схватился за руку.

— Я вам, б… дям, покажу сейчас деньги! — и стал охаживать молодца. А об остальных забыл…

Его сбили с ног, отобрали монтировку, оглушили, вывернули карманы. В карманах оказались 15 копеек одной монетой.

— У, сука! — зарычал тот, которого он приласкал монтировкой.

Его изуродованное тело нашли утром, рядом с ворчащим трактором. Он был еще жив.

Умер по пути в больницу.

Карающий меч впервые промахнулся.

простая история

Жили они на первом этаже. Удобно: вышел из подъезда — и сразу простор. Речка напротив, сквер… Хорошо! Ни от лифта не зависишь, ни от мусоропровода.

Они хорошо жили. Всего было в достатке — и продуктов, и материальных ценностей. Он хорошо зарабатывал: был начальником цеха на крупном заводе, ему платили за явку — ничего уже не нужно было делать, командовать было не надо, все его подчиненные и так знали свою работу. И только при утренней встрече кланялись непринужденно: «Здрассьте, Иван Васильевич!» Он отвечал отмашкой от правого плеча.

И весь день потом играл на компьютере — то просто пасьянс раскладывал, то чего посложнее. Хорошо ему было так вот работать — приходишь, все уже отлажено, и делать ничего не надо, только следить, чтобы никто не отлынивал и чтобы план выполнялся. Но и на это есть — мастера участков. Они ему докладывали, а он уж принимал меры, если надо. В последнее время мер принимать было не к кому, работать все научились, за место держались зубами, и он совсем успокоился. Раскладывал пасьянс.

И вдруг его поперли. Не за то, что не работал и не дорабатывал. Просто сменился собственник у завода — и поперли всех, кто управлял хоть чем-то. Хоть и цехом. Новый директор, нанятый новым собственником, на первом собрании сказал, перечисляя персоны: «Я вас в своей команде не вижу». И вычеркнул из списка. Он хотел спросить — почему — но взгляд директора был суров и непреклонен. И он сдался.

Запил. Недолго пил, пару недель. Жена сочувствовала и не очень укоряла. Понимала: стресс. Все-таки однажды утром, когда он маялся очередным похмельем, осторожно погладила по голове.

— Вань, может, уже все? Хватит?

Он медленно повернул голову.

— Хватит, говоришь… Да, наверно…

Но шок от увольнения прошел не скоро.

Выходное пособие выдали достойное. Он умудрился пропить и его — так был потрясен. Сначала пропивали с женой в кабаке. Она все говорила:

— Вань, ну чего ты так колотишься? Ты ж на все руки мастер. Найдешь себе другую работу. Все ты умеешь, а время нынче рыночное — применишь себя, и зарабатывать научишься, и вообще. Проживем же, Вань!

Он говорил:

— Ага… — и рассеянно крутил бокал на тонкой ножке с белым вином. — Проживем, конечно…

Остатки пособия пропил один, в тишине, дома, закусывая чем придется.

Работу он не нашел. Не случилось. Выставил в интернете резюме, написал во все сети. Приглашали на собеседования. Спрашивали — кем был, что умеешь? Отвечал: был начальником цеха. Терпеливо ждали ответа на второй вопрос. Пожимал плечами: «Когда-то был токарем высшего разряда, точил на станке не только гайки-болты, но всякие виртуозные штучки. Потом вот стал начальником…» Понимающе кивали. Говорили: «Мы вам позвоним». Не звонили.

Стояло жаркое лето. Такое жаркое, какое в Восточной Сибири бывает если не раз в сто лет, то все равно редко. Он сидел дома, пил пиво из горлышка и думал. «Ну, что я могу? — думал он. — На работу меня не берут. Жена — школьный учитель. Я, выходит, вообще никто. Ну, а раз никто — может, и превратиться в ничто?» Много раз его эта мысль посещала.

Жена сказала как-то:

— Ваня, может, тебе хотя бы в сторожа податься? Маешься ведь, вижу.

Робко так сказала, не в укор.

Он вздохнул:

— Ну, может…

В сторожа взяли. Охранял офисное здание почти напротив дома, рядом. Удобно: сутки через двое. Днем сидишь, ничего не делаешь, только в монитор иногда поглядываешь непонятно — зачем. Вход в здание днем беспрепятственный, ни пропусков, ничего, в двенадцатиэжтажке офисов — штук семьдесят, какие пропуска? На ночь здание запирается, и только какие-то ошалелые программисты и ненормальные бухгалтеры засиживаются, бывает, допоздна. Откроешь им — «Привет, до завтра!» — и снова к монитору… Да какой монитор ночью! Спать. Или в компьютер играть. Или пиво пить — никто ж не видит.

На этом однажды и погорел. Днем увлекся компьютерной головоломкой, попивая пиво — бутылку доставал из-под стола, — вздрогнул, поднял глаза на окрик:

— Ну, ё…, кто здесь охранник?!

Мужик перед ним стоял. Не сказать, чтобы очень уж респектабельный — так… во что-то одет… Возраст не определишь, не то сорок, не то пятьдесят. Не меньше, но и не больше.

Он и вставать не стал, ответил:

— Я охранник. Слушаю вас.

— Это я вас слушаю! — взъярился мужик. — Почему бардак? Почему не спрашиваете — кто и куда идет? Зачем вы здесь вообще?

И каждую фразу подкреплял матом: «Ё…, б…, сука!»

И видно было, что матерится просто для острастки, и оттого было смешно.

Иван Васильевич непроизвольно улыбнулся:

— Да ты не накаляйся так! Ты сам-то кто будешь?

Мужик выпучил глаза, задохнулся:

— Охренел? Быдло! Больше здесь не работаешь. Пшел вон.

Он спокойно снял с себя форменную куртку с нашивкой «Охрана», вышел из закутка — и со всей страстью дал мужику по морде. Тот упал — от неожиданности, скорее, чем от силы удара, удар-то был уже не очень, силы не те, только воспоминания от занятий боксом. Иван Васильевич участливо наклонился над ним:

— Так кто ты — может, скажешь?

Новый собственник здания отполз на заднице, прошипел:

— Вон пошел! Засажу!

И пытался засадить. Но свидетелем служила только флешка с записью непонятно чего. Камера настроена была так, что ловила только входящих, а то, что происходило у будки охранника, в поле зрения не попадало. И виден был на записи только отъехавший на заднице новый собственник с кривым лицом. Криминала полиция не нашла, и его отпустили с миром. Жалованья, правда, за истекший месяц не заплатили. Он пытался дергаться — бухгалтерия разводила руками:

— Нету вас! Мы вас впервые видим!

Они его видели не впервые, но что он мог сделать? Хотел поставить бухгалтерию на уши, но и на это не хватило сил и, пожалуй, отваги. Плюнул смачно, коротко сказал:

— Козы вы! А ваши начальники козлы!

Ушел — и залег надолго на дно водочной реки. Жена прятала деньги — он занимал у соседей. Жена плакала, он гладил ее по спине, винился, а на следующий день снова занимал и опять напивался. Жена устала, начала покрикивать на него, стала приходить домой позже, чтобы его как можно дольше не видеть. Он это знал, чувствовал — и плакал, и пил пуще прежнего.

Продолжалось это долго. Так долго, что однажды он снова подумал: «Если я никто — значит…»

Стояло такое же жаркое лето, что год назад. Водки поэтому хватало немного, чтобы опьянеть, жара добавляла хмеля, и он плавал в жаре и во хмелю. И вот во хмелю подумал: «Пора уходить».

Он написал жене записку — не на бумаге, конечно, не Есенин и не Маяковский… или кто там записки предсмертные писал? Написал в скайпе. Мол, понимаю, что осточертел всем, другого выхода не вижу, как прыгнуть из окна. Жена приняла это за шутку: «Ну, наконец-то ожил, шутить стал, поздравляю!» Он ее реплику расценил как сарказм, издевательство, ну и как… как поощрение. И правда ведь — осточертел… Открыл окно, глянул в последний раз на речку, на сквер, вдохнул полной грудью — и прыгнул.

Этаж, конечно, первый. Он приземлился на ноги, да и приземлился-то не на асфальт — на газон. Но не удержал свой не такой уж великий вес, кувыркнулся — и ударился головой о новый бордюрный камень.

«Скорая» приехала почти одновременно с полицией. Зафиксировали мгновенную смерть.

Она, когда ее привез офисный водитель, даже не плакала. Только сидела, сжав зубы, цедила коньяк и шептала:

— Ах ты, сволочь… Ну, не сволочь ли… Сволочь…

Сугробин

Приехал я как-то с приятелем в родную деревню — показать, как жил в прошлой жизни. Поставил машину в проулке, чтобы не мешать другим, идем по улицам, я ему показываю: здесь это было, здесь то, а здесь вот и до сих пор стоит, только покосилось… Никого уж из одноклассников, дружков детства и юности, в деревне не осталось: кто, как мои родители, сам помер, кто спился, кто повесился, у кого, слава Богу, все сложилось и потому они, конечно, не в деревне живут. То есть встретить знакомого совершенно невозможно, никакого риска, что разоблачат тебя, даже если соврешь.

И вдруг навстречу идет существо такое: не то баба, не то мужик, в старую телогрейку запахнутое (дело было зимой — не лютой, но все-таки сибирской), в такой же старой козьей шали на голове, из-под телогрейки — юбка, из-под юбки — валенки. Рост при этом — под два метра. А на морде — усы густые, черные, и реденькая такая, не в пример усам, бородка. Приятель аж остановился — что за чудо такое! Чудо с нами поравнялось, пристально на меня посмотрело — и вдруг поздоровалось писклявым таким голосом:

— Здравствуй, Саша! Давно не приезжал.

Тут я его (это был все-таки он) узнал. Ответил, остановился, поговорили немного — кто недавно умер, кто уехал, как деревня живет. «Хреново живет, конечно, как все деревни». Покурили — я угостил. Односельчанин нет-нет — да поглядит на приятеля моего, а тот всё ничего понять не может, и на лице его — растерянность и недоумение.

— Ладно, — пропищало дискантом чудо, затоптало окурок и засмеялось тоненько, — пойду, а то друг твой совсем от страха ё… нется. Ты ему расскажи уж, а то спать ночами не будет — что за чудо ему привиделось, станет думать. Ну, давай, покудова.

И пошел.

Приятель дико посмотрел ему вслед, потом — выжидательно — на меня.

— Ну?..

— О, это история! Ну, слушай…

* * *

Дело было в эпоху холодной войны и железного занавеса, в пору правления бровастого генсека. Не знаете, что такое железный занавес и холодная война? Ну, погуглите. И с бровастым генсеком, если не знаете — кто это, гугл тоже поможет. Он, гугл, все знает, как КГБ в старые времена. Я кратенько поясню: холодная война — это когда мы были против всех (кроме тех, кого кормили с ладони), а железный занавес — это чтобы никто не видел, что у нас внутри. Примерно как сейчас или как скоро будет, только тогда еще в каждом доме было проводное радио, и мы возбуждали себя по утрам гимном — тем же, что теперь, только с другими словами.

Историю эту я помню хорошо потому, что был в то время уже не мальчиком и даже не юношей: отслужил в армии и вернулся в деревню, работал трактористом. Деревня наша… назовем ее Березовка, потому как в Сибири у нас этих Березовок не то что в каждой области и каждом крае — в каждом районе по нескольку штук случается. Так вот. В нашей Березовке был совхоз. Худенький такой совхозишко, в три отделения, одно другого краше. Не везло совхозу с директорами: то пьяница, то вор, то всё вместе. Глядя на директоров, и народ вел себя так же: пил и воровал. За все время существования хозяйства, до самой кончины советской власти, случился один нормальный директор: не пил, не воровал и народ к тому же призывал. На несворованные деньги успел построить целую новую улицу казенных двухквартирных домиков. Народ вроде встрепенулся, поверил в него, о работе вспомнил, о деле, стал заново руки к делу приспосабливать… Его парторг сожрал, скотина. Парторг был вечный, неснимаемый, ему вороватые и пьяные директора нравились больше, чем трезвые и честные. При тех он себе жизнь устроил, дом отгрохал, а при этом даже кабинет не мог толком оформить: новый директор его в другой кабинет пересадил, поменьше и поскромнее. Старый был — с мраморными статуями и персональным туалетом.

У трезвого и честного директора была одна страстишка: бабы. Сам-то он еще жениться не успел, хотя было ему вокруг сорока, но что-то не получилось, не сложилась как-то жизнь в этой части. Он и тешил себя, как в книжках пишут, случайными связями, не превращая эти связи в брачные узы. Но и здесь тоже вел себя честно: обихаживал незамужних или разведенных. Или вдов, которые в деревне тоже были. Повальное пьянство без жертв не обходится.

Да ему и обихаживать не надо было: мужик видный, чернобровый, черноусый, и имя — Владлен. Понятно, в честь кого. Бабы к нему сами и липли, чуть не очередь занимали. И вот одна вдовушка попалась вредная, решила его на себе женить, а он не хотел никак, и вообще понимал, что зря с ней связался. Больно уж вредная и корыстная. Бабенка по блату устроила себе справку о беременности, пришла к парторгу, пустила слезу, тот настучал кому надо по партийной линии, пока разобрались — что к чему, директора убрали. Из партии не погнали, но перевели в другой совхоз от греха. Бабенкину хитрость разоблачили и пригрозили. Та загрустила: дура, хоть временный мужик был, а теперь? И другие бабы ей коварства не простили, стали обходить ее.

В совхоз прислали нового директора, задубевшего от профессионального пьянства, он в первый день позвал парторга, закрыл дверь — и они напились за знакомство. Все пошло, как всегда.

Но не о том история.

В совхозе был бригадир, тракторист-комбайнер, звали его Федор Михалыч. Как Достоевского. Только фамилия была — Сугробин. Он и был здоровенный, как сибирский сугроб. Он один в совхозе исправно работал при всех директорах, не пил, не воровал и бригаду держал навытяжку. Неплохо зарабатывал, жена его торговала в хозмаге (не знаете, что такое хозмаг? Гугл в помощь!), растили троих ребятишек-погодков и думали родить четвертого… Не случилось.

Как-то утром, причесываясь перед зеркалом и любуясь своим сильным голым торсом, Федор Михалыч вдруг заметил, что у него соски на груди как-то странно набухли, как будто воспалились. «Застудил где или инфекция какая?» — других мыслей не родилось. Покачал головой: пройдет. Мужик он был здоровый, отродясь ничем, кроме простуды, не болел, потому ничего не боялся и скоро забыл о том, что видел в зеркале.

В другой раз тоже утром, бреясь опять же перед зеркалом, он хотел помочь радиоточке допеть гимн — и неожиданно заорал пронзительным дискантом. Жена испуганно выглянула из кухни:

— Чего это, Федя? Это ты, что ли?

Федор Михалыч смущенно пожал плечами, откашлялся.

— Да вроде я, — сказал уже нормальным голосом и успокоился. — Не знаю — может, в горло что попало.

По субботам Федор Михалыч, как большинство мужиков в деревне, ходил в общественную баню с парилкой. Была и своя баня, но общественная — отдельное удовольствие. Парилка там — место общения, мужской клуб. Там рассказывали сальные анекдоты, но и делились взглядами на жизнь. А после баньки продолжали обмениваться взглядами в буфете, который находился здесь же, в соседнем с кассой помещении. Там продавали ядреный брусничный морс и, конечно, разливное пиво. Вот и в ту субботу Федор Михалыч собрал, как обычно, специально для бани назначенную балетку — маленький чемоданчик с замком, пошел в баню, предвкушая удовольствие и от парилки с веничком — нес его под мышкой, веники он заготавливал самолично на весь год, летом, в сезон, — и от общения с мужиками. Раздеваясь, услышал сзади, у соседней кабинки:

— Мать-перемать! Ну что за дура, ей-богу! — ругался на чем свет стоит Сергей Иванович Мельников, совхозный токарь, грузный квадратный мужик. — Ну смотрите, что она мне положила! — он тряс перед собой большими женскими трусами. — Перепутала, дура! А я теперь как? Ну… — и снова матерился забористо.

Мужики ржали. Вдруг, отсмеявшись, один из них сказал, внимательно глядя на Федора Михалыча:

— Слышь, Михалыч, может, они тебе подойдут? Чего-то сиськи у тебя отросли, как у бабы.

Мужики снова заржали. Федор Михалыч хотел было приласкать шутника своей могучей рукой, но передумал. Баня как-никак, суббота… праздник почти. Но мылся и даже парился уже без привычного удовольствия. И то и дело ловил на себе любопытные взгляды. А еще заметил, что как-то… стеснялся. Неловко почему-то было ему, что вокруг — голые мужики, и он среди них — тоже голый. Пиво пить не стал, сразу пошел домой, хмурый и озадаченный.

Дома, однако, выпил привычные сто граммов, закусил, выкурил две папиросы — и как-то рассосалось, забылось, мир снова стал добрым и привычным. И косой, украдкой, изучающий взгляд жены тоже не заметил. Не обратил внимания. Мы часто не замечаем — как на нас смотрят наши близкие. Очень уж они привычны, слишком уж близки.

Ночью перед сном Федор Михалыч почувствовал нежность к жене.

— Мы ж хотели с тобой четвертого?

Жена была не против. А он посопел — и ничего не смог. Это случилось впервые за много лет их жизни. Ошарашенный, оглушенный первой в жизни неудачей, Федор Михалыч, натянув трусы, пошел в кухню курить. Дети спали в дальней комнате.

Жена вышла к нему, села напротив, посмотрела на него прямо. Свет не зажигали, только луна бросала косой луч на клеенку стола.

— Федя, я давно хотела тебе сказать…

Он махнул рукой.

— Знаю. Не то что-то со мной, сам чувствую. Может, вирус какой? Бывает же так, подхватит человек вирус, и у него… не стоит… — он беспомощно посмотрел на жену.

Та вздохнула.

— Нет, Федя. Это не вирус. Ты посмотри на себя в зеркало. У тебя грудь, как у женщины… — И закончила решительно: — К доктору тебе надо. Я уже узнала — к какому.

Федор Михалыч по привычке хотел возмутиться — что значит «узнала»? почему без моего ведома? — и только снова бессильно махнул рукой.

— Говори. Поеду.

…В районной поликлинике Федор Михайлович провел весь день. Доктор дал направление, его гоняли на анализы, просвечивали рентгеном, остукивали со всех сторон молоточками. А еще через два дня с готовыми анализами он снова пришел к доктору. В кабинете доктор был не один, рядом сидели еще двое — пожилой лысый и совсем молодой — наверное, стажер, — все в халатах и серьезные. Доктор предложил ему сесть и заговорил.

— Вы мне кажетесь сильным мужчиной, — лысый быстро глянул на него и чуть заметно качнул головой, — вы сильный человек, — повторил доктор — как потом оказалось, не просто повторил, а поправился, — поэтому я… поэтому мы не будем ходить вокруг да около… Вот Николай Сергеевич — он профессор, специалист по… — дальше доктор произнес длинное название, которое Федор Михалыч от волнения не запомнил, — он вам все расскажет.

Николай Сергеевич повернулся к пациенту. Голос его звучал бесстрастно, без сочувствия. Он как будто читал лекцию. Начало прозвучало неожиданно — так, что даже его коллеги вскинули брови.

— С вами случилась беда, от которой вы не умрете, — произнес Николай Сергеевич и внимательно посмотрел на Федора Михалыча. — По непонятной причине — непонятной не только нам, но вообще пока неизвестной науке — у вас в организме стали стремительно вырабатываться женские гормоны. То есть они есть у всех, как и мужские, но у вас женских стало вырабатываться значительно больше, чем мужских. Говоря проще, вы стали стремительно превращаться в женщину. — Профессор еще раз внимательно посмотрел на Федора Михалыча и закончил безжалостно: — И процесс этот необратим.

В глазах Сугробина запрыгал кабинет, раздвоились врачи, он стал сползать на пол. Доктор кивнул стажеру — его на этот случай и позвали, — тот подскочил, усадил пациента обратно на стул, сунул под нос нашатырь. Федор Михалыч пришел в себя.

— Необратим — значит, буду… бабой? — тихо спросил он, и голос его звучал не по-мужски.

— Уже, — коротко ответил профессор. — Уже стали.

— Что же делать? — скорее выдохнул, чем спросил Сугробин.

Николай Сергеевич вздохнул.

— Это и есть самый трудный вопрос… Существует два пути: либо сделать операцию — и вернуть вам мужское достоинство в полном объеме, либо сделать вас полноценной женщиной — для этого опять же требуется операция. Убрать то, что больше не понадобится, и… скажем так — встроить то, что должно быть у каждой женщины. Только детей рожать не сможете все равно.

— Погодите! — тонко закричал Федор Михалыч. — Что вы мне тут — детей, рожать, женщина… Где такие операции делают, чтобы снова — в мужика? Говорите адрес, любых денег не пожалею, сберкнижку очищу, любую очередь отстою!

Николай Сергеевич снова вздохнул.

— Что ж, пишите адрес: Соединенные Штаты Америки, Нью-Йорк…

Сугробин дико посмотрел на него:

— Издеваетесь?

— К сожалению, нет. Дело в том, что в Советском Союзе операции по смене пола запрещены. В любую сторону.

— Так я же не менять — я же вернуть хочу!

— С медицинской точки зрения вы — уже женщина. Но и полноценной женщиной вас тоже никто здесь, у нас сделать не сможет. По той же причине. Такая вот история…

О том, что было дальше, расскажу коротко.

Жена мягко, но решительно предложила Федору Михалычу переехать в дом недавно (очень вовремя!) умерших его родителей. Аргумент звучал просто и убедительно:

— Что я должна говорить детям? А так скажу — разошлись…

Вся деревня узнала о недоделанном транссексуале в несколько дней. Хозмаг пришлось на несколько дней закрыть, якобы на ревизию: деревенские приходили сюда группами, чтобы задавать дурацкие вопросы. Пьяный парторг выговаривал похмельному директору:

— Ну разве хорошо, что ведущий бригадир у тебя — пидарас?

Тот изумленно спрашивал:

— Почему — пидарас? Он ни то, ни сё…

— Ну, какая разница? Тебя же все директора засмеют, а как партийное начальство посмотрит?!

С бригадиров Федора Михалыча сняли, назначили другого, молодого, недавно выучившегося, но уже бившего рекорды опытных трактористов-комбайнеров. Звали его Саша. Это был я.

Через неделю Саша подошел к Федору Михалычу, отвел его в сторонку.

— Слушай, Михалыч, тут такое дело…

Слушать тот не стал, сказал только:

— Завтра заявление напишу, попрошу перевести в кочегары.

Саша виновато развел руками:

— Понимаешь, они теперь тебя кроме как Паша Ангелина никак больше не зовут… (Не знаете Пашу Ангелину? Гугл, гугл!)

Михалыч только плюнул.

Жил он с той поры бобылем, в общественную баню, конечно, не ходил, топил баньку себе сам, сам и мылся, один. Париться любил по-прежнему. А вот водки не пил совсем, даже после бани. Иногда приходила жена, готовила еду — вот чем-чем, а кулинарным искусством Сугробин так и не овладел.

Грудь у него выросла большая, размера четвертого. Сначала он просил жену покупать ему бюстгалтеры. Но со временем деревня успокоилась, Федор Михалыч стал даже кем-то вроде местной достопримечательности, к нему в новом его качестве привыкли, некоторые стали даже захаживать в гости. Даже повзрослевшие дети приходили без опаски и звали его папой.

Одно ему только мешало: ненужное теперь мужское хозяйство.

— Ну, болтается и болтается, зараза, хоть к ноге привязывай! — жаловался он как-то Саше и спрашивал с надеждой: — Может, доживем до времени, когда его можно — того…

Саша только усмехался. На усмешки бывший бригадир не обижался, понимал: люди — всегда люди, и если с ним такое приключилось — ну, пусть посмеются, что ж…

И усы у него расти не перестали. Главное — не седели с возрастом. Бородка пробивалась жидкая, редкая, а вот усы были могучие — пышные и черные.

Саша, отработав два года бригадиром, все-таки поступил в институт, уехал из деревни…

–…И вот теперь рассказываю тебе эту историю, — закончил я.

Приятель мой только крутил головой.

— Мы фантастику на других планетах ищем, а тут — вот она, фантастика!

Мы выкурили еще по сигарете и пошли к машине. Начало смеркаться, а дорога была неблизкой.

Когда переехали через мост, приятель в последний раз посмотрел на деревню — и вдруг впился в мой рукав — я едва не въехал в сугроб, затормозил.

— Смотри!

Над крайней избой, стоявшей на заметном отдалении от других, столбом поднимался дым из печной трубы… Нет, он поднимался не столбом: он стоял огромным фаллосом. Черты были резки и чётки, какими они бывают на линогравюре.

— Да-да, — ответил я на немой вопрос моего приятеля, — это его дом. А летом у него на грядке морковь родится такой же формы. Знаешь, сколько он за нее на базаре выручает!

Хренов

Фамилия его была — Хренов. Звали Тихон. Родители были такие — любили старые русские имена: Тихон, Краса (так звали его сестру). А нового ребенка собирались назвать Виолончель. Во-первых, потому, что доктора даже с новыми технологиями не смогли определить пол — два разных сеанса дали разные, поло-противоположные результаты, а третий и вообще неприличный. Во-вторых — потому, что бабушка и дедушка были музыкантами-виолончелистами. Хотя дедушка играл на барабане, кажется, но считалось — на виолончели. Из уважения к бабушке: она умерла раньше.

Нового ребенка не получилось, получился выкидыш. Оказалось — их было двое. Мама сильно переживала: как же для второго не придумали имя?! Так и скончалась, мучая себя. Отец ее недолго пережил: спился. Ну, что делать…

В общем, Тихон Хренов.

В школе ему дали два прозвища: Тихон Хренников в честь известного композитора — для тех, кто понимает, — и Тихоня Хренов — потому что не высовывался. Никогда руки не поднимал, к доске не просился, никогда не откликался на «Кто готов к ответу?». Но всегда все знал, причем знал на «пять», а отвечал на «четыре». Чтоб не высовываться.

Так и жил до выпускного класса Тихоней.

В выпускном или сразу после (очевидцы говорят разное) плоть его взбунтовалась, и он изнасиловал девочку. Ладно бы — одноклассницу, а то ведь — студентку, будущую медичку! Как он это сделал — не рассказывал, не рассказывала и она. Только стыдливо роняла руки. История стала известна, его хотели посадить, но богатые родители девочки поставили условие: не станем настаивать, если женишься! Он подумал. Женитьба — процесс обратимый, можно и развестись, в Советском Союзе живем. Согласился. И тут — коса на камень: она сказала: «Я за него выйду только в гробу!» В смысле — «В гробу я видала такого жениха!» Уперлась — и ни в какую.

Свадьба не состоялась.

Ее родители, чтобы избежать кривотолков и сплетен — благо, были богатые, — переехали в другой город и другой регион. Вместе с ней, конечно. Следов и писем не оставили.

А он, немного подумав, понял: изнасиловал ту, без которой жить не может. Ну, что делать… Он придумал — что. Жить-то не может. Нашел веревку, пошел в лес…

Его не сразу хватились: некому было хвататься. Сестра его еще раньше спуталась с каким-то турком и уехала. И пропала в Турции. Пошла по рукам, одни говорили. Другие — что очень удачно устроилась и российских родственников потому не вспоминает: смазать свою жизнь боится.

Потом все-таки соседи обнаружили пустую квартиру, понаблюдали за ней — ну, пустая, даже украсть нечего! И никто не приходит.

Заявили в милицию (тогда еще милиция была): пропал человек.

Стали искать — нашли: болтается и уже припахивает. Даже сильно пахнет. Сняли, увезли в морг, вскрыли… Понятно, умер от удушья — но! Побочный диагноз: сифилис, и очень запущенный!

Если кто не знает, в старые времена (советскими их называли) сифилис был диагноз криминальный. Стали искать источник. По опросам получилось, что ни с кем, кроме той девочки Нины, он сношений не имел.

Стали искать девочку Нину. Всесоюзный розыск объявили!

Нашли…

На могиле девочки Нины в далекой от описываемых событий республике написано: «Спи, наша девочка! Здесь тебя никто не потревожит…»

Игрушка, или Последний прыжок «Ягуара»

Сквозь маленькое таежное село — так оно и называется: Таежное, — протекает речка, тоже маленькая и одноименная. Через нее перекинут деревянный мостик, узкий, на две машины не хватит, поэтому при встрече одному приходится уступать. Хотя встречи бывают редко: машин в селе немного. Если приглядеться, нетрудно обнаружить, что одно звено деревянного ограждения новее остальных. Оно было сломано и поставлено заново. И на нем — маленькая фанерная табличка, уже успевшая почернеть от дождей, приколоченная гвоздями. На табличке выжжено:

«Я лежу под спудом вод.

Надо мной река течет.

Под мостом стоят овечки —

пить пришли из этой речки.

Им совсем уже не страшно:

красный «ягу» — день вчерашний».

Кто из местных словоплетов, когда и зачем написал это, зачем выжег на фанере и кому посвящен этот «опус», знают только местные. Их все меньше. Но если спросишь — расскажут охотно.

1

Село Таежное расположено в распадке, с одной стороны — отвесные скалы, с другой — пологие склоны, заросшие тайгой. Предгорья, отроги Кузнецкого Алатау. Село вытянуто вдоль распадка, построено в одну улицу, есть еще несколько поперечных, есть и продольные — куцые и узкие. Скорее, проулки, чем улицы. Здесь кончается Область, начинается Край.

Здесь живут люди.

Их немного. Раньше село было большое, в несколько сотен дворов, в заповедные времена стояла церковь, был свой — не приезжий — настоятель, прихожане собирались не только из Таежного, но из соседних деревень — из Края и Области. Церковь, конечно, в большевистские разгульные времена порушили, но и в новые, покаянные, не восстановили.

Церковь — что ж, склониться главой, повиниться да открыть душу можно и перед домашним алтарем… Работал здесь прежде большой леспромхоз, была лесопилка, за лесом и досками приезжали отовсюду, брали помногу. Село тем и кормилось. Еще заготавливали: грибы, ягоды, по весне — папоротник-орляк, черемшу, того и другого здесь и сегодня — немеряно. Сдавали в обл — или крайпотребсоюз. Леспромхоз давно не работает, технику растащили по дворам, оборудование на лесопилке покурочили, часть разобрали: раз никому не нужно — сгодится в хозяйстве. Потребсоюзы свои пункты тоже закрыли — не потому, что продукция не нужна, просто собирательством таежным заниматься больше некому. Людей в селе мало. Кто поумней и посмекалистей, уехал отсюда тогда еще, когда дом, в котором жили, чего-то стоил и его было — кому продать. После стали уезжать молодые в поисках работы и жизненных перспектив. Остались те, кому бежать некуда, одна забота: дожидаться старости, пенсии и смерти. На пенсию и жили, ну и еще воровали лес иногда, когда появлялся покупатель. Воровством это трудно назвать: заповедная тайга росла бесприютно, дичала, лесников на нее не было давно, и у кого воровали браконьеры спиленные деревья — вопрос. На него и власть ответа не знала. Она, власть, иногда наезжала, делала шум, грозила санкциями — тем дело и кончалось. Ни вины не было, ни виновных.

Но и воровством оставшиеся жители занимались как-то лениво, вынужденно, если уж очень попросят, много заплатят или щедро нальют.

2

Однако, в один момент нашелся некто, кто в здешней тайге разглядел черты мифического Эльдорадо. Не бывавший здесь почти с рождения, увезенный родителями в большой город, Василий Захаркин в 26 лет приехал проводить в последний путь деда и почившую за той же ночью, что умер дед, бабку. Оба его родителя, деда и бабки сын и невестка, отдыхали в это время за границей и приехать, конечно, не могли. Василий явился, отбыл обряд, дал, кому надо было, денег за хлопоты, собрал поминки, еще раньше осмотрел дедов дом — добротный, хоть и старый, — глянул на зеленую хвою тайги — и задумался. После, на поминках, опросил осторожно местных, что знают они про леспромхоз, про его хозяев, про лесопилку — и решение пришло. Золотые стволы могучих сибирских сосен, показалось ему, способны обернуться если не золотыми, так хоть рублевыми миллионами. Если не щелкать клювом, конечно, и все сделать правильно и вовремя.

Василий уехал в город наутро после поминок, а через месяц вернулся с компаньонами и техникой. Старого хозяина леспромхоза он нашел в городе. Говорили они недолго. Тот занимался серьезным бизнесом, и лесные деляны у черта на куличках сидели бельмом на его глазу. Сделка свершилась к обоюдному удовольствию.

Василий проявил расторопность, реанимировал леспромхоз в короткие сроки, дешево нанял тех, кто еще мог работать и хотел копейку к пенсии, подороже — тех, которых привез с собой из города вместе с техникой. Леспромхоз заработал.

Василий все правильно рассчитал. Народ российский, а с ним и сибирский, начал массово бежать из большого города на землю — не ту, что уже ухожена и обжита, а заново обживаемую. Вокруг больших городов грибами росли поселки из коттеджей и просто хороших новых домов. Предпочтение отдавалось бревенчатым строениям, для которых нужен был хороший, выстоянный лес. Его и добывал, пилил, готовил Василий с компаньонами и рабочими.

Несколько лет прошло. Леспромхоз развивался, приносил доход. Василий Захаркин на месте старой дедовой усадьбы построил себе новый добротный дом из оцилиндрованных бревен, обработанных на собственной пилораме, окружил его деревянным же, ажурным забором, думал провести сигнализацию — и не стал: ну кто его здесь, в селе, которое он кормит, отважится грабить? Жил барином, но особо свое барство не показывал, деньги рабочим платил исправно, а если и куражился, так изредка, когда наезжали из города дружки. Тогда во дворе зажигалась иллюминация, всю ночь наяривала музыка, жарилось-парилось в тандыре и на мангале, все село вдыхало ароматы шашлыка и печеных овощей. Случалось такое нечасто и проходило без инцидентов. Захаркин был не из тех, кто «гнет пальцы» и на люди, напоказ хвастает своим достатком.

А потом наступили трудные времена — ударили коротко, зато чувствительно.

И вот здесь начинается история.

3

И был кризис.

И был клиринг.

Расшифрую. Кризис — это когда денег нет нигде, ни у предприятий, ни у людей. Ну, в общем, понятно: раз у предприятий нет — откуда у людей взяться деньгам?! Зарплату, было время, платили натурой. Колеса делаешь на шинном заводе — нА тебе колеса, как ты их в деньги обернешь — твоя забота. Производишь майонез — да хоть залейся, ведрами бери, только отстань со своими дурацкими вопросами о деньгах. Что такое деньги? Тлен и прах. Сегодня есть — завтра вся получка куда-то девалась. Куда интереснее — майонез, его хоть продать можно… в обмен на колеса… В общем, такая вот эпоха настала натуральной экономики. Экономики, в натуре… Все предприятия рассчитывались натурой — и с работниками, и — это главное для сюжета! — друг с другом.

Василий Захаркин тоже стал жертвой кризиса. Спрос на дерево упал, и вовсе не потому, что стали меньше строить, а потому, что денег в обороте не стало. Родилась, по-газетному говоря, система взаимозачетов. И вот — клиринг.

Клиринговую палату придумали так. Ты, владелец предприятия — большого, среднего или малого, неважно! — задолжал денег поставщику. А поставщик, в свою очередь, должен подрядчику. А подрядчик не знает — как рассчитаться с субподрядчиком? Закатываются рукава, ходят под скулами желваки, а точнее — нанимаются бандиты и… Ну, зачем нужно это правильной власти? Совсем не нужно. И вот — придумали. Цепочка заводится в клиринговую палату, и специально обученные люди, финансисты-экономисты, предлагают участникам разные варианты — как решить проблему? Ты должен партнеру столько-то миллионов? Ну, хорошо. А партнеру нужен трактор. А у тебя трактор есть, но тебе должен другой партнер еще миллионы. А у него — лес, который тебе на фиг не нужен. Но у того партнера — тоже должник, который ему должен, допустим, автомобиль по поставке стоимостью в два миллиона… В общем, я вас сейчас запутаю. А вот финансисты-экономисты клиринговой палаты говорят: нет проблем! Сейчас все разрулим. И разруливают. Твой партнер получает вожделенный трактор, ты получаешь лес, который тебе на фиг не нужен, а тот, кто поставил тебе лес, получает автомобиль, на котором кататься можно только по скоростным трассам Германии или Японии. Но так или иначе — разрулили, и все вроде довольны. По крайней мере, никто не в претензии, бандитов нанимать незачем, а уж как дальше сложится…

И вот — сюжет.

Василию Захаркину крепко задолжали — кто бы, вы думали? — энергетики! «Так бывает?!» — спросите вы. Оказывается, бывает. Так вышло, что, когда энергетика переходила на новые технологии и новые тарифы, а Край и Область делили потребителей, Захаркина в реестре потребителей помянули всуе. То есть — дважды. При этом счет ему приходил только от службы энерго Края, но в двойном размере. Как это вышло, до сих пор неизвестно. Главное — за энергию лесопилка в Таежном стала платить вдвое больше. Василий понял это не сразу, а когда понял — стал разбираться. И разобрался. И в результате разбирательства получилось, что энергетики должны вернуть ему, Захаркину, в качестве переплаты несколько миллионов российских рублей. Рублевые миллионы, в пересчете на международную валюту, тогда стоили немного, на разнице курсов зарабатывали в основном экспортеры, то есть те, кто свои дрова — древесину или что угодно еще — отправлял в другие страны. Но и на внутреннем рынке как-то нужно было существовать, и даже те гроши в рублях, что должны были Васе энергетики, можно было вложить в дело и тем самым дело продолжить.

Словом, приехал он в клиринговую палату. Долго разговаривали, ни к чему не пришли. Так получилось, что краевая клиринговая палата географически находилась в здании компании «Энерго». То есть в здании тех, кто должен был Захаркину миллионы российских денег. После неудавшихся переговоров он, недовольный, спустился в цокольный этаж, где располагался гараж «Энерго» и где стояла его машина — и вдруг замер. В двух парковочных местах от его «крузера» стоял роскошный кабриолет. Ярко-красный, скорее — вишневый, в салоне — кожа, в отделке — никель… На капоте красовалась лейба «ягуара». Василий судорожно сглотнул.

…Когда-то давно, еще в детстве, которое можно назвать ранним, у него в детском саду сперли игрушку. Откуда добыли ее родители, откуда привезли, Василий не помнил, да и не знал, да и знать ему было не обязательно. Игрушка была — вишневый «ягуар», двухдверный кабриолет, сверкающий краской и никелем, на капоте — крошечная дикая кошка в изящном прыжке. Ездил он, конечно, только когда его толкаешь, никаких дистанционных пультов еще не было. Но все равно — красота! Душу греет. Захаркин очень любил эту игрушку и, несмотря на предупреждения родителей, мысливших вполне трезво и понимавших — в какой стране и среди каких нравов они живут, все-таки в последнюю неделю своего посещения детского сада принес ее в группу — похвастать. Тогда и сперли. Пока ходил в туалет. Пришел, хватился — игрушки нет. И никто не признался: круговая порука. Не то чтобы Васю не любили в садике — если и были его родители богаче других, так не намного, и садик был вполне бюджетный. А вот эта игрушка почему-то всех раздражила, и даже воспитатели поглядели на него косо и с осуждением — зачем принес? Ну, и поплатился.

Да так, что в состоянии нескончаемой истерики его увезли из садика на «скорой», отпаивали какой-то дрянью, утешали. Утешили и отпоили. Но в садик он больше не пошел.

А игрушка навсегда осталась в памяти, как остается в памяти первая, особенно не отвеченная, любовь.

И вот он — стоит, в натуральную величину, и отличается только количеством мест и дверей: их четыре. Ну, так даже лучше — не век же ему одному быть, случатся и жена, и дети.

Захаркин спросил охранника:

— Чья эта… красота?

— Шефа. Кузякина.

— Часто ездит?

Охранник пожал плечами:

— Купил с год назад, Может, раз выезжал…

Шеф Кузякин был как раз тот, кто никак не хотел вернуть Захаркину переплату за электроэнергию. Глава «Энерго», влиятельный человек. На влиятельность и упрямство главного энергетика Края Захаркину теперь было плевать. «Ягуар» въехал в его сердце сразу, с первого взгляда, всеми четырьмя колесами. Он снова на лифте поднялся в приемную генерального, сказал секретарше:

— Доложите, я кое о чем забыл сообщить вашему шефу — думаю, ему понравится.

Та ухмыльнулась откровенно — «кто ты, а кто он…», — но шефу по внутреннему позвонила, сказала:

— Здесь к вам опять этот… из Таежного… Захаркин. Говорит — что-то забыл. Впустить?

«Вот ведь зараза! — подумал Василий. — Не «примете?», а — «впустить?»

Положила трубку, кивнула на дверь:

— Ждет. Только недолго, у него сейчас начинается прием по личным вопросам — снесут и меня, и вас вынесут.

Захаркин еще раз подивился откровенной наглости секретарши: «Спит он с ней, что ли?» Вошел в кабинет. Кузякин встретил его стоя, выйдя из-за начальственного стола. И поза, и дежурная улыбка означали скрытое раздражение: «Ну, что еще?» С этого и начал:

— Василий Михайлович, мы же вроде договорились, пока у меня нет возможности расшить сложившуюся клинчевую ситуацию, пока нет схемы, которая позволила бы мне выполнить долговые обязательства перед вами. Я их не отрицаю, но дайте время. Обо всем этом мы только что говорили в клиринговой палате — что еще вы от меня хотите?

Захаркин не стал выдерживать театральной паузы, подхватил с порога:

— Да-да, Корней Гербертович, мы все обсудили, я со всем согласился. Но я не знал одного обстоятельства. Все ваши обязательства передо мной можно покрыть сегодня, за пару минут, одним росчерком пера.

Кузякин не понял. Захаркин стал объяснять… Еще через полчаса клерки клиринговой палаты принесли на подпись сторонам подготовленный договор, согласно которому автомобиль марки «ягуар», госномер такой-то, переходил из собственности компании «Энерго» (ясно же, что не Кузякину лично он принадлежал) в собственность юридического лица под названием «Леспромхоз «Таежный» в счет погашения долга. То есть — в собственность Василия Захаркина. Осталось только оформить соответствующие документы в ГИБДД, но это — минутное дело.

В Таежное Захаркин приехал уже на новом автомобиле. Старый «крузер» следом вел его заместитель.

Василию повезло с погодой: стоял жаркий, засушливый июль, для Сибири нечастый, и кабриолет об эту пору — экипаж самый подходящий. Он ехал не спеша, понимая, что машина — почти беспробежная, двигатель буквально в стадии обкатки, и давить на педаль газа лишний раз ни к чему. Накататься он еще успеет. Его все устраивало в новом приобретении. Кабриолет был четырехдверный, четырехместный, с автоматической пятиступенчатой коробкой. Нравились кожаные сиденья бежевого цвета, нравилась изящная приборная панель, нравилось… да все нравилось! Управлялся автомобиль легко и, хотя Захаркин привык больше к полному или переднему приводу, но и задний привод не доставлял особых хлопот. Правда, когда съехал с асфальта — в само село вела проселочная дорога, хотя и укатанная, но все же — не асфальт, — подумал мимоходом: «В распутицу, весной-осенью, на нем здесь, пожалуй, трудновато будет, дорожный просвет невелик, задний привод для скользкой дороги хуже, чем передний», — но мысль эта мелькнула и улетела, как не было. Больно уж хороша машина, чтобы думать о глупостях.

4

Покупка ценой в несколько миллионов требовала хорошего праздника. Так считал Василий Захаркин. И устроил праздник.

В ближайшие выходные после его счастливого приобретения в Таежное съехались друзья. Все было, как случалось прежде: тандыр-мангал, шашлыки, хорошая музыка, приличная выпивка. Посреди двора, вымытый и смущенный, стоял сверкающий «ягуар» для всеобщего обозрения. Гости ходили вокруг, оценивали, поздравляли хозяина… Наконец, один из друзей не выдержал:

— Вась, я все понимаю — хорошая машина, отличная даже. Но вот ты по этим осклизлым дорогам, на лесосеки свои, да просто даже по деревне, — ты вот как будешь ездить? — друг отхлебнул и покачнулся.

Захаркин повертел рюмку, трезво ответил:

— Для лесосек у меня внедорожники есть, а по деревне что ж не ездить? Я дорогу сам недавно отсыпал.

И оживился:

— А не хочешь прокатиться? За рулем? Небось, никогда такую машину не водил.

Друг подумал.

— Разные водил и вожу, но в такой вот даже не сидел ни разу. У тебя же гаишников здесь нет, в деревне? А давай!

В четырехместный кабриолет набилось восемь человек, больше не влезло. Машина с места взяла, как антилопа, Захаркин — он сел рядом с водителем — даже испугался:

— Ты не очень! Все-таки не магистраль.

— Фигня, Вася! — восторженно поднял палец друг — и вдавил педаль газа. Гравий брызнул из-под колес.

Покатались всласть. По мостику через речку Таежную проезжали раз пять.

А шестой оказался неудачным.

— Смотри, Вася, — закричал вдруг водитель, — смотри, какой закат офигенный! — и показал рукой в сторону. Пьяный восторг светился в его глазах шире заката.

Отреагировать Захаркин не успел. «Ягуар» лягнул задним приводом отсыпанную дорогу, снес деревянное ограждение мостика — и сиганул в реку.

…Мостик в селе Таежном невысок, метра два с половиной. А вот река глубже. Несмотря на жаркий июль. Никто насмерть не убился — так, синяки-ушибы. Выбирались, кто матерясь, кто молча. На берегу отдышались. Друг, сидевший за рулем, потерянно отирал со лба кровь, спрашивал — заискивал:

— Вася, ты прости… но, может, трактор? Машина-то жива, вон лежит…

Захаркин печально посмотрел на него:

— Ладно. Ты-то при чем? Моя… игрушка.

И вдруг отчаянно махнул рукой:

— Ребята, давайте… по домам… ладно?

Так, в общем, и закончилась эта история.

Захаркин… Ну что — Захаркин? Сначала запил с горя, потом опомнился, сказал, что ездить-ходить каждый день мимо могилы погибшего друга не сможет, но и извлекать машину никому не позволил. В селе за спиной крутили у виска — чудак! — но и нарушить запрет не посмели.

Бизнес свой Захаркин продал, усадьбу отдал продавцу бонусом и окончательно вернулся в город. Новый владелец с леспромхозом справиться не сумел, скоро разорился, и село снова вернулось в прежнее состояние. Пьют, а иногда, когда не лениво, воруют. Перила моста починили, а местный стихотворец придумал такую вот эпитафию — про «ягу».

Что ж — нельзя было поднять машину? Отмыть, починить, привести в порядок… Нормальный же вопрос, естественный.

Ответом на него будет только горькая ухмылка Василия Захаркина. Он покачает головой, махнет рукой неопределенно:

— Была в детстве игрушка — ее украли. Вернулась в молодости — ее угробили. Не случайно все.

Не случайно…

В городе у Захаркина — тоже бизнес. Он теперь занимается энергетикой, как сам выражается — «на сетях сидит». Ведает подключениями к энергосистеме. Изредка звонит ему партнер:

— Привет, Вася! Кузякин это. Ну что — может, отдохнем в выходные? В глубинку куда, на озера… в Таежное, может, махнем? Помянем старого друга!

Захаркин сердится, но виду не подает, вроде откликается на шутку:

— Давай! Только меняемся: я тебе моего старого друга, ты мне — долг за переплату.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Времена жизни. Рассказы предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я