Триалог 2. Искусство в пространстве эстетического опыта. Книга вторая (В. В. Бычков, 2017)

Монография представляет собой фундаментальное, многоуровневое исследование по глобальным темам и проблемам современной эстетики, философии искусства, художественной культуры, проведенное ведущими специалистами в этих сферах и написанное в эпистолярном жанре, возрождающем лучшие отечественные традиции живых научных дискуссий. В чем суть символизации как одного из сущностных принципов искусства, определяющих его эстетическое качество? Как трансформировалось символическое художественное мышление от античной мифологической символики через эстетику символизма до символических аспектов актуального искусства? В чем суть духа символизма? Является ли дух сюрреализма апокалиптическим? Что общего между романтизмом, символизмом и сюрреализмом? Как соотносятся миф, символ и художественность? Каким образом в художественности, т. е. в эстетическом качестве искусства, кодируется жизненно важная для человечества информация, восходящая через символическое мышление к древнейшим пластам мифологического сознания? И каковы многообразные аспекты собственно эстетического опыта, в пространстве которого только и функционирует подлинное искусство, и его главная предпосылка – эстетический вкус? Все эти, как и многие другие, как правило, малоизученные инновационные проблемы эстетики и философии искусства, рассматриваются авторами в контексте живого и непосредственного анализа конкретных произведений искусства, как классических, так и самых современных. При этом любая значимая проблема вызывает научную полемику авторов. Читателям всегда представляется несколько точек зрения на предмет, среди которых видное место занимают философские, искусствоведческие, естественнонаучные, теологические взгляды и представления, и он волен выбирать из них наиболее близкие для себя. Через всю книгу проходит принцип отстаивания высокого эстетического качества искусства.

Оглавление

  • Разговор Десятый. Об эстетическом путешествии как событии

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Триалог 2. Искусство в пространстве эстетического опыта. Книга вторая (В. В. Бычков, 2017) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Бычков В. В., Маньковская Н. Б., Иванов В. В., 2017

© Орлова И. В., 2017

© Прогресс-Традиция, 2017

Разговор Десятый

Об эстетическом путешествии как событии


Марк Шагал. Новобрачные с Эйфелевой башней. 1938–1939. Национальный музей современного искусства. Центр Помпиду. Париж.



Беноццо Гоццоли. Путешествие волхвов в Иерусалим. 1459. Фрагмент фрески. Палаццо Медичи-Риккарди.


Путешествие в искусство и на пленер

279. В. Иванов

(Берлин, 18.07.13)


Дорогой Виктор Васильевич,

через несколько дней уезжаю в Италию на две недели. Если позволит погода и здоровье, то задержусь еще на недельку. Ваше замечательное письмо отвлекло мое внимание от предстоящего путешествия и погрузило в приятнейшее состояние виртуального общения с Вами. Но чтобы ответить должным образом, нужно, разумеется, вновь и вновь вчитываться в Ваше циркулярное послание, как подводящее итоги многолетней совместной работы, так и открывающее манящие перспективы для дальнейших собеседований. Смогу сделать это только по возвращении из пределов Римской империи в тевтонские пространства. Все же не могу удержаться от соблазна: поспешно набросать хоть несколько слов в связи с особо затронувшими меня Вашими мыслями.

Я полностью согласен с Вашим определением нас всех как эклектиков. Оно очень точно отражает существо дела. Могу называть себя касталийцем в мечтах, но говорить об этом как о реальном факте (в первом лице) звучало бы слишком гордо, тогда как, называя себя эклектиком, остаешься в пределах разумной скромности, никого не раздражающей. К тому же Вы указали и на более глубокое значение эклектики, я бы добавил: александрийского типа и даже теософского (в соловьевском смысле). Хотелось бы со своей стороны связать понятие эклектики с метафизическим синтетизмом, но в предотъездной суете об этом нечего и заикаться. Отложу до возвращения.

Могу только подтвердить (с духовной радостью) Ваше наблюдение о том, что «в пространстве всего Триалога возникает какая-то совершенно новая духовно-интеллектуальная целостность». Что-то похожее предносилось Андрею Белому, мечтавшему осуществить свой проект в рамках Вольфилы.

Да, конечно, мы «приблизились к новому этапу», но надеюсь, что мы останемся верными эпистолярному жанру. Обмен «академическими» статьями приятен, но, как мне кажется, имеет для нас второстепенный (информативный) характер. Главное же: дух свободного общения (пусть даже в виртуальной форме).

Таков мой совсем краткий отклик. Буду думать о Вашем письме и в Италии, чтобы теперь с поспешностью не скомкать возникающий ход мыслей. Очень рад также письму О. В. Его предстоит изучать с особым вниманием, ибо тут звучит голос «с другого берега». Надеюсь услышать и голос Н. Б.

С чувством сердечной благодарности за эпистолярный подарок

Ваш В. И.

280. В. Бычков

(Москва, 19.07.13)


Дорогой Вл. Вл.,

рад, что многое в моем письмеце показалось Вам созвучным моим сумбурным мыслям. Близок мне и третий пункт в Вашем письме. Думаю, что он станет некоторым манящим идеалом в нашей дальнейшей переписке, никак не ограничивающим творческие интенции к академизму, вдруг возникающие у того или иного собеседника в процессе размышления над конкретной фундаментальной темой. Ведь, как постепенно выясняется, не совсем мы и сочиняем-то наши письма, но за каждым из них уже от начала века маячит некий нагловатый прообраз на каком-нибудь тонком плане бытия, который только и ждет, чтобы как-нибудь материализоваться в мире инобытия с помощью какого-нибудь простофили, думающего, что это он сам созидает свою эпистолу. Так что не будем ограничивать его. Пусть реализует себя («самоставится»), как ему хочется. Мы же всячески поспособствуем этому в силу наших скромных возможностей.

Радуюсь, что Вы отбываете в любимые нами места. Я тоже подумываю о чем-то подобном. Манят альпийские вершины Швейцарии. Так что новых и радостных впечатлений всем нам. Как я понимаю, где-то в середине августа попробуем окликнуть друг друга и поделиться новым эстетическим и духовным опытом.

Доброго пути, обнимаю, В. Б.

281. В. Бычков

(16.08.13)


Дорогие друзья,

сегодня Н. Б. улетела в Португалию – изучать новую для нее страну, Вл. Вл., кажется, застрял в прекрасной и любимой всеми нами Италии, так что на компьютерной вахте остался я один, если не считать Олега, который тоже не дома, но где-то в Балтиморе работает с редактором над своим переводом очередного тома собрания сочинений Дунса Скота, и фактически, как и обычно, вне триаложной переписки. Азъ, грешный, как-то загрустил в одиночестве и решил отписать вам несколько строк в надежде, что когда-то они найдут каждого из вас и донесут мои дружеские чувства и некоторую информацию дневникового характера, побудят поделиться свежими летними впечатлениями и переживаниями. Тем более что ко времени возвращения вас в свои гнезда я, возможно, окажусь с Л. С. вне дома и прямые контакты удастся возобновить только в последней декаде сентября. Собираемся через неделю в Испанию: Толедо – Мадрид – побережье где-то почти у Гибралтара. Хочу еще раз спокойно пообщаться с Эль Греко – одним из любимых моих художников – и отдохнуть на пустынном берегу края Средиземья, упорядочивая летние впечатления.

В издательском плане все движется нормально. Вышел очередной сборник «Эстетики» (№ б), в типографии находится «Триалог plus» и, вероятно, в сентябре мы получим его в напечатанном виде. Я просматриваю верстку нового варианта «Эстетики Блаженного Августина», которую тоже обещают опубликовать в октябре.


Обложка книги:

Эстетика: Вчера. Сегодня. Всегда.

Выпуск 6. М.: ИФ РАН, 2013. – 171 с.


В Москве этим летом (информация для Вл. Вл.) несколько значительных выставок, которые доставляют эстетическому субъекту подлинное наслаждение. В ГМИИ И полотен Тициана из Италии, среди которых 3–4 просто великолепных, и большая выставка прерафаэлитов из Великобритании. В Третьяковке ретроспектива Нестерова. С открытием тициановской выставки в Пушкинском стоят большие очереди, поэтому приходится появляться у музея в 9.30, чтобы в 10.00 уже быть в зале с Тицианом и без большого скопления зрителей посозерцать его шедевры. Публика, как правило, сразу и надолго застревает на прерафаэлитах, изучая описания незнакомых для большинства сюжетов их картин. Интересно, что прерафаэлиты открылись раньше Тициана, и в музей никакой очереди не было. Мы все тогда и изучили эту выставку в спокойной и относительно безлюдной атмосфере. С появлением же Тициана возникли очереди, но публика – вот парадокс-то – больше времени проводит у прерафаэлитов. Не потому, конечно, что ощущает некий символико-метафизический дух ряда работ Россетти или Бёрн-Джонса, но изучая по развернутым на стенах описаниям незнакомые многофигурные сюжеты. К Тициану заходит тоже, но задерживается у каждой из его работ (у нас, кстати, мало известных, так как многие не из центральных итальянских музеев) на значительно меньшее время, чем у картин прерафаэлитов. «История» – в искусствознании и арт-критике старый термин в новом значении, означающем просто занимательный сюжет, – вот что интересует больше всего современного потребителя искусства. А что там изображено-то такое? Правда, именно это и всегда-то вело в музеи и на выставки живописи наивного обывателя.

Ну, да бог с ней, с публикой. Каждому свое. Существенно, что эти две выставки сейчас в Москве и вполне доступны каждый день с утра. Кстати, прерафаэлиты, особенно мало известные мне как ориентированному в искусстве всегда на шедевры или выдающиеся в художественном плане произведения, представлены на этой выставке очень хорошо. Меньше всего как раз главные – Россетти (хотя есть лучшая его вещь «Beata Beatrix», несколько больших портретных работ и ряд небольших) и Бёрн-Джонс (его я, к счастью, видел очень много – огромную ретроспективную выставку в Нью-Йорке и замечательную подборку в Штутгарте, которую не возили в Америку; да и в Англии когда-то). И у других, так сказать, «малых» прерафаэлитов, не создавших ничего выдающегося, все-таки есть что посмотреть и увидеть их эстетику. Это своеобразная смесь реализма в подходе к мифолого-эпической проблематике с какими-то странными яркими колористическими решениями, иногда предвосхищающими импрессионистов по палитре, использующей, однако, часто кричащие, бьющие по глазу цвета. Кое-что даже режет глаз цветовыми диссонансами, но как-то привлекает необычностью.

Кроме того, блуждание от одной выставки к другой, благо они почти рядом, вызывает и еще одно интересное соображение. По уровню художественности, т. е. по эстетическому качеству, Тициан, естественно, на порядки выше любого из полотен Россетти или Бёрн-Джонса, не говоря уже обо всех остальных прерафаэлитах. А вот по духовной тонкости, какому-то особому не поверхностному психологизму, по символизации (символистскому проникновению в метафизическую реальность, к глубинному мифо-сознанию человечества), по уровню выраженности неких нюансов духовной жизни Россетти и Бёрн-Джонс представляются мне значительно более близкими современному эстетическому сознанию, чем Тициан. Хотя глубинное эстетическое наслаждение от Тициана я получаю несравненно большее, чем от любого из прерафаэлитов. И это касается не только Тициана, но, пожалуй, и всех великих ренессансных мастеров. За какие-то четыре столетия человечество в духовно-эстетическом плане прошло интересный путь развития, который и приводит к подобному результату эстетического восприятия. Хорошо было бы обдумать и обсудить эту тему более основательно.

В Третьяковке все лето открыт Нестеров. Одна из ярких фигур русского духовного ренессанса. Спокойное и внимательное изучение нынешней ретроспективы, на которой впервые, пожалуй, были очень полно представлены его эскизы к храмовым росписям, приводит меня к следующим кратким выводам, которые, может быть, позже удастся как-то развить.


Данте Габриэль Россетти.

Беседка на лугу.

1872.

Городская галерея искусств. Манчестер


Два самых значительных в духовно-эстетическом плане полотна Нестеров создал в самом начале своего пути, еще не достигнув и тридцатилетнего возраста. Я имею в виду, конечно, «Пустынника» (1888! – 26 лет) и «Видение отроку Варфоломею» (1889–1990). Здесь чисто художественными средствами выражена столь высокая и концентрированная духовность, на которую активно работает какое-то сверхчеловеческое единство человеческих фигур и предельно одухотворенного пейзажа, что я всегда впадаю перед этими работами в какое-то состояние сверхчувственного и сверхразумного восторга, даже священного ужаса, который эстетика пытается передать категорией возвышенного. Ничего выше и сильнее этих работ Нестерову создать за всю долгую жизнь не удалось. Это очевидно. Хотя есть у него немало и очень хороших, духовно насыщенных (понятно, что я всегда имею в виду при разговоре об искусстве духовность, выраженную исключительно художественными средствами) полотен. Особенно из дореволюционного периода. И это относится, конечно, не к его огромным литературно-нарративным манифестарно-аллегорическим полотнам вроде «Святой Руси» (1901–1906) (ее, кстати, не было на этой выставке, но все мы хорошо ее помним) или «На Руси» (Душа народа) (1915–1916), а к небольшим пейзажам и некоторым картинам, написанным по мотивам Мельникова-Печерского.

Особые размышления вызывают его эскизы к храмовым росписям, часть из которых была в свое время реализована. Здесь очевидная и удивительная смена стиля по сравнению с его лучшими масляными картинами. Все эскизы (а затем и сами росписи, судя по фотографиям и тому, что мы в свое время видели в храмах) выполнены в утонченно эстетской стилистике так называемого стиля (или эпохи) модерн (во Франции его называли ар нуво). Изысканная линия, утонченные формы, характерный для того времени психологизм, свободное обращение с иконографическим каноном и т. п. В свое время меня даже как-то отталкивал этот повышенный эстетизм именно церковных росписей Нестерова.


Михаил Нестеров.

Пустынник.

Фрагмент. 1888.

Государственный Русский музей. Санкт-Петербург


Сегодня я задумался о другом, всматриваясь в эти эскизы. А не хотел ли Нестеров этого декадентски-символистского периода в России попытаться выразить именно этими эстетски прекрасными образами духовную красоту христианства в целом? Показать тем, кто уже утратил ощущение глубинной христианской духовности в ее, так сказать, чистом виде (то, что ему гениально удалось сделать в «Пустыннике» и «Видении» и что древние умели выразить в иконе), доступными тому времени средствами именно красоту христианства? И в целом ряде его эскизов мы действительно ощущаем эту утонченную красоту в ее какой-то затухающей (декадентской?) фазе. Красоту осени христианства. Ее ощущали в то время многие символисты и представители Серебряного века и слагали ей эстетски-ностальгические гимны. Сейчас я понимаю, что мое внимание к эстетским эскизам храмовых росписей Нестерова сегодня было привлечено не без влияния нашего пристального внимания в последние годы к изобразительному искусству символистов, к самой проблеме символизации в искусстве. Утонченная красота как символ особой духовности – тема, идущая от романтиков, прерафаэлитов, обострившаяся у символистов и затухающая в эстетской графике некоторых представителей модерна (ар нуво, сецессиона, югендштиля).


Панорама Альп в окрестностях Монблана


Вершина Юнгфрау.

Альпы под Интерлакеном


Монблан


Ну, это так, импрессионы, о предмете которых стоит как-то поговорить подробнее. Сейчас у меня нет на это времени. Пора готовиться к встрече с Эль Греко и другими старыми мастерами в Прадо, да и новыми – в музее королевы Софии.

Не могу, однако, не поделиться кратко еще и новыми впечатлениями от недавней поездки в Швейцарию. Она была полностью посвящена созерцанию гор и горно-озерных пейзажей, хотя и в базельский музей я тоже не мог не заехать. Не мне агитировать вас (и Н. Б., и Вл. Вл.), неоднократно бывавших в Швейцарии, за ее уникальные потрясающие пейзажи. Вот и я уже в третий раз имел счастье поэстетствовать в швейцарских Альпах. Теперь я хорошо знаю основные и наиболее подходящие для человека моего возраста и не альпиниста точки, из которых можно достаточно легко и быстро добираться до самых высоких и прекрасных вершин Альп и иметь возможность по нескольку часов созерцать горные пейзажи, которые по своей эстетической силе превосходят многое другое. («Лучше гор могут быть только горы, на которых еще не бывал» – Высоцкий, если помните.) Пожалуй, только Швейцария с ее потрясающе организованными и скоординированными средствами передвижения может предоставить такие возможности.


На Монблане


Это прежде всего Интерлакен, городок в центре Швейцарии между двух живописнейших озер. Из него можно подниматься к Юнгфрау (4158 м) прямо на поездах. Поезд до смотровой площадки на Юнгфрауёх ввозит нас непосредственно внутрь ледника. Варварство, конечно, что загнали железнодорожную станцию напрямую почти внутрь ледника (над ней 11 м, если не ошибаюсь сейчас, льда), чем активно способствуют его разрушению, но для немощных любителей гор очень удобно, да и пройти сотню метров под ледником по туннелю, прорубленному в толще вечного льда и ничем не укрепленному, тоже большое эстетическое удовольствие. Виды со смотровой площадки потрясающие, да с нее можно и спуститься прямо на ледник и погулять по нему, что я и делал в первую мою поездку. Хотя ходить на такой высоте трудновато, нужна особая закалка и привычка к высокогорному давлению и разреженному воздуху. Кроме того, вокруг множество более мелких живописных вершин, гор, долин, на осмотр которых можно потратить не один день. И я говорю только о том, куда можно добраться поездом или канатными дорогами разных типов. Огромную духовную радость доставляет, например, подъем на Шильтхорн (2971 м).


Окрестности Монблана


В. В. в кабине канатной дороги «Панорама Монблана»


Вид из кабины канатной дороги «Панорама Монблана»


Другой любимый мною городок – Монтрё. Это, во-первых, лучшее место на Женевском озере с точки зрения красоты всего ландшафта. Одни виды из окна отеля на озеро и окружающие его горы доставляют неописуемое наслаждение. Во-вторых, и это главное: из Монтрё удобно добираться до Монблана и Маттерхорна – еще двух выдающихся вершин Альп. Монблан находится уже на территории Франции, но, кажется, лучше всего до него ехать именно из Монтрё. Поездом до Шамоникса (Chamonix) и далее канаткой до смотровой площадки Aiguille du Midi (на высоте 3842 м), откуда открываются незабываемые виды (на 360 град.) на весь комплекс Монблана с множеством его живописнейших горных массивов и ледников. Завершает это волшебное путешествие часовая обзорная поездка на специальной канатной дороге «Panoramic du Mont Blanc», которая погружает тебя в какое-то совершенно неописуемое сказочное горное царство, подобное поездке на иную планету, заполненную причудливой архитектурой дворцов, замков, крепостей, созерцая которую, невозможно поверить, что все это – творение природы, а не какого-то высшего разума и рук сверхчеловеческих.

Из Монтрё же удобно добираться и до Маттерхорна: до Церматта комфортабельные поезда, а далее канаткой до самой высокой в Швейцарии смотровой площадки Matterhom glacier paradise (Klein Matterhom – 3883 м) или неспешно движущимся горным поездом до более низкой смотровой площадки Gomergrat (3089 м). С обеих точек открываются потрясающие виды и на пик Маттерхорна, и на окружающие горы и ледники. Наиболее же выразительно сам Маттерхорн выглядит, по-моему, с промежуточной остановки, когда движешься к Малому Маттерхорну, – с Trockener Steg (2939 м). Здесь находится то самое озерко, с отражением в котором знаменитой вершины ее и любят снимать на открытки, показывать в кино. Вид отсюда действительно потрясающий. Мощная гора, как кобра или какая-то исполинская неземная хищная птица (подобные встречаются в живописи Рене Магрита), нависает над озерком и тобой, производя завораживающе неизгладимое впечатление. Здесь на смотровой площадке есть хорошие шезлонги, в которых можно посидеть, предавшись созерцанию горы и окружающего ее пейзажа, помедитировать.


Пик Маттерхорн.

Альпы


В. В. на подступах к Маттерхорну


С каждой станции канаток ведут многочисленные альпинистские тропы к разным вершинам, по которым и бредут, как муравьи (еле видны со смотровых площадок и из окон кабинок), нагруженные огромными рюкзаками со снаряжением связки альпинистов, но это уже не для нас. Да и вообще – это не мое. Альпинисты получают какую-то иную, чем я, радость физического преодоления гор и себя самого. Видно, как им тяжело, но они идут… Я же еду в горы за эстетическим опытом. И опыт там удивительно высок и силен. Никакое искусство не доставляет мне подобного по силе эстетического воздействия переживания, как заснеженные горы Альп. В свое время я ощущал нечто подобное на Кавказе – на Эльбрусе, Казбеке, в Домбае. Здесь оно, однако, мощнее и возвышеннее.


Вид на Маттерхорн


Именно этой эстетической категорией и можно, пожалуй, кратко описать опыт переживания главных вершин Альп – возвышенное, или точнее – прекрасно-возвышенное. Ибо само возвышенное, согласно классической эстетике, включает в себя и аспекты переживания страшного или ужасного. Однако когда добираешься до вершин в комфортабельных поездах и уютных кабинках канаток, а там находишься на благоустроенных смотровых площадках с ресторанами и кафе, ощущения страха и ужаса не испытываешь. Оно, возможно, присуще альпинистам, карабкающимся к этим вершинам без всякой техники на своих двоих или четверых, – тогда, вероятно, да! Возвышенное в кантовском смысле. Хотя они тоже в основной массе своей доезжают до верхних смотровых площадок на канатках и только дальше идут пешком, да и ночуют иногда в палатках на снегу, но недалеко от смотровых площадок. Так что и у них, возможно, большого страха перед горами нет. Другие ощущения. Хотя ведь и гибнут они тоже в горах регулярно. Не далее как вчера по телевидению сообщили, что на Монблане погиб очередной альпинист под лавиной, и каждый год там, оказывается, гибнет до ста (!) человек альпинистов. Гора показывает свой норов.


Вид на Маттерхорн из долины


В. В. в окрестностях Маттерхорна


Храм внутри ледника Маттерхорна


У меня же, созерцающего горы со смотровых площадок или в непосредственной близости от них (с некоторых площадок можно спокойно сойти на ледник и двигаться по нему какое-то время без всякого снаряжения – протоптаны хорошие тропы), возникает мощное переживание необычайного величия и божественного вечного покоя природы, т. е. чувство возвышенно-прекрасного в чистом виде. Кстати, Малый Маттерхорн находится практически в Италии, так что я оттуда послал свой мысленный привет Вл. Вл. в его итальянские пенаты на Лаго ди Гарда.

И еще забавный момент в заключение. Один из дней моей недолгой поездки в Швейцарию я посвятил базельскому художественному музею и собору. Из музея я вышел отдохнуть на берег Рейна и изумился. Вдоль противоположного правого берега на всем видимом протяжении реки (а это не менее километра, как вы помните) плыли по течению какие-то разноцветные шары. Сотни, тысячи шаров. Я пробыл на берегу не менее часа, и они все плыли и плыли, не иссякая. Присмотревшись, я увидел, что это плыли люди, держась за какие-то шары, т. е. просто купались таким своеобразным и никогда и нигде не виданным мною способом. Течение здесь в Рейне (хотя, по-моему, и на всем его протяжении до Кёльна по крайней мере) очень сильное, так что выплыть против него невозможно. Поэтому, как потом выяснилось, местные купальщики изобрели остроумный способ. Они по берегу поднимаются куда-то вверх по течению, упаковывают одежду в специальные водонепроницаемые пластиковые пакеты (их-то я и принял за шары), явно специально изготовленные для этой цели, и отдаются на волю течения – плывут с большой скоростью по нескольку километров, ибо вода в эти дни была очень теплой. Где-то внизу причаливают к берегу, а одежда у них с собой.

Неплохо придумано. Пакеты являются и перевозчиками сухой одежды, и хорошим плавсредством – держат людей на плаву. В Базеле, кажется, все население в этот жаркий день сплавлялось по Рейну в неизвестные дали. Выглядело это весьма занятно. Я бы тоже с удовольствием присоединился к этому движению, но пакета у меня не было, где его достать в воскресенье – не знал, поэтому ограничился купанием (точнее, погружением в воду) на отмели у самого берега, где еще можно было как-то удержаться на одном месте. Между тем сплав этот базельского человечества был вполне организованным и разрешенным властями. Вдоль сплавляющихся (они занимали примерно четверть реки по ее ширине у правого берега) сновали спасательные катера, а пловцы не выбирались далее отведенного им фарватера, ибо вдоль моего берега плыли уже более серьезные транспортные плавсредства – лодки, катера, баржи, пароходики.

Однако я заболтался, но хотелось перед долгой компьютерной разлукой (в Испании мы планируем быть не менее трех недель) послать вам, друзья, свой эстетический привет. Надеюсь, что и сам по возвращении обрету ваши более пространные отчеты о летних впечатлениях и новые духовные прозрения и откровения.

Дружески ваш В. Б.

282. В. Иванов

(19.08.13)


Дорогой Виктор Васильевич,

усматриваю в Вашем замечательном письме вербальный вариант одной из моих любимых картин Каспара Давида Фридриха «Der Wanderer über dem Nebelmeer» («Странник над морем тумана»). Созерцаю, как созерцатель созерцает горные вершины, и проникаюсь кантианско-шопенгауэрианским чувством возвышенного в природе. Мой «альпийский» опыт значительно скромнее, но тоже доставляет немало радости анамнестического характера. В Северной Италии есть горы, напоминающие какие-то странные пирамиды времен Атлантиды, в которой мы с Вами некогда обитали. На сами горы я уже не дерзаю взбираться и смиренно довольствуюсь созерцанием снизу и сбоку, вспоминая свое туманное бытие на затонувшем континенте. За отсутствием времени и ввиду Вашего близкого отбытия в Гишпанию не буду далее углубляться в сферу природной мистики, но, поскольку в Вашем письме нахожу ряд мне близких мыслей, непосредственно связанных с нашим разговором о символизме, хочется сразу же на них радостно откликнуться (хотя бы в самой эскизной форме).

Очень сочувствую Вашим мыслям о прерафаэлитах. К теме прерафаэлитизма я уже несколько лет осторожно подбираюсь. Чувствую, как меняется оптика. Начинаешь видеть и, соответственно, переживать по-другому, чем в годы, овеянные настроением радикального авангардизма. Если я научился переваривать Бёклина и Моро, то почему бы моему желудку не справиться с прерафаэлитами. Однако мой музейный нагляд в этой области слишком ограничен, чтобы вынести достаточно продуманное и компетентное суждение. Судить же по репродукциям считаю делом гиблым и ведущим в мир призраков, глумящихся над реальностью. В прошлом году мне все же повезло, поскольку в музее Орсэ довелось посетить прекрасную выставку, на которой были не только достаточно полно представлены картины и графика прерафаэлитов, но и воссоздана сама атмосфера прерафаэлитского эстетизма. Последнее обстоятельство нахожу особенно существенным. Начиная с импрессионизма (и чем дальше, тем больше), мы привыкли к безатмосферности экспозиций. Идеал: пустой зал, белые стены и развешанные на них картины. С прерафаэлитами так дело не пойдет. Их картины не являются каким-то автономным явлением, абсолютно независимым от среды своего обитания. Конечно, картина Бёрн-Джонса может доставить эстетическое наслаждение и в пустом зале, но ведь и лев в клетке остается львом, хотя во всей красе он явит себя только в саваннах (пример несколько хромает, но Вы понимаете, что я хочу сказать). Мне кажется, что безатмосферность художественной жизни достигла опасной черты: возникает род задоха, переживаемого более или менее восприимчивыми душами. Отсюда проистекает стремление (по большей части неосознанное) восполнить атмосферный дефицит за счет погружения (иллюзорного) в искусственно воссоздаваемые атмосферы прошлого. Этим во многом объясняется идущий теперь процесс переоценки ценностей, интерес к назареям, прерафаэлитам, символистам второй половины XIX века, ранее презрительно отвергавшимся за «литературность».

Еще более значительным в ходе этого процесса расстановки новых акцентов в истории искусства представляется мне точно подмеченная Вами особенность прерафаэлитов в сравнении с мастерами Высокого Возрождения. Конечно, существование шкалы, согласно которой можно безошибочно измерять степень художественности в произведениях искусства, весьма проблематично, поэтому я не мог бы сказать, что все картины Тициана (например) на несколько порядков выше работ Бёрн-Джонса, поскольку у венецианского гения есть немало весьма слабых произведений, хотя нет спора о том, что его подлинные (редкие) шедевры безусловно превышают достоинства прерафаэлита. Но не это главное… Главное Вы прекрасно выразили в своем письме, отметив духовно-метафизические качества живописи прерафаэлитов, более говорящие современному сознанию, чем ренессансные полотна (в этом я с Вами полностью согласен). Согласен и с тем, что «хорошо было бы обдумать и обсудить эту тему более основательно». Пойдём по следу…

Не менее существенными мне представляются Ваши замечания по поводу выставки Нестерова. Хотя оптически я не восприимчив к реалистической живописи, но как раз Нестеров для меня исключение. «Видение отроку Варфоломею» производит в точности такое же впечатление, о котором Вы пишете. Здесь намечается возможность подойти к проблеме реализма, несущего в себе символистические потенции (на моем языке: означающие переход к имагинативности).

Все это чрезвычайно интересно и позволяет надеяться на осенние плоды в нашем виртуальном саду и огороде. Пока же мне нет смысла распространяться на эти экзистенциально значимые темы в поспешности, посему заканчиваю письмецо с наитеплейшим пожеланием медитативно отдохновительного общения с Эль Греко. Сторонитесь только медуз. Говорят, в Средиземном море развелось немало ядовитых особ этого рода.

Сердечно Ваш В. И.

283. Н. Маньковская

(Москва, 25.08.13)


Небольшая реплика по поводу выставочной атмосферы… Я согласна с Вл. Вл. в том, что она желательна, однако совершенно очевидно, что для ее создания необходимы не только искусствоведческие и исторические познания, но и высокий эстетический вкус. А с этим у организаторов выставок, видимо, большие проблемы. Так, прошлым летом в том же Орсэ я побывала на большой выставке импрессионистов, претендующей на «атмосферность» путем демонстрации манекенов, наряженных в дамские туалеты той эпохи, зелененького мохнатого ковролина, имитирующего лужайку «Завтрака на траве», и прочего кича. Такая «атмосфера» может оказаться самодовлеющей и поглотить самоё живопись, подмять ее под себя. Уж лучше «безатмосферные» белые стены…

Ваша Н. М.

Испанские впечатления

284. В. Бычков

(23.09.13)


Дорогие друзья,

азъ, грешный, снова в своих пенатах в уютном кабинете, заваленном книгами, за любимым старичком-компьютером. На прошлой неделе вернулись с Л. С. из Испании и сразу попали после тридцатиградусной жары андалусского лета в позднюю московскую осень. Здесь (для Вл. Вл.) всего +10 (говорят, все три недели сентября так!) и холодные дожди. А отопление еще не включают. Мэр обиделся, что за него мало москвичей проголосовало, и держит их на холодном пайке. К концу недели обещают похолодание до +5. Понятно, что в таком климате чувствуешь себя после жаркого юга весьма неуютно, а для соматики сие и весьма критично. Проявляются сразу всякие признаки простуды и респираторных бяк. Однако все это пустяки по сравнению с тем духовным, эстетическим, эмоциональным опытом, который был накоплен за три недели в Испании.

Сегодня я не могу подробно описывать его. И времени пока мало (всякая поприездная суета), и не все еще уложилось в строгие дискурсивные рамки. Клубится в подсознании что-то большое, новое, приятное, значимое и просто переживается как еще длящееся событие. Пишу для того, чтобы подать знак к продолжению наших бесед, ибо, надеюсь, что все уже угнездились на осенне-зимних квартирах и с нетерпеливым зудом графоманов застучали по клавиатурам. Во всяком случае, разведка донесла, что Н. Б. вот-вот осчастливит нас посланием с описанием своего португальского опыта.

Здесь просто краткая хроника нашей поездки с какими-то зарубками, которые потом могли бы напомнить, что в этой складке текста есть что-то существенное, о чем стоит поразмышлять и, может быть, написать.

Как я уже сообщал, поездка в это время имеет у нас главной целью отдых на море, но при этом планируется всегда так, чтобы и духовно-эстетический опыт имел возможность существенно возрастать и процветать. Испания на этот раз была выбрана из-за Эль Греко, которого мы все любим, неплохо знаем, но в нем всегда остаются такие тайны, что на следующий день после расставания с ним вызывают непреодолимое желание опять увидеть его. Поэтому первым пунктом нашей поездки был Толедо, где мы прожили в маленьком уютном отелике «Лас Кончас», расположенном между Алькасаром и Собором (вблизи от Алькасара; понятно, что нас интересовал не Алькасар, в котором сейчас музей оружия, но находящийся рядом музей Санта-Крус с работами Греко), три незабываемых дня. С террасы перед окном нашего номера (на верхнем этаже) открывались прекрасная панорама Толедо и лучший вид на собор (снизу-то он целиком ниоткуда не виден, как вы помните, – сильно затеснен домами старого города, а здесь вид почти сверху). Есть фотки, которые когда-то вытащу из аппарата и пришлю наиболее интересные.

Я уже третий раз посещаю Толедо, но первые два были наскоком на несколько часов из Мадрида (да в те времена еще и не было скоростных поездов на этой линии – сейчас-то поездка занимает 26 минут на экспрессе. Значительно быстрее, чем на такси, на котором мы тащились из аэропорта Мадрида до Толедо целый час). Первый раз в далеком уже 92 году мы были там с Н. Б. во время Международного конгресса по эстетике (Мадрид). Затем позже с Л. С. Тогда все внимание было привлечено к местам с работами Эль Греко (а их там немало), и главная задача была – поскорее добраться от одного к другому. Понятно, что сам город оставался на втором плане, хотя и тогда восхищал и удивлял своей живописностью – образ его запал в нашу память еще со знаменитой картины Эль Греко и существенно корректировал наше восприятие реального городка. Да и самого Эль Греко в Толедо многовато для того, чтобы внимательно изучить все имеющиеся здесь памятники за несколько часов. До его дома-музея в прошлые приезды я, кажется, так и не добрался, хотя на этот раз посетил его дважды. Он стоит того.


Толедо.

Вид на кафедральный собор из окна отеля


Кафедральный собор.

Главный фасад. XIII–XVIII вв.

Толедо


Теперь все толедские дни прошли в переживании духа этого уникального средневекового городка (в одну из ночей была даже мощная гроза с громом и молниями, показавшая нам Толедо почти в эльгрековском варианте) в процессе блуждания по лабиринтам его затейливо карабкающихся по холмам узких улочек и созерцании полотен Эль Греко, которых там, как Вы знаете, сосредоточено, пожалуй, больше, чем где бы то ни было еще, возможно, за исключением Прадо. А вместе с Прадо и Эскориалом здесь – всё творчество великого мастера от достаточно ранних работ до самых последних. Все остальные музеи мира имеют только отдельные полотна, хотя нередко и очень хорошие, но все шедевры – практически здесь и дают богатую пищу для размышлений. В частности, проблему художественной символизации, о которой мы немало говорили прошлые два-три года, работы Эль Греко очень хорошо проясняют. Они все, но особенно, конечно, огромные алтарные картины, символичны в этом смысле. А его серии апостолов? Их художественная выразительность восходит к художественной символике. Очевиден также удивительный для одного мастера переходный характер творчества от средневеково-ренессансного типа художественного мышления к почти барочному без утраты глубинного сущностного мистицизма, выражаемого самой художественной формой – цветом и формой. Требует осмысления и какая-то нарочитая перегруженность небесных сфер и планов существенно материализованными фигурами и элементами в поздних полотнах, между тем, деформации в них вполне понятны и художественно уместны. Тем не менее эта странная антиномия художественной выразительности и символико-аллегорической перегруженности требует какого-то осмысления. Сначала полотно в целом воздействует очень сильно, а затем начинают возникать (пострецептивная герменевтика) вопросы: а зачем сие? можно ли без этого? При этом созерцание продолжает втягивать нас в изображенный мир и далее – за него…


Главное Ретабло.

1498–1504.

Кафедральный собор.

Толедо


В Мадриде мы прожили четыре дня в отеле «NH Nacional» рядом с вокзалом и Центром современного искусства королевы Софии (Reina Sofia), в семи минутах ходьбы от Прадо. Так что мы дальше этой прямой: Прадо – отель – Рейна София, практически в этот приезд и не удалялись. Музей Тиссен-Борнемиса на той же площади, что и Прадо. Сейчас, когда Booking.com предоставляет возможность зарезервировать любой отель во всем мире за 5 минут с полной информацией о нем и его местонахождении (карта и вид со спутника), я бронирую отели в непосредственной близости от главных объектов, ради которых совершается путешествие (т. е. художественных музеев или шедевров архитектуры). Это очень удобно. Не приходится даже тратить время на поездки в городском транспорте.

Ехали в Мадрид ради Прадо и Греко, а неожиданно для себя догнали в Рейна София большую ретроспективную выставку Дали, которая осенью-зимой была в Центре Помпиду и открылась тогда через пару недель после моего посещения Парижа, о чем я очень сожалел и хотел даже слетать в Париж специально на нее, но воздержался. И вот здесь удалось ее застать буквально в последние дни работы. Она стала приятным и полезным сюрпризом. Конечно, толпы любопытствующих субъектов и жара в залах несколько мешали спокойному созерцанию, но, к счастью, мы все давно научились концентрироваться на произведениях искусства независимо от внешних условий и среды их бывания, а также физического времени активного созерцания того или иного памятника, так что выставку удалось изучить основательно и получить эстетическое удовольствие от этого гениального мистификатора и озорника. Столь обширной экспозиции его работ я, кажется, еще не видел, хотя некоторых крупных и хрестоматийных полотен на ней не было. Но с ними я неоднократно встречался в других музеях. Кроме того, выставка дала новые импульсы к размышлениям о духе сюрреализма, на который мы робко намекали друг другу весь прошлый год, как бы подбираясь к этой трудно описуемой теме, но, вот, сам материал идет в руки и, может быть, соберемся развернуть беседу и на эту тему.

Достаточно спокойное, созерцательное общение с основными пластами работ Греко и Дали в контексте всей истории мирового искусства, которая хорошо представлена в Прадо, у Тиссен-Борнемиса, да и авангард – в Рейна София, возбудило какие-то новые мыслительные потоки, связанные с пониманием творчества этих художников. И прежде всего усилило определенную двойственность в отношении к ним. Мощная притягательная сила и того, и другого, но при этом у каждого из них есть какие-то пласты, плохо воспринимаемые мною, мало понятные для меня в логике (алогичной, как правило) их художественного мышления. Об этом еще надо поразмышлять.

Между тем созерцательный опыт проникновения в работы Греко, особенно позднего, которые и восхищают и, по большей части, воспринимаются мною неоднозначно, убедил меня в том, что без Греко не было бы ни Дали, ни Пикассо, да и многих неиспанских фигур авангарда. Я уже не говорю о хтонических мирах Гойи. Об этом, возможно, стоит тоже поговорить.

Из Мадрида мы за три часа перенеслись экспрессом в Малагу и далее на такси по побережью еще южнее в сторону Гибралтара в поселочек Сан-Педро. Там на живописном берегу Средиземного моря с прекрасным пляжем и поселились в уютном отеле Гуадальмина. Андалусию я выбрал на этот раз (дважды мы отдыхали в районе Барселоны, ибо Барселона была главным центром притяжения), так как хотелось хотя бы немного почувствовать атмосферу мавританской Испании, ведь арабы господствовали в ней около восьми (!) столетий и существенно цивилизовали местное население, приобщили его к высокой Культуре. Христианство укореняло свою культуру уже на добротном духовно-культурном фундаменте. Понятно, что оно попыталось стереть его черты с испанской культуры, но стерло только внешне, а в Андалусии я хотел увидеть еще что-то материально сохранившееся от арабо-испанского периода. Названия «Гранада, Альгамбра, Кордова, Севилья» с детства срослись у меня с восточными сказками из «Тысячи и одной ночи».

При этом должен признаться, что я в целом не поклонник арабо-мусульманской культуры, хотя и не могу, как человек наделенный эстетическим чувством, не восхищаться шедеврами арабской архитектуры, каменной резьбы в храмах и дворцах, книжной миниатюры, всяческой орнаментикой и, конечно, арабо-персидской поэзией в хороших переводах. Однако в целом архитектура и орнаментика представляются мне достаточно холодными, какими-то рассудочными что ли. Господство точной геометрии, математики, строгой симметрии и т. п., с одной стороны, восхищает часть моего сознания именно строгой математической красотой, а с другой – как-то отталкивает мое чувство излишней рациональностью, отсутствием открытого эстетического отклика, эмоциональности, хаотического начала. Я не чувствую, что под этим искусством «хаос шевелится», который ох как шевелится у тех же Эль Греко или Дали (при всей классически-иллюзорной выписанности деталей у последнего), да и во всем европейском искусстве, придавая ему глубинную жизненную силу. И не только. В Индии я ощущал его мощный креативный потенциал и в индуистском искусстве. Арабо-мусульманское искусство восхищает, но не доставляет мне чисто эстетического наслаждения.

Тем не менее я всегда стремлюсь увидеть его шедевры в надежде, что когда-то оно откроется мне во всей своей силе и эстетической мощи. Она там явно есть. Отказавшись от антропоморфизма в искусстве, мусульманский мир перенес всю художественную энергию этой могучей культуры в абстрактно-математические формы и формулы своей архитектуры, резьбы, орнаментики и существенно преуспел в этом. Это надо только прочувствовать, найти ключ к эстетическому прочтению. Отчасти и за этим поехал в Андалусию.


Альгамбра.

Общий вид


Улочка в Танжере


В. В. в Танжере


Да и дух путешественника, присущий мне с детства, всегда ведет меня в неизведанные места. Эстетический опыт на природе для меня не менее важен и силен, а нередко (в той же Швейцарии, например) и сильнее того, что я испытываю при общении с искусством. Об этом тоже можно как-то поговорить. Понятно, что сейчас мы уже не так мобильны (особенно Л. С.), как в оны годы, поэтому в Андалусии пришлось ограничиться Гранадой с Альгамброй (или Аламброй, как звучит это слово у испанцев) и поездкой в Танжер – через Гибралтарский пролив (что само по себе интересно) в самую северо-западную точку Африки на атлантическом побережье (Марокко). Танжер, как Вы знаете, это – Восток для Делакруа, Матисса и многих других западных романтиков. Да и Клее был недалеко от него – в Тунисе. Ну а мой любимец из отцов Церкви Блаженный Августин вообще из Северной Африки, почти бербер. Этого уже было достаточно, чтобы словечко «Танжер» для меня с юности стало красивым символом романтического Востока западных художников и поэтов, как Персия – русских. Для его чисто физико-физиологического закрепления я не преминул прокатиться на верблюде, живом свидетеле древних времен, второй раз в жизни оседлав это удивительное животное (первое вознесение на него случилось в раннем детстве, когда отец прокатил меня, двухлетнего, на огромном двугорбом великане в Монголии – остро запомнилось это событие. Здесь верблюды поскромнее, но все-таки…). Фотки пришлю.

Между тем какой-то арабо-афро-мусульманский дух я ощутил уже в нашем отеле и окружающих его богатых виллах испанцев и международной бизнес-элиты. Но обо всем, упомянутом в этом письме-сигнале прибытия, постараюсь написать как-то подробнее, ибо в голове пока некое возбуждающее море мыслеобразов, которые должны еще выстроиться в ряды и шеренги, чтобы стать доступными вербализации. Клубящемуся сознанию способствуют и некоторые простудные элементы, типичные для сегодняшней погоды (за окном осенний дождь и стабильные для этого сентября +10). Не удается даже поехать в Дом Лосева – сегодня ему 120 лет и там, как обычно, собираются друзья дома и оставшиеся в живых ученики Алексея Федоровича. Утешаю себя тем, что в «Вопросах философии» вышла моя статья, посвященная его памяти. Надеюсь принять участие и в юбилейной конференции, где, вероятно, увидимся с Вл. Вл. Так ведь, Вл. Вл.?

Дружеский привет вам, собеседники, от почти замавританенного дервиша В. В.

285. В. Иванов

(25.09.13)


Дорогой Виктор Васильевич,

вчерашний день стоял под особым знаком. С астрологической точки зрения мы вступили в период, подвластный Весам. С точки зрения климатической – в период дождей и кружения засыхающих листьев. Для меня вхождение в сферу Весов ознаменовалось походом на выставку Пикассо, посылкой от Шемякина и Вашим испано-берберским письмом. Между этими тремя приятными событиями (несмотря на чисто петебургский дождливый сумрак, им аккомпанировавший) есть нечто общее: повеяло духом Эль Греко. Ваше письмо, подобно ковру-самолету, перенесло меня в Мадрид, где мне один раз довелось побывать. Мадрид – это Прадо. Прадо – это Эль Греко. А Босх, Веласкес, Гойя? Да, и они тоже. Но вчера – только Эль Греко и его экстатические праздники. В Толедо же я, к сожалению, не бывал, но вчера тоже удалось побродить по его улочкам и в гостиничном номере трепетать от сверкания молний и вздрагивать в предчувствии Страшного Суда от ударов далекого грома.


Иоган Георг Пинзель.

Святая Анна. Середина XVIII в.

Национальная галерея изящных искусств. Львов


Выставка Хильмы аф Клинт в Музее современного искусства «Гамбургский вокзал» (15.06–06.10.2013).

Берлин


Что касается посылки от Шемякина, то в ней я нашел каталог выставки Иоганна Георга Пинзеля (Pinsel), которая с большим успехом прошла в Лувре с 22 ноября 2012 по 25 февраля 2013 г. Миша был в полном восторге от нее и назвал Пинзеля «Эль Греко в скульптуре». Теперь, получив каталог, я мог в этом сам убедиться. Действительно, сходство поразительное, хотя Пинзель вряд ли видел работы толедского визионера. Он жил в Галиции в XVIII веке. Его творчество стало известно только благодаря исследованиям Бориса Возницкого, директора национальной художественной галереи во Львове, скончавшегося незадолго до открытия луврской выставки. В некотором отношении Пинзель по смелости художественного языка даже превосходит порой Эль Греко и приближается скорее к Боччионе: особенно в трактовке складок одежд.

Прочитав Ваше письмо и полистав каталог, я в новом свете взглянул и на Пикассо, любившего Эль Греко и многим ему обязанного в голубой период. Берлинская выставка не поражает размерами, но сделана умело и элегантно. В соответствии с экономической ситуацией, берлинские музеи предпочитают обходиться своими фондами. Так и на этот раз были представлены графические работы из собрания местного Гравюрного кабинета. Правда, сейчас есть еще одна чрезвычайно любопытная выставка в музее современного искусства (Hamburger Bahnhof – Museum fur Gegenwart). Экспонируются 200 работ шведской художницы Hilma af Klint.

С ее творчеством я познакомился на мюнхенской выставке «Spuren des Geistigen» («Следы духовного»), о чем в свое время Вам уже писал. Клинт еще ранее Кандинского открыла возможности абстрактной живописи и в еще большей степени была увлечена эзотерикой (вначале теософией, потом антропософией). Но в Мюнхене можно было увидеть только несколько ее работ, в Берлине же собраны почти все картины и рисунки этой художницы. О моей жизни свидетельствует тот факт, что на этой выставке – несмотря на мой огромный к ней интерес – я так и не побывал, но хочу посетить ее до закрытия (06.10.13)[1]. Дело в том, что на осень накопился ряд лекций во Франкфурте и Мюнхене, не говоря уже о поездке в Москву. Кроме того, я взялся написать большую статью для одного альманаха, и она забирает у меня почти все время.

Вот, пожалуй, краткий обзор моей сентябрьской жизни. Спасибо за письмо. Оно внушает надежду на осенние посидения у виртуального камина. Даст Бог, в октябре, если не камин, то нас все же ждет не менее уютное кофепитие.

Желаю доброго здравия.

Шлю самые сердечные приветы другим собеседникам.

Ваш В. И.


P.S. Получил берберийские фотографии. Замечательно!

Погружение в Португалию

286. Н. Маньковская

(Лиссабон – Алвор – Москва, 18.08–05.09.13)


Obrigado! Дорогие друзья, это португальское «Спасибо!», полюбившееся мне еще со времен поездки в Рио-де-Жанейро, то и дело хотелось произносить во время путешествия по Португалии. Пожалуй, это последняя из по-настоящему интересных стран Европы, в которой я еще не была. И реальность превзошла все ожидания. Действительно, сказочная страна, неповторимая как в природном, так и в художественном отношении. И дающая немало поучительных исторических примеров. Ведь я уезжала из Москвы в тревожное для судеб Российской академии наук время, после принятия Госдумой во втором чтении закона о ее практической ликвидации под видом реорганизации, лишении ее исследовательских задач, превращении по существу в клуб ученых. Научные институты же планировалось вывести из под ведома РАН, передать в руки чиновников. И все это под предлогом архаичности академической структуры, «неэффективности» работы отечественных ученых, «недостаточной практической отдачи» их исследований. Разумеется, такой проект закона, разработанный втайне, без консультаций с заинтересованной стороной, не мог не вызвать протеста Президиума РАН, научной общественности, занявшей деятельную, принципиальную позицию в защиту академических свобод, самого существования Академии как полноценного научного института.

Ну уж эти мне разговоры об эффективности, практической отдаче фундаментальных исследований… Слышу их в разных вариантах на протяжении всей моей профессиональной жизни. Просто диву даешься – сколько же раз можно наступать на одни и те же грабли? И исторический опыт, как свой, так и чужой, здесь, увы, ничему не учит. А ведь хотя бы и история Португалии в плане отношения к науке весьма показательна.

Так, в королевском дворце Синтры есть специальный кабинет, в котором монархи в эпоху Великих географических открытий XIV–XVI вв. объясняли наследникам престола долговременное перспективное значение неутилитарных затрат на мореплавание, кораблестроение, картографию – поиски новых земель в целом (в качестве консультантов на такие беседы приглашались крупные мореплаватели, такие как Васко да Гама, судостроители, математики, астрономы). Ведь для всего этого нужны были немалые затраты, которым активно противилась знать – именно на нее ложилось бремя расходов. Кортесы яростно сопротивлялись, финансовые вложения казались бесполезными – ведь почти половина экспедиций была обречена на гибель. Одним словом, современники не поняли значения происходящего на их глазах прорыва, принесшего стране два века спустя колоссальную выгоду – 700–800 % прибыли. И нужна была недюжинная политическая воля монарха, чтобы продолжать поиски под девизом «Не сила, но ум», накапливать опыт. Король Жоан I (Генрих Мореплаватель – его сын) учредил Школу навигации, мореплавания и математики, всячески способствовал ее развитию. Ее трудами был сделан существенный шаг вперед в кораблестроении – усовершенствована конструкция каравелл в плане их устойчивости и быстроходности; созданы экспериментальные верфи, проводились испытания новых судов. Строились новые порты и города. Работал научный географический совет. Во многом благодаря всему этому Португалия в ту эпоху была одной из самых передовых европейских стран.

Однако в XVI в. традиция приоритетного развития науки была прервана после того, как в ходе войны в Марокко пропал без вести девятнадцатилетний король Себастьян, не оставивший наследника престола. Португалия, на долгие десятилетия попавшая под власть Испании и лишившаяся независимости, утратила мировое лидерство, пришла в упадок, потеряла многие из своих колоний, в том числе Индию и Индонезию, утратила монополию на торговлю в акватории Тихого и Индийского океанов. И поныне португальцы, не чуждые комплексу былого величия, грезят о возвращении Себастьяна, новом взлете наук и искусств, обретении утраченного могущества. Не хотелось бы, чтобы комплекс такого рода развился и у наших академических ученых, а от Академии наук с ее славной историей остались бы лишь ностальгические воспоминания… Однако шансов на то, что современный академический «Мыс бурь» будет обойден и переименован в «Мыс доброй надежды», как в свое время это произошло благодаря Васко да Гама, крайне мало…

Но хватит аналогий. Я хочу рассказать вам о неповторимом колорите сегодняшней Португалии. Начнем с Лиссабона. Самое интересное в нем, конечно же, старый город – Алфама, крепостной холм с его запутанным лабиринтом круто уходящих вверх средневековых улочек и переулков, вымощенных гладкими известняковыми брусками (без обуви на рифленой подошве там делать нечего). Здесь когда-то находился центр римского, а позднее – мавританского города. По этому фантастическому пространству каким-то чудом пробирается дребезжащий старинный трамвайчик (electricos), порой задевающий свисающее из окон сушащееся белье или вынуждающий прохожих спрятаться в ближайшую арку, дабы пропустить его. Эта полуторачасовая поездка дает достаточно целостное представление об Алфаме, но я ею, разумеется, не ограничилась, пошла на второй круг и выходила на многих остановках, чтобы полюбоваться видами, посетить соборы и музеи, осмотреть возвышающуюся над городом крепость св. Георгия (Сан-Жоржи), просто побродить по улицам. В этом самом гористом портовом городе мира открываются невероятной красоты виды на огромный эстуарий – сильно расширенное (20 километров шириной) русло реки Тежу, на сбегающие к нему матово-пастельные домики с красноватыми и охристыми крышами, на купола храмов. Некоторые из соборов были построены на месте прежних мечетей в знак победы христиан над маврами. В них причудливо сочетаются романские и барочные элементы, строгая готика и позднеренессансная стилистика с печатью итало-испанского влияния. В декоре используются белый, розовый, желтый, серо-черный мрамор, изразцовые и мозаичные панели. В Португалии полностью отсутствуют новоделы – то, что сохранилось, поддерживают в должном состоянии, лакуны же не заполняют. И вообще, особое внимание уделяют не количеству и показной роскоши, а качеству, художественности, мастерству. Для эстета и эстетика это особенно ценно.


Ворота Солнца.

Лиссабон


Старинный трамвайчик.

Лиссабон


Подъемник Санта-Жушта.

Лиссабон


Двинемся дальше. Самая впечатляющая панорама предстает с площади под романтическим названием «Ворота солнца» – залив и старый город здесь как на ладони. Поблизости – Музей прикладного искусства с прекрасными историческими интерьерами, где экспонированы бессчетные виды изразцов, керамика, вышивка. Полюбоваться изразцами можно не только в музее и храмах – ими облицованы многие дома и даже целые кварталы, что делает Алфаму особенно живописной. По вьющимся в художественном беспорядке вокруг холма извилистым улочкам с крутыми подъемами и спусками, почти вертикальными лестницами приятно побродить без всякого плана, посидеть в ресторанчиках под томные мотивы фадо – лиссабонского блюза, отведать самое лучшее, на мой взгляд, португальское блюдо – сардины на гриле с печеной картошкой и острым овощным салатом (впрочем, рыба и всевозможные морепродукты здесь в изобилии; в моде родезео – бесконечная череда рыбных либо мясных блюд, настоящий гастрономический пиршественный марафон), продегустировать местную «изюминку» – «vino verde» (молодое игристое зеленое вино).


Крепость Сан-Жоржи.

Лиссабон


А теперь спустимся с холма в центр Лиссабона, в район Байша – «нижний город» (моя гостиница была расположена очень удачно, как раз на его стыке с Алфамой). Этот квартал появился после разрушительного землетрясения 1755 года. То была настоящая природная катастрофа. Огромной силы подземные толчки произошли в День благодарения, когда многие жители города молились в храмах. Горели свечи, и начались пожары (в память об этих событиях в одной из таких церквей сохранили закопченные стены). Тех немногих, кто успел выбраться, накрыли огромные волны цунами. Эта природная катастрофа носила поистине апокалиптический характер – в не меньшей степени, чем современные. Жертвы и разрушения были огромными. Горожане восприняли все это как Божью кару, наказание за грехи. Король пребывал в растерянности, а министр маркиз де Помбал с его призывом «Похороните мертвых, накормите живых» оказался на высоте ситуации, действовал разумно и энергично – он и поныне остается для португальцев эталоном государственного деятеля.



Монастырь иеронимитов.

Лиссабон


Фрагмент портала.

Монастырь иеронимитов.

Лиссабон


Байша отличается от других частей города четкой планировкой, здесь господствует прямой угол. В градостроительном плане многое в разные времена было позаимствовано у французов – здесь есть свои Елисейские поля, Большие бульвары и даже своеобразный аналог Эйфелевой башни – ажурная металлическая башня лифтового подъемника Санта-Жушта, построенная в начале прошлого века по проекту португальского инженера французского происхождения ди Понсарда, то ли ученика, то ли подмастерья Эйфеля. С ее верхней площадки открывается великолепный вид на город и залив. Вообще в Лиссабоне немало подъемников, фуникулеров, канатных дорог, соединяющих нижнюю и верхнюю части столицы, – они удобны как для горожан, так и для туристов, позволяя им увидеть город с высоты птичьего полета. С них хорошо просматривается мост через Тежу, скопированный с моста в Сан-Франциско, и стоящая на другом берегу реки огромная статуя Христа-Искупителя, возведенная по образцу своей знаменитой предшественницы в Рио-де-Жанейро (третья такая статуя позднее украсила столицу Анголы, бывшей португальской колонии).

В Лиссабоне немало интересных музеев. Мне удалось побывать в Национальном художественном музее, где собраны полотна европейских и португальских мастеров XV–XVI веков. Особую ценность здесь представляет триптих Иеронима Босха «Искушение св. Антония» и створчатый алтарь Сан-Висенти с портретами Генриха Мореплавателя и его современников.

В Лиссабоне многие культурные проекты связаны с именем нефтяного магната, коллекционера и мецената Г. Гюльбенкяна – армянина из Стамбула, которому Португалия во время Второй мировой войны предоставила убежище и налоговые льготы. В благодарность за это он передал стране львиную долю своего огромного состояния, создав культурный фонд, действующий и поныне, и художественные коллекции, экспонирующиеся в самом большом художественном музее Португалии – музее Гюльбенкяна. В нем представлены произведения египетского, греческого, римского, исламского, азиатского и европейского искусства, мебель, гобелены, посуда, ювелирные изделия.


Фрагмент свода.

Монастырь доминиканцев

Санта-Мария да Витория.

Баталья


Среди других экспозиций привлекает своей оригинальностью музей азулежу (керамики), где прослежено развитие изразцового искусства от его истоков до наших дней. Один из экспонатов представляет собой сорокаметровую панораму Лиссабона (1730), показывающую, каким был город до разрушившего его землетрясения. Вообще же в Лиссабоне множество музеев, которые мне, к сожалению, не хватило времени посетить – Музей народного искусства, Археологический и Морской музеи, Национальный музей карет и множество больших и малых собраний, созданных на базе уже не действующих предприятий – музей электричества в помещении старой электростанции и т. п.


Фрагмент свода.

Монастырь доминиканцев Санта-Мария да Витория.

Баталья



Орнамент.

Монастырь доминиканцев Санта-Мария да Витория.

Баталья


Пожалуй, самым интересным в историческом и художественном отношении является Монастырь иеронимитов (Жеронимуш), расположенный вдали от центра, на берегу сужающейся здесь перед впадением в Атлантический океан Тежу. Он, как и стоящая неподалеку похожая на огромную белую чайку Беленская башня, прибрежная сторожевая крепость, – единственные крупные памятники эпохи великих географических открытий, уцелевшие после землетрясения 1755 года. Отсюда португальские каравеллы уходили в дальние плавания. В часовне Генриха Мореплавателя, стоявшей ранее на месте монастыря, молился Васко да Гама в ночь перед отплытием в Индию (1497), здесь же два года спустя его с триумфом встречал король Мануэл I Счастливый. В знак благодарения за открытие морского пути в Индию король и повелел построить монастырь (на деньги, полученные от продажи индийских пряностей). Он строился разными архитекторами, и первоначальный замысел так и не был воплощен (позднее сходная участь постигнет творение Гауди – Саграда Фамилия в Барселоне). Это грандиозное сооружение, чей Южный портал, напоминающий гигантский ковчег, вздымается ввысь на 32 метра; сквозной мотив его декоративного убранства – легенда о св. Иерониме. На поверхности же свода Западного портала изображены вифлеемские сцены (Вифлеем по-португальски – Белен). Ошеломительное впечатление производит внутреннее пространство монастыря – огромный позднеготический зал с тончайшими (диаметром всего 1 метр), вздымающимися к сетчато-ребристому своду восьмигранными колоннами, украшенными ренессансным орнаментом. Особенностью декора является использование в нем мотива корабельных канатов и другой символики, связанной с мореплаванием. Здесь же стоит пустой саркофаг высоко чтимого в Португалии главного национального поэта Л. де Камоэнса, умершего от чумы и погребенного в безвестном массовом захоронении.

Как вы уже поняли, дорогие собеседники, монастырь построен в стиле мануэлино, названном так в честь короля Мануэла I, – национальном варианте Ренессанса в Португалии XV–XVI веков, эпохи ее высшего могущества как морской державы, экономического и культурного расцвета, нашедшего отражение в том числе и в интенсивном строительстве. Этот архитектурный стиль навеян впечатлениями европейцев, открывающих новые страны, незнакомые художественные миры. В мануэлино смешаны элементы готики, мавританского стиля, ренессанса и экзотических мотивов, в том числе индийских – это настоящий сплав культур. Его пластика отмечена повышенной выразительностью и динамизмом. Плоские стены построек украшаются множеством ажурных деталей, образующих декоративные кружевные узоры. Отличительная особенность мануэлино – изобилие усложненных форм и изощренная символика, тонкая проработка крупных объемных элементов, контрастирующих с гладкостью стен. Корабельные канаты, морские узлы – его самый заметный и характерный элемент. Не менее значимы и национальные символы Португалии, вплетенные в архитектурную вязь: щит с гербом страны, армиллярная сфера, крест ордена Креста. Активно используются в мануэлино и природные элементы: виноградная лоза, артишоки, початки кукурузы, листья плюща и лавра, кораллы, водоросли. Присутствует религиозная символика, элементы фольклора: здесь соседствуют уроборос и русалки, агнец божий и горгульи. Священная история и история географических открытий предстает в иносказаниях архитекторов в переливах света, пробивающегося сквозь разноцветные витражи, неожиданных цветовых решениях изысканно-гармоничных форм.


Орнаменты.

Монастырь доминиканцев Санта-Мария да Витория.

Баталья


Кстати, архитектура построенного «во всех стилях» купцом А. Морозовым бывшего Дома дружбы народов на Арбатской площади (ныне это Дом приемов правительства Российской Федерации) навеяна его поездкой в Португалию, где он был заворожен стилем мануэлино, особенно дворцом Пена в Синтре. Этот фантастический псевдосредневековый замок, стоящий на высокой скале, возник в 1840 году как летняя королевская резиденция. В нем смешались мануэлино, готика, немецкий, мавританский стили, ренессанс и формировавшийся в ту пору неомануэлино, несколько упростивший основные элементы оригинала. Отсюда и перенял Морозов облик своего будущего дома, будто окутанного каменным кружевом от фундамента до ажурных точеных башенок на крыше. Но в конце XIX века подобная эклектика считалась в России верхом безвкусицы и над ним смеялась вся Москва, а его мать, Варвара Алексеевна, навестив сына в его новом особняке, в сердцах сказала: «Раньше только я знала, что ты дурак, а теперь и вся Москва будет знать!» Однако Морозова это не обескуражило, его восхищение португальской архитектурой не померкло.


Монастырь ордена Христа тамплиеров.

Томар


Окно зала Капитула.

Монастырь ордена Христа тамплиеров.

Томар


Но Москва чуть-чуть подождет, а мы продолжим нашу прогулку по Лиссабону. Мы увидим немало зданий в стиле как мануэлино, так и неомануэлино – пример последнего фасад вокзала Россиу в центре города (в стиле же мануэлино португальские ювелиры создают сегодня изящные, тончайшей ручной работы серебряные украшения – одно из них я купила себе на память). Между прочим, на глаза здесь то и дело попадается вывеска «Banco de Sento Spirito» – «Банк Святого Духа». Такое словосочетание поначалу кажется странноватым. Но в историческом контексте оно выглядит достаточно оправданным. Ведь основателями современной банковской системы считаются тамплиеры. Во времена Крестовых походов за ними следовали паломники, и путь их был не только долог и труден, но и опасен, чреват налетами грабителей. Постепенно в построенных тамплиерами монастырях стали использовать нечто вроде современных сертификатов: паломник мог сдать свои деньги под расписку в одном монастыре, а затем получить их в любом другом монастыре. Монастыри стали богатеть, что впоследствии сыграло с тамплиерами злую шутку – за их счет решено было пополнить оскудевшую французскую казну. В пресловутую пятницу, 13 октября 1307 года, король Филипп Красивый собрал собор, на котором тамплиеры были арестованы, а затем подвергнуты жестоким пыткам. Правда, впоследствии все они отказались от вырванных у них грубой силой признаний (новое – хорошо забытое старое, не так ли?). Многие из них бежали в Шотландию, вышедшую из-под папского влияния, а другие – в Португалию, где к ним относились благосклонно как к воинам, охранявшим границу с враждебной в ту пору Испанией. Правда, орден тамплиеров был переименован в орден Христа – и по сю пору глава государства является его Великим Магистром, а министры – рыцарями.







Монастырь доминиканцев Санта-Мария да Витория.

Баталья


И вот я отправляюсь в Томар, в обитель тамплиеров, монастырь ордена Христа. И здесь нас поджидают шедевры мануэлино, – пристройка к романской ротонде, церковный неф с растительными элементами орнамента и совершенно фантастическое окно (за ним во время оно денно и нощно должен был следить один из монахов) – лицо и гордость стиля, концентрат основной символики и архитектурных приемов мануэлино.

Но, пожалуй, еще большее впечатление в художественно-эстетическом плане произвел на меня доминиканский монастырь Санта-Мария да Витория в Баталье – вот уж, действительно, воплощение прекрасного и возвышенного! Его строительство было начато в 1388 году королем Жоаном I в ознаменование имевшей решающее значение для независимости Португалии победы над армией короля Кастилии. Оно длилось на протяжении 150 лет и так и не было завершено. Однако это поп finite нисколько не нарушает впечатления целостности и гармоничности изысканного архитектурного решения. Архитектоника и декор монастыря просто поражают изысканным вкусом их создателей, изобилие деталей символического и геральдического плана не создает ощущения перегруженности. Скульптуры, барельефы, витражи выполнены с невероятной фантазией и мастерством, на высочайшем художественном уровне. Этот один из наиболее грандиозных средневековых португальских храмов (80 × 22 м, 32 м высотой) представляет собой в плане католический крест с вздымающимися над ним разного объема стройными колоннами. Кажется, будто находишься внутри огромного органа (сходное ощущение возникало у меня в свое время в Руанском соборе). Все здесь – в том числе кельи, внутренний двор, решетчатые окна, даже помещение монастырской кухни, винтовые лестницы, многочисленные переходы – пропитано созерцательной медитативностью, настраивает на торжественный лад.




Цистерианский монастырь

Санта-Мария.

Алкобаса


Если монастырь в Баталье – воплощение изысканного, утонченного эстетизма, то цистерианский монастырь Санта-Мария в Алкобасе контрастирует с ним своим аскетизмом, созвучным нестяжательству монахов-цистерианцев, осуждающих своих разбогатевших собратьев-францисканцев: ведь храмы последних сияют роскошью, тогда как бедняки голодают. Несмотря на барочный фасад со статуями четырех добродетелей на портале (Сила, Осторожность, Справедливость, Сдержанность), своей строгостью он ассоциируется скорее с готической архитектурой севера Франции. Его основание в 1153 году также связано с военным триумфом. По преданию, Альфонс I, первый король Португалии, накануне битвы с маврами поклялся в случае победы даровать ордену цистерианцев столько земли, сколько можно обозреть с вершины холма, где он осматривал поле будущего боя.

Однако храм этот знаменит своей связью не с легендой, а с былью – культовой для Португалии трагической историей любви Педру I Справедливого (1320–1367) и Инес де Кастро, девушки из знатной семьи: они нашли здесь свое упокоение. Их взаимное глубокое чувство выдержало серьезные испытания вопреки многочисленным попыткам короля-отца разлучить любовников: их союз и рожденные в нем сыновья угрожали государственным интересам. Сразу после безвременной смерти жены Педру помолвился с Инес, был назначен день свадьбы. Узнав об этом, король отправил сына в военный поход, а сам навестил Инес в монастыре Коимбры, куда она была им сослана, дабы уговорить ее отказаться от возлюбленного. Встретив решительный отказ, он повелел убить красавицу со словами: «Как жаль, мой сын так любил ее». Узнав об этом злодеянии, Педру повернул свое войско против отца. Их военное противоборство закончилось мнимым примирением, однако четыре года спустя Педру на похороны отца не явился. Взойдя на трон, он через некоторое время объявил о своей грядущей женитьбе. Знать вздохнула с облегчением, полагая, что новый король наконец утешился и успокоился. Однако они ошиблись: на троне рядом с Педру восседал увенчанный королевской короной эксгумированный труп Инес, которому придворные вынуждены были присягать на верность, целовать край платья (эта сцена воспроизведена в фильме французского режиссера П. Бутрона «Мертвая королева», снятого по одноименной пьесе А. де Монтерлана; правда, интерпретация событий в нем весьма вольная) – такого унижения они своему королю никогда не простили и впоследствии отомстили: не допустили, чтобы его старший сын от Инес занял королевский трон. Двоим же из ее убийц было живьем вырвано сердце – одному со стороны груди, другому – спины, третий же скрылся в баварских горах.

Усыпальницы Педру I и Инес в цистерианском монастыре расположены в противоположных нефах друг против друга. Такова была воля Педру: его саркофаг поддерживают скульптуры ангелов, которые приподнимут его в Судный День, и он увидит свою любимую. В художественном отношении саркофаги представляют собой подлинные шедевры. Гробница Педру декорирована барельефами, повествующими о жизни св. Варфоломея. В головах – изумительной работы колесо жизни, под ним – распростертый на полу Педру, оплакивающий возлюбленную.

Саркофаг Инес украшен скульптурным орнаментом, изображающим сцены земной жизни, страстей, мученической смерти Христа и Страшного Суда – момента ее будущей встречи с Педру. У его подножия – омерзительные полулюди, полузвери – коварные убийцы и служанки, впустившие их в монастырь.

На протяжении долгого времени после гибели Инес Педру сторонился женщин, но в конце концов не смог устоять перед чарами другой знатной дамы, ставшей его фавориткой, – Терезии Абренцо, от которой у него родился сын, будущий король Жоан I (1357–1433), кроме всего прочего основавший Королевский дворец в уже упоминавшейся мною Синтре. Вот туда мы теперь и направимся.

Еще в Средние века Синтра была выбрана в качестве летней королевской резиденции не случайно. В этом по меркам XIV–XV веков отдаленном от Лиссабона старом мавританском городе с крепостью всегда, даже жарким португальским летом, прохладно благодаря нависающим над ним горам, над которыми почти постоянно клубятся тучи.


Дворец Пена в Синтре


Королевский дворец в Синтре


Синтру издавна облюбовали люди искусства. Байрон создал здесь своего «Чайльд Гарольда», бывал здесь и Диккенс. И поныне открыт старинный отель «Лоуренс», где они останавливались (с увитой плющом террасы его ресторана открывается чудесный вид на город). А любить это живописное, романтическое место было и есть за что. Это и окруженный парком дворец Пена, о котором я уже говорила, и «португальская Альгамбра» – Королевский дворец (интересно, действительно ли они сопоставимы – вот скоро вернется из Испании В. В., побывавший в том числе и в Гранаде, тогда и узнаем), и полный тайн парк Регалейра.

В архитектурном облике и интерьерах Королевского дворца ощутимы самые разные культурные веяния. Это и высокие конические трубы придворной кухни готического периода, придающие дворцовому ансамблю экзотический вид; и отделанные изразцами стены, затененные дворы с фонтанами в мавританском стиле; и резные деревянные потолки, керамические полы в арабском духе.




Парк Регалейра. Синтра


Нужно сказать, что основатель дворца Жоан I не был лишен юмора. Так, во дворце есть «Сорочий зал». История его возникновения довольно пикантна. Однажды в одной из анфилад фрейлины застали короля с фавориткой. Дабы пресечь сплетни и оправдаться перед женой, Жоан повелел расписать потолок соседнего зала множеством сорок – по числу фрейлин.

Вообще мавританско-индийско-готический стиль встречается в Синтре буквально на каждом шагу – это особенно очевидно в парке Регалейра с его сказочным замком, задуманным меценатом и коллекционером, членом масонской ложи Корвальо Монтейру в конце XIX века. Это настоящий ботанический сад, где собраны экзотические растения многих стран и континентов – от Бразилии до Австралии. Но главное – парк этот был создан по мотивам «Божественной комедии» Данте. Его спиралевидная восходящая структура воплощает ад, чистилище и рай. Здесь множество темных, сырых подземных ходов, по некоторым из которых удалось пройти – настоящий лабиринт. И ведущий в ад бездонный «Колодец посвящения» с его девятью пролетами спиралевидной галереи, как полагают, место инициации – испытуемый в кромешной темноте должен был искать выход, блуждая по разветвляющимся запутанным проходам. Стены часовен, скульптурных арок, беседок испещрены здесь масонской символикой, соседствующей с тамплиерскими крестами и стилизованными под рококо сценками из античной мифологии. Таинственное, мистическое место, хранящее еще немало тайн, над которыми продолжают биться исследователи.




Океан в Алворе


А по контрасту через полчаса – мыс Рока, нависающий над Атлантикой, самая западная точка Европы. С высоты этой скалы, где порывистый ветер сбивает с ног, до самого горизонта вздымается гребнями океаническая громада. Честно говоря, волны не показались мне устрашающими, а вот в феврале этого года они достигали 27 метров – мечта виндсерфингистов, которые «ловят волну» летом в Австралии, а в феврале-марте – здесь, на этом побережье.

Но чем ближе к столице, тем океан спокойнее, а на лиссабонской Ривьере он и вовсе ручной. Однако задерживаться здесь я не планировала – это то, что я называю «индустриальным отдыхом»: отель на отеле, между ними и морем шоссе с бесконечным потоком машин и экскурсионных автобусов, пляжи небольшие, температура воды не выше 22 градусов… Мой путь лежал круто на юг, в окрестности курортного городка Алвор, что в 70 километрах от Фаро. И здесь меня ждал совершенно необъятный по ширине и длине пляж с тончайшим белым песком, и другие пляжи, окаймленные известняковыми скалами фантастических форм и цветов – от лимонно-желтого до пурпурного, фиолетового и черного (нечто подобное я видела на Майорке и на Канарах), многочисленные огромные гроты. А главное – теплый, упругий, суперсоленый бескрайний океан…


Петушок – символ Португалии


Здесь, на юге Португалии, тоже есть что посмотреть, и немало. Но хотя от добра добра не ищут, я все же нашла – рванула в Севилью.

Но об этом – в следующем письме.

Надеюсь скоро узнать о ваших летних приключениях, дорогие сокресельники.

Ваша Н. М.


P.S. Символ Португалии – петушок с задорным гребешком, разноцветным хвостом и полуоткрытым клювом, из которого вот-вот раздастся «кукареку!». Легенда гласит, что некий путник был несправедливо обвинен в тяжком преступлении и приговорен к смерти. Когда его вели на казнь мимо дома судьи, тому как раз подали к обеду жареного петуха. «Хоть ты, петушок, заступись за меня», – взмолился несчастный. И жареный петух закукарекал! Потрясенный судья тут же отменил приговор. Вот бы и РАН такого заступника! А то жареные петухи ее только клюют.

Н. М.

287. В. Бычков

(01.10.13)


Дорогая Надежда Борисовна,

неделю назад получил Ваше письмо, но до сих пор не мог собраться ответить. Простите великодушно. Жареные и не только петухи заклевали-таки, как Вы знаете, Академию. Теперь остается ожидать, какая участь постигнет ее институты, в том числе и наш, в котором мы с Вами провели практически всю нашу научно-творческую жизнь. И благодарны ему и Академии за те условия, которые были предоставлены здесь всем желающим для научной (а в нашем случае – научно-творческой) работы. Теперь все должно измениться. Однако пока это впереди. И медлительность моя с ответом была связана не с этими социально-бюрократическими реалиями, естественно.

Вы столь блистательно и при этом кратко дали изумительную картину культуры, искусства, истории Португалии, о которой я, к сожалению, практически ничего не знал, что я, сумбурно выразив свое восхищение по телефону, не нашел, какие слова подобрать для более вразумительного ответа в послании. Да и сейчас еще их не подобрал, но законы нашего триалогического жанра требуют такой ответ дать.

Хочу сказать просто, что по прочтении Вашего письма и просмотра слайдов, которые Вы передали мне на флешке сегодня, я очень сожалею, что до сих пор не побывал в этой интересной стране, и постараюсь при ближайшей возможности исправить этот пробел в моей географии путешествий. Obrigado!


Альгамбра.

«Львиный дворик»


Альгамбра.

«Львиный дворик». Фрагмент резьбы


Альгамбра.

Зал Абенсеррахов


Альгамбра.

Нижние сады Генералифе


Правда, в первой половине сентября мы с Л. С., как Вы знаете, были совсем рядом с Португалией. И, как мне теперь представляется, кое-что в Андалусии напоминает некоторые мотивы, о которых Вы столь высокохудожественно и с большим энтузиазмом пишете. Это прежде всего, конечно, некий глубинный дух мавритано-арабского влияния. Хотя, судя по Вашим фото, он в Португалии выразился значительно более пышно и экзотично, чем в соседней Андалусии. Конечно, я могу судить только по одной поездке в Гранаду, но это уже немало. Однако ничего близкого стилю мануэлино я там не обнаружил, за исключением, может быть, некоторых элементов внешнего декора Королевской капеллы – усыпальницы Королей-католиков (официальный титул Изабеллы и Фернандо, покоривших Гранаду) – и епископского дворца. Однако у меня было там слишком мало времени, чтобы всматриваться в эти элементы. Влекла к себе таинственная Альгамбра, а там этого стиля нет; это практически в чистом виде высокая арабская культура. В этом я еще раз убедился уже в Москве, изучая сделанные там фотографии, некоторые книге по Альгамбре и крайне интересные гравюры европейских художников первой пол. XIX в., которыми снабжено издание книги Вашингтона Ирвинга «Сказки Аламбры», которое я приобрел в Альгамбре, а теперь с удовольствием прочитал, созерцая романтическую графику известных мастеров (среди них и Доре), которые устремились в Альгамбру по прочтении книги Ирвинга. В свое время Анна Ахматова доказывала, что и Пушкин написал «Сказку о золотом петушке» под влиянием одной из альгамбрских сказок Ирвинга.

В Альгамбре особенно ясно ощущается какое-то глубинное почтение испанцев-христиан к высокому арабо-мусульманскому искусству. Завоевав Гранаду, выселив из Альгамбры последних мусульманских правителей, короли-католики ничего не разрушили во дворце, не пытались никак нарушать дух мусульманского памятника, заменить его «христианским духом». За это мы сегодня и благодарны им и их потомкам. Высота, утонченность эстетического вкуса архитекторов и резчиков по камню в Альгамбре просто поражают. До сих пор кажется, что все сие не могло быть создано руками человека.

К сожалению, сейчас Альгамбра, как и многие другие высокохудожественные памятники Европы (и не только), стала местом паломничества огромных орд туристов со всего мира. Осмотр возможен только в составе группы с экскурсоводом. И группы эти идут непрерывным потоком, вроде бы по каким-то временным сеансам, но реально – именно непрерывным потоком. Так что задержаться где-то и посозерцать тот или иной архитектурный, равно резной, фрагмент практически не удается. Больше чем на пять минут нигде нельзя остановиться. С грустью и завистью читал я книгу Ирвинга, который несколько месяцев прожил в самой Альгамбре первой трети XIX века, имел возможность свободно гулять по всей территории крепости, дворца и окрестностей в любое время суток, общаться с местными жителями, наслаждаясь всей той сказочно-мифогенной атмосферой, которой жили тогда все обитатели Альгамбры (низовой класс бездельников и мелких мошенников того времени, которых Ирвинг со свойственной всем романтикам способностью предельно романтизировал).

Тем не менее мы, эстетики с огромным стажем, научились, о чем я уже не без гордости неоднократно писал, концентрироваться на памятниках, отрешаться от всего постороннего и окружающего и превращать минуты дарованного нам физического времени общения с произведением искусства в бесконечно длящийся вневременной процесс высшего эстетического созерцания и наслаждения. Так было со мной и в Альгамбре.

Однако что это я? Начинаю заниматься каким-то самовосхвалением, хотя собирался просто выразить свой неподдельный восторг посланием Н. Б. и пожелать всем нам и впредь подобных высоких духовно-художественных, эстетических, эмоциональных открытий.

Obrigado, Надежда Борисовна!

Поклонник Вашего таланта В. Б.

288. В. Бычков

(11.10.13)


Дорогой Вл. Вл.,

рад, что Вы скоро будете в Москве и огорчен, что на столь короткий срок. Среду и четверг я занят. Можем встретиться в пятницу в первой половине дня. Я бы предложил по нашей доброй берлинской традиции посетить какую-нибудь выставку, а затем где-нибудь спокойно отобедать и побеседовать. Днем и народу мало в ресторанах. С выставками, правда, в Москве сейчас не густо. Проходит 5-я биеннале современного искусства, и десятки выставочных площадок забиты мусором, претендующим на звание искусства. Главная экспозиция в Манеже, можем заглянуть. Я был там. Это блошиный рынок старья, набранного на помойке. Представьте себе какую-нибудь инсталляцию Бойса из одного маленького залика в Дармштадтском музее, многократно умноженную тысячами вещей со свалок всего мира и развернутую на весь Манеж. Скучно. Пустота.


Мусор.

Фрагмент инсталляции И. и Э. Кабаковых на выставке «Эль Лисицкий. Илья и Эмилия Кабаковы. Утопия или реальность?»

Москва. 2013


Н. Б. на выставке «Эль Лисицкий. Илья и Эмилия Кабаковы. Утопия или реальность?»

Москва. 2013


В. В. на выставке «Эль Лисицкий. Илья и Эмилия Кабаковы. Утопия или реальность?»

Москва. 2013


Мусор. Фрагмент инсталляции И. и Э. Кабаковых на выставке «Эль Лисицкий. Илья и Эмилия Кабаковы. Утопия или реальность?»

Москва. 2013


Есть и выставка Кабаковых, которые примазались к Эль Лисицкому. Контекст: вот утопист Лисицкий видел социалистическую Россию в таком свете, а мы, реалисты, видели ее такой, какой она была на кухне у московского Кабакова. Альбомы его – это шедевр на всей биеннале, но они совсем из другой оперы. Одна из экспозиций его точно названа «Мусор». Это могло бы послужить сегодня девизом для всей Московской биеннале. Но она называется громко: «Больше света!» Вот свет-то и выявляет ее полную пустоту.

К счастью, 16-го открывается в Третьяковке (на Крымском) большая выставка Натальи Гончаровой. Это, действительно, значительный и интересный живописец. Ее я и предложил бы Вам посмотреть в пятницу. Надеюсь, что пока народ не будет на нее ломиться. Она будет долго, да и кто знает Гончарову? Там, кстати, есть еще и небольшая выставка Мондриана, в основном раннего, и фрагмент биеннале – а Третьяковка чем хуже? У нас тоже ребята ходят по помойкам! Так что в одном флаконе можно увидеть всё, чем сегодня Москва богата.

После выставки мы могли бы спокойно пообедать. Там есть небольшой ресторан. А могли бы при хорошей погоде еще погулять немного в Парке культуры, полюбоваться золотой осенью – она сейчас в апогее – и пообедать там. Есть какие-то ресторанчики тоже и в парке. О «морских гадах» я ничего не знаю, но опасаюсь, что в Москве они далеко не первой свежести. В Москве я в ресторанах не бываю. Так что не знаю, что, где и как.

Обнимаю, до встречи В. Б.

289. В. Бычков

(25.10.13)


Дорогие друзья,

с 14 по 16 октября, как Вы знаете, прошла большая международная конференция, посвященная 120-летию со дня рождения Алексея Федоровича Лосева. Три участника наших бесед, Ваш покорный слуга, Владимир Владимирович и Олег, приняли в ней участие. Олег виртуально – прислал свои видеовыступления, зато дважды: и как докладчик, и на презентации издания его англиийского перевода «Диалектики художественной формы» Алексея Федоровича. Так что я получил ото всего этого тройную радость, которой не могу не поделиться с вами. И от участия в конференции, посвященной памяти моего учителя, с одним из пленарных докладов, и от того, что в работе активное участие принял Олег – издателем и им самим был представлен его очень большой труд (половину книги, как вы знаете, занимает его фундаментальное Введение), – и, главное, от личной встречи с Владимиром Владимировичем, которые происходят, к сожалению, достаточно редко. Правда, по современным меркам последний раз мы виделись с ним не так уж и давно – в конце августа прошлого года в Берлине. Помню, я кратко упомянул об этом в нашей с Н. Б. беседе длиною в год (см.: Триалог plus, с. 123). К сожалению, эти встречи – и прошлогодняя, и нынешняя – были достаточно короткими. Всего по нескольку часов. Тем не менее и они дали очень многое. При длительной дружбе, а последние годы и достаточно регулярной переписке в рамках Триалога, ощущение постоянного дружеского контакта сохраняется, а недолгие личные встречи лишь подтверждают это энергетически.



В. В. и Вл. Вл. на Ванзее.

Берлин.

Конец августа 2012


Кстати, в прошлом году я, кажется, так не собрался послать вам несколько фотографий, которые Л. С. сделала, когда мы гуляли по Павлиньему острову на Ванзее. Сейчас я отыскал эти фото и направляю вам в качестве запоздалого визуального привета из Берлина. В нынешний приезд о. Владимира удалось тоже сделать несколько фото. Одно из них представляется мне неплохим, поэтому тоже посылаю его. Здесь мы застыли перед камерой по выходе из Третьяковской галереи с выставки Натальи Гончаровой – решили увековечиться, не надеясь, что удастся вскоре свидеться опять. После выставки мы посидели пару часиков в каком-то пустом ресторанчике в ЦПКиО, где уже готовили конструкции для искусственного катка на весь парк. Погода была еще более противной, чем при нашей встрече на Ванзее (там и в августе было холодновато, дул сильный пронизывающий ветер), но мы как-то и не замечали ее. Радость от личной встречи, неспешной беседы и просто всматривания друг в друга отметала все внешние помехи.


В. В. и Вл. Вл. после посещения выставки Натальи Гончаровой.

Москва. Октябрь 2013


Наталья Гончарова.

Феникс.

Из полиптиха «Жатва».

1911.

ГТГ. Москва


Наталья Гончарова.

Дева на звере.

Из полиптиха «Жатва».

1911.

Костромской государственный историко-архитектурный и художественный музей-заповедник.

Кострома


Выставка Натальи Гончаровой, по-моему, не произвела особого впечатления на Вл. Вл. Он в Европе привык к шедеврам более высокого уровня, да, возможно, и просто за столько-то лет отвык от многого русского. Если не так, Вл. Вл, то простите меня, грешного, за домыслы. Мне же выставка понравилась. Нас в Москве сейчас не очень-то балуют большими хорошими выставками. А посвященная творчеству Гончаровой была, по-моему, первая столь масштабная вообще. С Вл. Вл. я был на ней уже второй раз. До этого мы посещали ее с Н. Б. и Л. С.


Наталья Гончарова.

Зима. Сбор хвороста.

1911.

ГТГ. Москва


Наталья Гончарова.

Павлин под ярким солнцем.

1911.

ГТГ. Москва


Наталья Гончарова.

Лучистые лилии.

1913.

Пермская государственная художественная галерея. Пермь


Чем радует Гончарова? При ее систематической увлеченности всеми течениями европейского искусства от импрессионистов до ее парижских современников, ей удалось создать свой стиль, который круто замешан на некоем своеобразном синтезе парижских влияний и глубинного русского понимания цвета и формы, идущего от ее увлеченности лубком и русской иконой. Не буду далее вдаваться в разговор о ее творчестве (о нем много и неплохо пишут искусствоведы, в том числе и в большом каталоге к этой выставке), хочу только подчеркнуть, что оно наполнено какой-то могучей, светозарной энергетикой, которую сразу ощущаешь при входе на экспозицию. Светлая радость не покидала меня (а таковым было и ощущение Н. Б.) во все время созерцания работ Гончаровой. И это при том, что далеко не все они выдержаны в мажорной тональности. Тем не менее! Один из главных и больших циклов, составляющих центральное ядро экспозиции, – «Жатва» (по мотивам евангельского Апокалипсиса), пронизан ярким ослепительным светом грядущего преображения человечества. В нем нет и намека на какой-либо трагизм или «жатву Господню». Конечно, и за этот цикл, и за многие другие работы ее можно было бы упрекнуть в декоративизме. Однако этот декоративизм сродни живописному эстетизму Матисса, т. е. несет какие-то глубинные смыслы чисто художественными (в том числе и декоративными) средствами.


Наталья Гончарова.

Натюрморт с палитрой.

Втор. пол. 1910-х-нач. 1920-х.

Галерея ABA. Нью-Йорк


Наталья Гончарова.

Купальщица с собакой.

Втор. пол. 1920-х-нач. 1930-х.

ГТГ. Москва


На этом хочу откланяться, ибо это письмо – просто знак выражения моей духовной радости по поводу всех свершившихся в эти дни приятных событий.

Ваш В. Б.

Событие эстетического путешествия

290–291. В. Бычков, Н. Маньковская

(Москва, 29.10.13 и далее)


Виктор Бычков: Присутствие по вторникам в институте нередко превращается для нас с Вами, Н. Б., в интересные беседы на эстетические темы, которые затем при некоторой обработке превращаются в значимые, я надеюсь, для эстетически чутких личностей тексты. Прекрасный пример тому, по-моему, наша «Беседа длиною в год», которая практически завтра покинет стены типографии в составе новой книги «Триалог plus». Это радостное для нас событие, которое побуждает меня призвать Вас и в дальнейшем проводить под запись наши наиболее существенные разговоры.

Надежда Маньковская: Я и сама уже думала об этом. Замечательная идея. А выход в свет нового «Триалога» активно стимулирует нас. О чем же начнем беседовать сегодня? Полагаю, Вы не без определенного замысла начали этот разговор.

В. Б.: Да, конечно. Ну, тем для разговора у нас немало. Особенно учитывая, что летний опыт путешествий дал новую пищу для размышлений. Кое о чем мы уже успели поделиться со всей триаложной братией в письмах, но многое еще осталось за кадром. Вот, например, в экспрессе «Мадрид-Малага» этим летом (точнее, 2 сентября), созерцая достаточно пустынные и однообразные равнины, мелькавшие за окном, и наслаждаясь, тем не менее, их какой-то своеобразной минималистской красотой, я подумал, что неплохо было бы когда-нибудь заняться темой «эстетика путешествия». Как Вы знаете, я страстный путешественник. Притом путешествую с ранней юности, со школьных лет и вот до сего дня. И практически все мои поездки имели исключительно эстетический характер, всегда за редким исключением были неутилитарными, направленными на актуализацию эстетического опыта, т. е. эстетическими путешествиями. Полагаю, что и Вы именно за этим регулярно разъезжаете по свету. Так не поговорить ли об этом?

Н. М.: Замечательно! И я большую часть своих путешествий провожу именно с эстетической целью: увидеть новые места, насладиться незнакомыми природными ландшафтами, посетить музеи, театры, изучить памятники архитектуры и т. п. С радостью готова поддержать этот разговор. И он действительно может иметь существенное теоретическое значение для эстетики.

В. Б.: Совершенно верно. Ведь любое наше путешествие – это большое эстетическое событие. Именно – со-бытие, извлекающее нас из обыденного существования, или бывания, в пространство подлинного бытия. Наши поездки – это не просто перемещения в географическом пространстве (иногда это пространство может ограничиваться только Москвой или Подмосковьем, а то и одной выставкой или одним музеем), но скачок в иное измерение, где как бы исчезают привычные пространственно-временные координаты и реализуется со-бытие в эстетическом измерении, мы перемещаемся в сферу эстетического опыта.

Н. М.: При этом начинается подобный опыт уже с момента подготовки, когда выбираешь маршрут или конкретную цель путешествия, его время, способ перемещения в пространстве, одежду и другое необходимое снаряжение. И все это освящается самой эстетической целью путешествия, эстетизируется.

В. Б.: Последнее скорее относится к моей персоне, так как у Вас-то и так все вещи и предметы вроде бы утилитарного назначения обладают высоким эстетическим качеством, изначально эстетизированы. В этом я мог лично убедиться в некоторых наших совместных путешествиях на международные конгрессы, когда утилитарная часть работы на конгрессе (утилитарность, правда, относительная, так как мы бывали с Вами только на эстетических конгрессах) органично совмещалась с личным эстетическим опытом. Вы всегда и везде выглядите весьма элегантно и эстетически выразительно. Как Вы готовитесь к этому, собираясь в путешествие? Это ведь тоже эстетический опыт протопутешественной подготовки.

Н. М.: Мне кажется, само решение о новой поездке и ее главной цели, выбор сроков, маршрута и способов передвижения, изучение карт и путеводителей по главным природным и художественным достопримечательностям – уже неотъемлемая часть приключения, предвкушение которого тонизирует, доставляет радость, возбуждает эстетические эмоции (я не приемлю организованных коллективных туров с их неизбежной суетой и, главное, гипертрофированным акцентом на шопинге). Мир велик и прекрасен, и он, к счастью, теперь открыт для нас – хочется увидеть как можно больше. Я согласна с Вами в том, что путешествия, сам дух приключений расширяют и изменяют нашу жизнь в метафизическом плане – время в них неизмеримо растягивается, а новые эстетические впечатления придают ей больший объем, повышают качество, расширяют горизонты. Переживаешь своего рода катарсис и возвращаешься несколько иным человеком. Вместе с тем, как Вы знаете, путешествие для меня – отнюдь не способ вырваться из «обыденности» (самого этого слова нет в моем лексиконе): я полагаю, что и каждодневную жизнь можно и нужно максимально эстетизировать, культивируя при этом игровое начало, чувство юмора и самоиронию; расцвечивать ее яркими красками, превращать в праздник (благо, наша творческая профессия этому максимально способствует; да и в доме прилагаю все усилия к тому, чтобы создать эстетизированную среду, оазис красоты, чистоты и порядка).

Что же касается практического аспекта подготовки, то я внимательно изучаю в Интернете прогноз погоды на время пребывания в той или иной стране и в зависимости от этого мысленно прикидываю, что нужно брать с собой. Иногда немногое (когда ненадолго еду в Европу с чтением лекций), но чаще – очень даже многое: скажем, если в трескучий январский мороз под 30 градусов едешь в Индию, в том числе на побережье океана, где стоит 35-градусная жара, то понятно, что приходится брать с собой довольно широкий ассортимент – от зимних вещей до бикини и гелей для и от загара (последние необходимы при любимом мною катании на водных лыжах). Так что мой «бегемотик»-английский полосатый чемодан – порой раздувает бока.

А как Вы готовитесь к путешествию?

В. Б.: Подготовка, понятно, начинается с выбора цели путешествия, которая чаще всего у меня определяется на основе каких-то внутренних сначала неосознанных духовно-эстетических интенций или устремлений, хотя здесь есть и ряд сопутствующих внешних факторов, активно влияющих на окончательный выбор конкретной цели поездки. Так, в первые туристические походы в старших классах школы и в ранние студенческие годы я ходил исключительно из желания просто выключиться из обыденной жизни хотя бы на несколько дней и побыть на природе. Романтика палатки, рюкзака, костра, движения по азимуту напролом через леса и болота, некое туристическое братство с людьми, с которыми в обычное время, как правило, и не очень общаешься, а у костра в едином порыве поешь какие-то дурацкие песни, и душа радуется непонятно чему. А теперь уже понятно – выходу в иное, необыденное неутилитарное измерение, которое окутано элементарной эстетической аурой, тогда еще и не осознававшейся в качестве таковой. Цель похода тогда не играла для меня особой роли и определялась не мною, но продвинутыми в туризме руководителями походов или туристических слетов. Я собственно не был никогда завзятым туристом коллективистского типа, но примыкающим к профессиональным путешественникам, хотя рано научился нехитрым туристическим премудростям: ставить палатку, ходить по азимуту, разжигать костер одной спичкой в любую погоду, готовить нехитрую туристскую пищу и т. п. В тот период для меня целью путешествия был сам его процесс. Все доставляло удовольствие – даже хождение по пояс в талой весенней воде, сушка потом мокрой одежды у костра и сон в полувысохшей одежде в палатке, битком набитой туристами (чтобы теплее было), когда все спали на одном боку, тесно прижавшись друг к другу, а на другой бок поворачивались все разом по чьей-нибудь команде. И спали, как убитые; и не болели!

Позже, когда я уже сознательно углубился в изучение искусства, его истории, и в частности древнерусского и византийского, цели путешествий я стал выбирать сам, связывая их прежде всего с изучением памятников древнерусского искусства в оригинале, на местности, «в поле», как сказали бы археологи. Тогда один, с двумя-тремя друзьями-единомышленниками, а несколько позже с женой, Людмилой Сергеевной, а еще позже мы стали брать с собой и сына Олега, я объехал и обошел почти всю Древнюю Русь от Киева до Соловков. Это уже были чисто эстетические путешествия, когда изучение древнерусских памятников неотделимо от их эстетического созерцания в природном или городском контексте, да и созерцание самой природы играло большую роль. Тем более что древнерусские храмы на Руси, как правило, были прекрасно вписаны в окружающий пейзаж. Далеко не везде этот пейзаж сохранился до XX века (как и сами памятники, увы), но на Севере удалось тогда (в 60–80-е гг. прошлого века) многое увидеть почти в первозданной красе. Понятно, что «краса» эта была относительной. На русском Севере (Карелия, Архангельская область, Обонежье, Соловки) практически не было действующих храмов. Поэтому ко времени наших путешествий многие из них находились в достаточно плачевном состоянии, а некоторые разрушались буквально на глазах. Приезжаешь или приходишь в деревню, где должен быть уникальный деревянный храм XVII в., который наши друзья видели и фотографировали еще пару лет назад, а от него и следов не осталось. Спрашиваешь местных жителей: «Где, как?» – «Э, да прошлой зимой он под тяжестью снега рухнул, вот мужики его остатки весной и скатили бульдозером в реку, чтобы площадку ребятам под футбол расчистить». А ребят-то в деревне всего четыре пацана.


В. В. в Каргополе.

Лето 1980


Собор Рождества Христова.

1552–1562. Каргополь.

1980


С другой стороны, к этому времени уже начало действовать Общество охраны памятников культуры, и некоторые деревянные, да и каменные храмы были уже поставлены на государственную охрану, а кое-какие и отреставрированы на научной основе. Так что выглядели, как новенькие.

Понятно, что путешествия в те времена по нашему Северу были сопряжены с рядом трудностей. До многих памятников приходилось добираться на попутных машинах, лодках или местных катерах, а то и пешком. Да и с продовольствием на Руси тогда были большие трудности. Гостиниц и столовых в деревнях и маленьких городках не было, в магазинах кроме черного хлеба тоже купить было нечего. Люди выживали за счет подсобных хозяйств. Поэтому все необходимое (тушенку, сгущенку, сахар, зерно для каш, даже масло) на неделю или на две приходилось нести из Москвы в рюкзаках, ночевать в палатке, а готовить пищу на костре. Тогда это было даже приятно и романтично. Я был заядлым туристом. А вот сейчас, когда вроде бы везде есть отели и все в порядке с пропитанием, да и все сохранившиеся храмы задействованы в богослужебном обиходе, т. е. подновлены или реставрированы, на наш Север меня как-то не тянет. Устарел что ли?


Вид на реку Онегу с колокольни собора Рождества Христова. Каргополь. 1980


Вниз по реке Онеге к новым древнерусским памятникам.

1980


Храм села Красная Ляга.

1665. Обонежье.

1980


Храм Преображения.

1786. Село Турчасово.

Обонежье. 1980


В. В. в Корелах.

Архангельская область.

1987


Другой тип путешествий – когда эстетическая цель связывалась с конкретной командировкой, например, на научную конференцию, конгресс, для чтения лекций или на научную стажировку. После успеха первой книги («Византийской эстетики») у меня появилось имя в науке, что немаловажно для начинающего исследователя, ибо возникли и приглашения на научные мероприятия. Сами по себе, теперь уже можно признаться в этом, они не очень привлекали меня. По природе я – кабинетный ученый и созерцатель, а не публичный персонаж и не любитель даже научных тусовок. Я принимал приглашения только в те места (города, страны), где надеялся обогатить свой эстетический опыт, прежде всего в сфере восприятия и изучения искусства. И все свободное время на таких мероприятиях я отводил общению с искусством или природой. Особенно богатой в этом плане оказалась моя первая научная зарубежная стажировка в ГДР (1975), когда я почти три месяца провел в Восточной Германии, штудируя необходимую для моей работы научную литературу в библиотеках Берлина, Лейпцига, Дрездена, а заодно изучил и большинство художественных музеев Германии и памятников романской и готической архитектуры, которые я там впервые увидел в оригинале. Потом были подобные стажировки в Болгарии за счет Болгарской академии наук, существенно обогатившие мой эстетический опыт.


Храм Покрова. 1761;

Богоявленская церковь. 1793.

Село Лядины. Обонежье. 1980


Наконец, в постсоветский период, особенно уже в этом тысячелетии открылись действительно неограниченные возможности выбора целей путешествий. И за последнее десятилетие, как Вы знаете, удалось целенаправленно посетить практически все крупнейшие художественные музеи и главные архитектурные памятники Европы, а также много мест с прекрасными пейзажами, да и морское побережье Средиземноморья освоено достаточно хорошо. Умный отдых на море, не Вам мне об том рассказывать, весь наполнен эстетическим опытом.

Н. М.: Добавлю, что и Вы, и я в этот период не ограничивались только Европой. Мы с Вами были на конгрессе в Бразилии, я побывала в Китае, Индии, Турции, Египте, Израиле, недалеко от Центральной Африки – на Канарских островах, не говоря почти обо всех европейских странах, да и Вы не довольствовались одной Европой. Даже в Марокко заплыли на несколько часов в сентябре этого года, как Вы писали в одном из писем, которое, я думаю, было бы уместно включить в наш разговор, если дело дойдет до его публикации, в качестве фрагмента, иллюстрирующего конкретное событие эстетического опыта. Да и другие письма хотя бы из Ваших путешествий этого лета (Афон, Швейцария, Испания) могли бы украсить этот текст. Я с удовольствием их прочитала в свое время.

В. Б.: Как и я Ваше письмо о португальском опыте этого лета. По-моему, хорошая идея поместить некоторые из этих текстов в нашу беседу. Да и вспомнить заодно о ряде других путешествий. Сравнить, например, Ваш и мой опыт восприятия одних и тех же эстетических пространств.

Н. М.: Я думаю, здесь имеет смысл привести наши тексты о путешествиях этого лета, а затем продолжить беседу об общих принципах эстетического аспекта путешествия.

В. Б.: Согласен.

Вот фрагмент текста о путешествии в Грецию и на Афон из письма от 21–30.06.13, написанного уже в Москве для собеседников по «Триалогу». // Здесь к общему удовольствию был перечитан текст письма № 276. //

Н. М.: Вот я сейчас уже под новым углом зрения, в контексте нашего разговора, прочитала это вдохновенное письмо и вижу, что здесь эстетический опыту Вас перерос в некий иной духовный опыт. Да Вы и сами пишите в нем, что на этот раз ехали на Афон не за ним, а за чем-то иным. И обрели его. То есть путешествие было не только эстетическим?

В. Б.: Трудно однозначно ответить на этот вопрос. Когда я писал это письмо летом, Вы видите, что я свой опыт 78 года точно определил как эстетический, а нынешний как духовный более общего плана. Во всяком случае, очевидно одно, что иное, открывшееся мне на Св. Горе и тогда, и сейчас (а сейчас оно все-таки инициировано было прежним опытом! – об этом не следует забывать), возникло в большей мере на эстетической основе, чем на религиозной. Это духовное проникновение к метафизической реальности. Погружение в полноту бытия я понимаю как чисто метафизический опыт, возникший на основе эстетического, инициированный им, развившийся из него, и, как мне представляется, составляющий его сущность. Вообще сегодня я даже не стал бы очень резко разграничивать формы духовного опыта: они все – лишь различные входы в одно духовное пространство метафизического бытия. И какой кому ближе, тот тем и пользуется. А в древности они вообще были слабо дифференцированы, являли собой практически один вход в единый опыт. Вспомните древние мистерии. Чего там было больше: искусства или религии? Эстетического опыта или религиозного? Нам с Вами ближе вход эстетического опыта, но он ведь так близок в высокой Культуре и к другим формам духовного опыта. Поэтому, воспаряя сегодня на даже строгом монастырском богослужении Св. Горы к полноте бытия, я не могу сказать точно, на каких крыльях я это совершаю – эстетических или религиозных, да и бессмысленно в этом разбираться. Очевидно одно: на подлинно духовных.


Н. Б. на Акрополе


Храм Аполлона.

Дельфы


Н. Б. у святилища Аполлона.

Дельфы


Н. М.: На крыльях эстетического опыта более десяти раз парила над Грецией и я. Эта страна мощно влекла и влечет меня к себе выдающимися памятниками архитектуры и искусства, потрясающим разнообразием великолепных природных ландшафтов. Около 20 лет назад мое первое путешествие началось с Афин, где я с жадностью неутоленного влечения к сокровищам европейской художественной культуры впитывала в себя величие Акрополя, неповторимый колорит Плаки, музейные свидетельства античной культуры. Городскую среду Афин многие почему-то недооценивают и даже отторгают, считая город в архитектурном отношении совершенно невзрачным, мне же она показалась весьма интересной – стоит только свернуть с центральных улиц в боковые улочки и переулки, как открывается много любопытного в эстетическом отношении. А уж по вечерам, особенно в выходные дни, улицы и площади полностью преображаются, превращаясь в сплошное ресторанное пространство под открытым небом с его пряными ароматами жареной рыбы, невероятного разнообразия видов маслин и оливок, овощей и фруктов. В ту поездку я побывала в Дельфах, где на фоне горного ландшафта как бы ожили тени античных трагедий, послышались предсказания оракула, бормотание Кассандры. А еще я совершила однодневный круиз к трем островам – и это было радостное открытие типично греческих городков с их увитыми многоцветными гирляндами экзотических цветов белоснежными домиками, карабкающимися вверх извилистыми улочками, и, самое главное, величественными византийскими храмами.



Крепость на острове Корфу

А дальше – перелет на Корфу, совершенно иной по сравнению с Афинами мир, мир наших детских мечтаний о далеких путешествиях («Дети капитана Гранта» были одной из моих любимых книг) и романтических приключениях. Этот остров, ставший греческим лишь в 1864 г., – настоящий плавильный котел культур: здесь оставили следы своего владычества венецианцы, французы, немцы. Старинное французское кладбище, напоминающее декорации ко второму акту «Жизели», соседствует здесь с готическими храмами и мавританскими постройками, а внушительная крепость навевает мысли о графе Монте-Кристо, замке Иф… И все это на фоне великолепных горных и морских видов. Миниатюрная же столица Корфу показалась мне воплощением наших детски-наивных представлений о Европе – и в этом смысле более «европейской» в художественно-эстетическом отношении, чем реальная Европа (в отличие от столицы острова Родос – там аналогичное с Корфу смешение культур, включая римские катакомбы, но представленное в неизмеримо более грандиозном масштабе).

Совершенно иное, но не менее сильное впечатление на следующий год произвел на меня Крит, вернее, не столько он сам, сколько морское путешествие на фантастический мистический Санторин. Как я знаю, В. В., пару лет назад Вы тоже побывали там и говорили мне, что на остров теперь идут быстроходные ракеты, из иллюминаторов которых мало что увидишь. Я же плыла туда около пяти часов в один конец на многопалубном пароме, и это морское путешествие само по себе оказалось весьма увлекательным. И вот показалась голая отвесная скала неимоверной высоты с каким-то кружевом на гребне – это и был сам город. Позже, прогуливаясь по этому гребню, с которого во все стороны открывается потрясающий панорамный вид на ярко-синее море и бело-синие сбегающие к нему домики (крыши одних служат двориками других), белоснежные храмы, я всеми фибрами ощутила мистический магнетизм этого уникального пространства, чье сердце – и поныне на затухший зловеще-черный вулкан, извержение которого, спровоцировавшее мощнейшее цунами, в свое время по одной из версий уничтожило микенскую цивилизацию.




Остров-вулкан Санторин.

Греция


Вулкан Тейде. Тенерифе.

Канарские острова.


Склон вулкана Тейде.

Тенерифе


// Не могу не написать здесь о трех других знакомых мне вулканах – сицилийской Этне, неаполитанском Везувии и тенерифском Тейде, совершенно непохожих на санторинское спящее чудовище. По контрасту с бело-розовой пеной цветущих плодовых деревьев жаркого средиземноморского Тоармино марсианский пейзаж Этны, незадолго до моей поездки исторгавшей языки пламени, лаву и град камней, произвел почти шоковое впечатление. На вершине горы шел снег с дождем, сильный порывистый ветер сбивал с ног – туристам, рискнувшим выйти из приюта, выдавали куртки с капюшонами. И стоя у главного кратера, даже не верилось, что освещенное солнцем море далеко внизу – реальность, а не мираж. А по выжженным белесым склонам – множество более мелких кратеров и воронок, огромные валуны, глубокие следы от раскаленных потоков лавы, сметавших все живое…

На Везувий же я смотрела из Неаполя и Помпей снизу вверх, с подсознательной глухой тревогой наблюдая за подобным курящемуся дымку облачком над его вершиной. Но внимание мое, разумеется, было полностью занято помпеанскими фресками, гармоничностью и функциональностью градостроительного решения Помпей, всей завораживающей атмосферой этой древней культуры.


Скала «верблюд».

Тейде. Тенерифе


Скала «колонна».

Тейде. Тенерифе


Что же касается Тейде, второго по величине в мире после вулкана Мауна-Лоа на Гавайских островах (этот щитовой вулкан, медленно росший веками благодаря лавовым наслоениям, – и самый активный), то именно с него, хотя я этого еще и не знала, началось мое знакомство с Канарами. Отвернув от материковой Европы, самолет четыре часа летит над Атлантикой. И вот на горизонте появляется черная точка – это и есть Тейде, венчающий Тенерифе: постепенно она укрупняется, и вырисовываются контуры одного из наиболее крупных островов Канарского архипелага. Поездка на Тейде произвела сильнейшее эстетическое впечатление. Путь к нему лежал по склонам горы, поросшим необычайно пышной темно-зеленой реликтовой Канарской сосной: ее специфика – сдвоенные длинные иголки; стекающая по ним дождевая вода собирается в естественные резервуары, служащие на острове драгоценным источником пресной воды, которой хронически не хватает. А выше – еще более потрясающее зрелище: Тейде как бы вложен в другой огромный многокилометровый кратер, вырастает из антрацитово-черных, изумрудно-зеленых, охристо-желтых, багрово-лиловых грунтовых разводов (добываемые здесь самоцветы – «Канарский изумруд» оливин и сверкающий черный апсидиан высоко ценятся в ювелирном деле). Этому есть археологическое и сейсмологическое объяснение. В доисторические времена вулкан поднялся из океанических глубин; когда он полностью сформировался, произошло невероятной силы извержение, разрушившее и сам вулкан. В результате образовалась огромная воронка, из которой начал расти новый вулкан – современный Тейде. С тех пор он извергается примерно раз в столетие, и скоро ожидается новая вспышка его активности. На острове множество свидетельств его вулканического происхождения – это и пляжи с совершенно черным песком, и живописнейшие скалы-великаны «Лос Гигантес» с обрывами всех цветов радуги, будто раскрашенными кистью наделенного буйным воображением художника (впрочем, они, несомненно, как раз и вдохновляли знаменитых испанцев – Гауди, Дали, Тапиеса). Отсюда начинается новое приключение: катер везет тебя на поиски китов. И я их, действительно, видела и даже сфотографировала; правда, по размерам они были похожи скорее на дельфинов, а не на тех гигантов, которые ассоциируются с этим видом млекопитающих. //


Кит у берегов Тенерифе




Скалы Лос Гигантес.

Тенерифе


Впрочем, справедливости ради следует сказать, что и на самом Крите есть что посмотреть – это и знаменитый Кносос, овеянный мифологическими сюжетами о лабиринте Минотавра и нити Ариадны, и музей в столице Ираклионе с его археологическими и художественными ценностями. Но моя подлинная греческая любовь – Халкидики, о главном достоянии которых – Афоне – так вдохновенно написал В. В. На Святой Горе я, разумеется, не была, только проплывала мимо на пароходе, а вот по двум другим «пальцам» – Кассандре и Ситонии – путешествовала не менее десяти раз: особенно притягательна неповторимая живописность среднего «пальца» – Ситонии, с его многочисленными бухтами, пиниевыми лесами, извилистыми горными тропами. К тому же от Халкидиков не так уж далеко до Метеор с их фантастическим природным ландшафтом и великолепными храмами, кажется, чудом вознесенными на высоченные горные пики; а прекрасные византийские храмы и музеи в Салониках и того ближе.


Черный песок.

Тенерифе


Кносский дворец.

Крит. Греция


Скально-монастырский комплекс.

Метеоры. Греция


Прочтем, между тем, и следующее письмо В. В., швейцарское, точнее фрагмент из него, касающийся нашей темы.

В. Б.: Не могу, однако, не поделиться кратко еще и новыми впечатлениями от поездки в Швейцарию. (Здесь читаем вторую часть письма о Швейцарии № 281.)

Н. М.: Швейцария дарит, конечно, чисто эстетический опыт восприятия величия возвышенной природы, притом в одном из высших ее эстетических проявлений – прекрасных горно-озерных швейцарских пейзажах. Я и сама неоднократно путешествовала по Швейцарии именно с этой целью: полностью погрузиться в море неописуемых эстетических переживаний. Но и художественных тоже – вспомним хотя бы Центр Клее в Берне или произведения позднего Пикассо в музее Люцерна.


Монастырь Русана и скала Успокоения.

Метеоры


Н. Б. в Метеорах


Впрочем, эстетические путешествия самопроизвольно выбирают порой неожиданные маршруты. Так, на днях я побывала на открытии очередного фестиваля «NET». В Центр Мейерхольда на спектакль знаменитого швейцарского режиссера Кристофа Марталера пришло немало «профессиональных» зрителей – актеров театра и кино, режиссеров, театральных критиков, журналистов. Ведь в свой прежний приезд в Москву Марталер поразил нас минимализмом авангардистского толка в своей располагающей к медитации мистерии «Фама» на музыку Беата Фуррера[2]. На этот раз Марталер привез к нам свою недавнюю премьеру – «King Size». На сцене, действительно, пятизвездочный гостиничный номер с постелью королевских размеров – полигоном абсурдистских эскапад. Поразительно – спектакль этот как будто возвращает театральное сообщество лет на 60 назад, к театру абсурда Э. Ионеско и С. Беккета. Используются уже ставшие классическими абсурдистские приемы и ходы. Как известно, на языке театра абсурда философско-эстетические идеи А. Камю, Ж.-П. Сартра и других экзистенциалистов об абсурде, абсурдности существования, выборе, пограничной ситуации, отчуждении, одиночестве, смерти нашли свое выражение в алогизме слов и поступков персонажей, их некоммуникабельности, пространственно-временных сдвигах, отсутствии причинно-следственных связей, приемах шоковой эстетики, связанных с эстетизацией безобразного. Хотя театр абсурда обладает, разумеется, собственной художественной спецификой, отличающей его от экзистенциалистской театральной эстетики. Если в интеллектуальном театре Камю человек предстает мерой всех вещей, целостной личностью, акцент делается на человеческом достоинстве, логике мысли и действия, стоическом сопротивлении абсурду, то в большинстве пьес Ионеско и Беккета абсурду ничего не противостоит. Театр абсурда сосредоточен на кризисе самой экзистенции, «неумении быть», безличии личности, ее механицизме, рассеивании субъекта, отсутствии внутренней жизни. Человек здесь утрачивает четкие личностные очертания, «растекается», homo теряет свою sapientia, перестает быть sapiens, а вместе с этим лишается и возможности осознанного жизненного выбора.


Пабло Пикассо.

Стоящая обнаженная и сидящий мужчина с трубкой.

1968.

Собрание Розенгарт. Люцерн


По мнению Ионеско, само утверждение о том, что мир абсурден, также абсурдно, нелепо. Его пьеса «Лысая певица» манифестирует концепцию распада личности и ее связей с другими людьми и миром. «Среднестатистические» муж и жена обмениваются бессодержательными языковыми клише, фразеологическими штампами, банальностями, поданными как «поразительные истины» о том, что в неделе семь дней, пол находится внизу, а потолок – наверху и т. д. Смиты и Мартины – персонажи «Лысой певицы» – выражают автоматизм обессмысленного языка, «трагедию языка», утратившего информационные и коммуникативные функции. Театральные реплики приходят в беспорядок. В завязке пьесы часы бьют 17 раз; «Ну вот, девять часов», – констатирует в своей первой реплике госпожа Смит. Господин Смит сообщает, что неделя состоит из трех дней – вторника, четверга и вторника (на этот фрагмент моего пленарного доклада на конференции в Институте философии, посвященной 100-летию со дня рождения Камю, аудитория откликнулась «смехом и оживлением в зале» – ведь наши присутственные дни – как раз вторник и четверг… и опять вторник). Неумение говорить связано с неумением мыслить и чувствовать, тотальной амнезией. Простые истины, которыми обмениваются персонажи, оказываются безумными при их сопоставлении. Стандартизация психологии ведет к взаимозаменяемости персонажей и их реплик. Смиты и Мартины произносят одни и те же сентенции, совершают одинаковые поступки или то же самое «отсутствие поступков». Слова превращаются в звуковую оболочку, лишенную смысла, персонажи утрачивают психологические характеристики, мир – возможность истолкования: происходит крушение реальности, вызывающее у автора экзистенциальное чувство тошноты. В пьесе пародируются философские антиномии «простаков от диалектики»: «Короче, мы так и не знаем, есть ли кто-нибудь за дверью, когда звонят!» – «Никогда никого нет». – «Всегда кто-нибудь есть». – «Я вас примирю. Вы оба правы. Когда звонят в дверь, иногда кто-нибудь есть, а иногда никого нет». – «Это, по-моему, логично». – «Я тоже так думаю». Абсурдный диалог – это абстрактный тезис против абстрактного антитезиса без возможности их синтеза. Лысая певица, фигурирующая лишь в названии драмы, – символ механического, абсурдного соединения обессмысленных слов и мыслей.

В театре абсурда абсурдное трактуется как нелепое, лишенное смысла и логических связей, непостижимое разумом. Человек предстает вневременной абстракцией, существом, лишенным возможности выбора, обреченным на поиски несуществующего смысла жизни. Его хаотичные действия среди руин (в физическом и метафизическом смысле слова) отмечены повторяемостью, монотонностью, бесцельностью; их механически-автоматический характер связан с ослаблением фабульности, психологизма, заторможенностью сценического темпо-ритма, монологизмом (при формальной диалогической структуре), открытостью финалов (nonfinito). Так, в пьесах Беккета проблема выбора либо вообще не стоит, либо осмысливается ретроспективно как роковая ошибка. В первой, самой знаменитой его пьесе «В ожидании Годо» двое бродяг, Владимир и Эстрагон, ждут Годо. Исходя из этимологии (от англ. God – Бог), Годо может быть истолкован и как высшее бытие, и как непостижимый смысл жизни, и как сама смерть. Годо так и не появляется. Кажется, что время остановилось, но оно продолжает свой неподвластный разуму ход, оставляя неизгладимые следы старения, физического и духовного уродства. «Мы дышим, мы меняемся!» – восклицает Хамм, персонаж пьесы «О, счастливые дни!». – Мы теряем волосы, зубы! Нашу свежесть! Наши идеалы!» Слепота, глухота, паралич – материализация человеческого бессилия. Герой пьесы «Последняя лента Крэппа» – старый неудачник, слушающий сорокалетней давности магнитофонную запись своего монолога: он сделал тогда неправильный выбор, жизнь его пошла под откос и он post factum безрезультатно ищет свою ошибку (кстати, этот текст обрел сегодня новое дыхание: на фестивале «Сезон Станиславского» в октябре 2013 г. по нему были поставлены два совершенно разных спектакля – в первом Крэппа играл выдающийся режиссер Р. Уилсон, во втором – знаменитый немецкий актер К.-М. Брандауэр).

В спектакле Марталера тоже есть свой Крэпп – это всегда не к месту появляющаяся на сцене пожилая швейцарская фрау со старомодным ридикюлем, поначалу кажущаяся символом порядка в безумном хаосе происходящего. Но нет – ее бытовое поведение становится все более абсурдным: она тщательно расставляет пюпитры, на которых так и не появятся ноты, рожком для обуви выковыривает из сумки спагетти и жадно поедает их, клептоманически ворует гостиничный телефон и т. п. Однако к концу спектакля она все более напитывается экзистенциальной тоской Крэппа, становится своего рода знаком memento mori: с энной попытки, с огромным трудом забирается она на негнущихся ногах на табурет, чтобы попробовать открыть верхнюю полку шкафа: все напрасно, ничего не получается. Остальным же персонажам это так или иначе удается, но предел их мечтаний – оказавшийся почти вне пределов досягаемости мини-бар с соответствующими напитками. Их действия очень напоминают поступки Смитов и Мартинов: часто переодеваясь на публике, актеры представляют нам все новые типажи, но генотип абсурдного героя от этого не меняется. Они постоянно поют о любви, в том числе и в постели, но даже не пытаются не только прикоснуться друг к другу, но и вообще вступить в какие-либо человеческие контакты.

Но есть в этом спектакле, конечно, и кое-что новое. Поставленный на стыке жанров – драмы и мюзикла, он вполне соответствует девизу нынешнего фестиваля «NET»: «от спектакля к перформансу». Как и в «Фаме», главное у Марталера – это, пожалуй, постоянно звучащая музыка, но совсем другая – фольклорная, классическая, салонная вековой давности, современная попсовая – от Баха до «Битлс», от романсов Шуберта до Майкла Джексона. Она заменяет собой диалоги и связную фабульность, акцентируя внимание на режиссерском лейтмотиве – абсурдности существования во все времена, обезличенности персонажей. В этих абсурдистских «Шербургских зонтиках» актеры не просто поют на немецком и французском языках (что во многом меняет тональность и даже смысл пропетого), но пародийно-гротескно, посредством мимики и жестов подчеркивают бредовость как сегодняшних, так и старинных текстов, усугубленную манерой их исполнения, скажем, Хулио Эглесиасом и другими культовыми фигурами шоу-бизнеса. Действо, проникнутое духом постмодернистского иронизма, обрывается, разумеется, на музыкальном поп finito… Правда, о его характере зрителей с юмором предупреждают еще перед началом спектакля, снимая предлог «не» с обычных в таких случаях запретов: здесь приветствуется включение мобильных телефонов, звучные поцелуи, покашливания и пр. И все это в совокупности действительно современный абсурд «King Size».

Так вот, спектакль Марталера, изначально созданный для театра «Базель», всей своей атмосферой оживил воспоминания об этом городе на берегу Рейна, любимом мною прежде всего за его великолепный художественный музей с «Мертвым Христом» Гольбейна и прекрасно экспонированными полотнами XX века, монографически представляющими в отдельных залах творчество выдающихся художников минувшего столетия. Однако при всей внешней швейцарской размеренности и упорядоченности Базель не чужд «сумасшедшинке» – чего стоит хотя бы поразивший и Вас, В. В., массовый «сплав» его обитателей по стремительному течению реки, эта бесконечная пестрая лента – кажется, все жители, и стар и млад, нескончаемым потоком несутся по сине-зеленоватым волнам, уцепившись за разноцветные пластиковые пузыри со сложенной в них одеждой… Не говоря уже о музее Тенгели на берегу все того же Рейна – его кинетические, саморазрушающиеся и интерактивные объекты, от миниатюрных до грандиозных (я не отказала себе в удовольствии вскарабкаться на самый верх одного из них), составленные из абсурдных сочетаний представленных в неожиданных ракурсах несочетаемых бытовых предметов с иронически измененными функциями (особенно интересна в этом плане серия «Пляски смерти» по мотивам средневековых действ) – впечатляющее пространство необузданного полета фантазии, нашедшее вещное воплощение. Так что марталеровский абсурдинчик с его «сдвигом по фазе» выглядит на этом фоне вполне органично.

Впрочем, оторвемся ненадолго от Швейцарии ради моего недавнего путешествия по Португалии.

В. Б.: Опасаюсь, что нам придется прерваться на некоторое время. Почитаем текст о Португалии в следующую встречу. Однако перед этим я хотел бы отреагировать на Ваш интересный рассказ о Марталере и театре абсурда. Он убедительно подтверждает проговоренную нами где-то в начале разговора мысль о том, что эстетическое путешествие – это не только собственно перемещение в географическом пространстве, хотя начали мы с него, так как в памяти еще свежи яркие впечатления о реальных летних путешествиях по городам, горам и весям… Только что мы совершили подобное яркое путешествие на волнах нашей памяти в интереснейшую эстетическую страну – театр абсурда, которым мы по мере возможности и доступности его каждому из нас (Вам больше, мне меньше) увлекались в 70-е годы прошлого века, когда он стал проникать какими-то фрагментами к нам из-за «железного занавеса» театра политического, могучего театра, во многом определявшего нашу жизнь и судьбы.

Этим я хочу подчеркнуть лишний раз, что событие эстетического путешествия – это во многом и путешествие нашего сознания и в нашем сознании. Наша память уже настолько обогащена эстетическим опытом всей предшествующей жизни (предшествующего непрерывного потока эстетического путешествия), что даже при любом напоминании об эстетическом объекте, а тем более при реальном контакте с ним это путешествие сразу же начинается. И при этом нередко утрачивается ощущение того, что стало первым толчком, импульсом к такому путешествию. Вот Вы упомянули «Фаму», которую мы видели когда-то вместе, имена Камю, Беккета, Ионеску, и пошло-поехало. Я слушал Вас и вроде бы даже не слышал, а уже просто видел многие фрагменты абсурдистских пьес – и не только тех, которые смотрел, но и тех, которые когда-то прочитал. А сейчас пропутешествовал в эстетическом пространстве абсурдных образов, что доставило мне немалое эстетическое удовольствие. Удовольствие от эстетического путешествия в пространстве эстетической памяти. Спасибо!

Здесь, между прочим, возникает и интересная теоретическая проблема, на которой имеет смысл когда-то остановиться подробнее: Все-таки есть ли различия между эстетическим путешествием в реальном географическом пространстве и пространстве нашего сознания в процессе, например, восприятия конкретного произведения искусства или путешествия по художественной выставке?

Н. М.: А сегодня все-таки я хотела бы начать с напоминания моего португальского письма № 286 от 18.08–05.09.13 (Лиссабон – Алвор – Москва). // Зачитываем фрагменты письма и смотрим фотографии. //

В. Б.: Здесь можно привести, пожалуй, мою письменную реакцию на это Ваше послание, отправленное Вам и всей триаложной братии по его прочтении (читаю письмо № 287).

Н. М.: Спасибо за Ваш столь эмоциональный отклик, Виктор Васильевич! Благодарю и за проникновенное описание Альгамбры. Вот и настало время сопоставить Ваши впечатления о ней с теми, которые произвели на меня в городе на берегу воспетого Пушкиным легендарного Гвадалквивира Севильский кафедральный собор и Королевский Алькасар.

«Даже самые неистовые и необычайные конструкции индийских пагод не могут сравниться с Севильским кафедральным собором. Это величественная гора, перевернутая долина. Собор Парижской Богоматери мог бы пройти с поднятой головой по его пугающему высотой центральному нефу»-так писал о нем Теофиль Готье. Действительно, это один из крупнейших кафедральных соборов мира, сопоставимый по размерам (126 × 82 м) лишь с собором Святого Петра в Риме и собором Святого Павла в Лондоне; настоящий город в городе, в котором можно провести не один день (у меня же, к сожалению, был всего один, зато предельно насыщенный). Как и в Альгамбре, его наиболее древние элементы, прежде всего отличающаяся элегантной стройной конструкцией знаменитая башня Хиральда, представляют собой фрагменты мавританской мечети XII в.

Христианская история собора началась 23 декабря 1248 г., ровно через месяц после взятия города кастильскими войсками. В тот день в мечеть вошли король Испании Фернандо III, архиепископ Толедо и участвовавшие в сражении представители аристократии. И так же как в Альгамбре, при последующем возведении готического храма мусульманское здание не только не было разрушено, но и поддерживалось во время всего периода строительства новой церкви – в старой мечети поначалу даже проводились католические службы. Пожалуй, именно в этом – корень уникальной притягательности полистилистики Севильского собора. В нем органически сочетаются мудехар (присущий как мусульманским, так и христианским мастерам Испании синтетический стиль в архитектуре, живописи и декоративно-прикладной сфере, где тесно переплелись элементы мавританского, готического, а позднее и ренессансного искусства), романский стиль, ранняя пламенеющая и неоготика, барокко, маньеризм, романтизм, неоклассика, рокайль и переходные этапы между этими стилями. В его украшении принимали участие как испанские, так и итальянские, французские, немецкие, фламандские мастера. А на фреске в часовне святой Девы Марии Антигуа можно рассмотреть иконографические черты византийского искусства.

Главную ценность для нас, «эстетических путешественников», собор представляет собой как великолепный музей, нечто вроде огромного драгоценного ларца с выдающимися произведениями живописи, скульптуры, архитектуры, декоративно-прикладного и ювелирного искусства. Ретабло (заалтарный многоуровневый образ в испанских храмах, представляющий собой сложную архитектурно-декоративную композицию, достигающую потолка и включающую в себя архитектурное обрамление, фигурную и орнаментальную скульптуру, а также живописные изображения; нечто подобное православному иконостасу, но расположенное за алтарем, а не перед ним, как иконостас), алтарные украшения, священные сосуды, фрески, витражи, старинные часы и мебель, ткани, церковные книги – все здесь свидетельствует о высоком художественном вкусе и мастерстве их создателей.


Собор со стороны апсид.

Севилья. Испания


Башня Хиральда. XVI в.

Соборный комплекс.

Севилья. Испания


Дворец дона Педро I.

Алькасар. Севилья


В разных частях храма мы видим написанные на религиозные сюжеты полотна Мурильо, Сурбарана, Гойи, Моралеса, Джордано, Бассано, де Кампанья, де Вергаса; картину с изображением солдат Гедеона, традиционно приписываемую Тициану (а также работы, созданные под влиянием живописи Рафаэля, Веласкеса, Эль Греко, Караваджо); фрески Вальдеса; скульптуры де Бретанья, Рольдана и Мильяну; подобные стеклянной вышивке витражи де Фландеса. В декоре использованы золото, серебро, бронза, разноцветный мрамор, чеканка, жемчуг, драгоценные камни – алмазы, бриллианты, рубины, изумруды. Поражают своим изяществом многочисленные изразцы, изделия из эмали, слоновой кости, черепахового панциря, розовой и красной яшмы, полихромного камня и дерева (с применением различных его пород – черное дерево, кипарис, лиственница, сосна, каштан, ракитник). Незаменимую роль играет музыка: в храме находятся два органа с удивительным звучанием и тонкими регистрами, такими как «человеческий голос», «небесный голос» и др.; здесь хранится также уникальный образец английского клавиоргана – кажется, единственно действующего из десяти ему подобных в мире. Не забыт и танец: во время торжественных религиозных служб на Страстную неделю и праздник Непорочного зачатия шесть мальчиков-хористов исполняют танец Тела и крови Христовых (они одеты в белые и красные костюмы) и Непорочного зачатия (в белых и голубых одеждах). При входе в храм высится монументальная барочная усыпальница Христофора Колумба, а в сохранившемся со времен первоначальной мечети «Нефе ящера» на выходе с видом на внутренний Апельсиновый дворик вас поджидает высоко подвешенный под выполненным в арабском стиле сотовым сводом деревянный крокодил (или огромная ящерица).


Ретабло. Собор.

Севилья. Испания


А дальше мой путь лежал в расположенный напротив собора Королевский Алькасар (арабско-испанское слово «alqasr» переводится как «королевский дом» или «комната принца») – с XI в. и поныне официальную резиденцию испанских королей. Это впечатляющий комплекс, включающий в себя собственно королевскую резиденцию (верхние королевские апартаменты), Дом коммерции, дворец дона Педро, Готический дворец и знаменитые сады Алькасара. Ввиду острого дефицита времени, осмотрев его целиком, я сосредоточила внимание на том, что показалось мне наиболее интересным в художественном отношении в наследии мавританского искусства – дворце дона Педро, который обычно называют дворцом Мудехар.

Его возвели в XIV в. лучшие архитекторы Гранады и Толедо совместно с севильскими мастерами, работавшими в стиле мудехар, ориентируясь на архитектуру мавританской Альгамбры. Поэтому при всем эклектизме этого стиля здесь явно берет верх мусульманская художественная традиция. Это настоящее пространство «Тысячи и одной ночи» (по легенде, дворцовое Девичье патио названо так в честь подаренных королю ста девушек), наполненное геометрическими узорчатыми орнаментами, стилизованным растительным декором, многоцветными изразцами в старинной технике аликатадо (вырезание и обжиг различных фигур из керамики), табличками с каллиграфическими куфическими эпиграфами и украшениями в стиле атаурике (изысканные гипсовые рельефы). Галереи с многолопастными арками, декорированные сетью ромбов, силуэтами королевских павлинов и раковинами, символизирующими жизнь и плодородие; кессонные потолки, испещренные геометрическими фигурами, – все это во многом напоминает великолепие древних мечетей и дворцов Ташкента, Самарканда, Бухары, архитектурные изыски Хивы и Ферганы, где я в свое время часто бывала. Но особенно интересен центральный Посольский зал, построенный в честь двух самых важных дворцов Андалусии – столь красочно описанной Вами, В. В., гранадской Альгамбры и кордовской Медины Азахара. В нем собраны все наиболее выразительные архитектурные элементы халифатского искусства (структура из трех подковообразных арок, окруженных одной линией) и насридского стиля (огромный купол с геометрическими украшениями в форме звезд). Как Вам хорошо известно, в мусульманской традиции квадрат символизирует землю, а купол – небесный свод, Вселенную.

Все в этом дворце, построенном для христианских правителей, подчинено базовым принципам исламского искусства – повторяющемуся ритму и изысканной стилизации (хотя встречаются здесь и более поздние ренессансные мотивы – из кессон наборного потолка выглядывают фигуры персонажей; в раме из орнамента «макарабе» помещена серия дамских портретов XVI в. – но не они доминируют).

По сходному принципу организованы и сады у стен дворца. Первоначально это были испано-мусульманские сады-огороды, в которых когда-то выращивали вместе овощи, фрукты, яркие благоухающие цветы и ароматические садовые растения; они ублажали все пять чувств, но главный их смысл был религиозно-эстетическим – своим совершенством сады Алькасара олицетворяли райские кущи. Позже, в XVI – начале XVII в. приглашенные итальянские садовники придали им черты маньеризма (миртовые и туевые лабиринты, беседки с альковами, шутихи). Вода – мусульманский символ жизни – присутствует здесь в виде фонтанов, прудов, искусственных водоемов, каналов. Да, сад Принца, сад Цветов, сад Дам, сад Поэтов, сад для Танцев, сад Лабиринта, сад Галеры и многие другие – подлинный оазис посреди шумного современного города, зона эстетства. Севилья властно влечет к себе.

В. Б.: И в продолжение этой испанской темы зачитываем фрагментик из моего письма № 284, написанного еще до ответа Н. Б. (от 23.09.13).

Н. М.: Вообще все эти более развернутые или кратко-импрессионистские – по горячим следам – отклики на эстетическое путешествие удивительно интересны сами по себе, но и дают пищу для размышления о самом феномене такого путешествия. Здесь есть, о чем подумать и поговорить. Хотя бы о том, что, вот, даже на этом материале мы видим примеры трех или даже четырех типов путешествий – к христианским святыням, ради созерцания природы, к памятникам искусства и на пляжный отдых, – и все они имеют, в первую очередь, ярко выраженную эстетическую ориентацию у эстетического субъекта. Об этом стоит порассуждать. До следующей беседы на эту прекрасную тему.

В. Б.: Рад, что все так интересно закрутилось.


(07.11.13)


В. Б.: Суета сует и всяческая суета…

Отчеты, планы, то да сё… Никак не удается продолжить наш интересный разговор о путешествии. Включенные в этот текст письма о летних поездках приобрели здесь какой-то иной смысл. Не так ли? Я сам свои импрессьоны увидел в новом свете.

Н. М.: Именно так. Это была правильная идея.

В. Б.: И что представляется сейчас важным, не только сам высший созерцательный пик путешествия, когда мы полностью погружаемся в эстетическое восприятие того или иного эстетически значимого объекта, являвшегося, условно говоря, конечной целью путешествия, но и многое другое в нем самом действительно окутывается эстетической аурой некоего инобытия, пропитывается эстетическим духом. Сам процесс путешествия от его начального замысла и подготовки до возвращения домой с ворохом впечатлений – целостное событие эстетического путешествия.

Н. М.: Сейчас это особенно очевидно. Более того, это событие не завершается в момент выхода из такси у подъезда дома с «ворохом впечатлений» и чемоданом, но продолжается еще достаточно долго в реальном времени. Мы распаковываем чемодан с новыми книгами, альбомами, открытками, буклетами памятников и музеев, где удалось побывать. Откуда-то высыпаются билетики в музеи, на метро, поезда и пароходы, фуникулеры и еще какие-то виды транспорта. Мы скачиваем из фотоаппарата сотни фотографий в компьютер и заново переживаем каждое место или событие, запечатленное на том или ином кадре. Иногда обнаруживаем на нем то, чего не заметили в самой действительности. Начинается пострецептивный процесс вспоминания путешествия, которое теперь, будучи включенным в триаложный контекст, мы стремимся запечатлеть и на письме, чтобы передать свои впечатления коллегам по «Триалогу». Эстетический опыт продолжается и здесь. И конкретные фрагменты фиксации его результата мы только что включили в наш разговор.

В. Б.: Несомненно. И к этому я хотел бы еще вернуться, подчеркнув пока метафизический характер уже реально состоявшегося путешествия, ибо его глубинная сущность навсегда вписалась в наше сознание. Мы можем забывать о деталях путешествия, которые были запечатлены фотоаппаратом или записаны в блокноте, в наших письмах и т. п., но оно уже навсегда изменило общий рельеф нашего сознания, прежде всего эстетического, обогатило его чем-то, что даже и не поддается конкретному описанию, но вошло в нашу духовную сущность, стало ее частью и будет позитивно влиять на весь наш дальнейший и жизненный, и эстетический опыт. Об этом еще стоит подумать и поговорить.

Здесь же я хотел бы вернуться к самому началу путешествия и поразмышлять о наиболее простых вещах у его истоков, от которых во многом зависят и процесс, и итог (эстетико-метафизический в том числе) путешествия.

Вот, конкретная цель путешествия определена. Покажу на примере. Всю первую половину года, как Вы знаете, я по предложению издателей готовил к переизданию «Эстетику Блаженного Августина», дописал, в частности, главку об Амвросии Медиоланском, и у меня появилось непреодолимое желание опять посетить Милан, места, где служил св. Амвросий, где пришел к убеждению принять христианство и крестился Августин под влиянием проповедей Амвросия и благотворным воздействием на его душу амвросианского церковного пения. Я хотел совместить эту поездку с летним отдыхом, но тогда Л. С. убедила меня проехать еще раз, пока сохраняются некоторые физические силы, по главным испанским собраниям работ Эль Греко, что меня тоже очень привлекало и, как Вы видели, поездка оказалась весьма плодотворной в эстетическом отношении. Да и отдохнули мы неплохо. А вот Милан пришлось отложить на потом, что и свершилось в недавний уик-энд.

Из этих упоминаний Милана или Испании видно, что сама цель была или чисто эстетической (Испания) или духовно-эстетической (Милан). Уже здесь, при определении цели и, начинается эстетический опыт путешествия. В памяти всплывает все, связанное с предыдущими поездками по этим местам и известное по литературе, снимаются с полок книги, альбомы, путеводители. А теперь еще подключается и Интернет – мы уже виртуально путешествуем. Эстетический опыт данного путешествия начался!

Кстати, мы часто употребляем здесь понятие «эстетический опыт». Думаю, что есть смысл когда-то специально поговорить и о нем в теоретическом ключе[3]. Итак, при разговоре об эстетическом опыте путешествия мы имеем в виду прежде всего его вторую, динамически-процессуальную составляющую, которая активно опирается на первую и постоянно обогащает ее. Именно в этом смысле я и говорю, что «эстетический опыт начался» – начался процесс вхождения в эстетическое событие путешествия, его актуализации. И начался задолго до того, как мы физически двинулись из дома на вокзал или в аэропорт.

Н. М.: Да, это именно так. Я вспоминаю, как перед поездкой в Индию стала заново изучать ее искусство, религию, историю, народные обычаи индийцев. Когда же я побывала в этой стране, передо мной открылись совершенно новые горизонты. Особенно поразили индуистские храмы в Кхаджурахо – о них я писала в первом «Триалоге» в письме под названием «Ностальгия по Индии»[4]. Что же касается Китая более чем двадцатилетней давности, то он вызвал у меня совершенно иные ощущения, отнюдь не ностальгические. Во-первых, я была там не на отдыхе, а в командировке – выступала на конференции в Шанхае, а затем с лекциями в Нанкине и еще нескольких городах к югу от него (Чанчжоу, Уси, Сучжоу, Ханчжоу и др.), куда, по словам сопровождающих, крайне редко ступает нога европейца. К счастью, удалось увидеть некоторые уникальные синтоистские и буддистские храмы с сохранившимися золотыми и терракотовыми статуями, но в целом же создалось впечатление, что маоистская «культурная революция» оставила после себя выжженную землю – множество, если не большинство, старинных памятников было разрушено и только-только началось строительство новоделов. А вот многочисленные парки произвели отрадное впечатление своей ухоженностью и сказочной атмосферой – ведь в Китае они первичны по отношению к устной традиции и литературным источникам: не парк с его ландшафтом, художественным оформлением и т. п. иллюстрирует легенду или сказку, но искусство произрастает из природной основы. Впрочем, сказочными показались и городки на юге – многие из них стоят на воде, напоминая Венецию. Один из домишек был даже разделен надвое бурным водопадом: из спальни на кухню в нем приходилось переходить по мостику…

Особая статья – гастрономические пиршества как значимая часть национальной культуры. Это тоже эстетический опыт, хотя и весьма специфический. Как Вы знаете, китайцы едят все, что произрастает на земле и под землей, на воде и под водой, не говоря уже о всех видах мяса, рыбы, дичи, рептилий и земноводных. И все это не только потрясающе вкусно, но и сервировано с отменным эстетическим вкусом. Интересен сам ритуал празднества. По зычному кличу хозяина гости усаживаются за вертящийся стол, и официанты начинают метать на него все новые живописно оформленные блюда (хозяин время от времени восклицает: «Это блюдо очень драгоценное!» – и называет его стоимость, что поначалу настолько шокирует, так что пища просто застревает в горле). Перемен – десятки, причем суп следует за десертом, потом подают основные блюда, затем – снова сладости, новый суп, лапшу и т. п. Но, видимо, отработанные веками традиции диетологии столь продуманы, что ощущения переедания никогда не возникает – а ведь трапезы длятся часами. По их окончании по знаку хозяина все одновременно встают по стойке «смирно» и выходят из-за стола.

Однако это – для почетных гостей. Что же касается жизни большинства китайцев, то у меня сложилось впечатление (возможно, сегодня ситуация в стране изменилась к лучшему), что разговоры о «китайском чуде» носят, скорее, рекламный характер. Да, в центре Шанхая множество суперсовременных небоскребов, которые нам показывают по телевидению, но вокруг – море нищеты. Кажется, попал в тот уже известный только по литературе мир, где отходы жизнедеятельности выплескивают из окон прямо на улицу и т. п. Видимо, люди уже не умирают с голоду, но, пожалуй, всё, что у них есть – это ежедневная чашка риса, заношенная пара брюку мужчин да единственная кофточка с люрексом у женщин. Нет, не всё – есть еще велосипед. Когда начинается дождь, широкие проспекты превращаются в разноцветные поля: по ним непрерывным потоком движутся ряды велосипедистов в ярких дождевиках с капюшонами.

Как вы понимаете, общалась я исключительно с представителями интеллигенции, и только под бдительным присмотром агентов известных органов. Ведь тогда еще свежи были события на площади Тяньаньмень, и атмосфера страха среди университетских преподавателей была очень сильна – даже самые невинные профессиональные вопросы они задавали с опаской, часто – приватно, шепотом (а вопросов было немало: старая китайская профессура, хорошо владеющая русским языком еще со времен прежних дружеских отношений между СССР и КНР, очень внимательно следит за нашей научной и художественной литературой). Да и на лекции допускали отнюдь не всех желающих, а, видимо, только особо «политически грамотных, морально устойчивых» преподавателей. Ведь наша «перестройка» воспринималась в тот период как «тлетворное влияние Запада». Многое здесь напоминало не лучшие времена для наших отечественных ученых, не говоря уже о том, что в ту пору государство в Китае вмешивалось в сферу частной жизни буквально каждого человека, вплоть до самых интимных моментов. Кстати, политика ограничения рождаемости принесла на юге Китая парадоксальные результаты. Здесь буквально воцарился матриархат: все женщины, независимо от возраста и внешности, выступали эмансипированными громогласными повелительницами тихих, забитых мужчин, несущих на себе основные бытовые тяготы. А дело в том, что принцип «одна семья, один ребенок» побудил избавляться от девочек на ранних стадиях беременности. В результате образовался колоссальный дефицит женщин, невесты стали на вес золота.

Конечно, я читала обо всем этом и многом другом, готовясь к поездке, но, как говорится, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Правда, в Китай, в отличие от Индии, где я уже побывала шесть раз, меня больше не тянет – увиденного в первую поездку оказалось достаточно…

В. Б.: В Китае я, к сожалению, не был. В маоистский Китай меня совсем не тянуло, а сейчас уже иные, давно сформировавшиеся интересы. Да, собственно, и китайская культура, за исключением китайской живописи, всегда казалась мне очень закрытой от европейского сознания, от меня лично. Не то, что индийская, которая с юности влекла меня к себе. Однако Ваш рассказ о путешествии в Китай существенно украшает и разнообразит картину события эстетического путешествия. Между тем я хотел бы все-таки вернуться к пропедевтическому опыту путешествия, в который включаются не только собственно эстетические аспекты подготовки, связанные с его главной целью, но и многие вроде бы обыденные, технические моменты, которые являются значимыми для самого процесса эстетики путешествия.

Так, после определения цели существенным оказывается выбор средств передвижения и бронирование отелей. Например, в юности я всегда предпочитал поезда самолетам. Поезд дает более полное ощущение того, что ты отключаешься от повседневной действительности и начинается реальность путешествия, физическое ощущение пространства, которое тебе предстоит преодолеть для чисто географического достижения цели. Самолет скрадывает ощущение пространства. За несколько часов добираешься до любой точки земного шара. Я же, например, любил, забравшись на верхнюю полку, созерцать проносящиеся мимо пейзажи, выходить на каждой станции на перрон подышать воздухом путешествия, ощутить реальный перенос тела в иные пространства. Уже все это доставляло мне в юности большое неутилитарное удовольствие. Я и в зарубежные командировки ездил на поезде. Пересечение границ, паспортный и таможенный контроль, смена колесных тележек под вагонами на границе – все это ощущалось мною как какой-то странный перформанс, неразрывно связанный с путешествием, входивший органической частью в его состав и обещавший что-то иное и всегда позитивное в дальнейшем. Что реально таким всегда и оказывалось.

С какого-то момента, к сожалению, я стал плохо спать в поездах и поэтому теперь пользуюсь только воздушным транспортом при передвижении на большие расстояния, хотя в Европе всегда предпочитаю перемещаться на поездах или автобусах, в редких случаях автомобилем – из него все-таки хуже виден окружающий пейзаж, чем из поезда или автобуса. На благо поезда и автобусы там сейчас, как Вы знаете, весьма комфортабельные и приспособлены для эстетического созерцания преодолеваемых пространств.

Выбор отелей – тоже существенная часть эстетического путешествия, его пропедевтической, так сказать, части. Сейчас Интернет позволяет очень точно и с максимальной информированностью подобрать отель в любой части земного шарика. Я, например, как и Вы, в городах с крупными музеями или выдающимися памятниками архитектуры сейчас уже предпочитаю по возможности достаточно комфортабельный отель вблизи главного архитектурного шедевра или крупного музея и, по возможности (если позволяет градостроительная ситуация), недалеко и от главного вокзала. Как правило, в Европе не ограничиваешься только самим городом (Парижем, Флоренцией, Римом, Мюнхеном и т. д.), но планируешь и выезды в ближайшие города или предместья – на природу или для осмотра художественных памятников. Важно также, чтобы из окна отеля был виден какой-то архитектурный шедевр или хотя бы фрагмент старого города. Поэтому я заранее стараюсь забронировать номер на верхнем этаже и с каким-то интересным видом. В Европе практически в любом старом городе это достижимо при определенных усилиях изучения карт городов и видов их планировки со спутника. Интернет в этом плане предоставляет потрясающие возможности. Да и само путешествие по карте или спутниковой фотосъемке – уже своего рода эстетическое путешествие (помните, Уэльбек даже предпочитал карту территории; я не дошел еще до такого «эстетизма», не променяю реальное путешествие по территории ни на какую карту, но с карты, тем не менее, для меня уже начинается путешествие – это факт). Например, еще до поездки в Толедо я забронировал отель между Алькасаром и собором таким образом (используя карту и вид со спутника), что знал, сколько минут мне потребуется, чтобы дойти до всех главных интересующих меня мест в этом старинном городке. Не без удовольствия или предвкушения его путешествовал по Толедо виртуально на экране компьютера. Понятно, что здесь уже начинают вершиться первые фазы эстетического опыта путешествия.




Н. М.: В этом наши подходы к путешествию полностью совпадают. В детстве и юности я тоже обожала ездить на поезде – особенно в Прибалтику, Крым или на Кавказ, следить за изменяющимся ландшафтом, любоваться мелькающими за окном пейзажами. Тот же самый принцип, насколько я знаю и по Вашим рассказам, у нас с Вами и при выборе отелей для отдыха. Эстетический аспект всегда стоит на первом месте: верхний этаж, отель первой линии с видом на море или океан, в идеале – просто на пляже, когда лоджия нависает над водой; в других случаях – на озеро или живописный горный пейзаж, чтобы в любой (правда, нечастый) момент пребывания в номере иметь возможность созерцать открывающиеся из окна виды. Ведь одна из главных целей путешествия – красота, наслаждение прекрасными картинами природы или старинной застройкой, которая часто теснейшим образом сопряжена с пейзажем. В этом отношении особенно привлекательна Венеция, где вид на Большой канал или на лагуну органически включает в себя и старинные палаццо. Я бывала в Венеции не единожды, в том числе и подолгу, и могла в полной мере насладиться живописью венецианцев, великолепием храмов и дворцов, побродить вдоль каналов по столь узеньким улочкам, что в случае дождя там и зонт-то раскрыть трудно, покормить голубей на Сан-Марко. А еще на «вапоретто» – пароходиках самого разного калибра – добраться до Мурано, Бурано, Торчелло, Лидо с его великолепными пляжами…


Н. Б. в Венеции


Но ничуть не меньше люблю я «северную Венецию» – бельгийский Брюгге. Я видела этот город в разное время года – и весной, когда так приятно прокатиться на моторной лодке по его каналам, любуясь выходящими на них изящными садиками, и осенью под холодным проливным дождем. Но независимо от погодных условий он всегда казался мне заколдованным средневековым царством (чему немало способствовал вид из номера отеля «Die Swaene» – «Лебедь», вполне оправдывающий свое название: прямо под окном то и дело проплывали вереницы горделивых белых красавцев). Где, как не в таком обрамлении, целиком погрузиться в мир пламенеющей готики, живописных фантазий Мемлинга, Босха и Брейгеля, прочувствовать атмосферу средневекового госпиталя (ныне музея, естественно).




Вечерний Брюгге


Когда совершаешь эстетические путешествия по таким местам, как-то сам по себе снимается сакраментальный для истории эстетики вопрос: что выше – натура или культура, природа или искусство? Как известно, он решался по-разному и с разной аргументацией в пользу то первой (скажем, просветители, русские революционные демократы), то второго (среди них классицисты, романтики, столпы немецкой классической эстетики, символисты). Ведь, скажем, в индийском Хампи (штат Карнатака) грандиозная природная панорама гор и холмов с каким-то чудом удерживающимися на одной точке на их вершинах гигантскими валунами неправильной формы и органично вписанными в этот пейзаж не менее величественными огромными индуистскими храмами побуждает в одинаковой мере восхищаться и тем, и другим, особенно на пламенеющем закате, которым здесь приезжают полюбоваться путешественники со всего света. Создания природы и творения рук человеческих сливаются здесь воедино, образуют гармоническую целостность.

Но особая, непреходящая моя любовь – Рио, Рио Гранде. Здесь, из гостиничного номера «Riel Residence» открывался потрясающий вид на океан, береговую линию, причудливых форм горы с вершинами, похожими на взлетные площадки, предназначенные для каких-то фантастических летательных аппаратов, – и на море городских крыш с разбитыми на них цветущими садиками и плавательными бассейнами. Рио-де-Жанейро заворожил своим сугубо органическим растеканием наподобие вездесущего ртутного пятна по всему побережью с его многочисленными лагунами, выступами и впадинами, причудливыми извивами. Это город живой, дышащий, постоянно меняющийся, мерцающий. С высоты знаменитой статуи Христа-Искупителя, путь к которой ведет по узкоколейке круто вверх через джунгли, открывается вид на гору «Сахарная голова», на многокилометровый мост через лагуну в район «Ниттерой», знаменитый похожим на летающую тарелку музеем современного искусства, спроектированным Оскаром Нимейером. Это совершенно другой, по сравнению с европейским, мир, где вплотную к знаменитым пляжам Копакабана и Ипанема высятся здания отелей, банков и офисов; вперемешку с фланирующими в бикини отдыхающими снуют клерки в строгих костюмах и галстуках, а на обочине бомжи преспокойно делают себе педикюр, покрывая ногти ярким лаком. Да и поведение людей здесь более естественное, непосредственное, дружелюбное, чем то, к которому мы, увы, привыкли. Создается ощущение, что натура и культура здесь не конфликтуют, и сам вопрос об их приоритетах лишен актуальности.


Н. Б. в Брюгге


В. Б.: Вы постоянно погружаете меня в самую сокровенную суть эстетического путешествия. Я вслед за Вами начинаю вспоминать и мои поездки по тем или иным удивительным местам нашей планеты, погружаюсь снова и, пожалуй, с не меньшей силой в когда-то пережитый опыт путешествия, а, между тем, все хочу перевести Вас в пропедевтическую фазу путешествия, без которой невозможно осуществление главной цели. Так, еще одной существенной особенностью лично моей почти ритуальной подготовки к путешествию является писание Списка необходимых для данного конкретного путешествия вещей. У кого-то это может вызвать смех, но для меня сие важно. Вы, я знаю, держите его в голове, а я не доверяю своей памяти, да и не считаю нужным загромождать ее этим – пишу все на бумаге. Список состоит из четырех столбцов. В первый вписываются все технически-вспомогательные средства, начиная с чемодана, рюкзака и кончая зубной щеткой, пастой, нитками, иголкой (старая туристическая привычка – в лесу ничего не найдешь при необходимости). Топор, правда, спички или котелки теперь, к счастью, не требуются. Отдельную графу в нем занимают дорожные документы. Второй посвящен облачению на все случаи жизни. Он получается особенно развернутым, когда ты собираешься в одну поездку побывать и у моря, и высоко в горах, что со мной случается нередко: тогда от плавок до зимней куртки и шапки все идет в Список. Третий столбец – Аптека, который, увы, с каждым годом становится все длиннее, хотя, к счастью, большая часть перечисленных в нем препаратов пока редко покидает дорожную аптечку. Тем не менее все приходится иметь с собой, чтобы не тратить драгоценное время путешествия на поиск при случае необходимых материалов для ремонта постепенно изнашивающейся сомы. Четвертый столбец: Купить, заплатить. Понятно, что в нем.




Рио-де-Жанейро


Музей современного искусства.

Ниттерой. Рио-де-Жанейро


Н. Б. у музея современного искусства.

Ниттерой. Рио-де-Жанейро


Пляж Копакабана.

Рио-де-Жанейро


Должен сказать, что этот Список имеет не только исключительно утилитарное назначение, хотя оно первично. Однако здесь есть и особый эстетический срез. Арт-практики XX века, ко многим из которых я отношусь, как Вы знаете, весьма скептически, тем не менее, внесознательно приучили нас видеть в каждой вещи, перечисленной в Списке, некий арт-объект со своей формой и внутренним содержанием, которые до тех пор, пока мы не применяем их по их прямому назначению, включаются в сферу нашего эстетического опыта. Как и Список сам по себе. Это некий концептуальный документ, содержание которого достаточно отчетливо говорит о субъекте путешествия, его составившем. Многое можно узнать о человеке по такому Списку. Поэтому, чтобы он не попал в руки недругов отечества, съедаю его, как только поставлена последняя галочка, свидетельствующая о том, что вещь ушла в чемодан или в рюкзак. А перед следующим путешествием с особым эстетическим удовольствием составляю новый Список.

Да вот и чемодан. После «Чемоданов Тульса Люпера» мы совсем по-иному смотрим на него, не правда ли? В нем каждый раз собирается реальная и всегда уникальная инсталляция из вещей, поименованных в Списке, т. е. в концептуальном документе, ушедшем в архив моего желудка, но реализовавшемся в чемоданной инсталляции. Здесь та совокупность вещей, которая будет сопровождать меня в эстетическом путешествии, помогать мне оптимально и с наименьшими вспомогательными усилиями осуществлять его. Поэтому комплектование чемодана и рюкзака (я обычно беру с собой и то, и другое, так как чемодан уходит в багаж и какое-то время мне недоступен, а рюкзачок постоянно со мной – в нем все необходимое на случай, если чемодан затеряется где-то в авиалабиринтах) у меня выливается в целую ритуальную акцию, которая также доставляет немалое удовольствие.

Н. М.: Акцию своеобразного нарциссизма отнюдь не в негативном смысле этого слова. Ведь здесь ты еще и как бы видишь себя уже в том, ином измерении – путешествия. Прикидываешь, как и в чем ты полетишь в самолете, в чем пойдешь в ресторан, театр, в музей, на прогулку, на пляж, в горы и т. п. Особое удовольствие комплектование чемоданной инсталляции приобретает, когда ты собираешься в путешествие с другом или любимым человеком. Не правда ли?

В. Б.: Это очевидно. Ты смотришь на себя в каждой будущей ситуации глазами и своего партнера по путешествию. И здесь, конечно, налицо существенный эстетический момент, а в случае поездки с любимым человеком – и эротико-эстетический. Со времен романтиков, активно путешествовавших по миру именно с эстетическими целями, известно, что романтико-эротические настроения существенно возрастают в эстетическом путешествии. Сам эстетический дух такого путешествия, т. е. устремленность в первую очередь к красоте, усиливает совместные эмоциональные переживания всей гедонистической палитры. Более того, об этом писал еще Блаженный Августин, когда ты наслаждаешься каким-то прекрасным видом не один, но с другом, твои переживания от него существенно возрастают, ибо ты радуешься еще и тому, что твой друг видит его и наслаждается им. Здесь эстетический эффект как бы удваивается.

Н. М.: Да, я хорошо это знаю и по себе, по своим путешествиям. Однако мы так много и, по-моему, по существу говорили об эстетической ауре подготовки к путешествию, что, кажется, забываем о самой его цели. А ведь чемодан, хотя и содержит большой эстетический багаж нашего личного путешествия, все-таки лишь приложение к нему, один из инструментов его оптимальной реализации. Хотя я и утюжу несколько выходных платьев для каждой поездки и не без удовольствия укладываю их в чемодан, они отнюдь не являются самоцелью. Это же очевидно. Еду я в Париж, Вену, Рим или Лиссабон, не говоря уже о морских побережьях, совсем не за тем, чтобы демонстрировать их, а совсем с иной и более возвышенной целью – погрузиться в мир высокого искусства или новых природных ландшафтов. Конечно, в Парижскую, Венскую или Миланскую оперу надо идти в соответствующем случаю наряде, а в горы совсем в иной амуниции, но ведь все это отодвигается на задний план, когда погружаешься в мир мощного и всегда нового эстетического опыта.

В. Б.: Думаю, что излишне здесь с пафосом эстетического неофита восклицать: 0, как Вы правы! Naturlich правы! Между тем чемоданная инсталляция разворачивается в номере отеля в инсталляцию этого пространства, наполняя его частицей нашего дома. Но мы сразу же забываем о ней и, естественно, без промедлений уже бежим вон из прекрасного номера с замечательным видом на Нотр-Дам или Санта-Мария Маджоре (хотя в Москве столько усилий приложили к тому, чтобы эти памятники обязательно оказались у нас под окном – но там был совсем иной этап эстетического опыта, и он уже позади) и несемся в сами эти храмы или музеи. К подлинникам! Чтобы раствориться в них, насладиться ими.

Физически, картографически, географически цель нашего путешествия достигнута, и настало время собственно высшего этапа эстетического опыта, ради которого и предпринималось все путешествие, хотя оно все, подчеркну еще раз, имеет, как мы видим, собственно эстетический характер. Опыт достигает своего апогея, вершится во всей полноте, и мы с его помощью погружаемся в пространство подлинного бытия, забыв обо всем ином и преходящем. А вот описать сейчас, в постпутешественной стадии сущность того, к чему стремились и чего, как правило, достигаем в своем путешествии, увы, практически не удается, что вообще-то характерно для любого собственно эстетического анализа. Самая суть-то того, ради чего и совершается путешествие, принципиально неописуема. Можно более или менее конкретно и убедительно описать все вокруг да около самого эстетического акта, но сам он, увы, неописуем.

Это мы, профессионалы в эстетике, хорошо знаем, и, тем не менее, взыскующий разум всегда все снова и снова пытается проникнуть в эту закрытую от него область (она ведь где-то рядом, практически в нем самом – это его бессознательное, его другое). И мы всеми силами пытаемся помочь ему. Такова природа человеческого сознания. Эстетического в особенности. Хотя и любой другой собственно духовный опыт в своей сущности неописуем. Что вразумительного сказал когда-либо о своем мистическом опыте какой-нибудь подвижник? Или ведущий литургию священник? Ничего, кроме попыток выразить свое восхищение, восторг, радость в эстетической терминологии (красота, прекрасно, возвышенно, наслаждение, сладость, неописуемое сияние и т. п.).

Однако и то, что «вокруг да около», т. е. некий сопутствующий контекст, имеет в данном случае определенное значение для понимания. Возьмем недавний мой опыт последнего уик-энда – Милан. Как я уже упомянул, главной целью поездки был духовно-эстетический опыт посещения базилики св. Амвросия – места, освященного многими христианскими мучениками, самим Амвросием, да и Блаженным Августином, который именно там пришел окончательно к принятию христианства, крестился, а впоследствии очень точно выразил суть (эстетическую!) амвросианского пения. А к этому добавлялось и стремление к чисто эстетическому опыту множества высокохудожественных памятников Милана и доступных окрестностей, начиная с собора, картинных галерей, амвросианской библиотеки, последней «Пьеты» Микеланджело, «Тайной вечери» Леонардо, духа Леонардо в этом городе и кончая знаменитыми Верхнеитальянскими озерами в предгорьях Альп.


Базилика св. Амвросия Медиоланского.

Милан


Св. Виктор.

Мозаика. IV в. Капелла св. Виктора.

Базилика св. Амвросия Медиоланского.

Милан


Св. Амвросий Медиоланский.

Мозаика. V в. Капелла св. Виктора.

Базилика св. Амвросия Медиоланского.

Милан


В фокусе же этого путешествия стояла на этот раз именно Сант-Амброджио (базилика св. Амвросия Медиоланского), которую в первый раз моего посещения Милана с десяток лет назад увидеть не удалось. И вот я в базилике – священном месте для всех христиан. По преданию она была сооружена Амвросием, Медиоланским епископом, в 379–387 гг. на месте дворца, в котором император Константин подписал в 313 году известный Миланский эдикт о веротерпимости, согласно которому христианство было признано одной из государственных религий Римской империи наряду с другими религиями и, соответственно, были прекращены гонения на христиан. Кроме того, здесь же находилось и кладбище христианских мучеников, на котором св. Амвросий обнаружил мощи святых Гервасия и Протасия, покоящиеся сейчас вместе с мощами самого Амвросия в крипте собора и доступные для поклонения. Нынешняя романская базилика – это достроенный и реконструированный в XI в. храм IV века. Так что части стен центрального нефа, апсиды, крипта, полы, капелла св. Виктора IV в. с раннехристианскими мозаиками V в., саркофаг с интересными христианскими рельефами IV в. под более поздней кафедрой помнят еще святых Амвросия и Августина. Да и в своем нынешнем виде одной из древнейших христианских базилик храм производит сильное впечатление, особенно его внутреннее, предельно гармоничное в архитектурном отношении пространство. Я дважды за эту короткую и весьма насыщенную поездку был в храме, так как в первый мой приход был закрыт церковный киоск, в котором я надеялся купить диски с записями амвросианского пения. Оно, как известно, исполняется только здесь, традиция эта восходит ко временам самого Амвросия, и, кажется, она никогда не прерывалась. Во второй раз удалось купить эти диски и еще раз спокойно посидеть в храме, на благо посетителей в нем почти не было, и погрузиться в атмосферу почти что амвросианского времени. Пасмурная погода способствовала этому. Сильные внутренние ощущения и переживания, сопровождавшие это почти медитативное состояние, практически неописуемы. Не хотелось их прерывать.




Интерьер. Базилика св. Амвросия Медиоланского.

Милан


Раннехристианский саркофаг после реставрации. IV в.

Базилика св. Амвросия Медиоланского. Милан


Раннехристианский саркофаг в интерьере. IV в.

Базилика св. Амвросия Медиоланского.

Милан



Микеланджело Буонарроти.

Пьета Ронданини.

1552–1564.

Художественный музей замка Сфорцеско.

Милан


Конечно, я внимательно изучил и раннехристианские мозаики в капелле св. Виктора, и апсидную средневековую мозаику, которую датируют кто VIII, кто XIII веком. В любом случае она очень интересна в художественном отношении, а датировки – пища искусствоведов, но не эстетического субъекта. Не менее сильные, чем в Сант-Амброджио, переживания, но уже чисто эстетические, я испытал и у Пьеты Ронданини Микеланджело в замке Сфорцеско. Это, как Вы знаете, последняя незаконченная работа великого мастера, из разряда его произведений non finito В оригинале я ее тоже видел впервые. Производит сильное впечатление. Она хорошо экспонируется в этом огромном замке – для нее выгорожено специальное пространство со скамеечкой перед ней. Так что можно и спокойно посидеть, созерцая удивительное творение, и неспешно осмотреть его со всех сторон, что в данном случае особенно важно, так как некоторые ракурсы выявляют, как Вы помните, интересные символические смыслы, которые, возможно, сам скульптор и не имел в виду, ваяя этот образ.

Н. М.: Совершенно верно. В мое посещение Милана я тоже обратила на это внимание. Особенно выразителен ракурс слева и немного сзади. Представляется, что Христа и Богоматерь как бы захлестывает, смывает какая-то могучая волна – или разлучает их, унося сына в неведомое.

В. Б.: Именно. Мне показалось даже, что это некая аллегория волны с женской головкой, так как голова Богоматери выше головы Христа, а вся «волна» – необработанный мрамор склонившейся над Христом фигуры Марии. И вот эта женская стихия, возможно, София Премудрость Божия, как бы забирает Христа опять в свое лоно. Укрывает его от мира сего. Однако и без этой символики – перед нами просто сильнейший пластический образ, долго не отпускающий от себя и навсегда врезающийся в душу.


Огюст Роден.

Амур и Психея. 1905.

Выставка в Палаццо Реале. Милан


Н. М.: А Вам удалось посмотреть прекрасную выставку мраморов Родена в Палаццо Реале?

В. Б.: Да, конечно. Великолепная и большая выставка, как бы продолжающая и развивающая ту выставку мраморных скульптур, которую в прошлом году мне удалось увидеть в музее Родена. Вообще Палаццо Реале превратили в прекрасную выставочную площадку. Там одновременно сейчас проходит четыре выставки, три из которых я с большим удовольствием посетил. Помимо Родена, это выставка живописи авангардистов из Центра Помпиду (не главные, но очень приятные работы, скажем, второго плана, которые в самом Париже не всегда и увидишь), хорошая выставка абстрактных экспрессионистов (Pollock e gli irascibili: La scuola di New York) и выставка Уорхола. На последнюю я не ходил. Не было времени, да и вряд ли она что-то прибавила бы к моим знаниям об этом художнике. Эстетического удовольствия его работы мне не доставляют, а знаю я его творчество достаточно хорошо. Видел по всему миру немало. Да и писал о нем тоже немало.


Н. Б. на выставке Родена в Палаццо Реале.

Милан


Несколько огорчило меня, что не удалось на этот раз посмотреть «Тайную вечерю» Леонардо. Там теперь строгий режим. После новой реставрации пускают в помещение (а оно, как Вы помните, достаточно большое) всего по 30 человек на 15 мин. И записываться надо только в Интернете или по телефону заранее. Задолго заранее. Однако в свое время я как раз эту фреску изучил хорошо, так что огорчился, но не сильно, так как увидел на этот раз много другого и очень интересного. В частности, помимо пинакотеки Брера с удовольствием побывал в пинакотеке Амвросианской библиотеки. Прекрасное собрание живописи, в том числе и мастеров, близких к Леонардо.

Н. М.: А на меня самое сильное впечатление в Милане все-таки производит собор. Потрясающее и уникальное архитектурное сооружение. В последнюю поездку я имела возможность в солнечный день погулять и по его крыше, насладиться вблизи многими архитектурными деталями декора, не говоря уже о круговых обходах всего храма и пребывании внутри него. Согласитесь, ничего подобного нет больше нигде в мире.


Собор.

Милан


Н. Б. на крыше собора.

Милан


В. Б.: Это очевидно. Знаете, после изучения многих памятников египетской и индийской архитектуры в оригинале, которое удалось осуществить в последнее десятилетие, я, войдя на этот раз в собор, вдруг ощутил себя не столько в христианском, сколько в каком-то вселенском святилище, очень напоминающем интерьеры египетских (я имею в виду Луксор и Карнак) и индийских храмов (хотя там нет столь масштабных колонн – в высоту по крайней мере). Скульптурные завершения огромных массивных колонн миланского собора придают внутреннему пространству какую-то восточную мягкость что ли, в отличие от готической геометрической строгости, на что ориентируют нас сами колонны, да и внешняя организация собора. Во всяком случае, очень резко ощущается контраст архитектурных образов – внешнего и внутреннего в этом соборе, что только усиливает, по-моему, общее мощное духовно-эстетическое воздействие его.


Соборная площадь.

Бергамо


Н. М.: Действительно, и у меня внутри собора возникали индийские ассоциации, а снаружи это просто неописуемое, умонепредставимое изысканное кружево каменного узорочья, от которого нельзя глаз оторвать. Как нельзя оторваться и от завораживающего зрелища мраморных бело-розовых соборов в центре Бергамо, перекликающихся своими формами с открывающейся с высокой колокольни панорамой альпийских предгорий. В мою самую первую поездку в Италию я попала в эту горную местность поздно ночью, в полной темноте, а наутро была поражена панорамой залитых солнцем вершин и простиравшегося внизу города – родины комедии дель арте (кто не помнит «Труффальдино из Бергамо» Гольдони). На этот же раз невероятное впечатление произвел никогда не встречавшийся мне ранее в книгах по искусству «Скорбящий Христос» Боттичелли в экспозиции, представляющей часть собрания закрытого (увы!) на реставрацию Художественного музея Бергамо.

А упомянутое мною первое посещение Италии не только надолго сохранилось в памяти, но и дало многочисленные импульсы для возвращения в эту сокровищницу художественной культуры. Тогда же, на заре перестройки, когда стали возможны свободные выезды за рубеж, одной из моих первых поездок в Европу стало трехнедельное путешествие в эту страну по линии Ассоциации искусствоведов. То была автобусная поездка, и путь наш лежал из раннемайской Москвы, где еще только-только показались первые листочки, к почти летнему буйству природы, но поэтапно, по климатическим поясам – через весь запад России, Белоруссию, а потом – чешские Карпаты с небезызвестным замком Дракулы. Запомнились интереснейшие в художественном плане остановки в Кракове с посещением Веве; Будапеште, где удалось побродить не только по городу, но и увидеть великолепный художественный музей. И вот, наконец, долгожданная Италия. Проехали ее из конца в конец и по горизонтали, и по вертикали: ведь выезжая ежедневно на рассвете, а возвращаясь за полночь, почти каждый день посещали по два-три города. В результате у меня сформировалось не только довольно целостное впечатление об этой стране и ее памятниках, но и то, что называется в психологии «синдромом Флоренции» – переизбыток художественных впечатлений, их критическая масса, препятствующая дальнейшему полноценному эстетическому восприятию. Еще долго по возвращении домой увиденное, как на переводной картинке, постепенно проявлялось, возвращалось ко мне, обретая яркие краски и возбуждая острое желание еще раз оказаться в этих местах, воспринятых лишь эскизно, и насладиться ими по-настоящему. Что я и стала в дальнейшем систематически осуществлять, проводя немало времени в Венеции, Милане, Бергамо, Болонье, Падуе, Палермо. И вот, наконец, не синдромная, а настоящая Флоренция и, конечно же, Рим.


Колизей.

Рим


Н. Б. в Колизее.

Рим


На Римском форуме


Собор Санта-Мария Маджоре.

Рим


Собор и площадь св. Петра.

Рим


Первым делом отправилась в Колизей. Это, действительно, мощный символ императорского Рима, «колоссео», подавляющий не только своими исполинскими размерами, но и какой-то, несмотря на яркий солнечный день, угрюмой тяжеловесной мрачностью. Но прав был Гёте: Рим нужно видеть не глазами, а сердцем. И все же какой контраст с другой грандиозной постройкой – знаменитым своей потрясающей акустикой греческим театром в Эпидавре. Несмотря на свои впечатляющие размеры, амфитеатр этот, вписанный в средиземноморскую природу, обрамленный буйной зеленью, производит впечатление легкости и ажурности. Он, действительно, «по мерке человека», и этот эллинский эстетический принцип резко контрастирует с римским гигантизмом Колизея.


Микеланджело Буонарроти.

Пьета.

1498–1499.

Собор св. Петра.

Рим


Площадь Навона.

Рим


Совсем другое, светлое впечатление производят Палатинский холм, так называемый «квадратный Рим» – первый центр города, основанный, по преданию, Ромулом, Римский и Императорские форумы. Сегодня этот ансамбль древних руин с остатками колонн, лестниц, базилик выглядит на редкость гармонично, его панорама навевает созерцательно-медитативное настроение, позволяет эмоционально прикоснуться к позднеантичной древности. И вот здесь, с посещения церкви Святых Косьмы и Дамиана, начинается мое погружение в мир великолепных римских мозаик, резных деревянных и расписных кессонных потолков, бронзовых врат и балдахинов, великолепных мраморов, высокохудожественных фресок, произведений живописи и скульптуры, шедевров ювелирного искусства в поражающих своими архитектурными решениями церкви Санта-Мария Нова и церкви Святой Катерины, соборах Санта-Мария Маджоре, Святого Павла «за стенами», Сан-Джованни ин Латерано – кафедральном соборе Рима, и, наконец, славящемся роскошью отделки соборе Святого Петра – сердце Ватикана. Как все мы хорошо знаем, этот самый большой в мире христианский храм, с балкона которого римский папа обращается к верующим с благословением «Urbi et Orbi», является в то же время грандиозным художественным музеем, образцом гармонического сочетания ренессансного и барочного искусства. Восхищаться его красотой можно бесконечно, переводя взгляд с грандиозного купола работы Микеланджело на изваянные Бернини гигантские статуи святых Елены, Вероники, Лонгина и Андрея, с алтарных мозаик на мраморные барельефы и лепные украшения, и так до бесконечности. Но главная художественная ценность здесь, на мой взгляд, поражающая своей одухотворенностью и изяществом линий знаменитая «Пьета» Микеланджело.


Собор Санта-Мария дель Фьоре.

Флоренция


Н. Б. на Соборной площади.

Флоренция


А вот и собственно музеи Ватикана. На этот раз удалось осмотреть их не галопом, как это было с экскурсией, а подробно и относительно спокойно, несмотря на по-прежнему нескончаемые толпы посетителей, увлеченных селфи. Для рассказа об этих дворцах и музеях нужно было бы написать целую книгу. Скажу лишь, что наибольшее впечатление произвели на меня, как и прежде, Сикстинская капелла, Лаокоон, станцы Рафаэля (ни одна моя вгиковская лекция о классической античности не обходится без демонстрации студентам репродукции картины Рафаэля «Афинская школа» с воздевающим перст к небу Платоном и указующим на землю Аристотелем – слушатели увлеченно идентифицируют и других мыслителей этой поры; впрочем, о каком бы периоде в истории эстетической мысли, вплоть до сегодняшнего дня, я ни вела речь, обязательно приношу из кабинета ИЗО тяжеленные иллюстрированные альбомы, посвященные соответствующему ее этапу).

Кроме музеев Ватикана побывала в Капитолийской картинной галерее, полюбовалась дворцами, окружающими площадь Капитолия, его архитектурным ансамблем в целом, спроектированным Микеланджело и, конечно, поднялась по выполненной по его же проекту необычайно крутой торжественно-импозантной лестнице. В общем, вволю надышалась воздухом Рима, побродила по его центральным улицам, где на каждом шагу встречаются тщательно сохраняемые археологические находки, побывала в Пантеоне, совершила длительную прогулку вдоль Тибра, дойдя до поражающего своими размерами цирка Массимо, еще раз восхитилась площадью Испании и площадью Навона и, разумеется, бросила монетку в фонтан Треви – ведь хочется возвращаться в тот город, куда ведут все дороги, снова и снова…


Доменико де Микелино.

Данте и его «Божественная комедия».

Фреска. Собор.

Флоренция


А мой путь теперь лежал во Флоренцию, город «дольче стиль нуово», ассоциирующийся у меня прежде всего с именами художников и скульпторов – Микеланджело, Леонардо да Винчи, Боттичелли. В этой обители светлых акварельных красок сливаются воедино городская среда с ее выдающимися архитектурными памятниками, музейные сокровища и природный ландшафт – река Арно, мягкие очертания холмов на горизонте… Первым делом я устремилась к находившемуся в непосредственной близости от моей гостиницы, расположенной в старинном палаццо с антикварной мебелью и расписными потолками, собору Санта-Мария дель Фьоре – символу Флоренции. Архитектурный шедевр Брунеллески – грандиозный восьмигранный купол, увенчанный фонарем в форме небольшого храма с позолоченным шаром наверху, – завершает это сооружение в стиле флорентийской готики с фасадом, облицованным белым, зеленым и розовым мрамором. На фронтоне его центрального портала, а также в люнетах, тимпанах, на фризах, соединяющих окна-розетки, представлены сюжеты из Священого Писания. Квадратная башня-колокольня Джотто (автора проекта и руководителя работ) со всех сторон украшена шестигранными и ромбовидными медальонами, а также нишами со статуями и глухими нишами. Протяженное внутреннее пространство собора отличается стрельчатыми сводами нефов, цветным мраморным полом, живописными витражами фасада. Оно украшено фресковыми картинами с изображениями конных статуй кондотьеров; особое внимание привлекает картина Доменико де Микелино «Данте и его "Божественная комедия"»: дантовская модель мироздания представлена на ней в виде Вавилонской башни.


Храм Санта-Мария Новелла.

Флоренция


Н. Б. на Понте Веккио.

Флоренция


Каких только архитектурных чудес нет во Флоренции – это и облицованный зеленым и белым мрамором баптистерий с тремя знаменитыми бронзовыми воротами – Восточные ворота работы Гиберти, десять панелей которых воспроизводят сцены из Ветхого Завета, были названы Микеланджело «Вратами Рая». Это и многочисленные церкви, в большинство из которых я не могла не зайти, чтобы полюбоваться мозаиками, фресками, картинами, всем суперэстетизированным внутренним убранством – церкви Санта-Мария Новелла, Санта-Кроче, Орсанмикеле, Сан-Лоренцо, Сантиссима Аннунциата, Санто-Спирито, Санта-Тринита… Не говоря уже о дворцах – дворец Строцци, палаццо Медичи-Риккарди, дворец Питти с садами Боболи, палаццо Веккио… И конечно же, знаменитый мост через Арно – Понте Веккио с коридором Вазари, созданным специально для того, чтобы Козимо I мог спокойно проходить из палаццо Веккио во дворец Питти. Обе стороны моста вплотную застроены домами XIV века и современными живописными ювелирными лавочками, чередующимися с открытыми площадками, с которых можно любоваться видами на реку и другие перекинутые через нее мосты.

Да, многочисленные прекрасные храмы, палаццо, сады, мосты… Вот и пришло, наконец, время поговорить о том главном, ради чего я приехала во Флоренцию – и, разумеется, не только я, но и все любители и ценители подлинного, высокого искусства. Как вы понимаете, друзья, я имею в виду галерею Уффици. В этом собрании подлинных шедевров я провела два почти полных дня. Вехами бесконечного маршрута по этой уникальной картинной галерее были произведения флорентийской, веницианской, фламандской школ живописи, алтарные образы, собрания античной скульптуры и старинных гобеленов. Попытка даже поверхностно описать великолепие полотен Рафаэля, Веронезе, Чимабуэ, Джотто, Гирландайо, Фра Анжелико, Карпаччо, Беллини, Липпи, Вероккио, Монако, Джоржоне, Перуджино, Пармиджанино, Мантенья, делла Франческа, Понтормо, Лотто, Синьорелли, Лоренцетти и многих других выдающихся художников была бы верхом самонадеянности и легкомыслия. Сосредоточусь на моих любимых залах и произведениях. Это прежде всего зал Боттичелли. «Мадонна во славе (Магнификат)», «Рождение Венеры» и особенно «Весна» – на мой взгляд, совершенное воплощение тонкой, изысканной живописи, органически присущих творчеству этого художника мифологизма и символизма. Красота земная и небесная у него гармонически сочетаются.


Тициан.

Венера Урбинская.

1538. Уффици.

Флоренция


Еще один мой любимый зал – тот, где экспонировано «Благовещение» Леонардо да Винчи. Всё на этом полотне – сама поза Марии, ее удивленно-отстраняющий жест; изысканная красота несущего благую весть ангела; умиротворенный покой будто вырезанных на фоне неба кипарисов и горок на горизонте – дышит вечностью, пронизано духовностью. А чуть дальше по галерее – тициановские «Флора» и «Венера Урбинская»: этими непревзойденными в своем великолепии гимнами изысканной женской красоте, пленительной женственности я обычно заканчиваю посещение Уффици, стараясь не расплескать переполняющие меня впечатления.


Микеланджело Буонарроти.

Святое семейство.

1503–1504.

Уффици. Флоренция


Еще одна мощная художественная доминанта Флоренции для меня – представленное в ней во всем многообразии творчество Микеланджело (перед поездкой я перечитала книгу Ирвинга Стоуна «Муки и радости», посвященную жизни и творчеству этого гения). Это и его живопись («Святое семейство» в Уффици) и, в данном случае главное, скульптура. В Галерее Академии невозможно, разумеется, пройти мимо его непревзойденного «Давида». Но взгляд приковывает совершенно другая, по сравнению с той, что мы видели в соборе Святого Петра, «Пьета Палестрина». Как и микеланджеловская «Пьета» из музея произведений искусства Собора Санта-Мария дель Фьоре, эта скульптурная группа «грубой лепки» преисполнена трагизма, ее экспрессивность усугубляется приемом «поп finito». Это потрясающей художественной силы апофеоз скорби. Совершенно иными по отделке, работе с материалом, доскональному знанию человеческого тела предстают обнаженные аллегорические фигуры Ночи и Дня, Вечера и Утра, охраняющие в Новой Сакристии церкви Сан-Лоренцо саркофаги двух герцогов Медичи – Джулиано и Лоренцо. Особенно поражает своим неземным лунным сиянием «Ночь».


Зал Галереи Академии.

Флоренция


Да, Флоренция для эстета и эстетика – один из самых притягательных городов мира. А сколько чудесных мест Италии хотелось бы снова, и на этот раз по-настоящему, увидеть – Ассизи, Сиенну, Равенну, Верону, Неаполь… Так что, будем надеяться, всё еще впереди. Милан же был весьма значимой вехой на пути моего погружения в эту страну.

В. Б.: Между тем пример моего миланского путешествия (можно сослаться и на любое другое) я привел только для того, чтобы показать, насколько трудно, точнее, практически невозможно описать словами сущность события эстетического путешествия. Этим оно отличается от любых других путешествий, результаты которых подробно и основательно излагают в отчетах о них с приложением документации, артефактов и т. п. У нас же все остается и сохраняется только внутри нашего духовного мира, нашего сознания. Хотя потребность как-то запечатлеть эстетический опыт, свершившийся в путешествии и давший реальное приращение первой духовной части нашего опыта по завершении его физической части всегда очень сильна. И мы постоянно пытаемся это делать. Вы правы, когда говорите о том, что событие эстетического путешествия продолжается еще долго по возвращении из него. Мы изучаем привезенные материалы и заново, иногда с не меньшей силой переживаем все то, во что погружались во время путешествия. У меня же с юности появилась потребность и как-то письменно фиксировать свои впечатления. После первых студенческих поездок по Древней Руси я написал несколько статеек в институтскую многотиражку, стремился поделиться и с другими тем, что так обогатило меня в этих путешествиях.


Микеланджело Буонарроти.

Пьета.

1550–1555.

Музей произведений искусства Собора Санта-Мария дель Фьоре.

Флоренция


Микеланджело Буонарроти.

Пьета Палестрина.

1555.

Галерея Академии.

Флоренция


Н. М.: Думаю, что все это отнюдь не бесполезно. Особенна та вербализация опыта путешествия, которую нам иногда удается все-таки осуществить в рамках хотя бы нашего «Триалога». Это подтверждают и его читатели в своих откликах. Да и мы сами, в первую очередь, отнюдь не без удовольствия обмениваемся письмами о таких поездках и даже инициируем друг друга письменно рассказывать о них. Понятно, что сущность эстетического опыта, составляющего высшие точки путешествия, передать не удается, но все то, что Вы называете «вокруг да около», уже активно работает на эстетически чуткого человека, вызывает у него интерес к данному путешествию, если он его еще не совершил, и своеобразное анамнетическое сопереживание, если он уже был в тех местах, о которых читает. Я, например, с интересом и духовно-эстетической радостью изучаю все Ваши послания о подобных поездках.

В. Б.: В этом Вы правы. Судя по нашему триаложному опыту, подобные письма действительно инициировали нас совершать те эстетические путешествия, в которые мы сами вроде бы и не собирались. Письма о. Владимира о Моро ускорили посещение его музея, а Ваши рассказы о Брюгге подвигли меня съездить туда и пережить много прекрасных часов. А без этого я, пожалуй, и до сих пор не побывал бы там. Да, сущность конкретного эстетического опыта нельзя вербализовать, но ориентировать эстетически чуткого человека именно на него неким вербальным текстом, особенно талантливо написанным, вполне можно и даже, пожалуй, нужно. С этим я не могу не согласиться. Именно Ваши красочные рассказы о Санторине и Корфу побудили меня в свое (совсем в общем-то недавнее) время посетить эти удивительные в эстетическом плане места.

Итак, мы, кажется, приходим к выводу, что событие эстетического путешествия, никем вроде бы сознательно не анализированное, имеет все основания для того, чтобы стать предметом серьезного изучения эстетиками. Не так ли?

Н. М.: Полагаю, что именно так. Да мы в какой-то мере этим разговором уже и закладываем начала такого изучения.

В. Б.: Несомненно. И здесь я все-таки хочу попытаться обратиться к святая святых эстетического путешествия и эстетического опыта в целом – к его метафизической сущности, которая в конечном счете и является его идеальной целью, далеко не в каждом путешествии, увы, достижимой реально, но манящей нас всегда в подобное путешествие.

Н. М.: Я думаю, однако, что об этом имеет смысл поговорить как-то специально. Сегодня мы и так немало наговорили и многое посмотрели, вспомнили из недавнего и отдаленного опыта путешествий по искусству, памятникам архитектуры и природы. Давайте немного передохнем.

В. Б.: Согласен.

292. В. Бычков

(08.11.13)


Дорогие собеседники,

немного отдышавшись от достаточно напряженной, концентрированной и очень интересной в духовно-эстетическом плане поездки в Милан, спешу сообщить, что я опять в рабочем седле и готов к контактам. В Милане удалось многое. Главное – посетить базилику св. Амвросия и Амвросианскую библиотеку, которые я не имел физической возможности увидеть в мой первый визит в этот город где-то лет 10 назад или ранее. В этом году, когда я заново пересматривал тексты Бл. Августина и Амвросия (а книга об Августине уже вышла, и на следующей неделе мне обещают привезти ее из Питера, где она издавалась), мне очень захотелось посетить место, где служил св. Амвросий и пришел ко Христу Августин. Теперь, слава Богу, удалось. Спокойно помедитировал в почти пустой базилике, подышал духом раннего христианства, поклонился мощам святых Амвросия, Протасия и Гервасия в крипте, осмотрел раннехристианские мозаики (капелла св. Виктора) и рельефы, прекрасную средневековую мозаику в апсиде и даже купил три диска с амвросианским пением, которое только в этом храме, как я читал, и исполняется со времен Амвросия.


Обложка книги:

Бычков В. Эстетика Блаженного Августина. М. – СПб.:

Центр гуманитарных инициатив, 2014. – 528 с.


(Далее идут материалы, вошедшие в наш разговор с Н. Б. (письмо № 290–291); поэтому здесь они опущены.)

О более подробных впечатлениях надо писать как-то специально. И это, вероятно, когда-то будет. Еще в конце октября мы с Н. Б. затеяли интересный разговор о событии эстетического путешествия. В него могут вписаться многие наши впечатления от увиденного именно вот в подобных чисто эстетических поездках. Пока я просто хочу подать весточку из родного града и послать вам свидетельство моих дружеских чувств и готовности к задушевным разговорам.

Между тем, Вл. Вл., Н. Б. сообщила мне, что в издательство уже пришли сигнальные экземпляры «Триалога plus» и в ближайшие дни должны подвезти и весь тираж. Приятная весть для всех нас.

Ваш В. Б.

293. В.Иванов

(08.11.13)


Дорогой Виктор Васильевич,

Ваше испанское, а теперь и миланское письма погружают меня в какое-то прустовское состояние мечтательного поиска утраченного времени. Картинки собственных воспоминаний причудливо сочетаются с Вашими искусными этюдами опытного паломника и образуют серию мерцающих опусов в лабиринте воображаемого музея. Со своей стороны могу поделиться своими впечатлениями от недавней поездки во Франкфурт, где мне надлежало прочитать две лекции в музее икон.

После Москвы я умудрился подхватить бронхит, от которого до сих пор не могу окончательно избавиться. Поэтому до самого последнего дня поездка была под большим – обкашлянным и обчиханным – вопросом. Все же я дерзнул и не раскаиваюсь. Сразу же по прибытии в гостиницу, расположенную очень удачно между Schirn'ом («Шишков, прости – не знаю как перевести»), словом, большим выставочным комплексом (Вам хорошо знакомым) рядом с краснеющим собором и Музеем современного искусства, я и направился в последний, желая садистически насладиться багрово апокалиптическими картинами западного заката. Но, увы, с наслаждением ничего не получилось. Никаких острых, захватывающих впечатлений. Никаких пронизывающих жутью ароматов разложения некогда великой культуры, а просто-напросто – скука и вопиющая к небесам бездарность. Исключением является большая инсталляция Бойса «Blitzschlag mit Lichtschein auf Hirsch» (1958–1985), которая поразила меня во время моей первой поездки во Франкфурт и положила начало моему увлечению творчеством этого великого мага и алхимика, умудрявшегося из отходов создавать намеки на существование философского камня. Вспоминается старинное алхимическое изречение: in stercore invenitur. Оно, между прочим, многое поясняет в современном искусстве. Кстати, забавная деталь: в одном из залов развешивали произведения Уорхола и, представьте себе, в сравнении с прочими экспонатами они показались какими-то эстетическими откровениями. Если после хлеба из опилок получаешь сухарик, то радости нет предела…

Посозерцав «Удар молнии», разнесший на бесформенные кусочки бедолагу оленя, и представив себе, что и человечество может постичь подобная участь, я оправился к Schirn'y в надежде возместить потерянное время. Schirn всегда радовал выставками, изысканными по тематике и подбору картин. Но, увы, и здесь меня ждало разочарование. По крайней мере таково было первое впечатление от двух афиш: первая возвещала, что здесь выставлено восемь инсталляций бразильских художников, так сказать, «Brasiliana. Installationen von 1960 bis heute». Вторая приглашала посмотреть работы Жерико. Ни то, ни другое меня не соблазняло, но не уходить же с пустыми руками и я – собрав остаток сил – пошел на Жерико. Сам по себе это прекрасный мастер, но моя опытность говорила мне, что с «Плотом "Медузы"» Лувр не пожелает расстаться и дело ограничится второстепенными произведениями и роскошными экспликациями во всю стену. Так оно и оказалось. В первых залах были в изобилии представлены рисунки и литографии, однако утомленное разочарование постепенно сменилось умеренным восторгом, когда до меня стал доходить замысел устроителей выставки. Жерико и ряд его современников дают возможность наглядно раскрыть две темы, близкие нашему – «апокалиптическому» – сознанию: ужас, скрытый в повседневности («die Grausamkeit des Alltäglichen»), и безумие, владеющее человечеством в различных формах, открытое романтиками («die Psychiatrie der Romantik») в качестве одного из важнейших источников, инспирирующих художественную фантазию. На выставке представлен довольно впечатляющий и малознакомый материал, позволяющий взглянуть на романтизм с неожиданно новой стороны. Об этом стоило бы написать поподробнее, если хватит сил и времени. Видно, как исподволь идет «геологический» сдвиг, меняющий рельефы ландшафтов эстетического сознания. Меняется и оптика, способная заметить нечто новое в хорошо знакомых вещах. Словом, я ушел с выставки нагруженный, подобно верблюду, тюками «черноромантических» впечатлений.

Следующий день я провел на конференции. Прочел сразу два доклада подряд. После каждого доклада – дискуссия. После краткого обеденного перерыва надо было выслушать доклады другого референта и принимать участие в дискуссиях. В гостиницу я вернулся только в шестом часу и ни на какие другие деяния уже не был способен. Явно старею, а в былые времена побежал бы таки в Schirn. В конце концов, почему бы, преодолев высокомерие эстетического европоцентризма, не посвятить часок бразильским инсталляциям? Но, к сожалению, времени на них не хватило. В последний день пребывания во Франкфурте – благо я выбрал предусмотрительно поздний рейс – я посетил Stadel, один из самых значительных музеев в Германии. Он стал еще краше после умной реконструкции. Сделали подземный этаж, на котором эффектно разместили богатейшую экспозицию современного искусства (преимущественно немецкого, начиная с 1945 года и по сей день). Впечатление от нее прямо противоположно полученному в Museum fur Moderne Kunst, кураторы которого, очевидно, поставили перед собой благотворительную цель всячески помогать бездарностям: надо же и им где-то выставляться… В Stadel'e, напротив, вещи отобраны по критериям – так или иначе – эстетическим. Общая картина получается мрачноватая, но оставляет все же надежды на – хотя бы частичное – преодоление тенденции к добровольной самоликвидации искусства.

Собрание же настоящих мастеров наполняет радостным восторгом. Особенно насладился я в этот раз работами Бёклина, Сегантини и Бекмана, о чем опять-таки стоило бы написать отдельно. Посетил еще большую выставку Дюрера. В основном представлена его графика. Любопытны зарисовки уродов, сиамских близнецов и свиней, у которых ноги растут из спины. Все это несколько напоминает петровскую Кунсткамеру.

Вот, пожалуй, на первый раз и все. Посылаю вам сердечный привет и надеюсь на дальнейший обмен цапками и царапками. К последним меня «провоцируют» Ваши суждения о Леонардо, но пока: silentium, silentium и еще раз silentium…

На следующей неделе лечу в Мюнхен, где пробуду дней пять.

Наилучшие пожелания Н. Б. с ее прекрасным португальским письмом, побуждающим все бросить и лететь в Лиссабон, наилучшие пожелания и Л. С., о которой я давно ничего не слышал.

Еще раз приветствую Вас касталийским приветствием.

Ваш В. И.

294. В. Иванов

(21.11.13)


Дорогой Виктор Васильевич,

недавно вернулся из Мюнхена. Конечно, Вас трехпинакотечным городом не удивишь, но все же хотелось бы поделиться кое-какими впечатлениями от поездки, которые, возможно, представляли бы некоторый интерес для моих виртуальных собеседников. Прежде всего это вновь открытый Lenbachhaus и одна из выставок в PdM (их там сейчас несколько, включая любезные Вашему странническому сердцу марокканские ковры). Но писать буду не о коврах, а о сюрреализме или, точнее говоря, об одном из его малоизвестных вариантов. Вообще-то эпистолярных планов у меня много. Неплохо было бы продолжить разговор о каноне. Кое-какой материал у меня по этой теме в последнее время подобрался. Потом горю желанием написать Вам о выставке af Klint, кое в чем обогнавшей Кандинского, и не только его. Сейчас, однако, мне надо закончить одну большую статью, а в начале декабря собираюсь в Париж. И все же намерен нацарапать на бересте какой-нибудь эпистолярный текстик, буде к тому Ваше благоволение.

Есть и просьба: на следующей неделе Машин муж собирается в Москву. Не мог бы он забрать в издательстве несколько экземпляров нового «Триалога». Если это возможно, то по какому телефону ему следует позвонить и с кем говорить?

Еще просьба: Вы говорили, что первый том «Триалога» еще был где-то дипломирован. На каком сайте об этом можно прочитать?

С касталийскими пожеланиями удачных и замысловатых партий игры в бисер и самыми сердечными приветами Л. С. и Н. Б.

Всегда Ваш В. И.

К метафизике духовно-эстетического опыта

295. В. Бычков

(02–05.12.13)


Дорогие друзья,

какое-то время назад мы с Н. Б. провели несколько бесед под запись на тему события эстетического путешествия, которые когда-то будут расшифрованы и отправлены заинтересованным лицам. Выяснилось много интересного, связанного с этой темой. Однако остался непроговоренным один существенный ее момент, который уже давно возникает в моем сознании, особенно при путешествиях в горы, к ледяным вершинам Вечности. В Швейцарии прежде всего. Тогда неожиданно вспоминается вдруг Николай Рерих с его восточными путешествиями в поисках Шамбалы, его дневники об этих путешествиях и результаты этих духовно-эстетических путешествий – его полотна на гималайско-тибетские мотивы. Рериху на земле не удалось найти географический вход в мистическую страну Шамбалу, но она открылась ему в сознании, о чем свидетельствуют и его дневниковые записи, и, главное, его картины. Шамбала жила в нем и через него явилась и нам. И читая его, созерцая его восточные работы, хотя бы в его музее, что рядом с Институтом философии, мы погружаемся в эстетическое путешествие по Шамбале, по тем духовным мирам, на путь к которым нацелены все основные религии мира, все высокое Искусство, вся Культура.

Ведь путе-шествие, особенно неутилитарное, – это и есть шествие по Пути, который всегда ведет ввысь (ana-!) – анагогическое путешествие к духовным вершинам, неприступно сияющим своей ослепительной белизной на фоне пронзительной голубизны неба. Всякое эстетическое путешествие, если оно действительно эстетическое, ведет по этому Пути. Именно поэтому люди и стремятся сознательно или неосознанно (чаще) к этим путешествиям, редко сознавая конечную цель путешествия, но ощущая ее зов и наслаждаясь уже всеми ступенями этого пути, а затем и Пути. И все ступени прекрасны по-своему, и на каждой из них открывается тот или иной смысл всего путешествия. Эстетическое путешествие – это один из аспектов эстетического опыта, который, в моем понимании, сам является высшей формой духовного опыта. Это путешествие, говоря самыми общими словами, к прекрасному и возвышенному – к сущностным основаниям бытия человеческого.

Рерих в марте 1942 года, приведя в дневнике длинную цитату из Достоевского об искусстве и красоте, резюмирует: «Достоевский так сказал. Можно ли сейчас говорить о красоте, прекрасном? И можно и должно. Через все бури человечество пристанет к этому берегу. В грозе и молнии оно научится почитать прекрасное. Без красоты не построятся новые оплоты и твердыни. "Красота спасет мир"». Почему спрашивал: «Можно ли сейчас?» Потому что хорошо сознавал и видел мощную устрашающую поступь пост-культуры (об этом – тоже много в его дневниках и других текстах, понятно, что без употребления моего термина «пост-культура», но в близком смысле; он писал об Армагеддоне Культуры, о кризисе подлинной культуры, за спасение которой активно и деятельно ратовал на протяжении всей жизни, к счастью, не понимая, что спасти Культуру уже нельзя; только – памятники Культуры, увы, да и то не все; мы знаем теперь, сколько их было уничтожено уже после Рериха; после его Пакта). Поэтому спрашивал, поэтому обратился за поддержкой к Достоевскому, поэтому и сам давал постоянно утвердительные ответы на этот вопрос.

А мог бы обратиться и к Алексею Константиновичу Толстому. К нему взывала Цветаева в подобной ситуации, остро ощущая то же, что и Рерих, что и Белый, что и Бердяев, что и… (да несть им числа в XX веке, ощущавшим грандиозный слом высокой Культуры и высокого Искусства). Она видела, что уже и А. К. Толстой ощущал это пост-; понимал в далеком 1867 году, что оно – магистральное течение в культуре и идти против него значит идти «против течения»; и – тем не менее, призывал своих немногочисленных соратников к этому:

Други, вы слышите ль крик оглушительный:

Сдайтесь, певцы и художники! Кстати ли

Вымыслы ваши в наш век положительный?

Много ли вас остается, мечтатели?

Сдайтеся натиску нового времени!

Мир отрезвился, прошли увлечения —

Где ж устоять вам, отжившему племени,

Против течения?

Други, не верьте! Всё та же единая

Сила нас манит к себе неизвестная,

Та же пленяет нас песнь соловьиная,

Те же нас радуют звезды небесные!

Правда всё та же! Средь мрака ненастного

Верьте чудесной звезде вдохновения,

Дружно гребите во имя прекрасного

Против течения!

Други, гребите! Напрасно хулители

Мнят оскорбить нас своею гордынею —

На берег вскоре мы, волн победители,

Выйдем торжественно с нашей святынею!

Верх над конечным возьмет бесконечное,

Верою в наше святое значение

Мы же возбудим течение встречное

Против течения/

А. К. Толстой. Против течения (Курсив мой. – В. Б.)

Удивительно, насколько современно звучат эти стихи сегодня!

Эстетическое путешествие, как и эстетический опыт в целом, в своем глубинном, конечном смысле (хотя оно и не имеет конца) – это путешествие «против течения», против тех базельских пловцов с надувными подушками (см.: письма 281, 290–291), которые как символ современного глобализационного процесса пост- сплавляются в жаркую пору вниз по Рейну, вниз по течению…

Против них! В горы – Тибета ли, Швейцарии, Кавказа или Норвегии; в горы высокого Искусства и Культуры. В горы!

Вот назвал почему-то Норвегию и вспомнил, что горы там, в общем-то, не столь высоки (как и в норвежском искусстве – всего три добротных, но не высотных имени: Григ, Ибсен, Мунк), но эстетическое путешествие ведь не к физическим высотам… И потянулась ниточка памяти: всплыло вдруг описание переезда на поезде норвежских гор Андреем Белым из Христиании (Осло) в Берген с Рудольфом Штейнером и целым вагоном антропософов, которые прослушали в Христиании курс Штейнера из пяти лекций о «Пятом евангелии», так сильно потрясший Андрея Белого. А ведь и мне довелось когда-то из Бергена немного прокатиться в горы на подобном старинном норвежском поезде (теперь они перевозят только туристов) к горным вершинам, а от них к живописнейшему фьорду и поплавать по нему на старинном пароходике (тоже теперь для туристов). И пережить эстетически опыт, близкий к тому, что ощущал Белый в октябре 1913 года (между прочем, как раз 100 лет назад! Удивительно). Попробую найти слова самого Белого (знаю, это в его «Воспоминаниях о Штейнере», читанных мною когда-то давно, но там должны быть мои отметки на полях), ибо они – точнее того, что я сам мог бы сказать, да и весомее. Тем более что Белый-то тогда был потрясен открывшимися ему эзотерическими смыслами христианства и путешествовал одновременно в двух измерениях: физически через горный перевал и метафизически – к духовным планам бытия.

«Невыразима природа между Христианией и Бергеном; тотчас за Христианией поезд забирает в горы; и 6 часов поднимается, достигая зоны льда, так что снежные пики кажутся маленькими; к часу дня он в точке перевала; и потом 6 часов слетает к Бергену. <…> В окнах солнечные ландшафты стали невыразимы; со всех четырех сторон горизонта сбежали остроалмазные пики вечных льдов; мох кричал пурпуром. Мы, бросив еду, поспешили в свое отделение; высота давала знать радостно-ясным опьянением; муки Мюнхена, работа Льяна, удар Христиании[5] – вдруг из души вырвались вскриком безумной, но дикой, необъяснимой радости; в эти минуты я понял впервые всем существом: инспирация – на горах; и карма ее нисхождение. Что-то переместилось в сознанье; и думалось: в Христиании был показан момент Сошествия Духа – Крест Голгофы, как Крест Крестов; здесь понимаю из сущности Креста высвобождающую высоту Сошествия Святого Духа. Горы пели, как Бах. <…> Уже мы слетели к Бергену; каменные исполины стали расти из-под ног, а снежные пики за них присели; что-то теснило грудь: хотелось петь, хотелось выговаривать вслух что-то. Я выскочил из вагона и стоял на площадке, вперясь в кряжи, испещренные резцом Микель-Анджело…».

//О последнем предложении: нечто подобное я испытал на Монблане, когда, как я уже писал в своем письмеце о швейцарских впечатлениях, в одном из пространств вокруг самой вершины вдруг открылся из кабинки канатной дороги нерукотворный град, подобный созданному каким-то неведомым архитектором или скульптором.//

В целом же этот отрывок хорошо вскрывает метафизический аспект эстетического путешествия. При том что Белый отнюдь в данном случае не стремился к такому путешествию сознательно. Он просто передвигался из одной точки Норвегии в другую в контексте и атмосфере антропософской компании и под водительством самого Штейнера. Однако он прежде всего – поэт, т. е. эстетический субъект с обостренным эстетическим чувством. И эстетический объект (горный пейзаж) сразу возбудил в нем мощный эстетический отклик – эстетическое восприятие, которое и является, как правило, целью осознанного эстетического путешествия, или шире – эстетического опыта. У Белого этот процесс начался спонтанно и сразу же от чувственно воспринимаемых образов переключился к глубинным, собственно метафизическим – в прямом смысле этого понятия – переживаниям и ассоциациям, которые сопровождают далеко не всякий эстетический опыт и, как правило, не в столь конкретной духовно-религиозной форме. В данном случае эти метафизические ассоциации явились прямым следствием только что пережитого духовного опыта (откровения) на лекциях Штейнера в Христиании. В общем случае они бывают не столько конкретными и отнюдь не религиозного или узко мистического характера, но у эстетически развитого человека не менее сильными и глубокими. И параллели с искусством – музыкой, живописью, архитектурой – очень часты, ибо именно в искусстве человек, стремящийся к эстетическому опыту, чаще всего имеет с ним дело в наиболее чистом, концентрированном виде.

Между тем опыт Белого антропософского периода в этом плане крайне показателен и интересен, коль скоро уж (и, вероятно, не случайно) он пришел мне на память. Белый – художник прежде всего, т. е. человек, не только обладающий высокоразвитым эстетическим чувством (= воспринимающий эстетический субъект), но и творец, создатель художественных произведений, художественных образов. Он не только остро ощущает эстетическую материю, но и сам умеет ее творить. Более того, он специфический и, своего рода, совершенно уникальный (или редкий) эстетический субъект: он символист до мозга костей с предельно обостренной духовно-религиозной, даже эзотерической ориентацией; субъект, находившийся всю жизнь в активном духовном поиске, т. е. личность, которой открывались многие метафизические планы сознания и бытия. В сфере искусства можно назвать всего несколько имен подобного уровня, в первых рядах которых стоят Кандинский, Вяч. Иванов, Скрябин – всё творцы Серебряного века русской культуры.

Духовный опыт антропософии Белый пропускал через призму своего эстетического восприятия и творческого преображения в художественные формы – литературно-поэтические образы. Об этом свидетельствует, в частности, и его книга «Воспоминания о Штейнере», написанная уже в России по какому-то духовному наитию на рубеже 1928–1929 гг. (хотя его опыт регулярного общения с крупнейшим антропософом приходится на 1912–1916 гг.) за 12 (!) дней. Между тем в книге не меньше 20 а. л.

На примере некоторых фрагментов из этой книги мне хотелось бы показать, что эстетическое путешествие может быть реализовано не только в форме реального перемещения в географическом пространстве, о чем было уже немало сказано в нашей с Н. Б. беседе, но и во внутреннем мире эстетического субъекта, в актах эстетического восприятия, творчества или восприятия-творчества. В частности, при восприятии конкретных произведений искусства – это ведь мощный духовный процесс, т. е. некий путь и его результат, как правило, – уже метафизический; но не только…

У Андрея Белого в данной книге процесс восприятия духовного материала на лекциях доктора Штейнера воплощается в крайне интересные образно-словесные формы, в которых он стремится выразить (т. е. дать эстетически) метафизический смысл воспринимаемого.

При созерцании гор, представших ему изваянными резцом Микеланджело, он вдруг видит, стоя на площадке своего вагона, в окне площадки соседнего вагона лицо Штейнера: «в середине его (окна. – В. В.), только что пустого, как в раме, прильнув к стеклу, вырисовывалась голова доктора с таким лицом, которого я именно боялся увидеть все эти дни, чтобы не ослепнуть от яркости: с глазами, выстреливающими ИНТУИЦИЕЙ перед собой; но перед ним торчала моя голова; и взгляд его пронзил меня. <…> Я увидел "ЛИК" взгляда, а не лицо доктора; и на этом лике было написано: "не ихь, а – И. Х."». Белый имеет здесь в виду, что было написано не «Я» (по-немецки – ich – ихь), а инициалы Иисуса Христа – по-немецки тоже I.CH. Это ICH и I.CH. Белый не раз обыгрывает в этой книге и всегда применительно к Штейнеру. В нем нередко он видел образ, а скорее даже само явление (презентацию) самого Иисуса Христа.

Это связано не только с повышенной духовно-эстетической экзальтацией самого Белого периода его четырехлетнего общения со Штейнером (шутка ли – прослушать 600 суггестивных- как мы увидим далее – лекций, помимо всего прочего!), но и с особой одухотворенностью и подлинным артистизмом, насколько можно судить по книге Белого, да и другим откликам на устные выступления «доктора», с которыми он читал свои лекции-мистерии. Штейнер активно опирался на эстетический опыт, на искусство в своих лекциях и в антропософской практике. Само сооружение Гётеанума (не зря же Гёте – один из его кумиров) как места проведения духовно-эстетических мистерий свидетельствует об этом. И сам он был предельно артистичен. Как ехидно писал Эллис Белому, уже выйдя из ауры обаяния доктора, «наш мейстер стал танцмейстером», имея в виду, что Штейнер уделял большое внимание эвритмии в походке и в декламации стихов нараспев во время медитативных сеансов, танцевальным движениям и т. п. эстетическим аспектам духовных практик.

Здесь мне хотелось бы привести один крайне интересный для нашей темы текст Белого, в котором он, подключая свой художественный опыт, пытается объяснить смысл того, о чем он пишет в главе своих воспоминаний под названием: «Рудольф Штейнер в теме "Христос"». Прошу прощения у читателей: цитата не маленькая, но она стоит того, чтобы быть процитированной, а не пересказанной:

«Когда он говорил о благах культуры, тайнах истории, мистерии, он казался порой облеченным в порфиры магом, владеющим тайнами; но вот подходит минута совокупить все дары, и – произносится: "Я", "ИХ", все в "Я"; но тотчас: "Я", "ИХ" в свободно любовном поклоне исчезает из поля зрения: "ИХ"– И. Х.: Иисус Христос; силами свыше держится царь мира; "Царство" – не собственничество; первосвященство – прообраз; соедините все о КУЛЬТУРАХ, о "Я" человека, поставьте в свете сказанного о Христе; и – перерождения "царя" и "мага" в жест склонения; человек-маг, человек-царь отдает блеск собственничества младенцу, рожденному "Я". Ясли, перед нами сложенные; и человек- пастух!

В словах о Христе, произносимых им, мы бывали свидетелями мистерии перерождения в пастуха "мага"; в словах о Христе – он – первый пастух; в словах о культуре мистерий, культуры соткавших, он – первый "маг". И если можно соблазниться о докторе – (кто сей, владеющий знамениями?) – в минуту поднятия слов о Христе выявлялся его последний, таимый облик: пастушечий; он, перед кем удивлялись, готовые короновать и его, он стоял перед нами [ними] БЕЗ ВСЯКОЙ ВЛАСТИ, сложив к ногам рожденной ПРАВДЫ… и… "Я".

Так характеризовал бы я его тональность слов о Христе, растущих из молчания, сквозь слова о культуре; будучи на острие вершины "магической" линии всей истории, взрезая историю мистерий и магий с последнею остротою, перед взрезом этим склонялся он как бы на колени; взрез истории, – разверстые ложесна Софии, Марии, души, являющей младенца; о беспомощности первых мигов этого младенца, обезоруживающей силы и власти и рвущей величие Аримана и Люцифера – непередаваемо он говорил в Берлине на Рождестве: в 1912 году.

Вспоминаю эти слова и вспоминаю лик доктора, произносящего эти слова: беспомощность пастуха, преодолевающего беспомощность лишь безмерной любовью к младенцу, и им озаренная – играла на этом лике: был сам, как младенец, уже непобедимый искусами, потому что уже в последнем не борющийся. Никогда не забуду его, отданного младенцу мага, ставшего пастухом: простой и любящий! Не забуду его над кафедрой, над розами, – с белым, белым, белым лицом: не нашею белизною от павшего на него света, уже без КРАСОЧНЫХ отблесков. Если говорить не о физиологии ауры, а о моральном ее изжитии, то скажу: такой световой белизны, световой чистоты и не подозревал я в душевных подглядах; разумеется: нигде не видал! ПУРПУРНЫЙ жар исходил от его слов, пронизанных Христом; в эту минуту стоял и не проводник Импульса; проводник Импульса – еще символ: чаша, сосуд: то, в чем лежит Импульс, тот, по ком он бежит.

В стоявшем же перед нами в этот незабываемый вечер (26 декабря 12 года), в позе, в улыбке, в протянутости не к нам, а к невидимому центру, между нами возникшему, к яслям, – не было и силы передачи, потому что СИЛА, МОЩЬ, ВЛАСТЬ – неприменимые слова тут; то, что они должны означать, переродилось в нечто реально воплощенное, что даже не импульсирует, а стоит лишь в жесте удивления, радости и любви, образуя то, к чему все окружающее – несется и, вдвигаясь, пресуществляется; представленье о солнце – диск; и во все стороны – стрелы лучей: из центра к периферии; периферия – предметы и люди; но представьте – обратное; центра – нет, а точки периферии, предметы и люди, перестав быть самими собой, изливают лучи (сами – лучи!) в то, что абстрактно называется центром, что не центр, а – целое, в котором доктор и все мы – белое солнце любви к младенцу; а в другом внешнем разрезе – мы все, облеченные в ризы блеска, несем дары, а он, отдавший их нам, чтобы МЫ отдали – он уже БЕЗ ВСЕГО: беспомощный пастух, склоненный, глядит беспомощно, сзывая поудивиться: "Вот, – посмотрите: ведь вот Кто подброшен нам, Кто беспомощен, беспомощность Кого – победа над Люцифером и Ариманом; ибо и борьба в тысячелетиях с Ариманом в этот миг любви к младенцу, уже прошлое; победа есть, когда есть "ТАКАЯ ЛЮБОВЬ". Вот о чем говорил весь жест его, толкующего тексты Евангелия от Луки.

БЕЛОГО, СВЕТОВОГО оттенка, на нем опочившего, я не видал, но ПРОВИДЕЛ; применимы слова Апокалипсиса: "Побеждающему дам БЕЛЫЙ КАМЕНЬ и на нем написанное НОВОЕ ИМЯ, которого никто не знает, кроме того, кто получает". Новое имя даже не И. Х. в "ИХ", а их новое соединение: И+Х = Ж: в слово "ЖИЗНЬ". Такая опочившая, в себе воплощенная БЕЛИЗНА ТИШИНЫ! Лишь созерцая лик БЕЛОГО Саровского Старца, я имел вздох о ней; и тихо веяло в воздухе; веяло и тогда: НЕ ОТ ДОКТОРА, хотя он был тем, чьими молитвенными свершениями свершилась минута».

Показательный фрагмент из самой интересной главы «Рудольф Штейнер в теме "Христос"» книги воспоминаний Белого о Штейнере. Русский символист пытается вербализовать в образно-художественной форме свое восприятие (эстетическое, как мы видим, в основном) артистической лекции «доктора» о Христе, а таковыми, т. е. о Христе, по большому счету он считал практически все духовные лекции своего кумира. Белый регулярно подчеркивает в своих воспоминаниях, что лекции Штейнера – это больше, чем просто текстовые сообщения о чем-то; скорее – это моноспектакли, артистические представления, в которых сама риторика, голосовые интонации, эвритмия, актерская жестикуляция говорили значительно больше воспринимающему (внимающему), чем сами слова, хотя и они были очень мудрыми и умными, неоднократно подчеркивает русский символист.

Да и формально-содержательно многие лекции известного антропософа представляли собой полухудожественные произведения. Так, например, его лекция о сущности искусства, прочитанная в 1909 г. членам теософского общества, представляет собой некое неомифологическое сказание о происхождении искусств. Он начинает ее ярким изображением картины зимнего пейзажа на берегу моря в предзакатный час. Две женщины в этом пейзаже. Одна дрожит от холода, другая, не замечая его, созерцает зимний пейзаж и восклицает: «Как прекрасно вокруг!» Она чувствует, как тепло вливается в ее сердце от созерцания «внутренне величественной красоты морозного ландшафта». Женщины засыпают в этом пейзаже, и для одной из них сон может стать смертельным, замечает Штейнер. Из вечерней зари им ниспосылается вестник высших миров, который возвещает женщине, восхитившейся красотой пейзажа: «Ты искусство!»

Далее в состоянии астральной имагинации она принимает участие в мистерии созидания всех конкретных видов искусства. Ей поочередно являются «духовные образы», как правило, в абстрактных формах, которые не похожи ни на одну из форм земного мира. Они просят душу женщины слиться, соединиться с ними, в результате чего она превращается в «праобразы» того или иного искусства: танца, скульптуры, архитектуры, музыки, поэзии. Сами эти искусства в жизни людей стали достаточно бледными отражениями того, что имеет реальную и полную жизнь, согласно Штейнеру, только в мире «духовной имагинации». Проснувшись в каком-то совсем ином качестве творческого начала, женщина (Искусство) заметила, что ее подруга почти совсем окоченела от холода. И она принимается отхаживать ее и согревать теплом, приобретенным во время ночного путешествия в имагинативный мир. Здесь она поняла, что та другая женщина, почти замерзшая от того, что была не в состоянии «ничего пережить в духовном мире», – это «человеческая наука».

Теперь нетрудно представить, опираясь хотя бы на изложенное выше описание Белым своего переживания лекций создателя антропософии, как это мифологическое сказание, т. е. уже содержательно некоторая пьеска в лицах, было показано Штейнером своим слушателям, чтобы понять, какую высокую и активную роль в презентации его лекций играл собственно эстетический, или имагинативный, в его терминологии, момент.

Отсюда понятно, почему в своем восприятии лекций Штейнера Белый предстает нам одухотворенным эстетическим путешественником по планам и уровням духовного бытия, о которых не просто рассказывает учитель антропософии, но образно и как бы реально являет их слушателям (поднимает их до них), представая в их восприятии тем или иным персонажем почти мистериально напоминаемого (т. е. являемого) им события (в приведенном выше случае) священной истории. В тексте, который Штейнер прочитал (скорее сыграл, ибо «прочитал» здесь как-то не подходит) на Рождество 1912 года в Берлине, он в глазах Белого предстает то магом, являющим (воскрешающим) слушателям (скорее зрителям) древнюю мистерию, то пастухом, с умилением и любовью склонившимся над яслями с Младенцем, то самим этим беспомощным Младенцем и одновременном – почти Христом Вседержителем, Импульсом, поразившим Люцифера. Не случайно за немецким ICH («Я») самого Штейнера Белый склонен видеть монограмму I.CH., т. е. символ самого Иисуса Христа, а слова его, «с белым, белым, белым лицом», пышущие «пурпурным жаром», ощущать пронизанными самим Христом.

Столь ярко, эмоционально, я бы сказал, даже художественно написанная и мистически пережитая и истолкованная Белым картина своего восприятия образно и артистично представленного Штейнером события Рождества Христова может служить прекрасным примером для понимания метафизической сути эстетического опыта в целом, эстетического путешествия от чувственно воспринятого эстетического объекта к его духовным глубинам. При этом сам Белый ощущает за эстетической образностью (практически имагинацией) представления Штейнера еще и его инспирацию; он стремится показать, что сквозь словесную и артистическую образность родоначальника антропософии мощным потоком от сердца к сердцу струится духовная энергия вдохновения, воодушевления, внушения («суггестия» символистов): «Хочу сказать, чтобы твердо знали: говорил (Штейнер. – В. Б.) очень умные вещи о гнозисе и о Христе; это – известно; о том же, что делалось в сердцах, – не видевшие доктора не могут понять; я должен сказать: "Он был сердцем гораздо более, чем головою"… Он был – инспирация: не имагинация только! И слова о ХРИСТЕ – инспирации: сердечные мысли; перерождающие чувства еще больше, чем головы; как МЫСЛЬ живет в абстракциях, не будучи ими, так инспирация, будучи мыслью, – живет в чувствах; она менее всего – бесчувствица феноменологических мыслеплясок, способных угнать – куда Макар телят не гонял; и даже – мотивировать антропософски подобный угон. Доктор молчал о Христе – головой; и говорил СОЛНЦЕМ – СЕРДЦЕМ; слова его курсов о Христе, – выдохи: не кислород, а лишь угольная кислота, намекающая на процесс тайны жизни».

Усложненной художественной (!) образностью, характерной для Белого вообще, он стремится передать здесь то, что, как он хорошо понимает, не передается обычным философским дискурсом (бесчувствицей мыслеплясок). Центральным в этом образе для нас является «инспирация» – понятие, которым эстетика описывает глубинную сущность эстетического опыта (в изложенной выше лекции о происхождении искусств Штейнер полагает инспирацию – один из высших духов – в основу музыкального искусства). Метафизический смысл этого опыта и заключен во многом в понятии инспирации, обозначающем предельно высокое состояние творческого духа эстетического субъекта, в первую очередь творца, художника, но и субъекта восприятия – тоже – на высшей ступени эстетического восприятия, в созерцательно-экстатической фазе, характеризующейся понятиями эстетического наслаждения и катарсиса.

Белый как раз и пытается в данном образе показать, возможно, для поэта и не очень удачно, это состояние как передающееся «от сердца к сердцу», минуя голову. В этом, собственно, и заключается высший смысл эстетической коммуникации, хотя Белый размышляет, естественно, не о ней. Тем не менее и проповедник Штейнер предстает здесь талантливым драматургом и большим актером, и субъект его восприятия открыт именно к такому (не головному, а эмоционально-эстетическому) восприятию. Сердце понимает знание о Христе, выраженное художественно. Важно, что о духовной инспирации посредством художественных средств говорит здесь воспринимающий субъект, сам являющийся художником, творцом не головного, но «сердечного» знания, т. е. сам большой и талантливый инспиратор.

Более пронзительно и точно, на мой взгляд, об инспирации, уже своей, творческой, написал другой кумир Белого – Фридрих Ницше, хорошо сознавая, что в его время вряд ли кто-либо обладает таким опытом инспирации, хотя он был доступен «поэтам сильных эпох».

«Понятие откровения в том смысле, что нечто внезапно с несказанной уверенностью и точностью становится видимым, слышимым и до самой глубины потрясает и опрокидывает человека, есть просто описание фактического состояния (инспирации. – В. В.). Слышишь без поисков; берешь, не спрашивая, кто здесь дает; как молния, вспыхивает мысль, с необходимостью, в форме, не допускающей колебаний, – у меня никогда не было выбора. Восторг, огромное напряжение которого разрешается порою в потоках слез, при котором шаги невольно становятся то бурными, то медленными; частичная невменяемость с предельно ясным сознанием бесчисленного множества тонких дрожаний до самых пальцев ног; глубина счастья, где самое болезненное и самое жестокое действует не как противоречие, но как нечто вытекающее из поставленных условий, как необходимая окраска внутри такого избытка света; инстинкт ритмических отношений, охватывающий далекие пространства форм – продолжительность, потребность в далеко напряженном ритме, есть почти мера для силы вдохновения, своего рода возмещение за его давление и напряжение… Все происходит в высшей степени непроизвольно, но как бы в потоке чувства свободы, безусловности, силы, божественности… Непроизвольность образа, символа есть самое замечательное; не имеешь больше понятия о том, что образ, что сравнение; все приходит как самое близкое, самое правильное, самое простое выражение. Действительно, кажется, вспоминая слова Заратустры, будто вещи сами приходят и предлагают себя в символы. ("Сюда приходят все вещи, ластясь к твоей речи и льстя тебе: ибо они хотят скакать верхом на твоей спине. Верхом на всех символах скачешь ты здесь ко всем истинам. Здесь раскрываются тебе слова и ларчики слов всякого бытия: здесь всякое бытие хочет стать словом, всякое становление хочет здесь научиться у тебя говорить".) Это мой опыт инспирации…».

Сегодня, более чем через сто лет после Ницше, мы можем с горечью констатировать, что таким опытом инспирации уже действительно никто не обладает. Нигде не видно результатов ее, нигде не видно ничего, равного «Заратустре» Ницше. Тем не менее эстетически обостренному чувству и ныне еще очень понятно, о чем говорит Ницше (а вслед за ним и Белый). На вершинах эстетического опыта мы встречаемся с чем-то подобным, приближающимся к описанному Ницше опыту инспирации. Именно особое вдохновение в эстетическом созерцании открывает врата к метафизическим глубинам эстетического опыта, будь то опыт созерцания произведения искусства, природного объекта или эстетического путешествия в их высших формах проявления. Вершится полет нашего духа от чувственно воспринимаемого объекта или процесса к духовным высотам, доставляющим неописуемое наслаждение от приобщения к ним, от переживания этого приобщения, от со-бытия́ с ними. Рудольф Штейнер называл подобное состояние души в процессе контакта ее с искусством «астральной имагинацией». Я же, далекий от глубин антропософского опыта, убежден, что переживаемый мною эстетический опыт, в том числе и в процессе эстетического путешествия, понимаемого во всех его смыслах, не менее важен и значим для человека, для его полной реализации в качестве человека, чем любой иной духовный опыт; эстетический опыт как приобщающий человека к полноте жизни, а внутри нее и к полноте бытия. Не случайно, без эстетического опыта не обходился практически ни один духовный опыт в истории человечества.

Для подтверждения этого нет смысла ворошить заново всю историю культуры. Человек, знающий ее, согласится со мной, а не знающему, но интересующемуся поставленной проблемой я рекомендовал бы зайти в православный храм, желательно в достаточно старый, с древнерусскими росписями и иконами, и понаблюдать за богослужением (понятно, что это рекомендация человеку, не исповедующему христианства в православном изводе; тот и так регулярно бывает на богослужениях и знает этот опыт). Там литургический «синтез искусств», пронизывающий культовое действо, о котором так убедительно писал в 1918 г. о. Павел Флоренский, цветет до сих пор своим пышным цветом. Даже неверующий эстетический субъект совершит в процессе православного богослужения полноценное эстетическое путешествие, переживет в той или иной форме эстетический переход в необыденную реальность. У человека верующего и обладающего развитым эстетическим чувством это путешествие будет более многомерным, переносящим на более глубокие уровни метафизической реальности. Если уж мистериальные моноспектакли Рудольфа Штейнера инспирировали в эстетически и духовно обостренном сознании Андрея Белого описанный выше мощный поток духовно-эстетической имагинации, то православное богослужение обладает в этом плане несравнимо более мощным потенциалом.

Между тем я не собирался (и не буду) здесь углубляться в эту очень сложную и трудно описуемую тему духовно-эстетического опыта культового действа. Текст Белого о Штейнере случайно всплыл в моей памяти при размышлении о собственно эстетическом опыте в чистом виде, с каким мы встречаемся при путешествии на природу, посещении художественных музеев, театров, на музыкальных концертах, да просто дома при чтении любого высокохудожественного литературного текста. Он оказался хорошим образно данным примером того, что и как разворачивается в сознании эстетического субъекта, совершающего эстетическое путешествие, равно участвующего в событии эстетического восприятия. Практически любой процесс подлинного эстетического восприятия – это событие перехода к тем или иным уровням иного, необыденного бытия – ино-бытия, т. е. путешествие к тем или иным уровням метафизической реальности.

Вот, открывается театральный занавес, и я уже не здесь, не в этом мире, но где-то там, даже непонятно где. Нет, не на сцене, не среди актеров, играющих пьесу, а за ними – в пространстве, которое они своей игрой помогают мне открыть в себе, в моем сознании, сливающемся в данный момент эстетического восприятия спектакля с каким-то иным, более высоким и глубоким сознанием. Его нет во мне, пока я не включился в восприятие спектакля, прослушивания симфонии или не погрузился в чтение романа. Это расширение моего сознания до каких-то космических масштабов происходит только при моем полном погружении в произведение искусства (или природный объект – в любой эстетический объект), когда я перестаю ощущать себя в обыденном пространстве земного бывания, погружаюсь сначала в образный мир конкретного произведения искусства (сопереживаю тем или иным героям спектакля или читаемого произведения, слежу за движением музыкальной материи, изучаю сознанием то или иное живописное полотно), а затем и куда-то еще дальше, за него. Начинается если не та самая инспирация, о которой так точно и образно написал Ницше, то что-то приближающееся к ней. Все во мне трепещет, ужасается и восхищается, поет и ликует, я живу какой-то совершенно новой, высокой, предельно одухотворенной жизнью, с какой я практически никогда не встречаюсь в обычной жизни.

Я написал эту фразу сначала без «практически». Добавил потом, вспомнив еще одну сферу человеческой жизни, где вершится подобная инспирация, но сразу же понял, что она вряд ли может быть отнесена в разряд «обычной», т. е. обыденной, жизни. Я имею в виду уникальное событие человеческой жизни, обозначаемое священным словом «любовь». Да, в любви, в подлинной высокой любви человек переживает высочайший духовно-эстетический опыт, тесно сопряженный с опытом психофизическим (и даже физиологическим), но который, тем не менее, соотносим с самыми высокими полетами духа в опыте эстетическом или чисто духовном. Опыт любви является одной из высочайших форм духовно-эстетического опыта. Подлинная любовь – это сладчайшее эстетическое путешествие вдвоем, т. е. индивидуальное путешествие, о котором до этого шла речь, возведенное в квадрат.

Опыт этого путешествия движет всей лирической поэзией, ибо в ней любящий, обладающий творческим даром, пытается воспеть восторг состояния любви, радость этого путешествия вдвоем или его ожидания. Недостижимый объект любви у творчески одаренного человека часто сублимирует собственно незавершенное событие любви (поп finito любви) в событие творения произведения искусства. Вся история искусства с древнейших времен наполнена произведениями высочайшего эстетического качества, явившимися следствиями сублимации любви. Меджнуны – самые высокие и пронзительные поэты. Однако и состоявшаяся подлинная любовь (хотя и более редкое явление), ее мощный эстетико-эротический опыт движет искусством, поэзией. Художник, живущий ею, стремится выразить почти невыразимый опыт любви, восторг любви, мистику любви. Более того, даже у людей, не обладающих ярко выраженным творческим даром того или иного искусства, любовь пробуждает творческие потенции, особенно к поэзии. Кто в юности в пору первой влюбленности не писал стихи? Пусть невысокого художественного качества, но любящий, влюбленный интуитивно стремится выразить переполняющие его высокие чувства, высокий духовный порыв в художественных образах. Его креативный Эрос знает, что адекватное выражение за пределами ауры объекта своей любви он может обрести только в художественной материи, и стремится к этому. Когда-то и азъ, грешный, предпринимал неоднократные попытки подобного выражения. И мне знакомы следы художественно-эротической инспирации, помимо моей воли и моего сознания рвущейся к эстетической материализации в творчестве и иногда обретавшей ее.

И все это по крупному счету – метафизические аспекты эстетического опыта. Именно здесь, на уровне метафизики мы ясно видим, что эстетический опыт теснейшим образом переплетен и с опытом собственно и чисто духовным, и с опытом эротическим, опытом любви. Более того, если мы вспомним Античность с ее мифологической, художественно-поэтической, религиозной и философской культурой Эроса, религиозно-культовый опыт индуизма, вращающийся вокруг сферы Шива-лингама, мистику Средневековья, особенно западноевропейского, где Эрос ко Христу имел особое значение, мистику мусульманскую, обретшую одну из высших форм в суфизме, то увидим, что эротический опыт, чисто духовный опыт и опыт эстетический имеют один метафизический корень, исходят из одного метафизического пространства и тяготеют в конечном счете к одной метафизической реальности, словесно не выражаемой, но открывающейся в высших формах духовного, эротического и эстетического опыта – духовно-эро-эстетического. Здесь простирается слабо разработанное еще, трудно поддающееся вербализации исследовательское поле.

На этом прощаюсь до следующих писем

Ваш В. Б.

296. Н. Маньковская

(10.12.13)


Дорогие собеседники!

В замечательном письме В. В. раскрыто множество аспектов эстетического опыта, эстетических путешествий в широком смысле слова, их метафизического характера. Примечательно, что тема эта в последнее время будоражит умы: появились доклады о путешествии как движении в пространственности и сопространственности, сакральной географии и метагеографии, телесности путешествия; размышления об энтелехии путешествия как опыте самопознания, самоосуществления и самоидентификации, для которого достаточно путешествий в интерьере, по собственной комнате[6] – не о такого ли рода путешествии поведал нам Вл. Вл., когда столь вдохновенно описывал квартиру Гюстава Моро?

Действительно, среди эстетических путешествий есть и те, которые не требуют перемещений в пространстве: французские романтики называли их «путешествиями в кресле» (выражение Альфреда де Мюссе). В их «Башне из слоновой кости»[7] в противовес раннебуржуазному лозунгу премьер-министра Франсуа Гизо «Обогащайтесь!» расцветало незаинтересованное «искусство для искусства»[8] аристократов духа. Их вдохновляли как воображаемые путешествия по нетронутым лесам Америки в «Атала» или миру Античности в «Рене», так и размышления о «Гении христианства» (Рене де Шатобриан); «Поэтические размышления» о быстротечности жизни и потустороннем мире (Альфонс де Ламартин), кристаллизованные в знаменитом ламартиновском афоризме о времени: «оно идет, а мы проходим» («Озеро»); идеи стоического пессимизма («Смерть волка» Альфреда де Виньи). Общий настрой побуждал романтиков к тому, чтобы «повернуть зрачки вовнутрь» и задумчиво, неспешно созерцать внутренние пейзажи, проникнутые, как в элегической «Исповеди сына века» Альфреда де Мюссе, меланхолической «болезнью века».

Но ведь и мы с вами, делясь впечатлениями о наших эстетических путешествиях, более сосредоточены на внутреннем, связанном с личностным характером эстетического восприятия, чем на внешнем – благо, последнее весьма интересно и в большинстве случаев вызывает отнюдь не меланхолию, но энтузиазм. Не так ли, дорогие сокресельники (ведь такая самоидентификация тоже не случайна)?

Всегда готовая попутешествовать Н. М.


P.S. Заглянула в Интернет, чтобы кое-что уточнить, и открыла рубрику «Путешествия в кресле». И что же вы думаете? Их здесь целая россыпь, да еще с картинками: это, по сути, рекламные ролики, приглашающие в турпоездки во все концы света. Вот такое утилитарное применение «с точностью до наоборот» нашла сегодня наполненная глубоким метафизическим смыслом романтическая формулировка.

Н. М.

297. В. Иванов

(06.12.13)


Дорогой Виктор Васильевич,

я не только не люблю казаться «занятым» человеком, но и, действительно, предпочитаю всему на свете, по выражению Ганса Касторпа, «ничем неомраченный досуг», однако жизнь складывается так, что чувствуешь себя бедуином, попавшим в кружение самума или как он там еще называется, поэтому шлю Вам самые сердечные поздравления с наисветлейшим Праздником Введения во Храм с некоторым – вынужденным (!) – запозданием. Правда, отдание праздника будет в воскресение, так что все же – и несколько запоздалое – поздравление вполне уместно.

Нет смысла перечислять все подробности моей осенней жизни. Тут и лекции, и статьи, и службы, и всякие неожиданности, и все это на фоне перманентных недомоганий. Теперь после Праздника вроде бы горизонт светлеет, а то я уже опасался, что сорвется моя давно намеченная поездка в Париж.

Два экземпляра нашего «слоненка» я получил, позвонив на мобильный Елизавете Давидовне Горжевской. Саша сумел подъехать буквально накануне своего отлета. Томик оставляет приятное впечатление своим уютным форматом.

Очень хочется продолжить медовые беседы, но, видно, и у Вас со временем туговато.

И все же наш девиз: DUM SPIRO, SPERO!

С касталийским приветом и наилучшими благопожеланиями

Всегда Вас помнящий и любящий В. И.

298. В. Иванов

(14.12.13)


Дорогой Виктор Васильевич,

вчера – ровно в полночь, как это подобает образцовому привидению – я вернулся домой из парижских музейных пространств. Первым делом вскрыл свой почтовый ящик, ожидая обнаружить там какой-нибудь след Вашего бытия. Дело в том, что за три дня до своего отбытия в Лувр я отправил Вам письмецо, но подтверждения не получил. Принимая во внимание Вашу усиленную паломническую активность в этом году, предположил, что Вы опять отправились в очередное странствие. А может, электронная почта дала очередной сбой? По крайней мере из Вашего нынешнего замечательного послания никак не следует, что Вы получили мою, впрочем, совершенно бессодержательную емельку, долженствующую лишь подать дружеский знак надежды на восстановление виртуальных бесед.

Сегодня утром я распечатал Вашу статью и поразился – в очередной раз – множеством – до странности – пунктов духовной близости. Буду внимательно изучать Ваш текст, пока же хочу только сказать, что мне особо родственна Ваша идея о путе-шествии (метафизическом и анагогическом). Я же называл для себя такой путь инициационным, уже с давних пор вынашивая мысль об эстетической инициации (отнюдь не в метафорическом, а во вполне реальном мистериальном смысле). Иными словами, «Как достигнуть познания высших миров?», оставаясь в пределах эстетического опыта.

С радостью прочитал о Ваших беседах с Н. Б., но и не мог не подавить меланхолического вздоха от сознания того, что не могу принять в них участия. Совершается процесс ускорения мысли, и письменная форма уже явно неспособна его адекватно отразить. Симптоматично, что и я, внутренне набрасывая Вам – так и не написанное – письмо, полушутя, полусерьезно хотел отметить тенденцию превращения наших философических бесед в рассказы о «событиях (наших) эстетических путешествий».

Опять-таки пишу кратко, подавая знак жизни и благодарности за Ваше метафизическое послание.

С теплыми и сердечными чувствами

Ваш В. И.

К метафизике эстетического опыта. Эль Греко

299. В. Бычков

(13–15.12.13)


Пока Вл. Вл. путешествует по Парижу (надеюсь, он вскоре порадует нас новыми открытиями, сделанными в этой эстетической Мекке), а Н. Б. прокладывает лыжни по первой пороше в дачном лесу, я углубился в свои недавние воспоминания об Испании и решил продолжить начатую в прошлом письме тему.

Нам с вами, дорогие собеседники, понятно, что в своем наиболее чистом виде метафизический аспект эстетического опыта выявляется при восприятии высокого искусства, в процессе эстетического путешествия по творчеству, например, какого-нибудь великого художника или даже – по одному произведению искусства. Перед моими глазами до сих пор стоит живопись Эль Греко, ради которого мы совершили, как я уже писал, в этом году поездку в Испанию. Неделя, проведенная в Толедо и Мадриде, много дала для более глубокого проникновения в дух его творчества. Меня всегда, начиная с первого посещения Мадрида и Толедо в 1992 г., как-то магнетически влекли к себе огромные вытянутые вверх алтарные полотна Греко позднего периода и одновременно чем-то отторгали, ставили какую-то границу восприятию и приводили в некоторое замешательство мое понимание многих из этих картин. Вот в этом вроде бы противонаправленном воздействии великого испанца на мое эстетическое сознание я и ощущал всегда главную тайну его творчества, его метафизический смысл, но не мог словесно объяснить его себе.

Признанные классические шедевры Эль Греко «Эсполио», «Погребение графа Оргаса», «Мученичество св. Маврикия» практически не вызывают у меня такой реакции. Они просто доставляют высочайшее эстетическое наслаждение, втягивая сознание сначала в образный мир созерцаемой картины, а затем и куда-то за него в пространства высокой радости и духовного ликования. Эти работы, как и многие другие, классически сгармонизированы во всем: композиции, колористическом решении, эмоциональном и духовно-содержательном настрое. Подобное можно сказать о многих портретах его современников, «Святом семействе» (особенно из толедского музея «Госпиталь Тавера»). Высокое наслаждение доставляет мне его колорит, где он продолжает и развивает великие традиции любимой мною венецианской школы.

Однако уже и в этих работах мы ощущаем нечто, характерное практически для всего испанского периода творчества Доменика Теотокопулоса, критского грека, учившегося живописи у поствизантийских иконописцев на родном острове, затем у венецианских и римских живописцев XVI в. В Толедо, где он прожил практически всю испанскую, т. е. большую часть своей творческой жизни (1576–1614), его искусство впитало и какой-то неповторимый дух испанского мистико-экзальтированного маньеризма, характерного, например, для Луиса Моралеса (1509–1586) или Алонсо Берругете (1490–1561). Да и сам пряный аромат древней, только недавно оставленной королем испанской столицы, в которой во времена Греко одновременно господствовали аристократические кружки испанских интеллектуалов, не пожелавших переехать в Мадрид вслед за двором, и суровая католическая инквизиция, явно наложил на его сознание, изначально пропитанное духом свободного христианского неоплатонизма, особый отпечаток, нашедший яркое выражение в его живописи.


Эль Греко.

Святое Семейство.

1590–1595.

Музей Госпиталь Тавера.

Толедо


Эль Греко.

Эсполио.

1577–1579.

Собор. Сакристия.

Толедо


Мощным чисто художественным символом практически всего испанского, т. е. главного, зрелого и уникального периода творчества Эль Греко, несомненно, является его знаменитое полотно «Вид Толедо» (1597–1599; Метрополитен, Нью-Йорк), где любимый город изображен во время ночной грозы. Сегодня я вполне определенно могу сказать, что все творчество великого живописца пронизано духом ожидания метафизической грозы грядущего Апокалипсиса, выраженной здесь в экспрессивном символическом образе. Возможно, что именно выражение этого глобального апокалиптизма и притягивает меня к искусству Эль Греко, а своей слишком уж сильной, иногда мрачноватой экспрессией даже как-то настораживает, вызывает внутренний дискомфорт эстетического восприятия.


Луис де Моралес.

Св. Стефан.

Прадо.

Мадрид


Эль Грет.

Вид Толедо.

1597–1599.

Музей Метрополитен.

Нью-Йорк


Уже в «Эсполио» (1577–1579), изображающем момент стаскивания (так!) каким-то уродцем багряницы с Христа перед самым распятием, взгляд Иисуса тщетно молит небо, чтобы сия, провиденная им гроза миновала человечество. Однако она в виде темной волны этого самого дикого, безумного человечества уже наваливается на Христа сверху и сзади, готовая вот-вот смыть и Его, и все живое (красные, желтые, золотистые – цветные – пятна первого плана картины) с лица земли. Понятно, что картина сразу не понравилась заказчику – капитулу Толедского собора, для алтарной части сакристии которого полотно было заказано и в конце концов, не без сопротивления части толедского духовенства, заняло там свое место. Апогея художественной выразительности этот дух апокалиптизма достигает в последних гениальных полотнах художника «Лаокооне» (1610–1614) и «Снятии пятой печати» (1608–1614).

Между этими художественными шедеврами («Эсполио» – «Снятие…») начала работы в Испании и конца жизни и следует, на мой взгляд, рассматривать творчество великого живописца. Здесь ключ и к тем огромным алтарным образам, хранящимся сейчас в Мадриде (Прадо) и в Толедо, которые долгое время вызывали у меня какое-то двойственное отношение, но всегда производили сильное художественное впечатление. После летней поездки в Испанию специально к Эль Греко эта двойственность почти полностью снялась, разрешилась на эстетическом уровне.


Эль Грет.

Снятие пятой печати.

1608–1614.

Музей Метрополитен.

Нью-Йорк


Что собственно смущало мое эстетическое чувство в этих работах? Прежде всего перегруженность неба, т. е. духовной сферы бытия, излишне материализованными, нередко тяжеловатыми, предельно деформированными, иногда даже как-то неумело или небрежно написанными фигурами. Ничего подобного нет в «Лаокооне» и в «Снятии пятой печати». И как сильны в художественном отношении, выразительны и символичны (в смысле чисто художественной символизации) эти полотна. Более мощно и лаконично выраженного метафизического духа апокалиптизма в живописи я, пожалуй, и не встречал. Разве что «Герника» Пикассо восходит к этому, но только восходит, а здесь – уже явлено. И как! Однако эти картины-как бы мощный прощальный аккорд гения, прозревшего апокалиптизм человеческого бытия в его сущности и сумевшего, наконец, выразить его живописно в какой-то лаконичной, предельно ясной форме. В алтарных же картинах он только идет к этому, руководствуясь всем своим достаточно противоречивым духовно-художественным опытом. Отсюда, по-моему, и двойственное воздействие на мое (думаю, что не только) эстетическое чувство.

В творческом сознании великого живописца удивительным образом сочетались практически несочетаемые или трудно сочетаемые художественные традиции поствизантийской иконописи, венецианской и римской (тоже – противоположности) живописных школ высокого и позднего Ренессанса и атмосфера экзальтированного мистицизма католической Испании, шедшей в искусстве каким-то своим путем. При этом все эти традиции были хорошо освоены и усвоены многомудрым греком на практике. До нас дошли и его прекрасное «Успение» (1567), написанное в лучших традициях критской иконописи, и его же добротные полотна как зрелого мастера венецианской школы (например, «Исцеление слепого» (1570–1575, Парма). Исследователи творчества Эль Греко особенно подчеркивают влияние на него Тинторетто и Микеланджело. Это очевидно, хотя сам великий испанец относился к живописи Микеланджело скептически, что тоже понятно. В своей живописи, понимании цвета, колорита, цветовых отношений он и в Риме, и в Толедо оставался типичным представителем венецианской школы.

Между тем, как сочетать в себе, в своем художественном сознании главные принципы византийской иконописи, для которой характерен предельно условный канонизированный художественный язык, ориентированный на создание символических анагогических образов, как бы идеальных моделей видимого мира, его предвечных эйдосов в некоем идеальном вневременном сознании, с венецианским буйством ярких земных красок в изображениях исключительно земной, даже плотской жизни во всей ее материальной красе и порой избыточности? Все события Священной Истории, которые, кстати, стояли в итальянском искусстве зрелого Ренессанса в одном ряду с событиями античной мифологии и античной и всей последующей истории, изображались здесь исключительно как события земные, когда-то произошедшие с земными, плотскими людьми. И именно изображение земной материи – человеческих тел и вещей – пленяло тех же венецианцев и позволило им выработать потрясающий живописный язык.

Как совместить в одном творческом сознании эти противоположные по сути своей художественные тенденции? И нужно ли? И пытался ли сделать это Эль Греко? Проще ведь было остаться на какой-то одной, на благо он хорошо владел и той, и другой традициями. Между тем уникальность его творческой манеры выросла и сложилась – это хорошо показывает его живопись – именно на, скорее всего, внесознательном стремлении совместить, синтезировать освоенные им противоположные художественные традиции, включая, кстати, и некоторые изобразительные приемы Микеланджело.


Эль Греко.

Успение Богоматери. Икона.

Ок. 1567.

Храм Успения Богоматери.

Ермополь.

Сирое. Греция


Эль Греко.

Исцеление слепого.

Ок. 1570–1575.

Национальная галерея.

Парма


Между тем не будем забывать, что это традиции из разные конфессиональных и культурных пространств. По рождению (т. е. генетически и архетипически), по крещению и по первому художественному образованию и опыту Доменик Теотокопулос – православный грек, т. е. прямой наследник византийских традиций. В Италии, но особенно в Испании он вступил и даже активно включился в чуждую православию католическую среду. А в Венеции и Риме он попал еще и в активно секуляризирующуюся и антикизирующуюся культуру высокого Ренессанса. Известно, что он привез с собой в Испанию большую библиотеку духовной и философской литературы на греческом, итальянском и латинском языках. А освоив испанский, пополнял ее еще и испанскими книгами. Он был дружен с некоторыми известными представителя испанской духовной интеллигенции, поэтами, художниками.

И все это каким-то чудесным и уникальным образом сплавилось в его сознании в нечто целостное и выразилось в его живописи. Правда, целостность эта отнюдь не была непротиворечивой. И суть этого противоречия по крупному счету заключалась, как мне представляется, в художественном стремлении выразить некое сущностное единство небесного и земного миров, Града Божьего и града земного в их метафизических измерениях. Византийская и греческая иконопись давали незамутненные, столетиями отстоявшиеся художественные символы небесного града; Микеланджело в своем Страшном Суде наполнил небо предельно человеческими, даже плотскими телами, фактически спустил его на землю, приземлил. Венецианцы изображали, как правило, библейские события как исключительно земные, чисто исторические, изредка помещая среди людей ангелов в предельно земном обличии мифологических существ во плоти, только с крыльями, тоже вполне земными – птичьими. Хотя они умели изображать их и в качестве совершенно призрачных (почти прозрачных) существ (см. хотя бы «Тайную вечерю» позднего Тинторетто в венецианской церкви Сан-Джорджо Маджоре).

И все это знал и умел делать своей кистью Эль Греко и попытался как-то синтезировать в испанский период творчества. Иногда ему удавалось решить эту задачу художественно очень целостно и корректно, но чаще небо и земля вступали в его произведениях в художественную схватку, и тогда мы слышим мощные апокалиптические трубы. Грядет Нечто!

Вывод этот основывается на результатах длительного чисто и собственно эстетического созерцания его больших алтарных картин, многие из которых собраны в Толедо и в Прадо. Все они написаны в последние два десятилетия жизни художника. Некоторые повторены в нескольких вариантах для разных заказчиков. Картины сильно вытянуты по вертикали (писались для высоких храмов), предельно динамичны, экспрессивны по форме и цвету (колористически развивают находки венецианцев XVI века в направлении большей контрастности цветов и тонов), отличаются сильной деформацией человеческих фигур, иногда доходящей до гротеска, сложными ракурсами фигур, большая часть из которых как бы парит в пространстве картины. Земли как таковой, как некоего устойчивого плацдарма для изображенных действий, в большинстве из этих полотен нет вообще, а верхние небесные сферы заполнены множеством предельно материализованных и очень подвижных фигур небожителей. Сюжетно на этих картинах изображаются основные евангельские события из земной жизни Христа и Марии: Благовещение, Поклонение пастухов, Крещение, Распятие, Воскресение и др. Однако происходят они у Эль Греко явно не на земле.


Эль Греко.

Похороны графа Оргаса.

Храм св. Фомы.

Толедо


Эль Греко.

Мученичество св. Маврикия.

1580–1582.

Эскориал


Фактически в этих изображениях нет ни земли, ни неба. Всей перечисленной выше совокупностью художественных средств живописцу удается создать некий особый (вне-) пространственно-временной континуум, специфический план (как сказали бы эзотерики) бытия со своей тонкой материей, который располагается в каком-то своем измерении – между плотной материей земного мира и нематериальным духовным миром божественных сфер. Поэтому в этих полотнах явно земные и материальные по евангельскому сюжету фигуры Марии, Иисуса, Иоанна Крестителя, учеников Христа, пастухов имеют такую же живописную плотность, деформированность тел, подвижность, как и небесные чины, музицирующие ангелы, сам Бог-Отец. И это отнюдь не потому, что великий грек не умел изобразить чисто земные сюжеты на земле, а духовные сущности на небе в их собственных средах и соответствующем (скажем, в призрачно-прозрачном, светоносном) живописном облике.

Там, где он сознательно хотел это сделать, у него получалось великолепно. Например, в его выдающихся полотнах «Погребение графа Оргаса» или в «Мученичестве св. Маврикия». В первой картине он чисто живописными (композиционными и цветовыми) средствами выделяет два плана: земной, где жители Толедо присутствуют на погребении тела графа, и небесный, где парят небожители во главе с Иисусом Христом. Планы разделены между собой облачным слоем, на котором восседают живописно более материальные, чем остальные обитатели неба, Богоматерь и Иоанн Креститель. Они выступают здесь как бы стражами врат (некая воронка в облаках) Царства и одновременно ходатаями перед Господом за душу покойного, которую (в виде полупрозрачной (!) фигурки) живописно данный ангел пытается протолкнуть снизу, из земного мира в воронку небесного лона. Оба мира разделены очень четко.

При этом в земной мир для выражения большей торжественности события и особой святости погребаемого художником помещены и некоторые давно почившие к тому времени персонажи. Тело графа опускают в могилу не его современники, а св. Августин и св. Стефан, а среди живых толедских жителей (современников и знакомых Эль Греко, да и он сам просматривается здесь на заднем плане), присутствующих на обряде, в скорбной позе стоит и св. Франциск Ассизский. Все эти святые, спустившиеся по столь торжественному поводу с неба, изображены так же материально, как и толедские жители, отличаются только облачениями (священническими Августин и Стефан, монашеским – Франциск). Близким к этому образом решена и композиция в «Мучении св. Маврикия». Земная и небесная сферы здесь тоже четко разграничены чисто живописными средствами. Интересно, что в этих картинах фигуры изображенных персонажей даны практически без каких-либо заметных деформаций и более статично (особенно на земном плане), чем в интересующих нас алтарных работах.

Так что Эль Греко никак нельзя обвинить в каком-либо техническом неумении. Да его никто в этом и не обвинял. Он все умел. Более того, что особенно интересно, толедские современники, даже заказчики из духовенства, почти единодушно отмечали высокое художественное достоинство его работ, хотя ничего подобного в живописи до этого они не видели. Пеняли же ему исключительно за свободное обращение с каноническими сюжетами. Тем не менее все картины принимались в храмы, для которых они были написаны, а художнику выплачивались (каждый раз не без препирательств и даже судебных тяжб) за них большие, иногда баснословные гонорары.

Сегодня, внимательно изучив основные алтарные картины Эль Греко, я понимаю, что на них представлены не единожды произошедшие значительные эпизоды Священной Истории, но вечно длящиеся мистические события, ознаменованные этими историческими эпизодами. Особой системой художественных средств мастер вынес их в некие метафизические пространства, где небо и земля сходятся в единой мистерии того или иного события (Благовещания, Крещения, Воскресения и т. п.), которое длится вечно. Однако события эти представлены на полотнах Эль Греко отнюдь не благостно, как того, казалось бы, требуют данные сюжеты, но драматично и даже трагично.

Вот «Благовещение» (1596–1600) из Прадо. Архангел несет Марии благую весть, на нее слетает из золотистой глубины неба Дух Святой в виде белого голубя, а на небе ангелы воспевают и славят событие на музыкальных инструментах. Однако картина несет не благость (благостны только лицо Гавриила, да жест его сложенных на груди рук). Все остальное – космологическая тревога и смятение. Тревожно завихряются смерчами темные облака, Гавриил в ярко-зеленом (почти ядовитого цвета) хитоне с черными крыльями, одно из которых уже складывается, тогда как другое как бы стремительно раскрывается. Одежды Марии раздувает какой-то вихрь, она сама в тревоге (ну, ее-то тревога здесь объяснима). Беспокойны позы музицирующих на небе ангелов и гамма их одежд. Вихрящиеся облака суть живые небесные силы, ибо они по краям наполнены младенческими головками ангелочков, что создает уже какой-то тревожный сюрреалистический эффект.


Эль Греко.

Благовещение.

1596–1600.

Прадо.

Мадрид


Эль Греко.

Непорочное Зачатие (Jmmaculata Conceptio).

1607–1613.

Музей Санта-Крус.

Толедо


То же самое можно сказать о «Непорочном Зачатии» (1607–1613) из музея Санта-Крус в Толедо. Здесь космическая тревога (а чего тревожиться-то? Символически прославляется безгрешное рождение Марии, из небесных глубин к ней слетает все тот же белый голубь – Дух Святой – радость и ликование! Ан нет!) усиливается еще и сполохами ночной грозы над Толедо внизу картины – уже знакомым нам апокалиптическим символом. Почти в тех же словах можно описать и «Крещение Иисуса» (1608–1614) из госпиталя Тавера (кстати, тот же белый голубь из тех же золотистых глубин слетает здесь на Иисуса). Полное композиционное и цветовое единство небесной и земной сфер – как бы один хоровод тел (не совсем земных и совсем не небесных) вокруг голубя, но атмосфера мрачная, почти трагическая, предельно напряженная. Апокалиптичная! Не случайно эта картина входила в один цикл со знаменитым «Снятием пятой печати». Обе с еще несколькими работами писались для храма госпиталя – вряд ли Эль Греко думал тогда об утешении пациентов госпиталя, да и самого себя – больного и старого. Вряд ли вообще думал о чем-то. Просто самозабвенно писал то, что через него выражалось, прорывалось наружу, в земной мир.


Эль Греко.

Крещение.

1608–1614.

Музей Госпиталь Тавера.

Толедо


В «Крещении», например и сейчас находящемся в храме госпиталя, превращенного в музей, изображение выдержано в такой колористически темной, мрачноватой, красновато-коричневой гамме, которая скорее погружает нас в хтонический мир Аида с его угрожающими отсветами пламени, сожигающего грешников, чем возвещает о великой радости таинства мистерии крещения самого Иисуса. В подобном же колористическом ключе решены «Распятие» (1590–1600, Прадо – и здесь это еще как-то можно понять) и «Воскресение Христово» (1590, Прадо – а вот это на рациональном уровне понять очень трудно). Эстетическое восприятие и углубленное созерцание, а затем и пострецептивная герменевтика основных алтарных полотен Эль Греко приводят меня к убеждению, что все основные события евангельской истории художник в этот период своего творчества ощущает и понимает в апокалиптическом ключе, при этом осмысливая апокалипсис в его катастрофически-карающем модусе, а не в эсхатолого-преображающем и спасающем человека. Для православного грека, попавшего в пространство католической инквизиции Испании, грядущий Апокалипсис – не надежда на рай, преображение и Царство Божие, а ужас и страх перед вечной карой небесной. В этом, на мой взгляд, главный метафизический смысл поздних алтарных полотен Эль Греко.

И выражен он только и исключительно живописными средствами. В ряде случаев, как я отчасти показал, даже вопреки буквальному смыслу изображаемых евангельских событий. Думаю, что именно поэтому художник выносит их и из земного исторического пространства, где они происходили согласно Евангелию (и где их корректно и художественно выразительно изображали мастера итальянского Ренессанса), и из идеального символического пространства, куда их помещали византийские иконописцы. Эль Греко вроде бы опирается на опыт ренессансных мастеров в изображении человеческих фигур, пейзажа, нематериальных предметов, облаков и т. п., но столь сильно трансформирует, деформирует, динамизирует формы и цветовые отношения, что его евангельские события как бы переносятся с земли совсем в особые, лично его пространственно-временные измерения, где в конечном счете, на зрителя работает не столько изображение события, не его репрезентация, сколько способ и характер цвето-формного выражения. А он-то во всех этих изображениях един, и именно – апокалиптичен.


Эль Грет.

Воскресение Христово.

Ок. 1596–1610.

Прадо.

Мадрид


Ангел несет благую весть Марии, а нам страшно. Иисус принимает крещение на Иордане, а мы содрогаемся от ужаса. Христос воскресает из мертвых, а у нас мурашки по коже от страха и ужаса. И этим апокалиптизмом пронизаны не только огромные алтарные полотна позднего Эль Греко. Он ощущается во многих его картинах, но более всего после алтарных работ, пожалуй, в потрясающих циклах его «Апостоладос» – неоднократно повторенном изображении серии «портретов» или «икон» (точнее, что-то среднее между портретом и иконой) всех апостолов. В Толедо можно увидеть две из них: в соборе (около 1605) и в музее Греко (1610–1614). Эти серии создавались Эль Греко наподобие своеобразного деисиса, возможно в воспоминание о деисисах православных храмов на Крите его времени. В центре помещалось поясное изображение благословляющего Христа, а по обе стороны от него тоже поясные изображения двенадцати апостолов в достаточно свободных позах с вещественными символическими атрибутами, характеризующими каждого из них согласно христианскому иконографическому преданию.

При различном личностно-эмоциональном решении образа каждого из двенадцати апостолов художник наделяет их общей чертой – профетической углубленностью в себя, где они прозревают, по-моему, одно и то же: грядущий апокалипсис в его эльгрековском трагическом варианте. «Портреты» апостолов существенно отличаются от портретов современников Эль Греко, которых он также написал немало. Если в последних мы видим действительно прекрасные, выполненные на уровне высших достижений ренессансного портретного искусства образы живых людей со всеми их внутренними достоинствами и недостатками, то апостолы решены совсем в иной живописной манере.


Луис де Моралес.

Апостол Иоанн.

1595–1604.

Прадо.

Мадрид


Эль Грет.

Апостол Павел.

1610–1614.

Дом-музей Эль Греко.

Толедо


В них, пишет исследователь творчества Эль Греко Т. П. Каптерева, «живопись теряет свою материальность, плотность красочного слоя; кажется, что некоторые картины написаны окрашенным светом. Основной живописный эффект серии апостолов построен на вариации тонов одежд – коричневато-зеленых и бледно-голубых, зеленоватых и серых, желтых и голубых, малиново-розовых и зеленых, голубых и розовых. Есть что-то отвлеченное, астральное в этих крупных цветовых пятнах, очерченных на темном фоне тающей линией контура». Перед нами, действительно, не портреты в подлинном смысле слова «портрет», земных мало образованных и «нищих духом» учеников Иисуса, но яркие и индивидуализированные образы уже вознесенных на какой-то иной, неземной план бытия пророков, знающих судьбу человечества и каждый по-своему реагирующих на нее. И все это художнику удалось передать исключительно живописными средствами. Перед нами ряд потрясающих в живописном отношении картин, от каждой из которых трудно оторвать глаз, а переходить от одной к другой, наслаждаясь живописно-психологической симфонией в каком-то полумедитативном состоянии, можно бесконечно долго. В этом, т. е. в чисто живописном (равно художественном, т. е. доставляющем эстетическое наслаждение), выражении того, что не передается никаким другим способом, заключается подлинный художественный символизм искусства и его глубинный метафизический смысл.


Эль Грет.

Коронование Марии.

1591. Прадо.

Мадрид


Я попытался описать здесь один из основных, на мой взгляд, духовных смыслов живописи Эль Греко, открывшийся мне в моем недавнем путешествии к нему в Толедо и Мадрид, особенно ярко и многомерно выраженном в его алтарных картинах и сериях апостоладос и давно не дававшийся моему пониманию, беспокоивший меня своей сокрытостью от моего эстетического сознания. Теперь, кажется, он открылся мне окончательно, успокоил ищущее сознание и доставил большое эстетическое удовольствие. Тот апокалипсис, о котором художественно достаточно беспомощно кричит практически все искусство XX – начала XXI века, Эль Греко ощутил еще в конце XVI века и грозно протрубил о нем исключительно живописными средствами. При восприятии его полотен нередко возникает тот же мощный катарсис (и большое эстетическое наслаждение, соответственно), который характерен для эстетического восприятия трагедий великих трагиков Античности или Шекспира[9].


Эль Греко.

Вид и план Толедо.

1610–1614.

Дом-музей Эль Греко.

Толедо. Фрагмент картины


Должен заметить в завершение этого разговора, что у Эль Греко есть несколько прекрасных полотен, решенных в более оптимистичном тоне, где указанный выше апокалиптизм или отсутствует вообще, или проявляется достаточно слабо. Это прежде всего, его «Святое семейство» (оба варианта – из госпиталя Тавера и из музея Санта-Крус), «Коронование Марии» (1591, Прадо), «Мученичество св. Маврикия» (основной мотив, живописно звучащий в небе и в главной группе действующих лиц на первом плане, – прославление мучеников, светлый гимн), в одной из последних картин «Вид и план Толедо» (1610–1614, Дом-музей Эль Греко; здесь под весьма еще тревожным небом город Толедо изображен как сияющийся белизной Небесный Иерусалим).

Эти заметки были инициированы нашими с Н. Б. беседами о событии эстетического путешествия, которое предстало при его теоретическом рассмотрении как событие – проникновение (или приникновение) с помощью эстетического опыта на глубинные уровни бытия, соприкосновение с подлинным бытием, его метафизической реальностью, лежащей в основе любого подлинного эстетического опыта. Понятно, что мысль моя обратилась прежде всего к символистам, которые одними из первых в Культуре достаточно четко сформулировали это (в максиме: всякое искусство символично) и которыми, как и самим духом символизма, мы достаточно подробно занимались последние годы, совершали увлекательные путе-шествия в страны символизма, французского и русского. А там Андрей Белый – символист, ясновидец, антропософ. За ним высветились фигуры Штейнера и Ницше. И все они в процессе своего духовного восхождения, в любом своем анагогическом опыте обращались к сфере искусства, к эстетическому опыту, высоко ценили его именно за его метафизические возможности реального приобщения к бытию как на гносеологическом уровне, так и на онтологическом. Что же тогда нам, эстетикам?

Да нам-то это всегда было понятно. Мы этим жили и живем постоянно, но вот описать эти фундаментальные основы эстетического опыта трудно, настолько они неуловимы для рассудка и словесного выражения. Я пытаюсь это иногда делать в своих текстах, да, кажется, не очень убедительно. Здесь обратился для примера к живописи Эль Греко, любимого мною художника, но и вызывающего постоянные вопросы, иногда ставящего просто в тупик мой эстетический вкус, эстетическое сознание. Сегодня что-то прояснилось в результате последнего путешествия к нему и по его творчеству в Испании. Понятно, что завтра нечто может высветиться и в ином свете, ибо эстетический опыт тем и силен, что он многомерен и те или иные его измерения открываются нам в зависимости от многих аспектов воспринимающего эстетического субъекта, ситуации восприятия и т. п. Очевидно одно: специальные, целенаправленные эстетические путешествия к тем или иным эстетическим объектам дают, как правило, потрясающий результат – помогают наиболее полно и всесторонне реализовать эстетический опыт в оптимальной полноте, но также – и выявить, если для того есть желание, его метафизические глубины. А чтобы иметь фундаментальную философскую поддержку в этом нелегком деле, всегда напоминаю себе и своим друзьям: Читайте и перечитывайте Шеллинга!

300. В. Бычков

(14.02.14)


Дорогие коллеги,

я благополучно вернулся после недолгого зимнего паломничества в Страну Востока, которое стало для меня почти необходимым событием этого времени года. И коль скоро вы еще не охладели к нашим эпистолярным беседам, в которых образовался достаточно длительный перерыв по всяческим объективным и субъективным причинам у каждого из нас, готов в ближайшее время с радостью почитать Ваши письма и попробовать и самому что-то нацарапать.

Дружески ваш В. Б.

301. В. Иванов

(14.02.14)


Дорогой Виктор Васильевич,

план сегодняшнего дня был таков: утренний кофе, после которого нацарапаю письмецо В. В., долженствующее начаться следующим образом: вначале обычное приветствие (сердечно теплое), потом: «Предполагаю, что Вы благополучно вернулись из своего паломничества и теперь уютно сидите в своей пещере, перебирая в памяти собранные сокровища…

…сажусь за стол, открываю почтовый ящик и нахожу – к своей вящей радости – Ваше письмецо! Ну, как после этого отрицать возможность телепатического общения родственных душ!


Вл. Вл. в Музее истории искусства.

Вена


Приятно слышать, что Ваше путешествие в Страну Востока (Благословенному Кришне земной поклон! Да будет радость! Мир всем существам!) закончилось наилучшим образом, и выражаю надежду, что Вы поделитесь с Вашими собеседниками своими экзотическими-эзотерическими-эстетическими впечатлениями. В начале февраля я тоже не сидел сиднем в берлинской берлоге и совершил скромное паломничество в Вену, где сделал для себя несколько открытий, точнее – два (по большому счету), о которых хочется Вам рассказать, не откладывая дела в долгий ящик, но надо бы прежде всего закончить начатое в январе письмо на мифологическую тему. Работа над ним вовлекла меня – почти в буквальном смысле – в слабо освещенный лабиринт запутанных ходов мифических ассоциаций. Есть надежда из него выбраться, но на это потребуется время, а между тем хотелось бы вернуться к ритмам общения в героическую эпоху Триалога. Может быть, пошлю Вам на днях «фрагмент» с припиской «продолжение следует» – только для того, чтобы дать «знак триаложной жизни».

С греющим душу чувством духовной близости

Ваш В. И.

Путешествие от Пикассо в Лабиринт к Минотавру и далее везде

302. В. Иванов

(10–25.01; 19–21.02.14)


Дорогие собеседники,

бывают эстетические путешествия длиною в год, иногда в жизнь, бывают и длиною в час или полтора, но при известных обстоятельствах и за них надо быть благодарным судьбе. Так, вчера мне удалось выбраться в берлинскую картинную галерею на организованную Гравюрным кабинетом (Kupferstichkabinett) выставку графики Пикассо, о которой я уже как-то кратко упоминал. Она открыта с 13.09.2013 по 12.01.2014 г. и напоминает мне роман в иллюстрациях, сделанных его главным персонажем. На стенах кое-где начертаны тексты: высказывания художника о себе и своих творческих принципах – прием довольно распространенный в современной музейной практике. Иногда он даже мешает сосредоточиться на экспонируемых произведениях и побуждает более размышлять о прочитанном, чем безмолвно погружаться в созерцание. Но мне удалось на этот раз обрести взаимообогатительное равновесие между текстами и графическими листами. Возникло ощущение: ты попал в книгу с картинками и бродишь по строчкам на скромных правах любознательного читателя, наклонного к гофманическим превращениям.

Выставку можно обозначить и как миниретроспективу, поскольку на экспозиции отражены главные периоды и темы творчества Пикассо. Она размещена в одном большом зале, но поскольку в его середине мудро поставили несколько высоких стендов, образующих род угловатой башни, то посетитель движется как бы по кругу, и конец смыкается с началом: подойдя к последнему стенду, невольно переходишь к первому и при желании и необходимом досуге проделываешь всю процедуру ad infinitum… Такое круговое движение не лишено символического смысла: жизнь художника предстает циклом, освобожденным от прямолинейной монотонности. Круг – прадревний символ вечности. В данном же случае он позволяет ощутить целостное (вневременное) Я художника, бросавшее многообразные и взаимопротиворечивые стилистические проекции в бурлящий поток своей последней инкарнации. Сам Пикассо считал себя мастером, лишенным стиля. Под стилем же он понимал определенную систему формообразующих принципов, которым подчиняет себя художник в ущерб бесчисленным возможностям, скрытым в глубинах его подсознания. Именно благодаря своей несвязанности «догматическим» подходом к стилю Пикассо предстает перед нами в смущающем виде «коллегии личностей» (заимствую это выражение у Андрея Белого), каждая из которых претендует на определенную независимость от других: не только стилистическую, но и биографическую. Симптоматично, что каждый стилистический период в творчестве Пикассо был – так или иначе – ознаменован связью с новой женщиной, внешне и внутренне воплощавшей для художника смену его эстетической парадигмы. Именно у Пикассо – в отличие от многих своих собратьев по искусству, довольствовавшихся ничем не омраченным донжуанством или даже попросту развратом, – выступает момент полибиографичности в рамках одной жизни. То, что другой растянул бы на несколько инкарнаций, Пикассо, повинуясь кармической необходимости, спрессовывает в одну. То, что для Петрарки символизировалось в Лауре, а для Данте – в Беатриче, для Пикассо выстроилось в ряд женских образов, воплощавших в себе полистилистический мир его эстетических идеалов. Пикассо всей своей жизнью и творчеством иллюстрирует мысль Андрея Белого о том, что «никакое "Я" по прямой линии невыражаемо в личности, а в градации личностей, из которых каждая имеет свою "роль"». Ранее Блаватская сравнивала отдельную человеческую жизнь с «ролью», а «высшее Я» (манас) с «актером», тогда как у Белого уже в рамках одной жизни задействована целая актерская труппа, каждый член которой исполняет свою роль. В таком случае «высшее Я» выступает в качестве «режиссера». Возникает проблема гармонизации «ролей» различных «актеров» (т. е. личностей, в понимании Андрея Белого), а «не изгнание "актеров" со сцены жизни за исключением одного».

Терминология Белого в этом вопросе отличается от бердяевской. Например, в своих «Воспоминаниях о Штейнере» Белый подчеркнул в самом начале, что будет писать о Штейнере «только как о человеке; не об индивидууме, а о личности». Напротив, вечное начало в человеке Бердяев называл личностью, тогда как индивидуум был для него «категорией натуралистической, биологической, социологической». Касаюсь этой терминологической разницы бегло и в расчете на то, что мы – в рамках наших рассуждений о мифе и символе – так или иначе должны затронуть вопрос о соотношении вечного и временного в человеке, поскольку от его решения (понимания) во многом зависит и характер наших герменевтических процедур. В конце концов, выбор терминов – дело философического вкуса. Я не придаю им большого значения, но хорошо бы – во избежание логомахических недоразумений – разъяснить особенности своей терминологии. По сути, Андрей Белый и Бердяев говорят об одном и том же: о сложном («многоэтажном») составе человеческой природы, включающем в себя и высшее – чисто духовное – начало. Мне нравятся и тот, и другой варианты, но чтобы внести некоторое единство в свое словоупотребление, пока буду придерживаться в терминологии Андрея Белого.

В жизни и творчестве Пикассо, например, отчетливо просматривается наличие множества «актеров», деятельность которых тем не менее контролируется невидимым «режиссером» – подлинным Я, – стоящим над миром своих проекций. Над первым стендом, на котором представлена ранняя графика художника, помещен любопытный текст высказывания Пикассо, позволяющий предположить наличие определенного «сценария», согласно которому мастер – казалось бы, со спонтанной иррациональностью – менял амплуа своих «актеров». Пикассо признается, что «голубой» и «розовый» периоды своего творчества он конципировал таким образом, чтобы, завоевав признание в качестве неоспоримого профессионала, далее позволить себе самые рискованные эксперименты. Возможно, Пикассо несколько преувеличил степень расчетливой осознанности смен своих эстетических парадигм, но и полностью игнорировать наличие «шахматных» ходов в его творчестве не представляется возможным. Известным преимуществом Пикассо – в данном отношении – является то, что он не обременял себя ни религиозными, ни метафизическими, ни тем более теософическими понятиями и представлениями, а действовал, исходя только из развитого в непрерывном творческом процессе интуитивного сознания своего высшего Я.

Для выражения этого непреходящего Я, т. е. самоощущаемой сущности собственного индивидуума, и следуя при этом не теориям, а верному художественному инстинкту, Пикассо обратился к мифическому образу Минотавра. Поскольку только «сочетанием несочетаемого» можно выразить невидимые, но доступные для самонаблюдения реальности, кроющиеся в глубинах человеческого существа, то вполне неизбежно творческое сознание порождает мифические имагинации, восходящие ко вневременному архетипу. С позиции метафизического синтетизма бросается в глаза, как сама логика, скрыто действующая в смене форм и видов символизации, привела в XX веке к новой интерпретации – традиционного для европейского искусства – мифологического репертуара.


Некто в черном: Так, так…

Автор: Хочешь сказать, что меня опять куда-то в сторону заносит…

Некто в черном (со вздохом):… На Крите летом дождей не бывает.

Пирлипат: Хочу на Крит.

Минотавр (внезапно появляясь в окне): коакс коакс…


Хорошо. Возвращаюсь к описанию выставки. Совершая круговое движение по залу, подходишь к зениту: духовному средоточию всей экспозиции. Тема трех стендов: «Minotaurus und andere mythische Gestalten» («Минотавр и другие мифические образы»). Не знаю, было ли это сознательно задумано устроителями или получилось без особого умысла, но у реципиента невольно складывается впечатление, что мифологический раздел образует средоточие, кульминационный пункт всей выставки. Смысловое движение идет по нарастающей, проходит через не лишенный сентиментальности мир клоунов и акробатов, приводит к портретам (по преимуществу женским) в разной степени деформации. К портретам примыкает стенд с натюрмортами, которые сам Пикассо без ложной скромности сравнивал с евангельскими притчами (на выставке это подкреплено соответствующей цитатой). Динамика продвижения по выставке сменяется контемплятивной статикой. Замираешь в присутствии мифических образов, затем следует нисхождение в мир человеческих страстей (в том числе и социально-политических, о чем свидетельствует раздел «Der engagierte Kunstler» («Ангажированный художник»). Наконец, несколько утомленное сознание поставлено перед проблемой интерпретации старых мастеров (Кранах, Рембрандт, Гойя) и ее решением, данным Пикассо. Опустясь таким образом к надиру, можно, посидев на скамейке, начать круговое движение сначала, пока не придет время выпить кофе в музейной ресторации. Но зенит не выходит из памяти и за кофе, кстати, весьма умеренного качества.

Зенитом выставочного зенита, точкой, в которую сходятся все смысловые линии творчества Пикассо, является для меня «Минотавромахия» («La minotauromachie») – крупноформатный офорт (49,8 × 69,3), выполненный с применением гратуара в 1935 году. В большинстве выставленные графические листы принадлежат Гравюрному кабинету (Kupferstichkabinett), размещенному в здании Картинной галереи, данный же экземпляр получен от расположенной по соседству Национальной галереи. Очевидно, что другой обладатель еще одного экземпляра – Museum Berggruen в Шарлоттенбурге – не пожелал расстаться со своим сокровищем. Именно в этом собрании я и увидел в первый раз (репродукции в книгах и альбомах не в счет) этот офорт, потрясающий сознание реципиента (имею в виду себя) по своему глубинному смыслу и блеску виртуозного выполнения. «Минотавромахия» относится к числу редких в творчестве Пикассо произведений, исполненных без утомительной поспешности. Конечно, стремительный темп, в котором работал художник, имел свои основания. Захваченный гераклитианским, кипящим потоком своего воображения, он едва успевал фиксировать предносившиеся ему образы, предоставляя последующим поколениям заняться более основательным развитием намеченных им форм и тем. Данный Пикассо шанс сохранить в искусстве принцип образности, не погрешив против основ современного сознания, не был использован. Творчество Пикассо знаменует не столько начало нового этапа в развитии европейского искусства, сколько звучит какофонически сумбурным реквиемом по классическому модерну, хотя в «Минотавромахии» легко обнаружить многообещающие задатки для будущего в той степени, в которой будет возможно возрождение мифа, иными словами, достижение ступени имагинативного сознания, способного воспринимать в глубинах души образы, символизирующие духовные реальности.

Драматургия выставки позволяет сопережить сложный путь Пикассо к обретению мифа и затем последующий откат с достигнутой им высоты. Как известно, образ Минотавра стал для него проекцией собственного Я. Оказалось, что только на уровне мифа возможно постижение своей собственной сущности, поднятое до уровня художественной имагинации и более реально раскрывающее невидимое ядро личности, чем десятки высказываний о ней. Но интерпретация реципиентом образа Минотавра на данной гравюре в качестве alter ego Пикассо не есть нечто первичное. Она принимается в расчет только в результате знакомства с соответствующей литературой или, по меньшей мере, с выставочной экспликацией. Мне же хотелось бы подчеркнуть эффект непосредственного воздействия данной гравюры на сознание.


Пабло Пикассо.

Минотавромахия.

1935.

Гравюрный кабинет государственных музеев в Берлине


На первой ступени восприятия глаз необремененно и непредвзято наслаждается изощренными пересечениями черных штрихов, образующих сложную ткань, наброшенную на бездонную плоскость белого листа. Я бы мог сравнить в этом отношении «Минотавромахию» только с дюреровской «Меланхолией». Обе гравюры представляют собой непревзойденные вершины в истории европейского искусства и дают пищу для самых многоученых и многосмысленных интерпретаций. Но еще большее значение для меня имеет, говоря в духе В. В., их невербализуемая художественность. Оба листа зачаровывают своим черно-белым звучанием.

Что же происходит дальше? Многое зависит от того, как реципиент поступит с полученным впечатлением, восшедшим на ступень переживания, пускающего корни в глубины подсознания. Одно дело, если человек пробежался по выставке, постоял по мере своей выносливости перед тем или иным произведением (в данном случае перед «Минотавромахией»), отдал должное виртуозному мастерству Пикассо, испытал удовольствие или даже наслаждение (чему немало мешает окружающая толкучка) и потом вернулся в круг своих повседневных забот, другое дело (беру для примера только крайности, опуская множество допустимых вариантов), если работа над полученным впечатлением продолжается дальше (разумею случай чисто приватной герменевтики «в-себе» и «для-себя», т. е. не преследующей никаких утилитарных, в том числе и научно-академических, целей), тогда такой приватный реципиент либо – в благоприятное время внешнего и внутреннего покоя – довольствуется сокровищами своей памяти и вызывает с ее помощью образ «Минотавромахии», либо покупает репродукцию и вешает ее в своем кабинете или библиотеке, если таковая имеется, словом, в любимом и удобном для созерцания уголке своего обиталища. Если там уже висела дюреровская «Меланхолия», то реципиент получает возможность сравнить воздействие обеих гравюр на его сознание в течение довольно долгого времени. В сравнении с медитативно и успокоительно настраивающей «Меланхолией», «Минотавромахия»– при всех своих достоинствах – несомненно, вносит в домашнюю атмосферу иррациональное беспокойство…


такс такс…


Достигнув этой ступени, реципиент неизбежно сталкивается с проблемой интерпретации образа, стоящего почти на равной ступени с «Меланхолией» по своей художественности, но побуждающего разобраться в смысловом различии между этими двумя шедеврами. Они выводят сознание из круга повседневных переживаний и помогают ощутить реальность метафизического измерения бытия, но делают это по-разному. И Дюрер, и Пикассо пользуются основным принципом художественной символизации как сочетания несочетаемого в его различных модификациях. Оба вводят в трехмерно изображаемое пространство и синтезируют предметы и существа в сочетаниях, немыслимых в земной действительности. Обе композиции прочитываются справа налево. В правом углу своей гравюры Дюрер изобразил крылатую фигуру Меланхолии, Пикассо – Минотавра. Меланхолия сидит в спокойной задумчивости, устремив взгляд в фаустовскую бесконечность. Минотавр дерзко врывается в человеческий мир и подчиняет его своей воле. В обеих фигурах сочетаются несочетаемые элементы, но соединение человеческого тела с птичьими крыльями не производит такого мощного эффекта остранения, как это являет сочетание огромной бычьей головы с человеческим телом. Пикассо показал таинственное вторжение архаического мифа в современное сознание, тогда как Дюрер оставляет его в границах, закономерных для нашего исторического возраста.

Я уже неоднократно в ходе переписки ссылался на Юнга, отметившего сходство между снами, фантазиями и видениями современных людей и архаической символикой. Особую значимость для Юнга представлял тот неоспоримый для него факт, что подобные сновидения посещали людей, не имевших ни малейшего представления о древних мифах и алхимических ритуалах трансформации. Как же дело обстояло с Пикассо? В чем секрет мифической убедительности его Минотавра? На основании каких принципов он синтезировал данное сочетание несочетаемого? Я бы назвал такой род синтеза двойным. С одной стороны, Пикассо был хорошо знаком с античной мифологией, так что неудивительно возникновение в его творчестве архаического образа Минотавра. С другой, в согласии с воззрениями Юнга, столь же несомненны визионерские источники всей минотаврической серии, обретаемые в подсознании самого художника, независимо от его эрудиции.

Что же побудило Пикассо воскресить миф о Минотавре в собственной редакции, во многом радикально отличающейся от античной традиции, в основном адекватно усвоенной западноевропейскими художниками? При такой постановке вопроса реципиент неизбежно переходит из сферы собственных эстетических переживаний в мир, сконструированный искусствоведческими методами. С точки зрения метафизического синтетиста, представляется симптоматичным обращение Пикассо к мифу о Минотавре в связи с его недолгим сближением с кругом французских сюрреалистов. Сюрреализм я рассматриваю не только как одно из хронологически очерченных течений в искусстве классического модерна, но и как метаморфозу метафизического архетипа, лежащего в основании многочисленных вариантов сочетания несочетаемого в символизме. Так что и в этом случае можно говорить о двойном синтезе исторических и вневременных начал в творческом акте. Общение с сюрреалистами окружило Пикассо атмосферой, благоприятной для создания собственного мифа. Сюрреализм сыграл роль катализатора, вызвавшего к жизни и оформившего смутные движения в подсознании художника, ранее равнодушного к мифологической тематике в ее традиционном варианте. При всем том смысл, вкладываемый Пикассо в образ Минотавра, отличался от его интерпретации тогдашними сюрреалистами.


Пабло Пикассо.

Макет обложки журнала «Минотавр».

1933.

Музей современного искусства.

Нью-Йорк


В 1933 году мастер выполнил макет для обложки журнала «Минотавр», просуществовавшего до 1939 года. Издавали его Эжен Териад (ушедший из редакции «Минотавра» в 1936 г.) и Альберт Скира. Журнал открывал двери художникам всех направлений, но преобладали в нем сюрреалисты, идейные вдохновители нового издания. Название «Минотавр» зародилось именно в этом кругу или, как полагают, по инициативе Андре Массона (Andre Masson), или оно, вероятно, спонтанно всплыло в среде сюрреалистов, возглавляемых наклонным к мифологическим, оккультным и алхимическим темам Андре Бретоном. Для цели, преследуемой в моем письме, это не существенно. Проект обложки, предложенный Пикассо, еще мало говорит о последующем развитии этого образа в его собственном творчестве. Макет исполнен в коллажной технике и дадаистическом духе с применением самых различных материалов, не отличающихся прямым отношением к теме. Пиксассо использовал серебряную фольгу, картон, куски обоев и т. д. и т. п. Художник придавал особое значение кнопкам, которыми было прикреплено к макету несколько листиков от шляпки его жены Ольги, к тому моменту уже скрытно замененной им Марией-Терезой Вальтер. Сама ситуация любовного треугольника, порождавшего большие радости и не менее большие скорби, впоследствии в немалой степени способствовала самоидентификации Пикассо с загадочным синтезом быка и человека, ритуально пожиравшего афинских девушек.

Центральный образ самого Минотавра на обложке нельзя считать мифологически насыщенным, а скорее легкомысленно карикатурным. Мифическое существо, наводившее ужас на критян (и не только на них, а и на каждого в той или иной степени ощущающего себя находящимся в экзистенциальном Лабиринте), изображено с довольно добродушным выражением бычьей морды. В правой руке Минотавр держит короткий меч, но сам жест не производит угрожающего впечатления.

Незадолго до выпуска первого номера журнала с этой обложкой Пикассо приступил к созданию серии из одиннадцати гравюр и уже более основательным образом разработал минотаврианскую мифологию в приватном варианте. Затем последовала серия «Слепой Минотавр», в которой еще более ясно проступает принципиально новый подход к древнему мифу. Своей кульминации этот процесс достиг в «Минотавромахии», созданной в 1935 году. Это время художник считал чуть ли не самым тяжелым периодом в своей личной жизни, равно удручала его и политическая ситуация, сложившаяся к тому времени на европейском континенте. В 1936 году Пикассо создал еще ряд работ, в которых представил Минотавра с человекоподобным лицом, оставив от бычьей атрибутики только рога, но тем – вольно или невольно – придал мифическому существу черты, сближающие его с традиционными для европейской иконографии образами рогатых чертей. Сам Пикассо не питал отвращения к подобным ассоциациям и принимал их с легким сердцем. Однажды Эренбург в разговоре с Пикассо назвал его в шутку чертом, и художник с удовольствием потом многократно повторял по-русски: «я черт».

Все это побочные замечания, чтобы бегло – и без претензий на более или менее исчерпывающую, хотя и заманчивую, полноту – обрисовать контуры и грани биографически-творческого контекста «Минотавромахии», а затем постараться забыть о них, поставив в средоточие собственного эпистолярного внимания рассмотрение самой гравюры в акте непредвзятого созерцания и последующую чисто приватно-экзистенциальную герменевтическую процедуру, к соучастию в которой я приглашаю и вас, дорогие собеседники. Если на первой ступени, как было отмечено выше, реципиент наслаждается игрой черно-белых ритмов, вовлекающих его в пространство гравюры без того, чтобы предаться интерпретации изображенной на ней сцены, то постепенно он начинает ощущать смутную тревогу, не изгоняющую состояние эстетического наслаждения, но даже его усиливающую. Начинается герменевтическая процедура. Прежде всего надо попытаться осознать смысл всей композиции: расшифровать ее иероглифы. Насколько просто отдаться первому впечатлению, настолько сложно совершить акт эстетической редукции: оставить в стороне все возникающие ассоциации: визуальные и вербальные. Если мы встречаем подлинное произведение искусства (в особенности в первый раз), то оно мощно вовлекает нас в свою сферу, не оставляя времени для рефлексии. В известном смысле такое состояние является критерием художественности. Напротив, редукция (отстранение ассоциаций и прочтений) во многом является чем-то искусственным, но и неизбежным, если представить себе – в данном случае гравюру Пикассо – как сумму чистых восприятий, еще не вплетенных в сложную сеть культурологических контекстов…


Некто в черном: И чего, ты, брат, пыхтишь… антиномии разводишь… смотри на вещи просто… раз-два и готово… минотавр… минотавр… какой он минотавр, просто мужик с бычьей головой… ноги короткие, мускулистые… поднял лапу кверху…

Автор: Не лапу, а руку…

Некто в черном: Ну, какая тебе разница… а, вот, полуголая девица на лошади… то ли в обмороке, то ли что-то похуже случилось…

…перед лошадью другая девица… не такая нервная… прилично одетая… в правой ручке букетик, в левой – свечечка… путь освещает твоему минотавру; за ней бородатый тип с вывернутой головой деру дает по лестнице… я бы, впрочем, тоже дал…

…за ним – стенка, в стенке окошко, в окошке две девы с голубками… смотрят на все спокойно… и ты успокойся…

Автор (ствердостью в голосе): Сгинь!

(Некто в черном исчезает)


Гюстав Моро.

Афиняне в лабиринте Минотавра.

1855.

Муниципальный музей.

Бург-ан-Брес


чушь какая-то… заспать и забыть…

полночь

коакс… коакс


(17.01.14)


Смысл «Минотавромахии» несколько проясняется, если сопоставить ее с картиной Гюстава Моро «Афиняне в лабиринте Минотавра». Между обоими произведениями существует какое-то – непреднамеренно возникшее и «случайно» обнаруживаемое в ходе «эстетического путешествия» – взаимодополнительное и взаимопоясняющее сродство, хотя Моро следовал древнегреческой традиции, а Пикассо создал свой собственный – трудно вербализуемый, но ясно переживаемый в своей значимости – миф о явлении Минотавра перед людьми, в основном с доброжелательным пониманием отнесясь к быкоголовому чудищу. Гюстав Моро, напротив, изобразил один из сумрачных коридоров критского лабиринта, в котором афинские юноши и девушки ожидают своей верной гибели. Общим же моментом является отказ обоих художников от изображения Тесея[10], знаменующий радикальный разрыв с традицией и возникновение приватной мифологии.


Гюстав Моро.

Афиняне, отданные Минотавру в критском Лабиринте.

1852.

Частное собрание.

Париж


Картина Постава Моро была написана в 1854 году по заказу генерала Гранде, экспонировалась на парижской Всемирной выставке в 1855 г. и находится теперь в музее небольшого городка Бург-ан-Брес (Bourg-en-Bresse), расположенного в 70 км от Лиона. Имеется еще один уменьшенный вариант (32 × 56), а также прекрасный рисунок, выполненный акварелью и гуашью. Все три работы воспроизведены в монографии Пьера-Луи Матье. Картинки очень маленького формата. Есть репродукция главного варианта картины в тексте, но, к сожалению, лишь черно-белая. В Интернете нашел цветное воспроизведение «Афинян», но там указано другое местонахождение картины: Художественный институт в Чикаго. Возможно, это второй вариант. Однако сейчас не время и не место выяснять все эти подробности. Пишу о них походя, делая отметку и для самого себя. Уже более трех лет занимаюсь с увлечением Моро, но как-то не обращал внимания на его интерпретацию таинственного мифа. Теперь, «дав кругаля через Яву с Суматрой», благодаря изучению «Минотавромахии» вполне оценил это малоизвестное произведение «парижского отшельника», тогда, впрочем, еще молодого – 28-летнего – человека с неизвестным будущим и только бредущего на ощупь к своему прижизненному музею.

Прежде всего поражает та смелость, с которой Гюстав Моро порвал с устоявшейся иконографической традицией для того, чтобы выявить экзистенциально значимый аспект мифа. Сам замысел картины – независимо от степени его художественного воплощения – позволяет ощутить стоящую за ним имагинацию, отражающую в образе сложнейшие процессы в глубинах подсознания Моро, соприкасавшихся с миром мифических архетипов. С древнейших времен, точнее говоря, с эпохи древнегреческой архаики, еще точнее, с VII в. до Р. Х., от которого остались первые сохранившиеся до наших дней изображения критского мифа, доминировал образ победоносного Тесея, убивающего и уже поразившего насмерть Минотавра. На краснофигурном килике, хранящемся в Археологическом музее во Флоренции и датируемом началом V в. до Р. Х. (ок. 480 г.), Тесей, схватив Минотавра за правый рог, пронзил мечом шею чудовища, из которой хлещут потоки крови. Судя по динамике конвульсивных жестов Минотавра, в нем сохранялись какие-то остатки жизни, иными словами, художник изобразил момент умирания быкочеловека. На другом килике, относящемся уже к концу V в. до Р. Х. (ок. 420 г.), Тесей вытаскивает за ухо уже убитого Минотавра, видна только бычья голова и беспомощно свисающие руки. Рядом с Тесеем стоит Афина Паллада. (Оба рисунка воспроизведены во втором томе «Мифов народов мира».) Не буду теперь перечислять все вариации на данную тему, данные в искусстве древних греков, этрусков и римлян. Сама по себе это увлекательная тема, но для цели данного письма вполне достаточно двух приведенных примеров, чтобы только отметить основное в сложившейся иконографии мифа: акцент ставится на победе Тесея и поражении Минотавра. В таком виде традиция просуществовала и до первой половины XIX века. Назову только несколько произведений, которые мог видеть и Гюстав Моро, тогда легче оценить степень новизны и экзистенциальности его интерпретации древнего мифа.

В феврале 2012 г. я ездил в Страсбург, чтобы посетить выставку «Европа призраков, или завороженность оккультным, 1750–1950». Она вписывается в целый ряд выставок последнего времени, посвященных оккультным и эзотерически-символическим темам в европейском искусстве. Ей предшествовала выставка «Следы духовного», которую я многократно посещал в Мюнхене. Тут я сумел кое-что (хотя бы эскизно) написать вам, дорогие собеседники, надеясь пробудить интерес к подобной тематике в рамках нашего Триалога. На страсбургскую же экспозицию – при всем желании – не хватило ни времени, ни сил, о чем сожалею, поскольку теперь многое забывается, хотя на помощь готов прийти прекрасно изданный каталог. К моей радости, одно из последних писем В. В. позволяет надеяться, что беседы о мифе и символе органически приведут нас к истокам духовной жизни, скрытым от повседневного сознания. Если представится возможность, то в давно вынашиваемом письме о выставке Hilma af Klint можно будет коснуться и страсбургских впечатлений. Теперь же завел речь о Страсбурге только для того, чтобы упомянуть о затронувшей мое воображение картине Шарля-Эдуарда Шеза (Charles-Edouard Chaise) в страсбургском Музее изящных искусств (Musée des Beaux-Arts). На сравнительно большого формата полотне изображен Тесей, победоносно попирающий ногой тело мертвого Минотавра. Вокруг героя ритмично расположены группы ликующих афинян, освобожденных героем от гибели. Вся композиция по своему гармоническому и уравновешенному построению напоминает более всего Пуссена, не говоря уже о том, что пейзаж на отдаленном фоне просто кажется написанным пуссеновской кистью и, возможно, даже являет собой вдумчиво переработанную «цитату».

Не буду преувеличивать художественные достоинства картины Шеза, но тогда во время беглого пробега по залам с второстепенными полотнами она поразила меня сюрреалистически убедительным изображением сраженного быкоголового чудища. Для памяти я сделал отметку в записной книжке, так сказать, на всякий случай, и вот теперь этот предполагаемый случай таки представился. Лучшего контраста к картине Гюстава Моро трудно придумать. Поскольку имя художника я потом начисто забыл, да и тогда не старался запомнить, отнеся самого мастера к скромному разряду живописцев, именами которых не стоит обременять и без того перегруженную музейную память, то принялся разыскивать давно заброшенную и затерянную записную книжку. Поиски не принесли желанного результата. Возникло досадное чувство неиспользованной возможности оттенить – ссылкой на полузабытое страсбургское полотно – экзистенциально насыщенную новизну картины Моро, пока однажды за кофе неожиданно не вспомнилось, в каких завалах можно найти искомую запись… (Пишу об этих мелочах только потому, что они наглядно показывают запутанный ход всей герменевтической процедуры и, как мне кажется, через такие мелочи просвечивает нечто от «идеи», лежащей в основе индивидуального эстетического опыта.)


Шарль-Эдуард Шез.

Тесей, победитель Минотавра.

Ок.1791.

Музей изящных искусств. Страсбург


Далее все пошло как по маслу. В записной книжке было отмечено и имя художника, и название заинтересовавшей меня картины. В моем любимом справочнике «Lexikon der Kunst» о Шезе не упоминается. Умалчивает о нем и другой толстенный лексикон с биографическими справками о почти двух тысячах живописцев. Лишь Википедия дает весьма скупую информацию о малоизвестном мастере. Он родился в Париже в 1759 году и скончался в 1798-м в Фонтенбло. Отец был живописцем и торговцем картинами. Учился Шез у второстепенных и ныне забытых мастеров. Годы ученичества совпали с расцветом неоклассицизма, сформировавшего вкусы Шеза. О его дальнейшей жизни, проходившей в период тяжелых революционных потрясений, почти ничего не известно. Картины Шарля-Эдуарда Шеза имеются, согласно Википедии, только в трех французских музеях (Нанси, Реймса и Страсбурга). Причисление страсбургской картины к авторству Шеза – дело недавнее. Данная атрибуция была предложена только в 2007 году в статье Доминика Жако (Dominique Jacquot), опубликованной в «La Revue du Louvre et des musées de France».

Пожалуй, этих кратких сведений достаточно, да и они, возможно, лишние. Даже если кто-то оспорит вновь атрибуцию, данную Жако (главным хранителем Страсбургского музея), основным для меня остается непосредственное впечатление, которое оставляет картина. Хочется сравнить ее – уже в пространстве воображаемого музея – с «Афинянами» Моро и «Минотавромахией» Пикассо. У Моро представлен момент жуткого приближения Минотавра из глубин лабиринта к обреченным на смерть афинянам. Минотавр Пикассо вторгается в мир людей с моря. У Шеза – в согласии с традицией – изображен Тесей-победитель. Своим ростом он раза в полтора превышает фигуры не только избежавших гибели афинских юношей и девушек, но и самого Минотавра. К ногам Тесея припадает Ариадна (так кажется), по своим размерам производящая впечатление маленькой девочки-подростка. Художник желал такими преувеличенными размерами подчеркнуть мощь античного героя и сделать тем самым понятным его победу над чудовищем. В то же время они (размеры) привносят какой-то «сюрреалистический» элемент в спокойно уравновешенную композицию, созданную по канонам классицизма, окрашенного пуссеновским влиянием. Не без сюрреалистического оттенка смотрится и тело Минотавра, бездыханно распростертого на каменном полу критского лабиринта. Оно по размерам приближается к фигуре Тесея, но отличается грубым, так сказать, плебейским характером. С жутковатой убедительностью написана бычья голова Минотавра с высунутым в агонии языком. Шезу удалось миновать соблазн ее реалистической трактовки и, не погрешив против анималистической достоверности, придать ей вид, пробуждающий какой-то тошнотворный эффект.

Шез хотел держаться в рамках иконографической традиции, восходящей к античности и отдающей предпочтение образу Тесея, уже вышедшего победителем из борьбы с Минотавром. Учитывая исторический контекст, в котором была написана эта картина, в ней можно усмотреть и определенную «просветительскую» тенденцию: триумф светлого и героического разума над тьмой чудовищных предрассудков. Если же Шез был роялистом (ничего не знаю о его убеждениях), то следовало бы истолковать всю сцену как визуализированную мечту о желаемой победе монархии над революцией. Образ Тесея подчеркнуто аристократичен, тогда как Минотавр, попираемый ногой героя, явно напоминает мятежного плебея. Картина была написана около 1791 года, когда еще внешне сохранялась монархическая форма правления, окончательно ликвидированная в 1792 г. Политический подтекст картины допускает разные интерпретации (гипотетические домыслы). По существу, иконография битвы Тесея с Минотавром несет на себе отблеск борьбы олимпийских богов с хтоническими титанами и не имеет ничего общего с идеалами Просвещения XVIII века, но нельзя отрицать тот факт, что миф о Минотавре уже в эллинистический период использовался для выражения определенных мировоззренческих и даже политических идей. После распада державы Александра Македонского изображениям Тесея, победителя Минотавра, придавалось аллегорическое значение. Они должны были восприниматься как аллегории мощи того или иного эллинистического царя. Одна из таких статуэток малого размера, но большой пластической экспрессии хранится в берлинском Старом музее (Altes Museum).

Триумфалистический мотив полностью отсутствует на картине Гюстава Моро. К ней приложима эстетическая категория жуткого. В этом заключается принципиальная новизна его интерпретации прадревнего мифа, тогда как большинство художников XIX века предпочитали изображать сам момент схватки, когда стала несомненной победа Тесея. Типичным примером такого подхода является статуя Жюля Этьенна Раме (1796–1852), установленная в Люксембургском саду в 1826 году. Явно, что Моро ее видел, но сознательно отошел от традиционного мотива. Тесей замахивается дубиной на поверженного, но еще живого Минотавра, одной рукой опирающегося о землю, а другой – пытающегося предотвратить смертельный удар. Скульптурная группа отличается повышенной динамикой в отличие от полной созерцательного покоя фигуры Тесея работы Антонио Кановы, когда герой, опираясь левой рукой на огромную дубину, философически спокойно рассматривает труп критского чудища…

…все пошло-поехало в сторону классицизма…


(25.01.14)


…не дожидаясь вмешательства насмешливой тени, приоткрою завесу над запутанным ходом ассоциаций, вовлекающих в лабиринт «Воображаемого музея»; сознаю: возможны старческие повторения…

исходный пункт всех рассуждений в данном письме: выставка Пикассо: «Минотавромахия»…


…Некто в черном тяжко вздохнул, но ничего не сказал…


созерцание которой положило начало кристаллизации в герменевтическом сознании музейно-трансцендентальной структуры, имеющей для меня экзистенциальный смысл. Она образовалась (точнее, продолжает образовываться) на основе нескольких «случайных» эстетических переживаний. Первые два из них носили подготовительный характер и не заставляли предполагать их дальнейшее применение: что-то вроде заготовок, набросков неизвестного назначения. Первое переживание: страсбургская картина, оживившая в душе интерес к образу Минотавра (в латентном состоянии, однако, в ней с детства присутствующий; о своем раннем увлечении античной мифологией я уже писал, чтобы отметить условия для стяжания анамнестического опыта в конкретном, в известном смысле, предестинированном виде). В том же 2012 году, возвращаясь в гостиницу после долгого пребывания в музее Гюстава Моро, решил пройтись по Люксембургскому саду, побывать в котором – несмотря на сравнительно частые посещения Парижа – никогда не хватало времени. Там-то я и натолкнулся на скульптурную группу работы Раме, мог бы пройти равнодушно мимо, но поразился ее динамике и возможности созерцать ее в сюрреалистических ракурсах, сделал несколько снимков про запас. И все же где-то в глубинах сознания началась работа осмысления типа сочетания несочетаемого, данного в мифическом образе Минотавра. Третье переживание связано с недавним посещением графики Пикассо, что и послужило непосредственным поводом заняться сочинением данной эпистолы. Все три встречи с Минотавром носили, так сказать, случайный, непреднамеренный характер. Вышеупомянутые художественные образы не были целью моих «эстетических путешествий» и возникали на обочине проезжей дороги (в первом случае целью было посещение «оккультной выставки» в Страсбурге; во втором – вообще никакой цели не было, просто возвращался в гостиницу приятным путем; в третьем случае появилось немного свободного времени и захотелось посмотреть выставку Пикассо за два дня до ее закрытия). Однако эти «случайно» полученные впечатления постепенно стали складываться в определенную структуру, на основе которой возникла потребность уже во вполне сознательном и целенаправленном осмыслении сочетания несочетаемого в мифическом образе Минотавра. С одной стороны, видно, как шел процесс транслирования мифологической традиции с сохранением в той или иной степени иконографического канона, выработанного еще в эпоху архаики. Традицию модифицировали в различных контекстах, но все же в неизменном соотношении с исходным мифом. Гравюра Пикассо являет пример другой тенденции, когда художник творит свой собственный приватный миф. Что это показывает? Вероятно то, что существует архетип в метафизической сфере, способный к самым различным и даже противоречивым модификациям, но это и делает убедительным сам тип сочетания несочетаемых элементов в образе Минотавра. По шкале, предложенной метафизическим синтетизмом, мы имеем дело с первым астрально-оккультным типом символизации, но затем проходящим по другим ступеням: вплоть до сюрреалистического (вспомним, что образ Минотавра имел большое значения для сюрреалистов).

В идеале прохождение по этим ступеням должно было бы (когда, неизвестно) привести к метафизическому синтезу, способному не только пассивно использовать образы древней традиции или вырывать их из мифологического контекста, но создавать произведения, основанные на реальном опыте восхождения сознания в духовный мир. Сумрачной альтернативой такому пути является окончательная аннигиляция культуры в черной дыре материалистической цивилизации или, говоря словами В. В., ее Апокалипсис. Однако поскольку сфера архетипов находится за чертой «мира сего», то всегда остается надежда на созерцательное общение с ними, вопреки всем катастрофическим контекстам, в которых протекает наша эмпирическая жизнь.


(19.02.14)


…число поставил, но ничего написать не удалось; охвачен сомнениями: послать нацарапанный текст в виде фрагмента или набраться терпения и довести дело до конца, теряющегося в труднообозримой дали, поскольку в последнее время меня стали осаждать минотавры со всех сторон и в разных видах, предлагая и о них сказать словечко…


(21.02.14)


Оказалось, что немало минотавров обитает и в берлинских пространствах. На днях сходил в Altes Museum, хотел отснять для себя и вас изображение Тесея, элегантным и метким ударом поражающего быкоголовое чудище на краснофигурной амфоре (ок. 460 г. до Р. Х.): как назло, амфору унесли для каких-то музейных надобностей, оставив в витрине соответствующую служебную бумажку; впрочем, грех жаловаться, в музее набирается и без аттической амфоры достаточно материала для изучающего минотаврианскую иконографию; еще в январе – для очистки совести (не все же довольствоваться репродукциями) – я решил наведаться в давно мной не посещаемый Altes Museum с его богатым собранием античной керамики, предполагая встретить в музейном лабиринте хотя бы одного Минотавра. Оказалось же, что их там несколько и прелюбопытных; никаких угрожающих воплей не испускают, тихо сидят в застекленных витринах. Фотоаппарата я тогда не захватил, о чем горько пожалел; теперь пришел экипированным надлежащим образом, но Минотавра и след простыл… пошел ловить других в музейном лабиринте; в маленькой комнатке обнаружил золотую пластинку, вероятно, с самым древним (из сохранившихся до наших дней) изображением завершающего момента в битве Тесея с критским чудищем…

…чувствую: надо остановиться – теплый, предвесенний ветер явно заносит меня на Крит, иными словами, возвращает к истокам; само по себе это неплохо, но возникает опасность далеко уклониться от первоначального замысла… потеряться в лабиринте музейных ассоциаций… пожалуй, поставлю теперь точку, кроме того, велик соблазн возобновить триаложные беседы хотя бы присылкой вам этого фрагмента.

(Продолжение следует)

С дружескими чувствами и наилучшими пожеланиями

Ваш виртуальный собеседник В. И.


303. В. Иванов

(26.02–07.03.14)


Дорогие друзья,

отправив вам фрагмент письма о гравюре Пикассо, я решил дать себе некоторую передышку и воздержаться от дальнейшего ныряния в бурлящий поток минотаврических образов. Подобную ситуацию, грозящую увлечь меня в плавание по мифическим просторам с непредсказуемым результатом, мне пришлось пережить во время работы над эпистолярным этюдом о «Юпитере и Семеле». Однако может ли экзистенциально окрашенная герменевтическая процедура протекать иначе? При академическом подходе к истории искусства она тоже имеет место в исследовательском сознании, только выносится за скобки (ее нередко непрошенные порождения «прячутся в стол» и только иногда – за чашкой кофе – стыдливо или в припадке дьявольской гордыни демонстрируются молчаливым друзьям). В любом случае поток ассоциаций подвергается строгому контролю. Его направляют по заранее намеченному маршруту, заботливо предохраняя ученого от беспрокого блуждания по мифологическим лабиринтам. Но – приватным образом – небезынтересно проследить герменевтические процессы, протекающие в душевных глубинах и ведущие к образованию собственного «Воображаемого музея», в котором произведения искусства предстают в виде сложных взаимодействующих структур, синтезирующих элементы, несочетаемые в пределах эмпирически данного мира. Такие процессы, однако, имеют не только субъективное значение, через них возможен прогляд в метафизически обусловленные связи и соотношения в истории искусства. Созерцательное переживание современной гравюры может спонтанно пробудить мифологический анамнесис. Рисунок на аттической амфоре дает повод обладателю «Воображаемого музея» острее почувствовать эстетические проблемы начала третьего тысячелетия.


Некто в черном (с необычной для него вежливостью): Ты, кажется, начал о передышке…


Да, передышка необходима, но, тем не менее, продолжение следует. Пока же хочу рассказать вам о ретроспективе Гётца (Karl Otto Gotz) в Новой национальной галерее (NNG). Посещение ее стало для меня приятной неожиданностью. Такая деталь сугубо частного характера не заслуживала бы даже упоминания, но в письме, предназначенном для прочтения собеседниками, сочувственно сопереживающими перипетии «эстетических путешествий» друг друга, полагаю, она будет не лишней, поскольку симптоматически характеризует исходную точку для последующего проведения герменевтической процедуры. Одно дело, если отправляешься на выставку, хотя бы в малой степени представляя себе, что тебя там ожидает, или попадаешь на нее без такой внутренней подготовки и должен быстро сориентироваться в новой и порой неожиданной музейной обстановке, требующей незамедлительной коррекции своей эстетической оптики.

Приведу варианты реакции, влекущей за собой быстрое решение в подобных ситуациях: «И зачем я сюда пришел?» – «Не имеет смысла терять время» – «Стоит все же разобраться» – «Пригодится для подогрева триаложной дискуссии» – «Может, я чего-то не понял (переоценил? недооценил? попал впросак?) – «Великолепно, наконец, я нашел свой идеал. Еще не все потеряно» и т. д. В любом случае «неожиданные» выставки являются поводом испытать свою способность к вынесению эстетического суждения, пригодность выработанных вкусовых критериев и, наконец, задуматься о полноте (или, наоборот, досадной ущербности) – выработанного в десятилетиях хождений по мировым музеям – представления о развитии изобразительного искусства. Вопрошания подобного рода сразу же возникли при посещении ретроспективы Гётца. Заглянул я на эту выставку, можно сказать, «случайно» (в таких «случайностях» и обнаруживает себя наша судьба, ускользающая от рациональных мотивировок), после посещения картинной галереи, расположенной, как вы помните, рядом с NNG, и тем самым уже почти полностью исчерпавшим запас сил, необходимых для концентрированного созерцания живописи (обстоятельство, немаловажное для реципиента и могущее сильно повлиять на первые впечатления и соответствующие оценки увиденных в первый раз произведений).


Ретроспектива Карла Отто Гётца в Новой национальной галерее

13.12. 2013 -02.03.2014.

Берлин


Многого я не ожидал, поскольку уже давно этот музей меня ничем особенно не радовал, и захотелось заглянуть в ютящийся там книжный киоск. У входа в галерею висел умеренных размеров непритязательный плакат с именем Гётца. Оно мне ничего не сказало: ни хорошего, ни плохого. Соответственно, следовало ожидать очередного набора артефактов и вымученно изобретательных комбинаций всяческих отбросов. Материала такого рода у меня накопилось достаточно – «одним бароном больше, одним бароном меньше», как выразился один из чеховских персонажей, или одной выставкой больше, одной выставкой меньше – уже не имеет для меня большого значения. И все же я решил пробежаться по выставке, чтобы с мрачным удовольствием поворчать на утомительный упадок изобразительного искусства. Однако в просторном зале не было ни композиций из ниточек, ни стеклянных ящиков с разрезанными тушами акул и баранов (один такой ящик красуется в берлинском музее современного искусства). На стендах висели картины мастера, уверенно чувствующего себя в мире абстрактной живописи.


Карл Отто Гётц.

Воссоединение – 3.10.90.

1990.

Саарландский музей. Саарбрюккен


Как приступить теперь к их описанию? Вижу несколько возможностей:

воспроизвести процесс усвоения и переработки увиденного – картина за картиной, пока из хаоса первых впечатлений не образовалось бы более или менее ясное представление о характере выставки, ее внутренняя оценка и, соответственно, последующее вчленение творчества Гётца в сложившийся в десятилетиях мой собственный «Воображаемый музей» в разделе «Немецкая живопись второй половины XX века»; такое описание заняло бы много места и времени и потребовало бы применения сложной литературной техники, способной воссоздать хаотические потоки в герменевтическом сознании; законы эпистолярного жанра препятствуют мне идти теперь по этому пути;

есть еще вариант: преподнести вам уже готовые результаты, поскольку после первого посещения я еще два раза бродил по выставке, уже экипированный фотоаппаратом и записной книжкой, и теперь могу говорить не только о первых и не лишенных хаотичности впечатлениях, но и о вполне очерченном мнении о творчества Гётца;

возможно в рамках постмодернистского дискурса написать письмо о трудностях написания письма и почему я воздерживаюсь в конечном итоге от сочинения уже начатой эпистолы.

Но не пора ли приступить к делу? Поскольку я еще внутренне не отошел от тем, пробужденных созерцанием «Минотавромахии», то невольно возникает желание сопоставить две выставки: графики Пикассо и ретроспективы Гётца. На первую из них я шел с ясным представлением об основных этапах творчества великого полистилиста, и в этом отношении ничего не переменилось и после двукратного ее посещения. Выставка обладала четко продуманной драматургией; совершая круговое движение по залу, плавно переходишь от одного периода к другому в хронологическом порядке. Тексты высказываний художника диалогично соответствовали тематике стендов. Таков сам тип выставки, на которой чувствуешь себя вполне уверенно и спокойно, не ждешь новых откровений, но зато получаешь возможность углубить уже имеющееся представление о творчестве художника, в данном случае – Пикассо.

Ретроспектива Гётца заставила меня прежде всего подумать о собственной оптике. Графика Пикассо не требовала в этом отношении каких-то особых корректив: уже известно, где требуется, говоря метафорически, увеличительное стекло, а где микроскоп (можно прибегнуть и к традиционным для глазной оптики понятиям дальнозоркости и близорукости). А что нужно для правильного восприятия картин Гётца? Ретроспектива, как потом мне стало ясно, отражает основные периоды его творчества, но не в линейно хронологическом, а скорее в лабиринтном порядке. Входя в выставочный зал, занимающий все пространство стеклянного «ящика» первого (по немецкому счету) этажа, попадаешь в отсек с двумя параллельно поставленными стендами – с картинами, поразившими с первого на них взгляда и заставившими заработать внутреннее «справочное бюро», срочно призванное подобрать аналогии увиденному. Но «бюро» не дало быстрого и внятного ответа, скорее, раздалось какое-то маловразумительное бормотание. Очень отдаленные ассоциации с дзенской каллиграфией, и не более того. А как определить время создания этих картин? «Бюро» опять замкнулось в молчании. Тем интенсивнее начинаешь сосредоточиваться на созерцании произведений Гётца, испытывая эдипову радость от встречи со Сфинксом: проба для способности ориентироваться в «незнакомой (эстетической) местности». Мне всегда нравились подобные ситуации.

Но все же мне стало как-то совестно занимать более ваше внимание такими затянувшимися воспоминаниями о блуждании в экспозиционных дебрях, хотя, если вынести за скобки чисто субъективно-личностный элемент, они дают повод поразмышлять о закономерностях, лежащих в основе формирования и вынесения эстетических суждений. «Прекрасно то, что нравится без понятия»[11], -писал Кант. Это исходный пункт для вынесения непредвзятого эстетического суждения, но как редко мы бываем в действительности свободны от предрассудков и внушений. Тема о суггестивном воздействии организованной критики на сложение современного аукционно-выставочно-музейного ландшафта уже неоднократно поднималась в наших собеседованиях, и можно не повторяться. В Мюнхене с его богатой выставочной жизнью я имел возможность достаточно испытать степень моей собственной независимости и непредвзятости. В случае Макса Бекмана, Флэвина и Раушенберга я столкнулся с произведениями мастеров, относительно которых у меня давно сложилось негативное мнение. Однако непредвзятое – я бы назвал его чистым – восприятие этих работ победило мои предубеждения и им вопреки заставило радикально изменить рельефы собственного эстетического ландшафта. В отношении Гётца у меня не было ни предубеждений, ни восторгов просто потому, что его имя и творчество были мне совершенно неизвестны и нужно было начинать с нулевой точки. Но почему неизвестны? В ходе дальнейшего знакомства с этим мастером выяснилось, к моему великому смущению, что он считается принадлежащим к числу наиболее видных представителей абстрактного искусства в немецкой живописи второй половины XX века. Чем объяснить подобный пробел в моей эрудиции? Прежде всего тем, что картины Гётца никогда не попадались мне во всех крупных собраниях современного немецкого искусства. Если бы я где-нибудь увидел полотна типа тех, которые сразу же бросились мне в глаза при входе на выставку, то, конечно, мне захотелось бы поподробней узнать о столь примечательном мастере. При третьем посещении берлинской ретроспективы я специально занялся вопросом о месте нахождения экспонируемых произведений и обнаружил, что почти все они находятся либо в частных собраниях, либо в каких-то опять-таки малоизвестных и малодоступных фондах. Ни одной картины из музеев Берлина, Мюнхена, Франкфурта и Кёльна. Допускаю возможность корректив и делаю скидку на свою рассеянность и невнимательность, тем не менее факт остается фактом, что, наряду с полным признанием за Гётцом в искусствоведческой литературе значения выдающегося мастера и пролагателя новых путей, на практике он оказывается задвинутым куда-то на периферию эстетического ландшафта. Вообще, если в основном опираться на собственный музейный опыт и не заниматься специально изучением соответствующей литературы, то нелегко выработать связное представление о путях немецкого изобразительного искусства последних десятилетий. Все заслонила (и не без оснований) фигура Бойса, впечатляющая своими дерзновенными экспериментами. Видное место в музейно-выставочной иерархии вполне заслуженно занимают Герхард Рихтер и Ансельм Кифер. Также видные места в музеях заполнили работы мастеров, которые более или менее вписываются в писаные и неписаные стандарты и покорно соблюдают правила игры, принятые на современном художественном рынке. Но существует в германском пространстве еще ряд художников, которые назвались «тихими» (die stillen im Lande), убежденных в возможностях для дальнейшего развития живописи. Если иногда при посещении музеев кажется, что не только живопись, но и само искусство является чем-то безнадежно устаревшим, то время от времени наталкиваешься на работы, убеждающие в обратном. В каком-то отношении подобных немецких мастеров можно сравнить с Михаилом Шварцманом, творчеству которого – по аналогичным основаниям – до сих пор не найдено надлежащего места в истории искусства.

Есть еще одно обстоятельство, препятствующее известности подобных «тихих» художников. Дело в том, что, как правило, их работы находятся в частных коллекциях, к которым нет доступа. Недавно, обдумывая свои венские впечатления, я заинтересовался литературой об Эгоне Шиле (Egon Schile), и вот в одной книжечке автор выражает сожаление, что владелец ряда картин этого мастера не разрешает их репродуцировать. А без их учета неизбежно возникает одностороннее представление о творчестве Шиле. Теперь собрание Леопольда открыто для доступа и легло в основание нового музея в Вене. В Мюнхене также ряд частных собраний постепенно перешли в ведение Пинакотеки современного искусства. Этот музей обогатился огромной коллекцией сюрреалистов, ранее принадлежавшей промышленнику Тео Вормланду, а коллекция Брандхорста является теперь достоянием самостоятельного музея в Мюнхене и т. д. Знакомство же с творчеством Карла Гётца пока затруднено именно из-за того, что большинство его произведений находится в частных собраниях, и если бы не эта юбилейная ретроспектива, то мне трудно было бы составить адекватное представление о его месте в современном европейском искусстве…


(06.03.14)


…как всегда, большая пауза, вынужденный перерыв… за письменный стол долго присесть не удавалось, так что напрасно В. В. в недавнем письме похвалил меня за усидчивость… как говорится, рад бы в рай да… И все же грех жаловаться, если не хватало времени для графоманических упражнений на лэптопе, то был досуг для поисков в собственной библиотеке материала по творчеству Карла Гётца; он оказался, как и следовало ожидать, довольно скудным; теперь на столе лежит многостраничный каталог ретроспективы, успел только его полистать, да угловым зрением пробежаться по текстам; для очистки совести заглянул в «Апокалипсис» от В. В., но там о Гётце ничего не нашел… в принципе можно было не шарить по полкам, продолжить увлекательные мифологические странствия, а для друзей нацарапать краткую эпистолу о беглых выставочных впечатлениях, однако вырисовывается соблазнительная задача: проследить формирование определенного эстетического суждения в приватно экзистенциальной перспективе и увидеть за этим, выражаясь в духе Канта, нечто общезначимое (gemeingültige) (это термин примите cum grano salis): ход герменевтической процедуры, идущей от непредвзятых и непосредственных впечатлений к образованию нового зала в собственном «Воображаемом музее».


Некто в черном: Повторяешься, брат. Стареешь…


Теперь творчество Карла Гётца побуждает меня более сознательно рассмотреть его в историческом контексте запутанных судеб абстрактного искусства в Европе. Еще в самом начале Триалога у меня состоялся обмен царапками с досточтимым касталийским магистром, весьма пессимистически смотрящим на будущее абстракционизма. Я вяло возражал, и потом дискуссия на эту тему как-то сама собой затихла. Я не уверен, что надо снова к ней вернуться, хотя ретроспектива Гётца дает материал для её возобновления. В то же время не хотелось бы, чтобы она отвлекла нас от обсуждения мифологическихтем…

…стер несколько предложений… топчусь на месте…

Нахожу в своем герменевтическом сознании два процесса (или, если хотите, тенденции): с одной стороны, полученные на выставке впечатления образуют собственный замкнутый и самодостаточный мир; с другой, крепнет желание встроить этот мир в контекст истории абстрактного искусства второй половины XX века и – может быть, слишком поспешно – поделиться с вами, дорогие касталийцы, результатами своих беглых изысканий…


Некто в черном: Встраивай, встраивай, только не надорвись… лучше, давай-ка, навестим Минотавра…

За сценой раздается хриплый голос минотавра: коакс коакс


Возникает очень странное чувство, когда после созерцания абстрактной живописи (сам термин мало удовлетворителен, но другого пока нет) начинаешь открывать ее связи с «предметной» действительностью на разных уровнях, в том числе и на биографическом. Так, ряд произведений Гётца напрямую связан с конкретными историческими событиями (разных масштабов), но это опознается уже опосредствованно благодаря знакомству с соответствующей литературой. И все же главное достоинство абстракционизма я усматриваю в создаваемом им эффекте выключенности эстетического сознания из предметно очерченного мира. Разумеется, речь идет о произведениях подлинно художественных.

…Ловлю себя на том, что не хочется выходить из выставочного пространства в сконструированную искусствоведами действительность с ее течениями, группировками, влияниями и отталкиваниями от них.

На этом заканчиваю письмо. Не пора ли вернуться в Лабиринт?

Ваш В. И.


P.S. Все-таки совесть моя неспокойна. Чтобы ее несколько умиротворить, прилагаю к этому сумбурному письму краткую биографическую справку.

Гётц родился в Аахене в 1914 году. Ранние работы не сохранились. В 1946 году работал в сюрреалистической манере, испытав влияние Ганса Арпа. В 1949 году примкнул к группе Cobra, а с начала 50-х годов вошел в группу Quadriga. Увлечение ташизмом. С 1959 по 1979 г. – доцент Дюссельдорфской художественной академии. Создал своеобразную технику для своих каллиграфических импровизаций. Патриарх немецкого абстракционизма второй половины XX века.

304. В. Бычков

(03.03.14)


Дорогой Владимир Владимирович,

прошу простить меня (жаль, что вчера не попросил, а то бы обязательно простили) за долгое молчание. Письмо Ваше о Минотавре etc прочитал сразу же по получении с большим удовольствием и интересом, ибо, как Вы понимаете, и генетически и архетипически имею нечто общее с этим любопытным мифическим персонажем, да вот ответить никак не мог собраться. Постоянно какие-то мелочи и суетные неотложные дела отвлекают, хотя уже давно пытаюсь от них полностью отрешиться, но пока не удается. Тем не менее с опозданием хочу выразить свою радость по поводу того, что наша переписка возобновляется, а Ваши планы в этом аспекте даже немного пугают меня – как сбалансировать-то поток Ваших интересных писем и – главное – чем? Мне не удается так усидчиво, как Вам, заниматься одной темой. У Вас уже, наверное, монография готова по мифологии в искусстве.

Однако рад. И ждем продолжения всех тем, которые теснятся сейчас в Вашей многомудрой голове, в том числе и о путешествиях в Париж и Вену. Если даже нам не удается вовремя и адекватно реагировать на Ваши письма, не огорчайтесь, пожалуйста. Настанет (и это бывало уже не раз) момент «х», когда и мы Вас нагоним. Важно, чтобы триалогическое движение не затухало. Вы видите по реакции даже только тех, кого мы опубликовали в «Триалоге plus», с каким интересом и энтузиазмом принимает понимающая публика нашу переписку. А устных телефонных и других отзывов еще больше. И на «Триалог plus» в том числе.

Надеюсь, что во втором письме Вы доберетесь более конкретно до «Минотавромахии» Пикассо. Я знаю эту интересную работу, но почему-то в моих монографиях о Пикассо не могу сыскать ее. Подошлите, пожалуйста, картинку, если не трудно, чтобы иметь ее перед глазами. Помимо собственно мифа о моем дальнем предке, меня обрадовало, например, что мы опять как-то движемся в параллельных мыслительных анамнетических пространствах. Я здесь на досуге почитываю старые тетради своего Дневника (впервые за всю его историю взялся почитать, ибо надеюсь как-нибудь в обозримом будущем засесть за Мемаур) и совсем недавно, где-то с месяц назад размышлял о «коллегии личностей» в самом себе, вспоминая, конечно, Белого, при этом вспомнил и Вашего «Некто в черном» как одну из Ваших подспудных личностей, чем и утешил себя, мол, не я один страдаю полиморфией личности.

Всегда привлекает меня и тема сюрреализма, о которой мы с Вами нередко вскользь упоминаем, и это означает, что она живет в нас и рвется наружу. Когда-то надо обязательно поговорить об этом всерьез. Правда, тема столь глубока и многомерна, что браться за нее страшновато. Однако привлекает. Особенно этой осенью после мадридской выставки Дали хотелось сразу что-то мудрое написать, да не удалось. А потом ангел Софии отлетел к кому-то другому, и мне пришлось обходиться только своими усилиями, которых никак не хватает для подъема этой темы. Буду опять ждать ангела.

Доброго Вам здоровья, друг мой, и постоянного контакта с ангелом Творчества.

Ваш брат по графомании В. В.

305. В. Иванов

(04.03.14)


Дорогой Виктор Васильевич,

посылаю Вам «Минотавромахию», сканированную мной из выставочного каталога, и заодно шлю Вам очень плохую репродукцию картины Моро, но, к сожалению, другой нет. Однако она очень важна для понимания моей приватной герменевтической процедуры. В приложении Вы также найдете картину Шеза, неоднократно помянутую в моей эпистоле.

Сердечный привет всем собеседникам.

Дружески Ваш В. И.

306. В. Иванов

(31.03–25.05.14)


Дорогие собеседники,

после выставки Пикассо я решил поискать отдаленных родственников сюрреалистического Минотавра в Берлине и отправился в Старый музей (Altes Museum), в котором мне удалось обрести если не изобильный, но, тем не менее, вполне достаточный материал, отражающий основные этапы развития минотавромахианской иконографии в древнегреческом искусстве. Результатами своих поисков хочу теперь поделиться со всеми, кто с благосклонной терпеливостью прочел мою первую эпистолу о «Минотавромахии» Пикассо.


Реконструкция золотой пластинки с изображением битвы Тесея с Минотавром.

VII–VI вв. до Р. Х.

Старый музей.

Берлин


Примечательны три золотые пластинки, датируемые VII–VI вв. до Р. Х… Они выставлены в маленьком зале с античной ювелиркой. При первом посещении музея в этом году я проскочил мимо него с некоторым пренебрежением. Во второй раз, продолжив целеустремленные поиски Минотавра в пространствах музейного лабиринта, я дал себе труд всмотреться в одну из витрин «золотой кладовой» и едва разглядел на пластинке – как оказалось – одно из древнейших из сохранившихся до наших дней изображений критского чудовища в борьбе с Тесеем. Истоки этой иконографии теряются в мрачноватых и трудно постижимых глубинах мифологического времени.

Для искателя встречи с Минотавром пластинки представляются подлинным сокровищем. Очевиден архаический стиль всей композиции. Не менее очевидно, что картина битвы Тесея с Минотавром не является результатом вдохновения, посетившего безымянного ювелира эпохи ранней архаики, но представляет собой один из вариантов давно сложившегося канона. В центре композиции помещен образ Тесея. Слева от него безымянная богиня простирает в благословляющем жесте свою руку над головой афинского героя. Правой рукой она прикасается к бедру Тесея. Жесты Тесея даны параллельными движениям рук богини. Левой рукой он держит Минотавра за правое ухо (или рог?). Мечом в правой руке герой пронзает своего противника, хотя, строго говоря, меч именно не вонзается в тело чудища и даже не касается его, а проходит под минотавровской подмышкой в сторону. Не подчеркивается ли этим «инсценированный» (хотя и в культовом смысле) характер всей сцены[12]?

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Разговор Десятый. Об эстетическом путешествии как событии

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Триалог 2. Искусство в пространстве эстетического опыта. Книга вторая (В. В. Бычков, 2017) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я