Крепь

Андрей Лютых, 2012

Лето 1812 года. В Минске встречают наполеоновскую армию с надеждой на возрождение Великого Княжества Литовского. Юный Алесь Сакович ждет от Наполеона еще и отмены позорного крепостного права. Однако, добившись короткой аудиенции у своего кумира, Алесь понимает, что его Отчизна для императора – не более чем разменная карта в политической игре. Крестьяне, для которых он добивался свободы, жгут шляхетские усадьбы. Литвины встречаются лицом к лицу и на полях сражений, оказавшись в противоборствующих армиях. За чьи же интересы они проливают кровь, если обе эти армии у них дома ведут себя, как на вражеской территории? Что ж, в ноябре гениальный авантюрист Андрей Буканов подскажет Алесю способ добиться свобод для его Литвы – купить их у царя в обмен на Наполеона, которого можно захватить в заложники…

Оглавление

  • Часть первая

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Крепь предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© Лютых С.А., 2012

© Оформление. ЧИУП «Галіяфы», 2012

© Оформление и распространение e-book, ТОО «Электронная книгарня», 2019

Часть первая

Глава 1

Шпион

Темно-синей лентой, бесконечными змеиными изгибами петляла на картине художника река. И дальше, за рамками небольшого полотна, она нетерпеливо бросалась то вправо, то влево, словно торопясь из-за плеча художника взглянуть на его работу — хорошо ли она выглядит на портрете? А может быть, не в кокетстве извилистой Березины было дело, а хотела она сказать действительно что-то важное, о чем-то предупредить? И казалось, что это не березы, подарившие реке название, шумят своей суетливой листвой, а сама река настойчиво нашептывает пейзажисту:

— Художник! Ты последний, кому суждено запечатлеть мое течение и мои берега такими мирными. Скоро вместо кувшинок в них застынут человеческие трупы… Пожалуйста, сохрани эту картину на память о последнем лете моей невинности!

Не слишком внимая шепоту листвы, живописец поглаживал короткими пальцами окладистую густую бороду, склонял голову к плечу и наносил на полотно последние штрихи. Эдаким небрежным триколором была изображена на его пейзаже прибрежная растительность: у самой воды кусты ракиты с красными, словно воспаленными прутьями, над ними березы — насыщенной зеленой полосой, и на дальнем плане — сплошной синей окантовкой вершины сосен, поднимавшихся там, где кончалась пойма реки.

Более тщательно в самом центре полотна был изображен мост из еще не потемневших тесаных бревен. И хоть это практичное сооружение вряд ли украшало естественный пейзаж, художник, видимо, ни на шаг не хотел отходить от натуры, открывавшейся ему с избранного для работы пригорка. Он тщательно зарисовал не только мост, но и прикрывавший его «тет-де-пон», состоящий из двух недостроенных редутов, соединенных ретраншементом. Белые пятнышки вдоль этих земляных сооружений обозначали тех, кто их возводил.

Горячее июньское солнце поднялось в зенит. Именно это время суток и хотел изобразить художник — нет нужды вырисовывать тени. Он еще раз взглянул на реку, потом на свою картину и, кажется, остался доволен.

Полуденная жара становилась невыносимой, и вскоре рыжий фельдфебель пионерной роты, присматривавший за работами, дал долгожданную команду шабашить. Мужики, согнанные сюда из разных сел Борисовского и Игуменского поветов (которые новые российские власти велели именовать уездами) — артелями шли обедать. Инженерный квартирмейстер, ругаясь на то, что пан плохо обеспечил свою артель харчами, выдал только сухарей на три дня да немного крупы. Ну и не беда, старосаковичские мужики предусмотрительно захватили с собой бредень и еще с утра пару раз прошли с ним ближайшую затоку. Теперь у них была почти готова юшка.

Василь, крепкий мужик лет сорока в истлевшей на широкой бугристой спине сорочке, уже давно воткнул лопату в землю и теперь торопил своего товарища, который продолжал бросать на насыпь сырую землю, быстро превращающуюся на солнце в сыпучую пыль:

— Кончай, Прокоп, все одно отсюда раньше не отпустят.

Прокоп еще раз бросил землю, снял нагретую солнцем истрепанную магерку, вытер ею пот с морщинистого лица и перекинул лопату через плечо.

— Пойдем, — коротко сказал он.

Мужики еще раз взглянули на фельдфебеля, который уже снял фуражную шапку, после чего вовсе перестал чем-то кроме выправки отличаться от мужиков, поскольку его мундир с невыносимо высоким черным воротником уже давно висел на березе на специально выгнутом прутике.

Василь и Прокоп неторопливо зашагали к пригорку — там их артельный кашевар выбрал место для костра. Тот еще суетился возле котелка и просил «трошки подождать». Мужики присели в тенек на траву. Трава была высокая, сочная. Все сошлись на том, что самое время косить. Василь, потягивая своим широченным приплюснутым носом приятный запах, распространявшийся от чугунка с юшкой, исходил слюной и злобой:

— Пока мы тут, вся трава посохнет! А горку этую еще копать да копать!

— Такой спекотой точно посохнет, — обреченно констатировал кто-то из односельчан.

— Домой утеку! И не хватится никто! — расхрабрился Василь.

— А как стрельнут вдогонку? Шалаши, вон, и ночью стерегут.

— Да у них сухари в сумке замест патрона, я видел!

— А я, кабы не так тошно было, — тихо, в диссонанс Василию проговорил Прокоп, сына которого в прошлом 1811-м году забрали в рекруты, — думаю, вдруг для Антоськи моего стараюсь…

— Совсем ты, Прокоп, сдурнел стараться тут…

— А ты бы, Василь, лучше лапти свои помыл.

— Нашто?

— Ты ж не сдурнел — так у пана в хлеву старался, каб твоего малого в солдаты не отдал — лапти до сей поры навозом воняют…

Разгоряченный Василь, казалось, в ответ должен был броситься на Прокопа с кулаками, но он, наоборот, сразу как-то остыл. Прокоп сказал правду. Уйти на двадцать пять лет, а скорее — навсегда — мог его, Василя, сын, а ушел Прокопов Антось.

— Антося твоего и хлопцев, я слыхал, кудысь за Чернигов увели, — словно оправдываясь, сказал Василь, — так что ты тут не для Антося своего, а для этого рыжего стараешься. Пусть бы они, москали, сами и копали.

— Хорошие слова, ей богу, хорошие слова! — вдруг вмешался в разговор какой-то незнакомец. Мужики не заметили, как он подошел к ним и остановился в нескольких шагах за их спинами. Наружность незнакомца была не совсем обычной, это, конечно, был не крестьянин, не военный, местные шляхтичи тоже одевались не так. На всякий случай мужики встали и сняли шапки. Перед ними стоял невысокий полный человек с круглым лицом, на котором едва были заметны маленькие глаза и короткий нос, зато выделялась густая черная борода, скрывавшая всю нижнюю половину лица. На нем была широкополая соломенная шляпа, тонкая белая рубашка, жилет, черный галстук, не будь которого, можно было бы подумать, что у этого человека вовсе нет шеи.

В одной руке человек держал свой сюртук, в другой — какой-то плоский крашеный ящик.

— О, садитесь, я вовсе не знатный господин, — поспешил остановить поднявшихся с земли крестьян незнакомец. — Я простой художник. Простите, что вмешался в вашу беседу. Только я слыхал, что скоро ваших детей не будут забирать в рекруты. Вы ничего об этом не знаете?

Конечно, я ведь в отличие от вас много путешествую, пишу портреты самых разных людей. Портретист как цирюльник — всегда узнает от клиента все новости.

Пока мужики тихонько спорили, что такое художник — ксендз, землемер или очень богатый еврей — Прокоп решился обратиться к незнакомцу:

— Садись, добрый человек, юшки с нами похлебать. А верно это… про рекрутчину?

— Да уж не знаю. Только кто же ваших сыновей в рекруты будет брать, если русские уйдут отсюда за Смоленск?

— Нам никто не говорил, что москаль уходить будет. Вон лежит рыжий, никуды не собирается, — сказал Василь, кивнув в сторону попившего кваску и задремавшего фельдфебеля.

— А чего ж вы тут для них рвы копаете? Стало быть, боится царь Александр. Императора Наполеона боится. Слыхали о таком? — серые глазки художника забегали так, словно быстротой движения должны были наверстать то, что потеряли из-за своего маленького размера. — Он уже и австрийского и прусского императоров из Польши выгнал, и царя Александра из Литвы выгонит, если возьмется. Будет здесь снова Польша. Воевать, как прежде было, станет шляхта, не будет рекрутчины.

Художник сделал паузу, пытаясь определить, нравится ли мужикам то, что он говорит. Но худые, выдубленные ветрами лица крестьян не выражали, казалось, абсолютно ничего. Можно было подумать, что они не понимают незнакомца, хоть тот и говорил на их родном языке, смешанном с понятными мужикам польскими словами. Разве что молодой кашевар выглядел настороженным, но эта настороженность скорее была вызвана тем, что он только что попробовал свою юшку.

— Это ты пану нашему рассказывай. А нам что Россия, что Польша, что Неметчина — все одно мы подневольные.

— Не все одно, пан Василь! Наполеон всем даст волю. Везде давал! Бесплатно, как сейчас, никто вас работать не заставит!

В ответ мужики вдруг опять поснимали шапки, и художник услышал, что за его спиной кто-то насмешливо сказал по-русски:

— Что же ты, мужик? Опомниться не можешь, что паном тебя назвали? Надо не слушать его, а вязать.

Художник, сказав «позвольте!», обернулся. Перед ним стоял высокий молодой человек в сверкающих сапогах, в дорогой белой рубашке с расстегнутым воротником, смуглый, с въедливыми наглыми глазами покорителя женских сердец и добродушной ямкой на широком подбородке. Словно хлыстом, он играл веточкой рябины. Его внушительной величины ноздри весело раздувались.

— Позвольте, — сказал художник, — какое вы имеете право говорить обо мне с таким пренебрежением?

Его глаза перестали бегать и изобразили неподдельное возмущение.

— А какое вы имеете право подстрекать крестьян к бунту?

— Я никого не подстрекал! Вы придумываете что-то несуразное!

— Я все слышал, вы просто несколько увлеклись и не заметили, как я присоединился к вашим слушателям, которые должны были связать вас и сдать военным властям.

— Я просто рассказывал этим людям, что в других странах подобный труд оплачивается.

— Полно! Эти люди могут повторить ваши слова. И вообще, что вы делаете здесь, на строительстве военных сооружений? Ну-ка, предъявите ваш этюдник! Ага… Так и есть! Вы зарисовали все: и редуты, и мост, и ретраншементы!

— Какая чушь! Это пейзаж!

— Об этом мы с вами поспорим в ином месте. Прошу вас! — выражение лица высокого молодого человека вдруг стало чрезвычайно строгим.

— Позвольте, но я художник, моя фамилия Зыбицкий, я австрийский подданный, я имею диплом, подорожную…

— Будьте любезны.

— Извольте…

Пока важный незнакомец вертел в руках документы австрийского подданного, тот продолжал оправдываться:

— Несколько дней назад я был в Вильно и получил заказы от некоторых местных помещиков. Я сейчас направляюсь к ним писать портреты. Это может подтвердить, например, господин Сакович, который ждет меня у себя сегодня. Вполне естественно для художника остановиться в столь живописном месте и сделать наброски…

— Господин Сакович, вы говорите? — переспросил незнакомец, переставший обращать внимание на слова художника, как только услышал эту фамилию. — Константин Сакович из села Старосаковичи?

— Да, — удивленно ответил художник, озираясь по сторонам.

Этот ответ вызвал у высокого господина целую бурю восторга.

— Ха-ха-ха! Солитэр! Славно складывается пасьянс! Все одно к одному! — хохотал он, и его короткие усы задорно топорщились. — Вам повезло, господин шпион, нам по пути. Сначала я думал сдать вас ну хотя бы командиру этой пионерной роты, но раз вы направляетесь в Старосаковичи, к пану Саковичу, то поедем вместе… Эти пионеры-землекопы еще упустят тебя, чего доброго. А в Старосаковичах ты мне пригодишься. Ваши документы я пока оставлю себе.

— Но какое вы имеете право? Кто вы, собственно, чтобы распоряжаться?

— Я занимаю важный пост при главном штабе. Надеюсь, вам этого достаточно? — сказал господин, на минуту придав лицу прежнее выражение напускной важности, после чего он продолжал говорить с таким видом, будто художник должен разделять его радость: — А ведь я подошел сюда только потому, что распорядитель работ сказал мне, будто тут обедают старосаковичские мужики. Мне нужен был проводник, а фортуна повернулась так, что довелось поймать бонапартовского шпиона и к тому же друга господина Саковича!

— Не смейте называть меня шпионом! Если ваш чин дает вам право проверять мои документы, то вы это сделали. Вы убедились — мои бумаги в порядке, так что на сим…

— То-то, что бумаги. Паспорт сами рисовали, месье портретист? Паспорта иностранцам сейчас более чем на один месяц не выписываются, а у вас он действителен на четыре! — с каждым произнесенным насмешливым господином словом его «пост при главном русском штабе» словно становился все важнее и важнее.

— У меня подорожная за подписанием литовско-виленского губернатора Багговута…

–… В коей тоже ничего не говорится о том, что вы следуете на переправу через Березину с целью снятия плана фортификационных сооружений, — продолжал куражиться важный господин. Дав понять, что спорить с ним бессмысленно, он обратился к перепуганной артели:

— Что, мужики, вы действительно крестьяне пана Саковича?

— Так, пан офицер, — ответил Прокоп.

— А кто из вас хочет домой?

Мужики настороженно молчали.

— Не думайте, сюда вы уже не вернетесь, я все устрою. Да вот ты, носатый, — обратился он к Василию, — покажешь мне дорогу к твоему пану? В коляске поедем.

— Отчего ж, коли вы с начальством тутошним устроите…

— Да я уже договорился. Так что обедай, а я тебя жду в коляске, вон она, у самого моста. А вы следуйте за мной, господин Зыбицкий.

— Но я уже нанял еврея с повозкой, я ему рубль должен… — пробормотал художник, понимая, впрочем, что при этом он даже не за соломинку хватается, а за воздух. Рубль, на который даже бутылку шампанского в виленском ресторане не купишь, никак не остановит решительного господина.

— Вам повезло, с этой минуты вы переходите на казенное содержание! — снова мрачно пошутил тот и извлек из кармана ассигнацию.

Словно из-под земли или из другого кармана принявшего на себя казначейские обязательства господина вдруг возник еврей в отвратительно грязной черной не по погоде хламиде. Он уже принес саквояж художника.

— Мы серебром уговаривались, прекраснейший пан… — достаточно твердо возразил он на ассигнацию.

— Если ты, Лейба, будешь кривить свою отвратительную пейсатую рожу, я вместо ассигнации выпишу тебе расписку, и ты поедешь за своим рублем в Вильно. Через год.

— Лучше ассигнацию, добрейший господин! — принимая деньги, признал свою ошибку владелец повозки, как-то недобро глянув на офицера, но тут же согнувшись перед ним в три погибели.

— Я ж казал — сегодня домой утеку, — подтолкнув Прокопа локтем в бок, тихо сказал счастливый Василь.

Глава 2

Комиссар Тарлецкий

Проезжая мимо командира пионерной роты, господин из «главного штаба» на ходу показал пальцем на Василя, и по тому, как почтительно закивал в ответ на это военный инженер, Василь понял, что его пригласил в проводники и в самом деле очень важный пан.

Его звали Дмитрий Сигизмундович Тарлецкий, и он действительно служил в штабе первой Западной армии, но если быть точнее — состоял при ее генерал-интенданте. Конечно, должность интендантского офицера, пусть и для особых поручений, на самом деле не представляла из себя ничего особенного. Однако, как читатель уже мог убедиться, Дмитрий Сигизмундович умел напустить вокруг своей персоны тумана, в котором его близость к казенным суммам и вещевым складам могла показаться близостью к самым тайным пружинам, двигающим политику. А уж после того, как нашему герою и в самом деле довелось услышать, как скрипят эти самые магические пружины, даже прикоснуться к ним — он окончательно и совершенно органично вжился в свою роль.

Егор Францевич Канкрин, генерал-интендант, блестящий финансист, который с первых же месяцев пребывания в должности начал с успехом наводить в своем ведомстве истинно немецкий порядок (Канкрин происходил из гессенских дворян), посмеивался над амбициями Тарлецкого, списывая их на его молодость. Он действительно ценил молодого офицера, получившего образование не у гувернера, а в кадетском корпусе, пусть и не самом престижном — Шкловском. Тарлецкому смело можно было поручить поехать и проверить: дошли ли по назначению министерские ассигнования, хорошо ли устраиваются главные магазины (а если нужно, то и самому все организовать), но чаще всего проинспектировать, нет ли злоупотреблений и правильно ли расходуются казенные суммы в каком-либо полку, дивизии, или в целом корпусе. Дмитрий Сигизмундович с поручениями генерал-интенданта справлялся великолепно: по итогам каждого дела им составлялась с отменным интересом читаемая записка, а проверяемый либо вносил в казну некую сумму, либо лишался должности, либо просто становился Тарлецкому приятелем, каковых у него было уже немало чуть ли не в каждой дивизии.

Однако все эти поручения вскоре стали для Дмитрия Тарлецкого рутинной работой. Действительно «особое» поручение случилось всего несколько месяцев назад. Суть его Егор Францевич объяснял Тарлецкому очень осторожно: в Варшавском княжестве имеется резидент, сообщающий важную информацию военному министру. Резидент работает в качестве главы подлинно существующей крупной торговой компании. Теперь его миссия под угрозой срыва по причине банального банкротства компании — видимо, коммерцией занимались спустя рукава. Нужно просто доставить в Варшаву достаточно крупную сумму денег, пока кредиторы не предъявили судебные иски, после которых резидент либо сядет в долговую тюрьму, либо отправится в бега — в любом случае для российской разведки станет бесполезен. Родившийся под Белостоком и еще не забывший польский язык, прекрасно разбирающийся в бухгалтерии — интендант Дмитрий Тарлецкий как никто годился для отправки в Варшаву под видом коммерсанта.

О, это была не простая курьерская миссия — привез и отдал чемодан! Это были суммы, проходившие по сметам министерства финансов как экстраординарные, не требующие отчета об использовании! Нет, Дмитрий и не помышлял о том, чтобы, пользуясь этим, банально присвоить себе часть очень значительной суммы. Уж он-то прекрасно знал, что вовсе не так все бесконтрольно, и, позарившись на малое, можно будет поставить крест на большом — на своей карьере, которая именно теперь резко пошла в гору.

Свежие рысаки, темно-гнедой и вороной, словно с налетом изморози на подрагивающих при каждом шаге крутых мышцах, заставляли дрянную коляску то и дело подпрыгивать вместе с четырьмя ее пассажирами. Пожалуй, только денщик офицера, державший вожжи, был достаточно легок, чтобы не испытывать от этого гопака особых неудобств. Густой и тягучий шлейф пыли поднимался за коляской с небольшим открытым кузовом, казавшимся недостаточным для четверых.

— Далеко еще до твоих Старосаковичей, Василь? — спросил Тарлецкий, демонстрируя цепкую память на имена.

— Верст сорок, пан офицер, — ответил Василь, обернувшись с облучка, где ему пришлось потеснить денщика.

— Игнат, не гони так, до ночи все равно поспеем, — сказал Тарлецкий, и денщик слегка придержал рысаков.

Дорога уходила все дальше от тракта, соединявшего Борисов с Оршей и Смоленском. Она огибала верховые болота с беспорядочной бахромой из осота и отцветающего болотного мирта по берегам, и, петляя, бесконечно растягивала сорок верст, о которых говорил Василь. Дорога порой раздваивалась, с обеих сторон обходя островки леса и предлагая кучеру выбрать продолжение по вкусу, порой она так искусно пряталась за гребешками ковыля, что казалось, будто ее вовсе нет впереди. В этих местах лишь по узким колеям, оставшимся еще с весенней распутицы, можно было определить, куда ехать дальше. Но зато на таких участках можно было говорить, не рискуя наглотаться пыли, и Дмитрий сразу пользовался этим обстоятельством:

— Скажи, Василь, а ты знаешь село Клевки? — спросил он у проводника.

— Знаю, пан. Это в четырех верстах от нас.

— Богатое село?

Василь пожал плечами:

— У нас колокольня выше, у них корчма больше. А кто из панов богаче — того не ведаю.

— Я собираюсь купить это село.

По соображениям Тарлецкого, богаче был владелец Клевков, екатерининский вельможа, получивший его в подарок вместе с другими литовскими имениями после второго раздела Речи Посполитой. Сам он ни разу не был в этом имении, отдав его на откуп арендатору, а теперь действительно продавал, причем очень дешево. Мало кто сомневался в том, что грядет война с Наполеоном, и очень многие полагали, что при этом Российская империя потеряет здешние земли. Несмотря на то, что сам царь Александр в пропагандистских целях купил под Вильно имение у Беннигсена, другие предпочитали тихонько избавляться от недвижимости в Литве. Тарлецкий был об этом осведомлен. Он вообще сделал для себя вывод, что, владея информацией, можно достичь очень больших высот.

Готовясь к осуществлению своей варшавской миссии, Тарлецкий решил, что слишком опасно, да и примитивно, особенно для него, везти через границу саквояж со звонкой монетой. Он знал один рижский банк с хорошим курсом конвертации и надежными контактами по всему миру и отвез деньги туда. Получив взамен аккредитив, который легко умещался за подкладкой пошитого за казенные деньги цивильного сюртука, Тарлецкий прибыл в Варшаву. (Он все же не удержался от соблазна взять лично себе небольшую бонификацию, выделяемую банком в благодарность за осуществление именно через их учреждение столь значительной сделки негласно, а следовательно, без риска для репутации клиента.) Аккредитив был без проволочек обналичен, кредиты компании погашены, резидент мог продолжать свою работу.

Однако миссия Тарлецкого на этом не закончилась. Резидент, у которого от коммерческой деятельности голова шла кругом, попросил его как человека, понимающего в финансах, навести порядок в гроссбухах. Дмитрий, проанализировав баланс компании (занимавшейся, кстати, поставками кож, которые шли на пошив ранцев для французской и польской армий), быстро выявил каналы, по которым безвозвратно уходили деньги. Президента компании водили за нос. Компания переводила немалые деньги за якобы вторичную выделку шкур некоей мануфактуре. Так вот: Тарлецкий выяснил, что та просто не существовала. Ее бумаги составил некий нотариус, разумеется, состоявший в доле с организовавшими все мошенниками. Когда Тарлецкий, что называется, «прижал его к стенке», жуликоватый нотариус, чтобы откупиться, поделился с ним некоей ценной информацией. Эта информация вела Дмитрия Тарлецкого в Старосаковичи.

Что касается кожевенной компании, то уже через два месяца заново налаженное Тарлецким дело вместо убытков стало приносить хорошую прибыль. А сам Тарлецкий в благодарность от резидента получил пакет акций компании, предназначавшихся, в общем-то, для подкупа местной агентуры. Действительно, главному теневому акционеру компании — военному министру — нужна была не прибыль, а достоверные агентурные сведения. Что ж, в этом Дмитрий Тарлецкий тоже немало преуспел. Он, поварившийся пару месяцев в польской деловой среде, помог резиденту составить основательный аналитический документ под названием «Мемуар о состоянии Варшавского княжества», в котором именно сведения о финансовом положении княжества, подготовленные Тарлецким, имели наибольшую ценность. «Мемуар» действительно был по достоинству оценен, и по возвращению в Вильно Тарлецкий получил эполеты штаб-офицера.

Он, сын мелкого шляхтича, имевшего мозоли от сельской работы, стал майором в двадцать шесть лет! Теперь Тарлецкий полагал, что довольно уж ему быть на побегушках и его ждет должность как минимум корпусного обер-кригс-комиссара, от которой рукой подать до поста генерал-кригс-комиссара, возглавляющего главное казначейство армии. Сделать для себя вакансию в одном из корпусов? Да раз плюнуть! Снарядить туда инспекцию, а злоупотребления найдутся.

А может быть, будущее получится связать с той таинственной структурой, задание которой Тарлецкий выполнял в Варшаве? Ведь даже Канкрин, объяснявший Тарлецкому суть его миссии, ничего о ней не знал.

Он получил инструкции лично от военного министра. Теперь вот Тарлецкий как раз задержал шпиона… Может быть, художник и в самом деле шпион? Во всяком случае, если потребуется надавить на пана Саковича, он может пригодиться. А как он забавен, когда злится! По крайней мере, есть чем скрасить скучное время в пути.

— Как хорошо, когда в поездке по столь живописным местам твой спутник имеет диплом художника… — сказал Тарлецкий с выражением полной безмятежности на лице.

— Вы же его у меня отняли, — попытался съязвить осмелевший живописец.

— Но душа художника! Она всегда при вас, и ее без сомнения волнуют сии красоты. Не правда ли, как хороши эти дубы, что растут по берегам того ручейка. Какие раскидистые кроны у этих благородных деревьев! Они, словно зеленые облака, улетели бы, если бы их не держали эти гигантские стволы в четыре обхвата. Не знаю, как вам, а мне сии деревья, стоящие так важно, особняком, чем-то напоминают некую африканскую саванну, хоть я, признаюсь, ни разу в ней не был. А теперь мы с вами въезжаем в спасительную прохладу, которую дарит нам этот ольшаник. Тут и ели… Впереди, вы видите, их вершины литерально смыкаются над дорогой! Да, было бы просто жутко, если бы к нам не пробивались солнечные блики. Мы сейчас словно в ущелье… (смотрите — белка!)…И мне кажется, что эти сплошные стены деревьев по обочинам дороги будут тянуться еще долго, впереди не видно просвета. Я не ошибаюсь, Василь?

— Да, лес тут долгий, пан офицер.

— Вы слышали? Это великолепно! Какая тут, должно быть, охота!

Мне нравится этот медвежий край. Может быть, когда-нибудь я навсегда переберусь сюда жить. Вас впечатляет сия игра природы, господин художник? Или вы думаете о другом?

— Я просто вижу, что в душе вы тоже художник. Или поэт.

Зачем вы едете к господину Саковичу? — вдруг совершенно серьезно спросил Тарлецкий, по своей служебной привычке от заговаривания зубов переходя к допросу.

— Я говорил уже вам, он просил написать портрет. Его, жены, дочери…

— Где и когда вы с ним познакомились? Как он выглядит?

— Я не знаком с ним лично. Я, приехав в Вильно, сделал объявление в «Литовском курьере», через газету поступило несколько приглашений, вот и от господина Саковича…

–… «художник из Австрии», или как — «действительный член Венской академии художеств выполнит портрет маслом. Сходство с оригиналом не подлежит сомнению!» Так что ли?

— В таком роде. А про сходство с оригиналом — хорошая мысль, спасибо.

— И что, много заказов?

— Достаточно.

— Ничего не знаю об австрийской школе портрета, иное дело — итальянские художники.

— Вы правы, однако для здешней… знати — главное, чтобы был иностранец.

— Удивительная вещь — газета и вообще почта! Человек просто получает «Литовский курьер», пишет письмо в каких-то Старосаковичах, и к нему в этот чертов медвежий угол приезжает художник из самой Вены! Верьте мне, за этим будущее!

— Прогресс распространяется повсеместно…

–… С помощью французских штыков? А вас не смущает, что все, что вы сказали, легко можно проверить?

— Проверяйте.

— Для этого нам нужно вернуться в Вильно. А пока мы движемся в противоположную сторону, давайте-ка мы просто проверим, умеете ли вы передавать портретное сходство, или только местность зарисовываете? Открывайте ваш этюдник.

— На скаку у меня ничего не получится.

— А как раз время остановиться перекусить, пока мы не въехали в эту действительно жутковатую чащу. Останавливай, Игнат, напои лошадей, вон в той стороне озерцо.

— Портрет обойдется вам в десять рублей, — заявил знающий себе цену художник, впервые посмотревший на Тарлецкого, как на натуру, слегка склонив голову к плечу.

Тарлецкий хмыкнул. Он подумал, что находясь на тайной службе, не стоит лишний раз оставлять свидетельства о собственной внешности.

Тем более позволять это делать столь подозрительному типу.

— Вы забыли, что находитесь на казенном содержании, стало быть, и все ваши гонорары изымаются в доход государственной казны, — сказал Тарлецкий, наслаждаясь тем, как быстро закипает этот маленький человек, чем-то даже похожий на круглый чайник. — Мы ограничимся карандашным наброском. На рубль, который вы мне должны, помните? И рисовать вы будете не меня. Игнат занят лошадьми и нашим пропитанием. Остается Василь. Что ж, пусть будет эдакий жанровый портрет!

Василь, получивший от Игната солидный кусок хлеба с говядиной, мог бы позировать Зыбицкому и более старательно. Мужик явно был недоволен, и даже не тем, что почти час пришлось сидеть неподвижно, а тем, что бородатый постоянно на него смотрит, да еще как-то недовольно. Не отрываясь от работы, Зыбицкий подкрепился белым хлебом с сыром из собственного саквояжа (из предложенного Тарлецким не отказался только от стаканчика вина). Когда лошади отдохнули и Игнат убрал в коляску корзину с едой, художник предъявил свой рисунок. Заглянувший ему через плечо Василь перекрестился. Если с портретным сходством получилось не очень, то недовольный вид персонажа Зыбицкий передал хорошо.

— Да, не Рубенс! — сделал заключение Тарлецкий, когда экипаж снова тронулся в путь. — Какой-то кровожадный пират получился.

— Это быстрый набросок, шарж! — тут же закипел художник.

— Сие не шарж, а шпионаж! — Тарлецкий, настроение которого слегка поднялось после выпитого венгерского, захохотал от собственного каламбура. — То, что вы умеете немножко рисовать, не снимает с вас обвинений. Скажите, Сакович тоже состоит в антигосударственном заговоре? Объявление в газете было заранее условленным сигналом? Кто еще «заказал вам портреты»? Кто, в конце концов, во главе конспирации?

Расскажите, а то скучно, ей богу! Вам это зачтется. Ведь если не мне в нашей милой беседе, вам все равно придется потом все рассказать, и спрашивать вас будут весьма как строже.

— Вы говорите несуразные вещи, — сказал Зыбицкий.

— А послал вас сюда, надо полагать, барон Биньон? Или генерал Сокольницкий? — называя имена людей, которых еще недавно ему приходилось больше всего опасаться, потому что, по словам российского резидента в Варшаве, один возглавлял тамошнее французское разведывательное бюро, а второй мощную службу разведки маршала Даву, Тарлецкий пытливо взглянул на Зыбицкого, и ему показалось, что от такой осведомленности противника тот заволновался.

— Я ведь, отправляясь к пану Саковичу, навел о нем подробные справки, — развивая успех, продолжал Тарлецкий. — Этот земской судья вполне подходящий для заговорщика субъект. Участвовал в восстании девяносто четвертого года, потом чудом избежал секвестра своих имений, как не желающий принимать присягу Ее Императорскому Величеству, впрочем, это дело прошлое, все это милостиво прощено. Самое главное — сын господина Саковича самовольно уехал за границу и уже несколько лет служит в польском легионе Наполеона, служит и по сей день. А это уже новые основания для секвестра. Надо полагать, пан Сакович ждет не дождется войны, и, конечно, желает победы Бонапарту.

— Мне это безразлично, я должен портреты писать.

— Напрасно вы запираетесь. Впрочем, дело ваше.

Тарлецкий замолчал, что-то обдумывая. К тому же, вскоре по обеим сторонам дороги потянулся прозрачный сосновый лес, который всегда растет на песчаной почве, и дорога опять начала пылить, что не располагало к продолжению разговора. Переставший кипеть художник совсем остыл, по своему обыкновению склонил голову к плечу, и под мерное поскрипывание рессор заснул.

Стараясь не разбудить Зыбицкого, Тарлецкий переместил с его колен к себе на колени его серый походный сюртук, и принялся не спеша его ощупывать. Очень скоро его брови подскочили вверх, пальцы задвигались быстрее — под подкладкой определенно что-то было. Не поднимаясь с места, Тарлецкий дотянулся до собственного саквояжа, в котором нашлись бритва и английская булавка. Аккуратно вспоров подкладку, Тарлецкий достал маленький конверт, запечатанный чьим-то перстнем. Ловко вскрыв письмо и только увидев имя адресата, он торжествующе улыбнулся. А уж чтение, судя по выражению лица, доставило майору настоящее наслаждение, в конце он едва не расхохотался и не разбудил художника. Сочтя, все же, что лучше пока сохранить факт своей находки в тайне, он сдержался. Он сложил вчетверо, а потом еще пополам, лист бумаги, за которым даже не пришлось тянуться в саквояж — бланк какой-то снабженческой ведомости нашелся в собственном кармане — положил его на место изъятого письма и даже пожертвовал булавку, чтобы закрепить распоротую подкладку.

Теперь можно было и самому вздремнуть под приятные размышления о том, как в связи с находкой усилились его позиции в предстоящей встрече.

Тарлецкий запланировал ее еще в апреле. Тогда его, новоиспеченного майора, отправили проверять обстановку на границе, где скопились большие запасы пшеницы, готовой к отправке в герцогство Варшавское. Во время той триумфальной поездки на берега Немана Дмитрию опять попалась на глаза фамилия Сакович, и он решил непременно побывать в его имении.

Глава 3

Диссидент

Когда краски сгустились на солнечном диске, лес по левую сторону дороги закончился. Но не сразу можно было понять, что начинается деревня, которая словно приросла к чаще. Прямо из кустов орешника тянулся ветхий плетень, замшелая соломенная крыша приземистой хаты сливалась с ржавой хвоей старой ели, свесившей над ней свои плешивые ветви. Покосившееся гумно подпирали две кривые жерди. Выше его четырехскатной, почти пирамидальной соломенной крыши поднимался, словно часть гигантского забора, сооруженного от нашествия великанов, наполовину увитый свежим сохнущим сеном азярод. Согнутая в три погибели старая женщина в камизэльке и полотняной юбке мотыгой окучивала чахлые кусты картофеля. Несколько чумазых босых малышей в одних рубахах выбежали к обочине дороги и с любопытством уставились на проезжавший мимо экипаж.

— Как бедно живут здесь крестьяне, — сказал Тарлецкий, глядя на детей.

— Это Клевки и есть, — сказал Василь.

— Клевки? — не поверил Дмитрий. — Значит, это и есть те самые Клевки… Каналья арендатор! Так запустить хозяйство, разорить людей! Нет ничего хуже временного хозяина. Пока он тут господин, он хочет выжать из земли и людей все соки, а что станет с селом потом, занимает его не больше мыслей о втором пришествии.

Тарлецкий покачал головой и замолчал, подсчитывая в уме количество дворов.

— Значит, скоро приедем к пану Саковичу? — сказал он, когда Клевки остались позади и вдоль дороги потянулась зеленеющая рожь.

— Да, уже скоро, — ответил Василь и показал кучеру, куда надо повернуть.

— Видимо, нам придется просить у господина Саковича приюта на эту ночь, — сказал Тарлецкий художнику. — Но не надейтесь, что это поможет вам улизнуть.

Усадьбу пана Саковича Тарлецкий увидел издали. Над аккуратным прямоугольным парком возвышался белый фронтон центральной двухэтажной части дома, формой напоминающий корму фрегата. Заходящее солнце сливалось с терракотовой черепицей. Коляска проехала ухоженной парковой аллеей, наполненной кисловатым ароматом отцветающего барбариса, и остановилась перед парадным крыльцом. Тарлецкий не ожидал увидеть в этой глуши такую крепкую и основательную постройку, почти дворец. Сначала весь дом казался двухэтажным, но такое впечатление создавалось благодаря высокому, в рост человека, цоколю.

Широкая лестница, огибая с двух сторон террасу, вела к парадному входу в центральном, действительно двухэтажном корпусе, по обе стороны от которого симметрично были расположены два больших одноэтажных флигеля с овальными слуховыми окнами в мощных фронтонах.

Архитектурные украшения в стиле барокко по углам и карнизам здания носили на себе следы времени, впрочем, почти не властного над этим добротным белокаменным домом. Он стоял, словно уверенный в себе хозяин над всеми остальными домами в округе и над всеми прилегающими землями. Лишь на другом конце села возвышались две такие же белые каменные колокольни униатского храма, словно второй полюс, создававший основательность и равновесие в этой достаточно древней вотчине.

На крыльцо дома вышел гайдук в расшитом шнурами кафтане. Для здешней провинции все выглядело вполне цивилизованно. Тарлецкий легко соскочил с коляски, расторопный Игнат тут же помог ему надеть фрак, который извлек из специального чехла, защищавшего его от пыли. В стороне от начальства комиссар Тарлецкий предпочитал не носить мундир, если в том не было служебной необходимости. Так в его персоне было, как ему казалось, больше загадочности. О какой-то принадлежности прибывшего в имение экипажа к российской армии свидетельствовал только кургузый серый мундир нестроевого, в который был наряжен Игнат. (Тарлецкий включил своего денщика в штабной штат, чтобы немного сэкономить на его содержании).

— Дозвольте идти, пан офицер? — спросил Василь, переминаясь на затекших от долгого сидения в коляске ногах.

— Держи-ка за услугу и за верность Государю, — многозначительно сказал Дмитрий, протягивая мужику двугривенный, — ты потопчись здесь еще с часок. Ежели тебя за это время не покличут, ступай себе домой, только скажи мне твою фамилию, может быть, от тебя потребуется повторить, что говорил вам этот сладкоголосый.

— Башан мое прозвище, — зажав монету в шершавой ладони, сказал Василь.

— Башан — барабан. Запомню. Велю — будешь стучать! — вновь скаламбурил очень этим довольный Тарлецкий, и подавая художнику руку, добавил:

— Господин Зыбицкий, нам повезло, мы, кажется, попали в очаг цивилизации.

— Барин дома? Доложи: майор Тарлецкий просит принять, — сказал он гайдуку, спустившемуся с парадной лестницы.

Спустя минуту после того, как гости вошли в просторный вестибюль с лестницей во второй этаж, через боковую дверь к ним вышел хозяин усадьбы. Это был высокий, крепкий мужчина, на вид которому было лет пятьдесят или около того, но его пышные вьющиеся волосы были уже почти совершенно седыми. У помещика был широкий, с глубокими морщинами лоб, узкий подбородок. Взгляд его острых карих глаз был пристальным, как у человека, привыкшего заниматься дознанием. Тонкие губы были плотно сжаты, выражая властность, седые усы топорщились чуть-чуть вперед. В доме сохранялась прохлада, и на длинную вышитую рубаху у пана Саковича был наброшен синий суконный жупан с отворотами из черного бархата.

— Константин Александрович Сакович, — представился он, переводя взгляд с бородатого художника на Дмитрия, который больше был похож на майора. Тот тоже еще раз назвал себя:

— Дмитрий Тарлецкий, офицер для особых поручений при генералинтенданте первой Западной армии. А это господин Зыбицкий. Пан Константин, я, конечно, должен просить у вас прощения за столь поздний визит. Нас извиняет только то, что путь к вам отнимает много времени, вы живете в стороне от основных дорог, среди лесов…

— Я рад принять гостей, — медленно проговорил шляхтич.

— Мы случайно оказались попутчиками с господином Зыбицким, и я получил счастливую возможность предложить ему место в своей коляске. Ведь вы ждали портретиста?

— Да, — подумав, ответил Сакович.

— Меня, собственно, привело к вам незначительное служебное дело, которое, впрочем, мы можем уладить без какой-либо официальности.

Ведь мы, возможно, будущие соседи. Да-да, теперь, видите ли, довольно дешево стали продаваться многие здешние имения, и я уже почти договорился о покупке соседнего с вами села Клевки. Хотя, после того, как я его увидел, появилось желание еще поторговаться…

— Вы по поводу реквизиций? — сухо спросил Сакович.

— Боже упаси! Для этого есть провиантмейстерские чиновники. Я на самом деле хотел познакомиться с вами, не даром же говорят: «Выбирая имение, прежде узнай соседей». Хотя, не стану кривить душой, есть и один вопрос несколько щекотливого свойства, каким-то образом касающийся, как вы изволили предположить, этих самых невыносимых реквизиций. Я думаю, мы все легко уладим.

— Прошу вас, господа, — Сакович жестом предложил гостям пройти в следующий покой, где вдоль стен стояли огромные и, казалось, абсолютно неудобные кресла, обтянутые кожей, с витиеватыми резными подлокотниками и ножками. Через большие окна, выходящие в сад, лучи заходящего солнца окрашивали в багровые тона родовой герб Саковичей «памян» — барельеф над дверью в зал изображал пронзенную мечом сверху вниз голову зубра. Огненные блики вспыхивали на высохших красках старых портретов, изображавших людей в кирасах, кунтушах, соболях, в расшитых жемчугом шапках.

Над пополнением этой галереи предстояло поработать господину Зыбицкому.

Сакович предложил гостям кресла, попутно распорядившись, чтобы распрягли и накормили коней.

— Я слушаю вас, — произнес он, медленно опускаясь в кресло напротив Тарлецкого.

— Вы предпочитаете сразу к делу — очень ценное и уважаемое мною свойство. Я тоже не любитель пустой болтовни. Так что позвольте и мне без обиняков, — начал Тарлецкий с простодушным видом. — Вам, я полагаю, известна сегодняшняя политическая ситуация? Бонапарт стягивает к границам России войска почти всех европейских держав, которые, это уже ни для кого не секрет, в любой день могут быть обращены против нас. На требования нашего Государя отвести эти войска за Рейн и мирно договориться обо всех спорных вопросах, французский император накапливает в Варшавском герцогстве еще больше солдат и пушек, что вынудило государя объявить военное положение в приграничных губерниях. И когда в такой ситуации частные лица пытаются переправить партии хлеба за границу, такие действия могут расцениваться не иначе как предательство интересов России. По распоряжению высшего командования я должен был провести ревизию надграничных территорий. Один из моих разъездов обнаружил в неком местечке вблизи Немана большую партию хлеба, готовую к погрузке в речные суда и отправке в Гданьск. Все это уже было бы сделано — казаки из таможенной службы были подкуплены, однако суда задержались из-за того, что река обмелела. Я установил, что это продовольствие принадлежало вам, господин Сакович…

— Но что из того? Хлеб основной продукт, за который мы можем выручить деньги. Я всегда продавал свой хлеб за кордон, это выгоднее, — возразил Сакович.

— Так было прежде. Но в этом году? Вы словно не слышали того, что я говорил о чрезвычайности нынешней ситуации, — прервал его Тарлецкий.

— Прежде я продавал хлеб в Англию, это было выгодно. Но царь, став союзником Наполеона, запретил торговлю с Англией. Однако его указ от октября прошлого года позволяет вывозить зерно на всем протяжении сухопутной границы России. Что же я нарушил?

— Как мило, когда твой оппонент — судья, знающий законы, — улыбнулся Тарлецкий. — Однако, именно как судья, вы должны понимать, что введение военного положения все меняет. Теперь вывоз хлеба за наши рубежи официально запрещен. А между тем, ваш хлеб подготавливался к отправке вопреки запрету и без сомнения пошел бы на нужды неприятельской армии.

В разговоре повисла пауза, которую Тарлецкий отводил на то, чтобы запаниковавший собеседник правильно сформулировал свой следующий вопрос: «Скажите, есть ли способ все уладить?» Но земской судья, внешне сохраняя полную невозмутимость, отступил от сценария:

— Что же из этого?

«Что ж, для обитателей дремучих лесов придется объяснить ситуацию более доступно», — подумал Тарлецкий.

— Из этого мне следовало как контрабанду изъять все ваше зерно в доход государственной казны (как я это и делал во множестве случаев), сообщить о вас в рапорте военному министру, после чего вы попали бы в списки, с составлением коих у здешних губернаторов как раз возникли сложности. Причем по разделу не «подозрительных», а «совсем неблагонадежных», после чего вы наверняка были бы высланы в какую-нибудь значительно более отдаленную от границы российскую губернию.

— И что же? — повторил свой вопрос Сакович.

— Я не сделал этого.

После этой эффектной фразы надменный шляхтич уже не казался таким невозмутимым. Ему пришлось-таки произнести реплику, которую приготовил для него этот развязный незваный гость:

— Почему?

Тарлецкий ответил не сразу, словно наслаждаясь моментом своего триумфа. А ведь он выложил на стол пока только первую карту из приготовленного им покера.

— Потому что, ежели бы я сие сделал, мне неизбежно пришлось бы совершить и следующий шаг, после которого вы не отделались бы временной высылкой куда-нибудь в Пензу. Путь лежал бы дальше и, боюсь, навсегда. А ваши дети остались бы без средств к существованию.

На это громкое, но пока голословное заявление Сакович не ответил.

Впрочем, его реплика и не была здесь обязательной. Ему пока была отведена роль слушателя, которому приходится медленно водить головой то влево, то вправо, потому что Тарлецкому удобнее было продолжать свою речь, поднявшись с кресла и расхаживая перед ним по залу.

— Очень хорошо, что вы судья, и как человек, сведущий в юриспруденции, меня поймете. То, что ваш старший сын незаконно бежал за границу, вы отрицать не можете — он не возвращается вот уже шесть лет. Указом, объявленным в декабре 1809 года, таким как он отводилось шесть месяцев на то, чтобы вернуться. Поскольку он не вернулся, вы уже сейчас не можете ни продать, ни подарить ваше имение, потому что после вашей смерти (желаю вам еще сто лет здравствовать!) доля вашего сына должна отойти государству.

Пан Сакович сжал скулы. Он не мог об этом не знать.

— Право, не понимаю, почему вы, законник, не уладили эту ситуацию, как это сделали другие, — оживленно продолжал Тарлецкий. — Ваш сын мог вернуться в отведенные месяцы хотя бы на неделю, чтобы получить объявленную указом амнистию, и когда секвестр с имения был бы снят, сделать формальный отказ от своей доли в наследстве. Потом он снова мог бы уехать куда ему заблагорассудится, разумеется, «без вашего согласия» — изымать у вас государству было бы уже нечего…

— Такое ловкачество недостойно шляхтича.

— Уважаю. Правда, уважаю гордость истинной польской шляхты. — Тарлецкий сделал серьезное лицо, а сам при этом подумал: «Так я и поверил в твое благородство! Просто в эти шесть месяцев твой сын был слишком далеко, чтобы вернуться — в самой Испании!»

— Я не польский шляхтич.

— Ах, да, наслышан: вы из диссидентов — шляхты некатолического исповедания. Если смотреть буквально, то и я отношусь к этой «ложе», только не греко-римской веры, как вы, а греко-российской.

Почувствовав, что его шутка не понравилась пану Саковичу, Тарлецкий поспешил вернуть разговор в прежнюю «имущественную» область:

— Вы правы, не стоит о том, что могло бы быть. Указ, о котором я говорил, предписывает накладывать секвестр на долю имения бежавшего за границу, ежели он сие сделал полностью на свой страх, иными словами, тайком от родителей. Если же будет доказано, что оставление пределов государства произошло с ведома владельца имения, а пуще того — при его подстрекательстве — немедленному секвестру подлежит уже все имение. — Тарлецкий значительно посмотрел на пана Саковича. — Как судья вы совершенно справедливо заметите, что доказать, имело ли место подстрекательство, совсем невозможно, если только нет свидетелей, которые захотят выступить в суде, а таковые, разумеется, вряд ли отыщутся. Другое дело, когда найдутся материальные свидетельства — собственноручные письма, из содержания которых, будем говорить без обиняков, ясно следует, что вы, пан Константин, с самого начала знали, куда и зачем отправляется ваш сын Павел, и одобряли его решение.

Говоря это, Дмитрий покосился на Зыбицкого, внимательно слушавшего каждое его слово, но старательно делавшего вид, что его интересуют только портреты на стенах гостиной. У того в этот момент, похоже, кольнуло в печени — он пощупал свой сюртук как раз в том месте, где прежде был спрятан конверт. Не удержавшись от улыбки, Тарлецкий продолжал:

— Вместе с обозом вы хотели передать в Варшавское княжество письмо для вашего сына, которое мы нашли, обыскав приказчика, некоего Абеля Соловейчика. Из письма очевидно, что вы с нетерпением ждете, когда сын придет сюда с наполеоновскими полками и выгонит ненавистных москалей. И даже имеется пассаж о том, что именно ради этого вы и сделали тот решительный шаг шесть лет назад. Этим вы сами против себя сделали улику, из-за которой, как я говорил, может быть изъято все ваше имение!

— Но это частное письмо! — с возмущением сказал Сакович.

— Написанное весьма неосторожно! Да, я прочел чужое письмо, но я обязан был сие сделать, и у вас нет причин обвинять меня в неделикатности! Сейчас перлюстрации подвергаются практически все письма, легально отправляемые за границу, а чего бы вы хотели в вашей ситуации, когда письмо отправляется тайно, да еще вместе с контрабандой?

— Где письмо теперь?

— Оно не ушло по назначению. Но и бояться его огласки вам нечего.

Конечно, ежели только со мной не произойдет здесь или в дороге какихнибудь необычайных приключений. Вы меня понимаете?

— И что, благодаря вашей бдительности раскрыт заговор?

— Нет. Только найдены основания для секвестра. О том, что вы всетаки состоите в заговоре, имеются другие свидетельства.

«Эх, до чего же все-таки эффектно! — сам собой восхитился Тарлецкий. — Сам Бог послал мне этого художника! Пан, как будто, не так глуп, чтобы сразу срубить мне голову тем двуручным мечом со стены, а потом закопать ее в саду отдельно от тела. Так что, кажется, можно продолжить».

— Вы, конечно, ждете объяснений. Извольте. Свидетельством, о котором я только что говорил, является хотя бы то, что четверть часа назад вы подтвердили, что ждали к себе этого художника. А ведь он французский шпион.

При этом господин Зыбицкий покачал головой и, фыркнув, развел руками.

— Этот господин, — продолжал Тарлецкий, не обращая внимания на художника, — зарисовывал фортификационные сооружения на Березине и распространял слухи среди работавших там крестьян о скором приходе наполеоновских войск, которые якобы принесут им свободу, он подстрекал их к саботажу и выступлению против местных русских властей…

— Я еще раз вам повторяю, что это плод вашего поэтического воображения, — вставил, наконец, свою реплику Зыбицкий.

— Есть еще и крестьяне, с которыми он разговаривал, один из них, Башан, здесь и ждет, когда его позовут, чтобы подтвердить достоверность моих слов. У меня есть основания заключить, что у неприятельского эмиссара к вам конспиративное поручение.

— Я ничего не знаю, — чеканя слова, сказал Сакович. — Какое я имею отношение к тому, что рисовал и что говорил приглашенный мною художник по пути ко мне?

— Вы пригласили его, узнав о нем…

–…Из «Литовского курьера».

–… И до этих пор вы ничего не знали друг о друге?

— Представьте себе! Я же вам объяснял, — вмешался в разговор Зыбицкий.

— И при этом вы везете под подкладкой письмо господину Саковичу от его сына, — выложил на стол очередную карту Тарлецкий. Выдержав торжествующую паузу, во время которой Зыбицкий нащупал булавку под сукном своего сюртука, а пан Константин недоуменно переводил взгляд с одного из своих гостей на другого, он продолжил:

— Оно написано в Данциге, значит, вы знали, что приедете сюда, еще до того, как перешли границу. А вся история с газетным объявлением — это так, вуаль!

— Ну да, письмо… меня попросили… передать при случае… Но ведь это ничего не доказывает! — заговорил прижатый к стенке художник.

— Чего вы хотите? Вы приехали арестовать меня? Мой дом окружен солдатами? — с достоинством спросил Сакович. Теперь перед Тарлецким стояла самая трудная задача — представить шляхтичу сколько-нибудь правдоподобный мотив своего поступка. Маскировать настоящий мотив не было нужды — отгадать его было просто невозможно.

— Вы можете убедиться, что это не так. Я действительно полагаю, что вы не заслуживаете тех неприятностей, которые вас ждали бы, дай я делу ход. Открыть контрабанду зерна и скрыть факт попытки переслать письмо было слишком рискованно — письмо было найдено при свидетелях, которые могли быть при разбирательстве опрошены… И, разумеется, не только это. Я, к счастью, узнал, что ваше имение соседствует с Клевками, которые я уже тогда серьезно вознамерился купить. Хорошо бы мне тут жилось, если бы мое появление в здешних местах сопровождалось историей о том, как я погубил своих соседей. И, как это бывает, молва тут же приписала бы, что я сделал это для того, чтобы расширить свое имение за счет вашего.

— А если вы надумаете купить другое имение, и мы с вами никогда не станем соседями?

— Хочется надеяться, что всякое доброе дело когда-то зачтется…

— До сих пор вы не производили впечатление столь набожного или филантропического человека… — позволил себе съехидничать Зыбицкий, но, встретив гневный взгляд майора, тотчас же замолчал.

— Одним словом, вот какой я нашел выход и сей час мы все уладим: вы не пытались переправить хлеб за кордон, он изначально направлялся в наш армейский магазин в Гродно, куда его и доставили. Купчие с полевым комиссариатским управлением я подготовил задним числом, вам остается только подписать их.

— Я не просил вас об этом, — произнес Сакович в диссонанс с дружеским тоном Тарлецкого.

— Что ж, в таком случае считайте, что вы мне ничем не обязаны, — сказал тот, отчетливо обозначив в своем голосе обиду.

— Я бы хотел этого. Я не люблю быть обязанным. Я полагаю, деньги за зерно, когда я подпишу документы, получите вы? Или уже получили? — спокойно проговорил Сакович. Его спокойствие объяснялось тем, что он, наконец, как ему показалось, разгадал своего собеседника: да он обычный корыстолюбец, затеявший замысловатую махинацию с казенными деньгами. А пана Константина ему нужно было припугнуть только для того, чтобы тот помалкивал.

У Тарлецкого действительно появились основания для обиды. «После всего он посчитал меня банальным казнокрадом? — подумал он. — Эх, была бы сейчас в кармане стопка ассигнаций, так бы и швырнул их в его усатую физиономию! Однако, спокойно: может быть, пока так и лучше, по крайней мере, перестанет жечь меня своими глазами».

Чуть прищурившись, Тарлецкий посмотрел сначала на Зыбицкого, потом на Саковича, лица которых тонули в сумраке (пан Константин почему-то не распорядился зажечь свечи). Все же нельзя последнее слово оставлять за Саковичем. Пора выкладывать последнюю козырную карту.

— Что ж, вас можно понять, пан Константин. Вы, очевидно, в некотором замешательстве от того, что пришлось сейчас услышать. Вы, конечно, получите деньги за ваш хлеб, можете быть спокойны. Только вы ведь не об этом хотели спросить. Вас интересует письмо от сына. Я не собираюсь с его помощью вас шантажировать. Вот оно, возьмите. Может быть, теперь вы не станете искать в моем поступке злых намерений и просто поверите в мое искреннее к вам благорасположение. — Тарлецкий протянул пану Константину тот самый маленький конверт. Это произвело на шляхтича, наверное, самое сильное за вечер впечатление.

— Давайте ваши купчие. Мне нужно ознакомиться с документами, прежде чем подписать. И я должен сделать распоряжения. Поэтому прошу меня извинить, на некоторое время я вас оставлю. Если не возражаете, вернемся к разговору после ужина.

— Конечно, конечно, не беспокойтесь! — ответил Тарлецкий, вынимая нужные бумаги из своей ревизорской папки. — С удовольствием подождем здесь, распорядитесь только открыть двери в ваш замечательный сад.

Оставшись наедине с Тарлецким, Зыбицкий попытался ему что-то сказать, но тот отмахнулся, утомленный напряженной беседой. Он прошел через зал и остановился у приоткрытого окна. «Побежал читать письмо. И он так ничего и не понял, — заключил Тарлецкий не без удовольствия. — Как бы пан Константин ни раздувал щеки, никуда он не денется от того обстоятельства, что я его облагодетельствовал. Вот истинный мотив…».

В эту минуту Тарлецкий увидел в окно в десяти шагах от себя девушку, и его мысли понеслись в каком-то диком вихре, и он даже не сразу осознал, что это та, ради которой он сюда приехал…

Глава 4

Истинный мотив майора Тарлецкого

Ей было лет девятнадцать. Она разговаривала с молодым человеком, очень похожим на нее, и казалось удивительным, как эти двое могут быть одновременно такими разными: совершенно обычный, ну, может быть, просто симпатичный молодой человек, и девушка, которая в сотню, в тысячу раз красивее. Спутавшиеся ветви старой ивы почти полностью закрывали маленькую скамейку, наполовину утонувшую в земле под грузом ажурного, но тяжеленного чугунного литья. Пожалуй, только с того места, где стоял сейчас Дмитрий, можно было видеть молодых людей, облюбовавших этот уголок, чтобы под неторопливую беседу попить чаю — фарфоровые чашки и розетки с вареньем стояли рядом на маленьком круглом столике.

Июньский вечер был светлым, как северная белая ночь, и Тарлецкий мог хорошо рассмотреть лицо незнакомки. У нее были большие голубые глаза с длинными ресницами, волнистые золотые волосы, тонкий нос, в котором только ноздри не хотели подчиняться идеально правильным очертаниям — трепетали, словно крылья какой-то гордой птицы. Это лицо отличалось от всех других когда-либо виденных Тарлецким своей живостью и естественностью так, как гордая вольная птица, прячущаяся от людских глаз, отличается от напыщенной цесарки, которую можно пнуть ногой всякий раз, выйдя во двор.

Самым поразительным было странное ощущение, будто каждое движение ее лица делает его еще прекраснее, будто ее красота никогда не возвращается к некой исходной точке, а постоянно стремительно совершенствуется. Ни один спектакль не мог приковать к себе такого внимания, как игра этих глаз, этих тонких бровей, этих милых губ, будто бы подаренных девушке каким-то гениальным (не чета Зыбицкому!) портретистом, лихо исполнившим свой лучший в жизни карандашный набросок. «Что это? — думал пораженный Тарлецкий. — Волшебство ли природы преподнесло ей сей дивный дар становиться прекраснее после каждого движения или жеста, или это сверхжеманство, дьявольское кокетство, часы и недели, употребленные на то, чтобы, глядя в зеркало, довести до совершенства свою мимику? Нет, слишком естественна эта смена выражений на ее лице, да и для кого? Ведь тот юноша наверняка ее брат. Решено!» — было следующим словом, которое невольно пришло в голову майору.

…Пятью месяцами ранее, в холодной необжитой конторе варшавского нотариуса Шица (адрес конторы менялся очень часто), состоялся разговор, предопределивший появление Тарлецкого в Старосаковичах. С бешеной скоростью протирая собственные очки, словно от этого предъявленные ему Тарлецким неопровержимые доказательства совершенного им подлога могли раствориться, побледневший худой крючкотвор начал умолять Дмитрия не передавать дело в суд.

— Пан, не погубите! Проклятые деньги! Из-за того, чтобы о них не думать, сгубил и душу, и репутацию… Пусть пропадают рештки моей репутации, только не погубите семью… Я могу помочь устроить вам ваше будущее, вам не нужно будет делать ничего такого… в чем вы могли бы когда-то себя упрекнуть… Весь грех будет на мне, я заслужил такое…

— О чем вы?

Нотариус надел и тут же снова снял свои очки, с надеждой посмотрев в глаза Тарлецкому.

— Вы красивый образованный молодой человек, вы не женаты. Я знаю, как вам составить успешную партию, чтобы кроме ваших замечательных способностей у вас появились и хорошие деньги, которые так нужны в молодости, чтобы скорее раскрыть свой талант… При этом никто не упрекнет вас в том, что вы погнались за богатством. Потому что никто не знает о том, что невеста так богата. Даже она сама… Вы не станете давать делу ход, пан Лупинский? (Тарлецкий, разумеется, выполнял свою секретную миссию под чужой фамилией).

— Продолжайте, пан Шиц.

— В девяносто четвертом году, когда здесь еще была Речь Посполитая, у меня была солидная контора в Вильно. Мне выпала честь стать душеприказчиком тамошнего русского генерал-губернатора, — начал нотариус, понизив голос. — Он сделал не совсем обычное завещание, которое уже не может быть изменено, потому что генерал умер еще в 1796 году. За два года до этого, как известно, в Вильно произошло восстание, во время которого генерал оказался не на высоте, как говорят, он его проспал. Причиной беспечности генерала, опять же по слухам, стала его увлеченность некоей дамой, которая чуть ли не специально была подослана к нему заговорщиками… Так вот, я скажу вам… — Шиц заговорил еще тише. Чтобы его расслышать, пришлось так близко к нему придвинуться, что пар, который шел у нотариуса изо рта в этой холодной комнате, начал конденсироваться у Тарлецкого на виске. — …Я вам скажу, что генерал был увлечен этой дамой очень серьезно. Потому что он завещал почти все свое состояние (а оно, поверьте, за время губернаторства в Вильно у генерала составилось немалое!) дочери этой самой дамы, появившейся на свет менее чем через год после тех памятных событий. Вы понимаете? Своих официальных детей у генерала не было. Завещание составлено так, что оно вступает в силу в день ее двадцатилетия, а до той поры не должно быть никакой огласки. То есть через неполных два года девушка получит извещение о наследстве. Могу себе представить, сколько сразу после этого у нее появится женихов. Если, конечно, она не выйдет замуж раньше… Давайте забудем о нашем недоразумении, пан Лупинский, и я назову вам имя девушки. Я даже покажу вам копию завещания генерала, чтобы вы не подумали, будто я снова хочу вас обмануть. Мне очень горько, но вы имеете на это право… Какой урон я нанес своей репутации!

— Мы все забудем. Как ее имя?

— Ее зовут Ольга Сакович. Она живет в отцовском имении где-то за Минском…

Вернувшись в Вильно, Тарлецкий осторожно навел справки. Таковая особа действительно существовала и была отнюдь не бедна даже без генеральского завещания. Ну а в дальнейшем, как читателю уже известно, обстоятельства будто нарочно стали складываться так, чтобы пан Константин Сакович просто захотел выдать свою дочь за Тарлецкого, великодушно не упрятавшего его в Сибирь.

Оставалось выяснить последнее из того, что могло помешать осуществиться этому действительно блестящему плану: не было ли в девице какого-нибудь внешнего изъяна, из-за которого его сватовство могло бы показаться подозрительным. Но какие изъяны? То, что он увидел, превзошло любые ожидания. Тарлецкий вдруг ощутил, что хочет жениться, даже если бы не было никакого генеральского наследства.

Девушка что-то говорила. Тарлецкий подвинулся к портьере, шире приоткрыл окно и отчетливо услышал ее мелодичный голос. Слова произносились на языке здешнего края, который в Варшаве называли «крэсавым польским». Молодые люди и одеты были очень просто — она в синем сарафане с накинутым на плечи платком, он в тонкой белой рубашке и штанах, заправленных в мягкие сапоги, у которых вывернутые наружу верхние части голенищ, называемые в здешних краях «халявами», были нарезаны бахромой. По таким деталям, как эта, или серебряным пуговкам на сарафане девушки, золотой нитке в ее платке, можно было заключить, что это все же далеко не простолюдины. Ну и, конечно, по их разговору.

— Говорю тебе, Алеська, Люцинка уже два раза его видела! — говорила девушка, широко раскрыв глаза, и ее испуг выглядел просто очаровательным.

— И он сам ей сказал, что он призрак?

— А кто же? Весь черный, в рясе — монах утопленник с нашего болота. Страх!

Юноша страхов сестры явно не разделял, отвечал ей с доброй улыбкой — наверное, другой реакции неподдельные чувства девушки вызвать не могли:

— Не слушай ты эту Люцинку! У нее в голове одни дремучие забобоны, в каждом кусте призрак мерещится!

— А кого же мне слушать, Алеська? Тебе хорошо, ты учишься в Вильно, у тебя там пропасть друзей! А я? За всю жизнь нигде не побывать дальше Могилева, не видеть никого, кроме соседа арендатора да Богуша с Рекишем, шляхтичей, от которых нужно вилки прятать, когда они в гости приходят, — со скуки можно умереть! Ведь сколько раз нас приглашали, а мы? А когда ты не в Вильно, тебе и здесь хорошо — у тебя здесь и охота, и твой француз, с которым ты можешь часами говорить всякой всячине или драться на шпагах, да ты можешь с любым мужиком поболтать в свое удовольствие, они тебя понимают, а что прикажешь делать мне?

— Ну, ну, Оленька, сейчас заплачешь! Ну давай, я спрошу разрешения у отца отпустить нас попутешествовать хотя бы на месяц. Вижу, тебе и вправду не помешает разнообразить общество. Засиделась в лесу!

— На целый месяц!

— Только в Вильно отец вряд ли нас отпустит, там же сейчас русский царь, весь его двор, гвардия, вся столица сейчас переместилась в Вильно. Только нас там не хватает!

— Вот здорово! Ну пусть не в Вильно, пусть в Петербург, кто-то же остался еще в Петербурге? Пусть в Варшаву, в Москву, видишь, какая я покладистая?

— Вижу. Да я тоже хотел бы повидать разные места, про которые пишут в книгах. А лучше всего — перебрался бы к брату, знать бы только, что возвращаться сюда смогу чаще, чем он.

— Чтобы сестренку повидать?

— Конечно, как же я без тебя? И без нашего дома, сада… Я люблю свои места, — просто ответил молодой человек, впервые обратив на себя внимание Тарлецкого. — Павла уже шесть лет здесь нет. Я так не хочу.

— Уж если сражаться, так для пользы Отчизны. Я не знаю, как можно служить своему краю и столько лет его не видеть. Да за это время вовсе забудешь о нем! Надо другое…

— Что же?

Молодой человек задумался. Он, как и его сестра, был похож на пана Константина — такой же широкий лоб и острый подбородок, — но для него природа как будто пожалела красок. Его непослушные жесткие волосы были совершенно белыми, бледное, с нечеткими очертаниями лицо словно растворялось в синеватых сумерках. Бесцветные брови, бесцветные ресницы, бесцветные глаза… Они словно отказывались от собственного облика, чтобы вбирать в себя суть окружающего. На вид ему было лет двадцать. Он медленно провел рукой по нервным губам, по гладкому, наверное, еще не нуждавшемуся в бритве подбородку, и сказал:

— Надо, чтобы люди стали друг друга уважать, но перестали бояться. Мы — русских, мужики — пана… Здесь у людей никогда не было свободы, а она может все изменить! Во Франции народ завоевал для себя свободу и стал непобедимым, у господина Венье до сих пор глаза загораются, когда он рассказывает про свою революцию! Австрия, Пруссия, Россия разделили между собой нашу землю — армии этих надменных монархий рассыпались, столкнувшись со свободным народом Франции, с их гениальным вождем. А если бы свободным был и наш народ?

— То нам бы нечем было жить, — с милой улыбкой заключила девушка, верно, уже наслушавшаяся философий брата.

— Почему? У нас есть имение, земля. А свободный труд принесет больше, чем подневольный. Нам с тобой тоже.

— Однако твой мсье Венье убежал от собственной революции.

— Он считает, что Наполеон ее задушил. Ведь мсье Венье до сих пор якобинец.

— Постой, поговорим лучше о брате. Я уверена, что эти господа, которые только что приехали, привезли какое-то известие от него.

— У тебя такие фантазии приходят, как только где-то колесо скрипнет или сорока над садом пролетит, — улыбнулся молодой человек.

— Да нет же, я уверена! Алеська, в столовой зажегся свет, может быть, отец сейчас там без гостей. Сходи, спроси у него!

— Хорошо, Ольга, попробую что-нибудь узнать. Может быть, ты и права, у меня самого какое-то непонятное беспокойство… Ты подожди меня здесь.

Молодой человек встал и быстрыми шагами прошел к двери в восточном флигеле дома. В ту же минуту Тарлецкий решительно вышел в сад. Почти у самого крыльца протекал медленный ручей. Вода в нем была чистой, как хрусталь. Свежие запахи сада наполнили грудь Дмитрия. За густой листвой ивы он перестал видеть очаровательную незнакомку, но та заметила его и сочла необходимым покинуть свое укрытие, чтобы гость не подумал, что она нарочно прячется и подсматривает за ним.

— Добрый вечер — первой сказала она. Тарлецкий на несколько секунд замер в низком почтительном поклоне.

— Покорно прошу простить меня за то, что я нарушил ваше уединение, — сказал он мягко и мелодично, как он это умел. — Но вечер действительно прекрасен. В гостиной немного душно, а здесь, в саду, такой чудный воздух, я вышел немного подышать…

— Да, в такой вечер всегда приятнее в саду, чем в доме.

— Позвольте представиться. Майор Тарлецкий. Дмитрий Сигизмундович. А вы, если я не ошибаюсь, Ольга Константиновна?

— Да… А откуда вы меня знаете? — удивилась Ольга.

Я стараюсь знать все. Что-то по долгу службы, что-то так, из простого человеческого любопытства… Я, например, знаю, что вы очень ждете известий от своего старшего брата. И я могу вас успокоить: он здоров, он доволен своим положением. И что, безусловно, очень важно для вас — он теперь гораздо к вам ближе. Еще в марте он переходил через Пиренеи, а теперь вас разделяют только Неман и Березина. И, может быть, вам будет интересна такая деталь: недавно он так же близко, как сейчас мы с вами, видел человека, которым восторгается вся Европа — Наполеона Бонапарта. Полк, в котором служит ваш брат, приписан к его гвардии.

— Вы виделись с Павлом? Вы служите вместе с ним? — предположила девушка, не скрывая своего восхищения.

— О, нет. И я даже не скажу, что сожалею об этом. Не то, что касается знакомства с вашим братом… а относительно службы. Я служу в другой армии, по другую сторону, так сказать. Впрочем, это ведь не повод не быть добрыми друзьями и соседями… Если бы я знал заранее, какая прекрасная дочь у пана Константина, то уже сегодня представился бы вам как ваш полноправный сосед, а не как человек, только намеревающийся купить соседнее с вами имение. Мне хочется уже завтра поселиться в Клевках, пусть даже для этого мне придется оставить службу.

— Оставить службу, чтобы поселиться в нашей глуши?

— Я никогда не назвал бы так место, где каждый день я мог бы видеть вас! Глухое место там, где глухо твое сердце, где оно ни на что не отзывается, будь это Варшава или даже Петербург… А когда от столь совершенной красоты в сердце делается прекрасная музыка, то это никак не глушь. Простите меня за искренность, я солдат…

— Вы шутите… — с неподдельным смущением произнесла Ольга. Легкий румянец заиграл на ее щеках, что не удивило Дмитрия. Он никогда не сомневался в своем умении смущать и очаровывать.

— Я люблю порой пошутить. Но не сейчас! Может быть, до сих пор здесь некому было по достоинству оценить вас… Что ж, значит, я всегда должен быть по соседству, чтобы кто-то каждый день мог сказать вам:

«Вы прекрасны!» — произнес он несколько театрально.

Для еще более смущенной Ольги естественной была попытка перевести разговор на другую тему:

— Вы опять шутите… Вы просто не знаете, как здесь скучно. Будь моя воля, я давно уехала бы отсюда, я хотела бы увидеть настоящие большие города, хотя бы Вильно…

— Что же может этому помешать? Завтра я улаживаю служебное дело в Белыничах и сразу еду в Вильно. Я бы почел за счастье сопровождать вас…

— Простите меня, я должна идти, — опустив глаза, сказала Ольга.

— Надеюсь, мы еще увидимся сегодня. И знайте, Ольга, когда я вас увидел, во мне действительно сделалось что-то такое… Все краски вокруг стали ярче… Я никогда в жизни не ощущал себя таким счастливым, как в эту минуту…

— Простите меня, — еще раз повторила девушка и, быстро повернувшись, так, что колоколом надулся ее сарафан, сделала несколько торопливых шагов вглубь парка и, не сдержавшись, побежала на своих легких ногах к горбатому каменному мостику через ручей. Тарлецкий еще какое-то время зачарованно смотрел ей вслед и, наконец, прищелкнув языком, словно только что отведал изысканного вина, вернулся в гербовый зал.

Не прошло и часа, а он уже практически подчинил себе пана Константина и очаровал его дочь. Саковичи были у него в руках. Однако тот, кого следовало держать в своих руках крепче всего, куда-то исчез.

Господина Зыбицкого, венского художника, в зале не было.

Глава 5

Все бегут

У Василя не было особого желания без дела торчать целый час возле усадьбы. Он бы лучше, раз уж выдался свободный вечер, поправил что-нибудь дома, да и хотелось скорее увидеть своих — как-никак почти две недели без них. Но в ладони согревался тяжеленький двугривенный с царским орлом, а это стоило того, чтобы стоять здесь хоть до ночи. Василь, конечно, предпочел бы постоять, да уйти, лишь бы не ввязываться в панские разговоры. Но уже довольно скоро с парадного крыльца спустился гайдук пана Константина и подошел к Василю.

— Ждешь, когда покличут? — лукаво спросил он.

— Велели ждать.

— Ну, пошли. Пошли, говорю, — уверенно сказал гайдук. Василь, как и был с узелком, который брал с собой на сгон, вяло поплелся за панским слугой, который повел его не к парадному входу, а вокруг усадьбы. Василь даже обрадовался этому — отвечать пану не в залах с блестящими полами, а где-нибудь в сенях ему казалось проще. Но как только они вошли с тыльной стороны во флигель, на Василя набросились сзади, заломили ему за спину руки и стали толкать в сторону дверцы, что вела в подвал. Василь даже не успел попытаться защитить себя, его узелок отлетел в сторону, звякнул на каменном полу двугривенный… Кричать в панском доме Василю казалось невозможным, он все же процедил сквозь зубы: «Пустите, псы!», но его руки держали крепко, и он, спотыкаясь, уже быстро спускался по ступенькам вниз, в сырую темноту.

Ему не сказали ни слова, лишь ахнул, уверенно попадая в свою скобу, тяжелый засов на захлопнутой за ним двери. Бить кулаками в дверь и кричать, чтобы его выпустили, Василь не стал, понимая, что это бесполезно — в недобрый час подошел к нему тот бородатый художник. «И никому ни звука, что он тут!» — разобрал он слова за дверью.

Смириться с тем, что он так глупо упустил подозрительного художника, Тарлецкий не мог. Чем черт не шутит, вдруг это и в самом деле серьезный шпион? Впрочем, этот колобок не должен был укатиться далеко. Выхватив из внутреннего кармана фрака миниатюрный пистолет, почти умещавшийся в ладони (снабдили перед Варшавской миссией), Тарлецкий бросился в вестибюль. Там никого не было. Кровь медленно стучала в висках у Тарлецкого, словно барабан, отбивающий новобранцам на плацу «тихий шаг» — 75 ударов в минуту. Он подскочил к окну и не увидел Зыбицкого в саду. Полагаясь лишь на интуицию, из возможных направлений продолжения поисков он выбрал западный флигель. Тарлецкий прошел коротким коридором, соединяющим главное здание с флигелем, дергая по пути массивные дверные ручки и никого не встретив. Оказавшись во флигеле, в небольшом коридоре, из которого двери вели в обе стороны, Дмитрий остановился и прислушался. Ему показалось, что справа кто-то тихо разговаривает. «Вы должны!» — услышал он более громкий возглас по-французски и распахнул дверь.

Барабанщик в голове у Дмитрия застучал «ускоренный шаг» — 120 ударов и вдруг разом смолк, сложив свои палочки. Тарлецкий тоже поспешно спрятал пистолет — он увидел своего художника, целого и невредимого. Тот стоял у стеллажа, заполненного монолитом книг в тисненых золотом переплетах, и смотрел вверх, на высокого человека, который к тому же поднялся на стремянку, чтобы поставить на полку некий фолиант. Человек на стремянке был поджарым, длинноруким, с худым желтым лицом. Пронзительные черные глаза, как и щеки, глубоко ввалились, и их трудно было разглядеть под густыми черными бровями, прямые волосы, облегавшие неровный череп, поблескивали, как бобровая шкурка. На нем были узкие коричневые панталоны, шелковые чулки, стягивающие сильные икры, тонкая белая рубашка, просторная, с очень широкими рукавами; на длинной, с сильно выпирающим кадыком шее был небрежно повязан черный галстук. Тарлецкий быстро перевел взгляд с незнакомца на господина Зыбицкого и, резко наклонив голову набок, сказал со злой ехидцей:

— Мы же договорились с вами быть неразлучными, господин Зыбицкий, а мне приходится искать вас, волноваться. Я прошу вас больше не покидать меня так неожиданно. А вы, очевидно, господин Венье? — спросил Дмитрий у спустившегося со стремянки человека, перейдя одновременно с французской речью на отлично получавшийся у него начальственный тон.

— К вашим услугам, — спокойно ответил француз.

— Майор Тарлецкий.

— Очень рад, что к ужину у нас собирается интересная компания. Раз меня вы уже знаете, скажу только, что я гувернер, служу у господина Саковича, и хоть дети его уже подросли, он не торопится меня рассчитать, я же по мере сил ему помогаю.

— Понятно. И вы ведь француз.

— Самый настоящий. Родился в Париже.

— И с господином Зыбицким, очевидно, у вас сразу завязался интересный разговор? — спросил Дмитрий, заложив руки за спину.

— Мы пока лишь познакомились, — ответил мсье Венье и, прерывая повисшую на несколько секунд неловкую паузу, добавил:

— Художники не всегда хорошие собеседники, порой они молчуны, выражают себя только карандашом и красками. Надеюсь, к господину Зыбицкому это не относится, мне бы очень хотелось сравнить с ним свои впечатления о здешнем крае…

В это время компанию мужчин нашел лакей и доложил, что пан Константин ждет гостей к ужину.

Тарлецкий совершенно по-дружески взял господина Зыбицкого под руку и вслед за французом, показывающим им дорогу в столовую, они вышли из библиотеки. Пантелей потушил в библиотеке свечи и закрыл за ними дверь.

Прежде чем сесть за стол, пан Константин представил гостям своих детей, Алеся и Ольгу — последняя была уже в нарядном белом платье, причем, совсем не провинциальном. Раскланявшись с бледным молодым человеком, Тарлецкий обратил внимание, что глаза у него вовсе не бесцветные, как показалось в начале, а голубые, как у Ольги, только немного светлее.

— Ольгу Константиновну я уже знаю. Только что мне уже представился счастливый случай познакомиться с вашей дочерью, — бодро сказал Тарлецкий пану Константину и многозначительно посмотрел на Ольгу. «Как быстро она переоделась, — подумал он, — значит, вертеться у зеркала она не привыкла, и это не маски на ее лице». Сакович ничего не ответил Тарлецкому, и тот вновь обратился к нему:

— А почему мы не видим вашей супруги? Господин Зыбицкий, кажется, намеревался написать ее портрет.

— Моя жена сейчас в Полоцком повете, в имении своего отца. Старик, кажется, при смерти, — ответил пан Константин. — Прошу за стол, господа.

Стол, основательный и крепкий, словно упершийся ногами в землю бык, был без меры уставлен закусками и винами, две девушки с кухни уже несли к столу горячие блюда.

Тарлецкому хватило такта не настаивать на том, чтобы присутствующие за столом обязательно выпили за Государя императора, и первый тост подняли просто за здоровье гостей. Рядом с Дмитрием за столом сидел Алесь, который старательно предлагал гостю отведать то медвежий окорок, то язык с овощами, то разваливающуюся на тарелке печеную рыбу. Тарлецкий, мысленно усмехнувшись, подумал, что, если не считать угощавшегося где-то на кухне Игната, он ведь находится в доме врагов совершенно один. Пан Сакович легко мог бы отправить его на тот свет, подмешав в еду или питье яд. Но, подумав так, Дмитрий тут же отправил в рот очередной кусок. Он был голоден и не стеснялся. А опасность всегда лишь усиливала его аппетит.

Не скупясь на комплименты, Тарлецкий нахваливал кушанья, которые ему действительно очень нравились за какую-то особую смачность при кажущейся простоте. В вычурных застольях у здешних шляхтичей Тарлецкий привык опасаться нелепых фаршировок, когда индюк мог быть начинен без меры переперченной зайчатиной, заяц — рыбьей икрой, а рыба — сладкой патокой. Похвалы гостя пан Константин выслушивал молча. Тарлецкому уже хотелось говорить больше, чем есть, и он решил расшевелить собеседников, перейдя к темам поострее:

— Вам, а сегодня, стало быть, и мне, — шутливо заговорил он, — весьма повезло, что ваше имение расположено в стороне от мест дислокации наших армейских корпусов. Иначе бы вряд ли бы у вас сохранились столь замечательные припасы. Российские офицеры все поголовно имеют очень выгодную привычку столоваться за счет хлебосольных хозяев. А сохраненными при этом деньгами, выделяемыми на провиант, пополнять полковые и артельные суммы.

— Я не думаю, что настоящий шляхтич станет сокрушаться, если ему пришлось ощипать несколько гусей, достать из погреба окорок или даже пустить под нож теленка… Я думаю, тяжелее другое… — все-таки вступил в разговор пан Константин.

–… То, что приходится кормить, чего уж там, неприятельскую армию? — закончил за него мысль Тарлецкий. Сакович промолчал.

— Так вот я вам скажу, что шляхтичи с той стороны границы, которые кормят самую что ни есть дружественную армию, уже просто воют от эдакой «радости». Можете мне поверить, знаю не понаслышке. А то, что позволяют себе с казенными деньгами, как я говорил, наши «домовитые» офицеры — лишь невинная шалость по сравнению с тем, что позволяют себе господа, отхватившие должности в новом правительстве нового варшавского княжества. Вся эта патриотическая волна, она служит им только для того, чтобы прикрыть обычное казнокрадство. Представлю один пример — возжигаемый патриотизмом генерал-почтдиректор Зайончек имел бесстыдство представить Сейму сто пятьдесят рейсхталеров годового остатка от всех почтовых доходов. Ему заметили, что при прусском правлении почта ежегодно приносила дохода более семисот тысяч рейсхталеров, на что «патриот» с возмущением отпарировал, что, дескать, поступки каких-то там пруссаков для него не пример. И что ж: генерал-почт-директор остается при должности и по отзывам — очень богатый человек.

Собеседники казались обескураженными. Кроме мсье Венье, с улыбкой вступившего в разговор:

— Подозреваю, как трудно пану Зайончеку было бороться с искушением, чтобы не украсть последние сто пятьдесят рейсхталеров! Однако вы, господин, Тарлецкий, весьма осведомленный человек.

Это было то, что Тарлецкий хотел услышать, и он с благодарностью кивнул французу, после чего продолжил:

— Еще больше злоупотреблений — потому как и возможностей больше — в министерстве финансов. О министре Яне Венглинском говорят, что он на миллионы злотых накупил имений на чужие имена. Поэтому то, как у нас шляхтичи смотрят на Варшавское княжество — эдакий оплот свободного польского духа, да куда там — рай на земле! — это взгляд идеалистический…

— Тамошние ловкачи и стяжатели — есть неизбежная пена в свежем напитке. Пена осядет, Сейм разберется, и для должностей найдутся люди достойные. Хуже, когда вора присылают исполнять должность сверху, у такого не спросишь отчета, — сказал пан Константин.

— Конечно, свои казнокрады лучше, нежели назначенные из Петербурга! — съехидничал Тарлецкий и тут же поспешил сгладить ситуацию.

— Впрочем, вы правы — раньше или позже достойные люди найдутся. Такие, как ваш сын, который только благодаря собственному усердию стал капитаном в элитном полку. Предлагаю, — Тарлецкий встал с полным кубком в руке, — сделать то, что вам, верно, давно уже хотелось — выпить за новый чин вашего сына!

Пан Константин посмотрел на Тарлецкого настороженно, но и нотка признательности, как тому показалось, в его взгляде проскользнула. По крайней мере, свой кубок он осушил до дна. Не отстал от него и Тарлецкий.

Не то чтобы, выпив вина, Тарлецкий делался пьяным. Он все же был офицером российской армии, прошедшим, к тому же, кадетский корпус. Напротив, он мог выпить весьма много, и это не становилось внешне заметным — язык не заплетался, мазурка танцевалась даже лучше, не произносились откровенные глупости и не начиналась (ну, почти никогда) стрельба из пистолета на спор по бутылкам. Однако уже после первых бокалов и без того весьма уверенный в себе Тарлецкий напрочь переставал в чем-либо сомневаться. И вскоре он снова поднялся с кубком, чтобы говорить.

— Пан Константин, я уверен, мы уладим все затруднения, которые возникли у нас в делах. Потому что сегодня в моей жизни один из самых счастливых дней: я увидел Ольгу Константиновну! Я не ветреный гусар, напротив, по долгу службы я привык быть расчетливым. Но сегодня я впечатлен… Господа, я хочу выпить за прекраснейшую панну Ольгу! До сих пор она, словно драгоценная жемчужина, созревающая в неказистой раковине где-то на морском дне, росла в этом милом уединенном месте, счастливо удаленном от света, с его пороками, жеманством, неискренностью… Никто не мог по достоинству оценить эту жемчужину. Может быть, я один из первых счастливчиков. И я, вовсе не как ветреный мальчишка, но как расчетливый интендант хочу не упустить выгоды этого счастливого случая…

Пан Константин и его сын слушали этот вычурный монолог с лицами, застывшими, словно капнувший со свечи воск, господин Зыбицкий проявлял безразличие, а мсье Венье, наоборот, живейший интерес. Ольга залилась краской, на ее таком живом лице уже целую минуту не менялось выражение какой-то неосознанной вины. Простодушный тон удавался Тарлецкому так же убедительно, как и начальственный. Он продолжал:

— Очень скоро Ольга появится в светском обществе, и тогда, поверьте, выражать ей свое восхищение станут многие. Я просто хочу, чтобы в это время, когда от новизны ощущений может закружиться голова, Ольга знала, что уже есть человек, готовый положить свою судьбу к ее ногам!

Тарлецкий, самоотверженно взглянув на Ольгу, медленно выпил вино.

— Мы уладим наши затруднения, пан Тарлецкий, — сказал старший Сакович, так же неторопливо осушив свой кубок, и чинно вытерев усы.

— Я подпишу ваши купчие и не стану вдаваться в денежную сторону вопроса.

Это следовало понимать как окончательный вердикт бывшего поветового судьи, привыкшего к тому, что любое дело требует того или иного приговора. Вердикт предписывал сменить тему. Сделать это неожиданно помог Алесь:

— Нужно подготовить комнаты для гостей. Я думаю, гости не обидятся, если мы позволим Ольге уйти, да, Ольга? — сказал он.

Ольга, чрезвычайно смущенная, до этого умоляюще смотрела на отца, а теперь с благодарностью взглянула на брата.

Пан Константин кивком позволил Ольге встать, и та поспешила покинуть столовую, старательно избегая смотреть в сторону гостя, ставшего уже второй раз за вечер свидетелем ее бегства.

«Когда придет время, я заставлю его выдать за меня дочь, — думал Тарлецкий о пане Константине. — И не помешало бы для этого заручиться поддержкой этого молодого вольтерьянца, кажется, отец к нему прислушивается». Тарлецкий взглянул на Алеся, который, забыв о своей обязанности потчевать гостя, задумчиво поворачивал перед собой серебряный кубок своими длинными и тонкими, как у сестры, пальцами.

Подали десерт. Всеобщее неловкое молчание старался нарушить только француз, пытавшийся завязать разговор с художником, который отвечал неохотно и односложно, остальные вообще только молча пили, и ужин так и закончился на напряженной ноте.

— Прошу вас, пан Константин, поместить нас с господином Зыбицким в одной комнате, — сказал Тарлецкий, поднимаясь из-за стола.

— Алесь проводит вас, как только вы пожелаете.

Для вида спросив мнение Зыбицкого, Тарлецкий выразил общее желание лечь отдыхать пораньше, поскольку их обоих утомила долгая дорога. Алесь повел гостей в восточный флигель, где им была приготовлена довольно просторная угловая комната с окнами на восток и на юг.

— Мне бы хотелось, Алесь, — сказал Дмитрий молодому шляхтичу по пути, — чтобы вы верили в искренность моих чувств к вашей сестре, а значит, и ко всему вашему семейству. Я надеюсь, вы не совсем разделяете предубеждения своего отца, которые, как мне кажется, у него существуют в отношении российских офицеров?

— Предубеждений у меня нет.

— О, эта черта свойственна образованной части нашей молодежи, я рад, что вы без сомнения к ней относитесь. Алесь, могу ли я просить передать Ольге, что я буду писать ей. Не сюда, а на имя хотя бы того же арендатора в Клевки, чтобы он передавал ей письма. Ведь это возможно?

— Нет нужды привлекать для этого господина Мартиновича. Вы можете писать прямо Ольге — никто не станет препятствовать ей получать ваши письма или предварительно их читать.

Тарлецкий с удивлением уставился на Алеся. «Он, что, только что меня оскорбил? Он не так прост, как кажется? Нет, пока стоит сделать вид, что я не понял намека, если это был намек», — подумал он, и, положив молодому человеку руку на плечо, очень дружелюбно сказал:

— Благодарю вас, Алесь, я рад, что не ошибся в вас, надеюсь, и я со временем сумею заслужить ваше уважение. И еще одна просьба: прикажите разыскать моего денщика и прислать его ко мне.

— Разумеется. Желаю вам приятного отдыха, — ответил Алесь, открывая дверь в комнату с обитыми чуть выгоревшей голубой тканью стенами и широкой древней кроватью, еще сохранившей следы полога.

Как только Алесь оставил гостей, вошла одна из девушек, прислуживавших за столом, и, поскольку гости вознамерились все ночевать в одной комнате, постелила на обитом кожей диване, который стоял между двух высоких окон у восточной стены. Когда служанка ушла, оставив на круглом столике посреди комнаты подсвечник, Дмитрий положил рядом с ним пистолет и несколько раздраженно сказал господину Зыбицкому:

— Ежели вам будет угодно попытаться бежать этой ночью, я без всяких размышлений пущу вам пулю в лоб, то же самое сделает мой слуга.

— Я вижу, вам еще не наскучила эта забава, — сказал повеселевший отчего-то художник и развязал свой галстук, отчего его голова, казалось, основательно села прямо на туловище.

— В стране ваших хозяев палач был бы очень озадачен, доведись ему вас гильотинировать. Да и повесить вас тоже весьма затруднительно, очевидно, вам уготовано что-то другое, — задумчиво сказал Тарлецкий, опять испортив Зыбицкому настроение, и прямо в одежде плюхнулся на диван. Он лежал и с тем же задумчивым видом наблюдал, как в считанные минуты голубовато-белый, как снятое молоко, вечер сменяется полным мраком. Вошел Игнат с вещами своего господина и этюдником Зыбицкого. Тарлецкий велел ему зажечь свечи.

Можно было предположить, что последним постояльцем гостевой комнаты, которую отвели Тарлецкому и неразлучному с ним художнику, была дама. У окна стоял туалетный столик с овальным венецианским зеркалом, удваивающим слабые язычки пламени разгоравшихся свечей, угол занимал платьевой шкаф, а к кровати был приставлен секретер, с которого так и не убрали французский роман. Дальнюю от Тарлецкого стену украшала небольшая картина, сюжет которой при скудном освещении четырех свечей оставлял богатое поле для фантазии.

Денщик Игнат был одногодком Тарлецкого, но из-за своей жокейской комплекции и простецкого смешливого лица казался мальчуганом. Может быть, за смешливость Тарлецкий и держал его возле себя. Он любил, чтобы, когда он шутит, смеялись.

— Игнатушка, тебе придется переночевать вместе с нами, — покачивая ногой, почти ласково сказал майор своему денщику. — Художник поделится с тобой периной, мы ее постелим на полу поперек двери. Месье Зыбицкий, помогите Игнату достать перину, вам и так будет достаточно мягко.

Игнат, хихикнув, подошел к кровати Зыбицкого. Вскоре его постель у двери была готова.

— Ложись, — разрешил ему Тарлецкий, — можешь спать, ведь ты же умеешь спать чутко. Этой ночью ты должен просыпаться при каждом шорохе. Возьми в моем саквояже пистолет, заряди, и, ежели чего, я тебе разрешаю в него пальнуть. И вы ложитесь, господин Зыбицкий.

Бормоча что-то по-польски, художник разделся и неуклюже залез под одеяло. Тарлецкий оставался сидеть на диване, закинув ногу на ногу и равномерно покачивая ею в такт громкому тиканью часов, что висели над его головой. Он даже не снял сапог, в которых его ноги варились с утра. Дмитрий вдруг подумал, что если Зыбицкий действительно шпион, приехавший сюда с какой-то важной конспиративной миссией, его, чего доброго, могут попытаться освободить. И он решил не спать всю ночь. Тарлецкий даже взял было с секретера книгу, но тут же отшвырнул ее, решив, что чтение скорее его усыпит.

Монотонно двигался маятник часов. На четверть сгорели свечи. Тарлецкий встал и задул их, оставив гореть лишь одну. Показав жестом встрепенувшемуся Игнату, что все в порядке, он вновь сел на диван качать ногой.

Шло время. Тарлецкому казалось, что уже близок рассвет, а между тем стемнело лишь полтора часа назад. Дмитрий смог убедиться в этом, осветив потрескивающей свечой циферблат часов. «А если я вдруг усну? — подумал Тарлецкий. — Через дверь он не выйдет — там Игнат. Эти два окна прямо возле меня, я проснусь, если кто-то полезет через них. Остается окно со стороны фасада. Специально что ли нас положили спать в комнате, где так много окон? Можно подвинуть тот шкаф, и он как раз закроет окно, никто не пролезет. А если Зыбицкий проснется, скажу ему, что из окна дует».

Усмехнувшись собственной шутке, Тарлецкий поднялся, и, упершись плечом в стенку шкафа, понял, что сдвинуть его с места будет сложно даже втроем. Однако польза от того, что он поднялся и оказался у окна, все же была — в бледном перламутровом свете луны он различил в саду очертания людей. Трое конных и еще кто-то пеший в белом. Один из силуэтов Тарлецкий, как ему показалось, узнал. «Пан Константин! Бежать? А мои документы?» — прошептал майор и едва не поддался желанию в ту же минуту выскочить в окно. Но, во-первых, из-за высокого цоколя прыгать вниз было небезопасно, а во-вторых, нужно было предупредить Игната. Тот проснулся, едва Тарлецкий наклонился над ним.

— Игнат, я сейчас выйду, а ты не спи, гляди за художником, — приказал он и, вооруженный пистолетом, выскользнул в коридор. Дверь парадного входа не была заперта, что только подтвердило уверенность Тарлецкого в том, что фигуры в саду ему не привиделись. Правда, спускаясь с крыльца, он их уже не видел. Торопливо шагая по аллее, он понял, что мог и не услышать топота копыт — дорожка была посыпана песком, смешанным с кирпичной крошкой.

Цветущий сад наполняли пьянящие сладкие и пряные запахи, в ленивую тишину вмешивалось лишь стрекотание кузнечиков, отчетливо доносилось кваканье — болото подступало и к этому имению. Малейшее дуновение ветра воспринималось как ласковое прикосновение чьих-то прохладных ладоней. И фантазия Тарлецкого уже рисовала ему встречу не с озлобленным шляхтичем, а с милой Ольгой.

Пытаясь срезать путь к тому месту, где он видел всадников, Тарлецкий полез через близко посаженные друг к другу колючие кусты можжевельника. Но только напрасно оцарапал шею. Он лицом к лицу столкнулся с Алесем, а больше на аллее не было никого.

— Вы? Вы не спите? — удивленно спросил Алесь.

— Не я один. Здесь только что были еще трое, — привычным для себя тоном инспектора ответил Тарлецкий, незаметно пряча пистолет за спину.

— Да, я проводил отца. Он взял с собой двоих слуг.

Он казался столь обходительным, а уехал ночью, не попрощавшись… А он не велел передать мне подписанные купчие?

— Нет, он только просил извиниться. Но мы получили известие от матери… С дедом совсем плохо, отец поехал к ним.

— Вы еще очень молоды и, видимо, не искушены в делах щекотливого свойства, — улыбнувшись, сказал Тарлецкий, — очень заметно, когда вы… не совсем искренни.

Алесь промолчал, и Тарлецкий был уверен, что если бы не ночь, было бы видно, как он залился краской.

— Я ведь до сих пор не смыкал глаз. Если бы кто-то приехал к вам с известием от матери, я бы услышал, — сказал Тарлецкий.

— Вы правы, причина отъезда другая, — сразу сдался Алесь, для которого необходимость лукавить действительно была невыносимо мучительной. — Но отец действительно получил известие. Приходил корчмарь. У них такая еврейская почта — каким-то образом новости очень быстро распространяются, и знаете, почти всегда верные… Так он сказал, что сюда направился уездный исправник чуть ли не с десятком гарнизонных солдат. Отец решил, что его могут арестовать, поэтому уехал.

— Что за глупость! Какой исправник? Зачем? Что за чушь несет ваш еврей? — искренне удивился Тарлецкий.

— Но отец более был склонен поверить этой новости, чем вам, — сказал Алесь, и они медленно пошли по аллее назад к усадьбе. — Не обижайтесь. Вы должны его понять. Еще двадцать лет назад, когда я родился, здесь проходила граница, и для нас Россия была по ту сторону от нее. А то самое село Клевки, владельцем которого вы намерены стать, тогда принадлежало самому близкому товарищу моего отца, который погиб, защищая Варшаву. Императрице Екатерине надо было чем-то наградить верных ей дворян. Легко понять, почему отец до сих пор сохраняет приверженность короне, тоскует по сеймам…

«Так вот в чем дело! — подумал Тарлецкий. — Старший Сакович ненавидит меня за то, что я собираюсь занять тут место его соратника».

— А вы? — спросил он у Алеся.

— А я не знаю. Я люблю свой край. Той искусственной межой он был разорван на части. Теперь он весь принадлежит русскому царю, но облегчения для здешних людей я не вижу… Я тоже говорю с вами откровенно.

— Мне представляется, вы по-другому не можете. Вы якобинец. Не беспокойтесь, я не отношусь к тем бесноватым, которые готовы горло перегрызть тому, кто не так, как они, молится или ест.

Дмитрий и Алесь прошли аллею, и как только стена можжевельника по ее правой границе оборвалась, они вдруг увидели, что крайнее от восточного угла окно — именно окно гостевой комнаты — отличается от всех остальных, что-то из него выпирает темным наростом. Без всякого сомнения, это была фигура человека!

Глава 6

Смерть шпиона

Фигура отнюдь не висела в воздухе и не была приклеена к стеклу. Наискосок к стене была приставлена небольшая лестница.

— Каналья Зыбицкий убегает через окно! — воскликнул Тарлецкий. — Вы все затеяли, чтобы выманить меня из дома!

На возглас Тарлецкого тут же последовала реакция у окна — фигура в чем-то темном и длинном, похожем на рясу, чуть ли не кубарем скатилась по лестнице, и, бросив ее, метнулась в сторону кустов с проворством, неожиданным для мешковатой комплекции Зыбицкого. Если это, конечно, был Зыбицкий.

— За ним! — воскликнул Тарлецкий, выхватив пистолет. Но стрелять сейчас было бессмысленно — в темноте в бегущего со ста шагов не попадешь, тем более на ходу. Оставалось попытаться догнать его, рискуя, между прочим, самому подставиться под встречную пулю. Наверное, это соображение невольно повлияло на резвость, с которой Тарлецкий бросился вдогонку. Пока он и поспешивший за ним Алесь нашли в сплошной стене барбариса и можжевельника узкий лаз, о котором беглец явно знал заранее, погоня утратила всякий смысл. Поиски какихнибудь следов были тщетными.

— Мы вовсе не хотели выманить вас из дома, наоборот, старались не разбудить, — тяжело дыша, сказал Алесь, и Тарлецкий, исходя из собственной логики, должен был ему поверить.

— Сейчас мне показалось, что это был не Зыбицкий, художник пониже того, кто убегал, к тому же откуда у него этот балахон? Что за чертовщина? Еще это ваше известие про полицейскую экспедицию в усадьбу… Пойдемте скорее в дом, я чую что-то недоброе.

Через минуту Тарлецкий и Алесь поднялись по ступеням парадного крыльца.

— Я провожу вас в вашу комнату, коридор почти не освещен, — сказал Алесь.

Они прошли через короткий коридор перед вестибюлем, через вестибюль, где Алесь вооружился канделябром с тремя свечами, через самый темный коридор, что вел во флигель — Алесь чуть-чуть впереди, Дмитрий за ним — и вошли в небольшой тамбур перед комнатой, в которой четверть часа назад Дмитрий оставил господина Зыбицкого под присмотром своего денщика. Вдруг Алесь как-то резко, будто наткнулся на невидимую преграду, остановился и, медленно опуская подсвечник на пол, прошептал: «Боже мой»!..

— Что там такое? — спросил Тарлецкий, шагнув вперед, и его нога скользнула в липкой тягучей луже. Первой его мыслью было, что это кровь его верного Игната, убитого Зыбицким, но загадочный лунный свет, проливающийся в тамбур через окно, которое Дмитрий хотел загородить шкафом, освещал картину более жуткую, чем любая из тех, что могли появиться в его воображении.

В дверном проеме стоял человек. Что-то страшно неестественное, лишнее было в его фигуре. Дмитрий должен был сделать еще один шаг в сторону, чтобы увидеть горизонтально торчащий из груди несчастного полутораметровый предмет — огромный старинный двуручный меч, пригвоздивший к дверному косяку того, кого Тарлецкий и Алесь знали как господина Зыбицкого. Это был яростный, страшной силы удар. Широкий с зазубринами как у гигантского столового прибора клинок торчал откуда-то из намочаленной кровью бороды художника. Того трудно было узнать. Белое лицо, широко раскрытые глаза. Застывшие в выражении смертельного ужаса, они вылезли из орбит, казалось, до сих пор они были гораздо меньше, а самое главное, его короткая шея удивительным образом удлинилась. Клинок, очевидно, перебил гортань и позвонки, и грузное тело, висевшее на нем, как на гвозде, держалось теперь только на мышцах и коже шеи, вытягивая ее так, что казалось, еще немного — и голова вообще оторвется. Короткие, все в спекшейся крови, словно в грязи, пальцы левой руки обхватывали клинок, в правой руке удержался пистолет, зацепившийся курком за перстень на пальце. С бороды еще капала кровь, а длинная рукоять двуручного меча еще чуть-чуть покачивалась.

Это был тот самый или точно такой же меч, который Тарлецкий видел на стене гербового зала, и по поводу которого еще нафантазировал черную шутку, дескать, не желает ли пан Сакович применить это страшное оружие, чтобы избавиться от него…

Оцепенение, охватившее Тарлецкого и Алеся, прервал жалобный стон, послышавшийся из комнаты. Тарлецкий вздрогнул и, стараясь больше не ступать в кровавую лужу, прошел в комнату с выставленным вперед пистолетом. Игната он увидел только тогда, когда вошедший следом Алесь поставил канделябр на столик посреди комнаты. Денщик сидел на полу под окном, покачивая головой, которую обхватил обеими руками. Здесь же на полу лежал этюдник Зыбицкого, почему-то раскрытый.

— Что здесь было, Игнат? Кто убил художника? — спросил у него Тарлецкий, помогая подняться с пола.

— Не знаю, ваше превосходительство, не помню ничего, — чуть не плача сказал Игнат. — А нет, помню! Рожа страшная в окне! Черная, глазишшами по комнате зыркает, страсть господня! Я, ваше превосходительство, хучь и спужался, а сам к окну — прочь, говорю, скаженный, и крещу его… А тут мне сзади по голове как бахнет! Я, верно, замертво тут и упал, боле ничего не помню…

— Кто тебя ударил сзади? Не успел углядеть?

— Никак нет, ваше превосходительство! Верно, художник. Он что, убег, окаянный?

— Убег… Я тебе что велел — за художником следить, а не окна крестить!

— Виноват, барин, не углядел! — чуть не плакал Игнат, потирая голову, на которой отчетливо стала видна огромная шишка, а по виску покатилась капелька крови.

— Его могли ударить плашмя тем же мечом, — предположил Алесь, остававшийся на удивление рассудительным для такой ситуации.

— Черт возьми! — выругался Дмитрий, — Мне теперь понятно, пан Алесь, почему так поспешно уехал ваш батюшка!

— Неужели вы думаете, что это сделал он? — ужаснулся тот. — Ведь его вовсе не было в доме, когда это произошло.

— Он мог распорядиться это сделать. Кому еще была выгодна эта смерть? Художник мог дать показания против вашего отца.

— Но если так, отец помог бы ему бежать, зачем убивать его?

Тарлецкий должен был признать, что молодой шляхтич прав, но все равно мрачно бросил:

— Убить надежнее. Господи, теперь нет никаких сомнений, что Зыбицкий наполеоновский шпион! Вы знаете, что со мной сделает командующий, ежели дознается, что я держал в руках такого важного пленника и не смог доставить его командованию? А что мне теперь делать с вашей партией хлеба? Ваш батюшка убрался, так и не подписав купчие…

— Да, угодил я в историю… Верно говорят, что добрые дела наказуемы!

— Я позову слуг, надо все это убрать, пока не проснулась Ольга, — сказал Алесь.

— Помилуй, Господи… Вон его как! — ужаснулся Игнат, только теперь увидев Зыбицкого со страшным орудием смерти в шее. Тарлецкий окончательно понял, что Игнат ничего не придумал, а значит и не сможет рассказать ничего нового.

— Пистолет он забрал у тебя, Игнат, ты его, верно, даже не взял со столика, — упрекнул Тарлецкий своего денщика. Когда в комнату вернулся Алесь, позвавший кого-то из слуг, Тарлецкий извинился перед ним за излишнюю резкость.

— Нам надо не обвинять друг друга, а попытаться спокойно отгадать эту загадку, — примирительно сказал он.

Немного отойдя от шока, вызванного столь жуткой картиной, и попытавшись начать рассуждать логически, Тарлецкий понял, что это не так-то просто. Все в этом деле очень странно и ничего друг с другом не вяжется. Подняв с пола этюдник, он принялся перебирать уже однажды виденные рисунки, словно пытаясь найти в них разгадку того, что произошло, или просто чтобы успокоиться и начать строить версии. Казалось бы, все говорит о том, что была предпринята попытка освободить художника-шпиона — снаружи к окну приставили лестницу, изнутри вошли в комнату и стукнули по голове Игната. Но почему тогда Зыбицкого убили? Он ведь даже успел одеться, наверняка, чтобы бежать… А если все это было предпринято именно для того, чтобы его убить — то отчего столь дикий способ? Не проще ли было ударить его кинжалом прямо в постели или выстрелить через окно, а потом бежать?

Пришли заспанные дворовые: лакей, конюх (он же гайдук, встречавший Тарлецкого на крыльце), повар, женщина с ведром и тряпкой. Тарлецкий внимательно смотрел на них, он допускал, что Зыбицкого мог убить кто-то из слуг по приказу пана Саковича.

Одутловатое лицо конюха было все помято, без сомнения он, долго не меняя позы, спал на чем-то очень жестком и только что встал. Повар, на своем веку пустивший немало крови курам, гусям и свиньям, при виде мертвеца одной рукой ухватился за живот, другой прикрыл рот, но все равно не сдержался, добавив работы испуганно крестившейся девке. Лакей был слишком стар и тщедушен, чтобы суметь нанести такой удар, каким прикончили Зыбицкого.

Пока слуги, еще не зная, как им подступиться к покойнику, стояли вокруг него, Тарлецкий продолжал попытки выстроить какую-то логическую цепь. Он был мастер по разгадке дел, связанных с воровством казенных денег, и невольно с тем же аршином подходил и к этому случаю. Но тут было убийство… «Ежели исходить из правила искать того, кому это выгодно, то желать смерти лазутчика мог разве только пан Константин. Узнав, что скоро здесь будет полиция, он мог решить, что надежнее его прикончить, чем устроить ему побег. Так легко прикончить соратника? Казалось, такой поступок не для пана Константина. Как знать… „Дикое варварство!“» — сделал Тарлецкий первый и, наверное, единственный очевидный вывод.

— Отменный удар! — услышал он восклицание, произнесенное пофранцузски. Это пришли Алесь и с ним господин Венье, тут же нашедший сравнение: — У моего образованного знакомого в Париже была коллекция бабочек. Они были наколоты на иголки и выглядели примерно так же…

— Вытаскивайте меч и снесите его в подвал, — сказал Алесь слугам.

— Если «еврейская почта» вас не обманула, то вам даже нет нужды вызывать полицию, они явятся сюда сами. Вам повезло, — посоревновался с французом в черном юморе Тарлецкий.

— Может быть, я должен был оставить тут все как есть до их прихода, но я не могу позволить, чтобы мертвец стоял в нашем доме до утра.

— Вынимайте, — решительно подтвердил свой приказ Алесь.

А ведь если верить вашему заверению, что пана Константина в минуту убийства не было в доме, то из этого следует, что убийца находится сейчас среди нас, — сказал Тарлецкий, наблюдая, как слуги вдвоем (одному оказалось не под силу), пытаются вытащить меч. — Ведь других мужчин в доме нет?

— Нет. Тарас и Амир уехали вместе с отцом. Но и убийцы тут нет, — мрачно проговорил Алесь.

— Откуда у вас такая уверенность? Я бы не спешил с заключениями, — сказал Тарлецкий, покосившись на француза.

— Вот вогнал — не вытащишь! — пробормотал конюх, которому пришлось начать понемногу раскачивать меч, чтобы освободить его из дверного косяка.

— Это мог сделать только очень крепкий человек, — сказал Тарлецкий.

— Мне кажется, я знаю этого человека, — сказал Алесь. Он казался обескураженным.

— Это уже любопытно!

В это время страшные и таинственные происшествия этой ночи продолжились. Острое как нож лезвие раскачиваемого в стороны меча надрезало натянутые жилы, на которых держалось тело покойника, и оно, отделившись от головы, шлепнулось на пол. Голова несчастного художника еще некоторое время, будто изваяние какого-нибудь античного бородатого философа, стояла на широком клинке брошенного слугами раскачивающегося меча, а потом тоже упала, подкатившись к ногам Тарлецкого и нарисовав по дороге последнее художественное произведение — кровавый след на полу. Одновременно молча упала в обморок дворовая девка. Мужики только вскрикнули и отскочили в стороны, даже Тарлецкий инстинктивно вскинул пистолет, все еще остававшийся у него в руке, и едва не разрядил его в труп. Пока слуги крестились дрожащими руками, Тарлецкий, стараясь скрыть собственный испуг, распекал их за бестолковость. Алесь привел в чувство служанку, и, убедившись, что с ней все в порядке, сказал:

— Я предлагаю перейти в мою комнату, там мы сможем более спокойно поговорить, пока слуги все здесь уберут.

Тарлецкий и Венье с радостью согласились поскорее уйти подальше от этого зрелища.

— Они справятся. По частям его даже легче будет уносить, — даже в этой ситуации пошутил француз и первым вышел в коридор. Невозможно было понять во мраке, что выражает его смуглое лицо. Алесь шел, поднимая над головой канделябр, свечи отбрасывали на старые стены неровный дрожащий свет.

Когда они поднялись на второй этаж и вошли в небольшую комнату Алеся, тот зажег в ней все свечи, словно для того, чтобы отгородиться от мрака, таившего в себе ужас убийства. Теперь Тарлецкий и Венье заметили, что его лицо выражает отчаяние, как у подростка, нечаянно разбившего огромное стекло.

— Итак, я знаю человека, которому пришлось убить господина Зыбицкого, — сказал Алесь, предлагая Дмитрию и Венье мягкие стулья, а сам присаживаясь на свою нетронутую постель. — Он достаточно силен для того, чтобы нанести такой удар…

Дмитрий и Венье молча ждали продолжения.

— Это Василь, тот самый, который приехал вместе с вами, — сказал Алесь.

— У вас найдется что-нибудь выпить? — после некоторой паузы спросил Тарлецкий.

— Прекрасная идея! После того, что мы увидели… — поддержал его француз.

Кивнув, Алесь вышел и через минуту вернулся с бутылкой венгерского. Они выпили молча, наверное, за упокой души новопреставленного.

— Когда отец сказал мне о том, что собирается уехать, — продолжал Алесь, — он рассказал, что Василь в нашем подвале. Так отец распорядился, чтобы он не стал свидетельствовать против Зыбицкого.

— Это только подтверждает, что я был прав — ваш отец боялся свидетельств этого Башана, — зачем-то ткнул в Алеся пальцем Дмитрий.

— Отец велел мне после того, как вы уедете, задать ему хорошую острастку, а потом отпустить. Я же посчитал, что мы вообще не минуты не имеем права держать в неволе человека, который ни в чем не виноват! Я, разумеется, ничего не сказал об этом отцу, но когда из конюшни, где проходил наш разговор, отец отправил меня в дом за одной бумагой, которую он решил взять с собой…

— За какой бумагой? — перебил Тарлецкий.

— Отец попросил переписать для него письмо от Павла, которое вы нам сегодня привезли… Переписав письмо, я спустился в подвал в том самом флигеле, где вам была отведена комната, и выпустил Василя. Конечно… мне надо было дождаться утра! Это было за каких-то пять минут до нашей с вами встречи в парке. Я сказал ему, чтобы он тихонько выходил не через черный ход, потому что он со стороны конюшни, а через парадную дверь, которую я оставил открытой. Сам я через черный ход вышел к отцу. Василь должен был пройти коридорами как раз мимо вашей комнаты. Очевидно, в это самое время появился тот загадочный человек у окна, который отвлек вашего слугу. Зыбицкий, вероятно, только этого и ждал, он ударил его сзади по голове и готов был скрыться, но роковая случайность свела его с Василем. Художник мог решить, что нужно застрелить нежелательного свидетеля, а скорее, просто наставил на него пистолет, чтобы напугать и чтобы Василь не помешал побегу — кто знает? Но Василь, чтобы защитить себя от выстрела, схватил со стены, где у нас было развешано старинное оружие, меч нашего прапрадеда Казимира и ударил первым… Вот и все. Это чудовищно, ведь я буду вынужден все это рассказать полиции, а это — каторга для него. Подержи я его взаперти еще немного — и ничего бы не произошло!

Алесь запустил пальцы в свои жесткие соломенные волосы и уронил голову на грудь.

— Приглашать полицию вовсе нет нужды, если господина художника где-нибудь и хватятся, так только в Варшавском разведывательном бюро барона Биньона, — возразил Тарлецкий. — Другое дело, ежели, как вы говорите, они сами сюда явятся.

Поднявшись со стула, чтобы налить вина, он вдруг хлопнул себя по лбу и продолжил:

— А ведь и на самом деле художника мог зарезать этот самый Василь. И я скажу вам почему! Я только что просматривал этюдник покойника с его рисунками, думал, что какой-нибудь из них подскажет разгадку этого дела. Но разгадка была не в тех рисунках, которые я просматривал, а в том, которого среди них не оказалось! Мне и показалось, будто что-то в этих рисунках не так, но я сразу и не вспомнил, а теперь, когда вы рассказали про вашего мужика… Так вот: по дороге сюда, чтобы проверить, действительно ли Зыбицкий портретист, каковым он представляется, я попросил его набросать портрет Василя. Зыбицкий это сделал, получилось весьма посредственно, однако, вы бы видели, как недоволен был тем, что его нарисовали, Василь! Кажется, готов был художника задушить! Так вот этой последней работы нашего мастера в этюднике сейчас нет! Куда же она подевалась?

— Забрал Василь? — нерешительно произнес очевидный вывод Алесь.

— Не иначе. Тут могут быть какие-нибудь дремучие забобоны, суеверия, я слыхал, они здесь в ходу. У мусульман, ежели я не ошибаюсь, вообще нельзя изображать людей.

— Но Василь не мусульманин, — возразил пораженный необычностью этой новой версии Алесь.

— А знаете, я его часто в последнее время видел вместе с Амиром, — вставил Венье.

— Кто такой Амир? Может быть, он помогал Василю? — спросил Тарлецкий.

— Это татарин, наш слуга. Очень предан отцу. Амир уехал вместе с ним, он никак не мог помогать Василю, — пояснил Алесь.

— И вы полагаете, он мог обратить Василя в мусульманство? — спросил Тарлецкий теперь уже у Венье.

— Невозможно. Я же его в церкви видел, давно, правда, — не согласился Алесь.

— Я полагаю, наилучший выход — спросить у него самого. Если он не исполняет сейчас где-нибудь на кладбище ритуальный танец вокруг костра, на котором сжигает нечестивую картинку… — сделал ироничный вывод француз.

— Заметьте, не я первый предположил, что убийца — Василь, — сказал Тарлецкий, разливая в бокалы остаток вина из бутылки. — Мне это рассуждение нравится, оно вовсе в стороне от не нужной нам с вами шпионской темы. Но его действительно следует допросить. Он может оказаться если не убийцей, то свидетелем.

— Как только слуги закончат там, внизу, я отправлю их всех троих за ним, — сказал Алесь.

— Как бы они не упустили его, — смакуя вино, сказал Венье.

— Может быть, так даже было бы лучше, — признался Алесь. — Господин Тарлецкий, вы можете пока отдохнуть здесь. Постель готова. А я побуду у господина Венье.

— Ты тоже отдохни, Алесь. Тебе незачем опять спускаться вниз, я сам обо всем распоряжусь, — сказал Венье, несомненно, угадав желание молодого человека, нервы которого были на пределе.

— Отлично. Я, кажется, готов вздремнуть, но вы можете будить меня в любую минуту, — сказал Тарлецкий, и Алесь с Венье, обменявшись с ним учтивыми поклонами, покинули свой импровизированный штаб.

Василь, которого никто дома не ждал, тем более, в такой неурочный час, не успел толком ничего объяснить заспанным родителям и жене, когда в окно постучали.

— А, божечки, да что ж это такое? — сказала жена, не успевшая донести до стола миску с кашей, и пошла открывать.

В хату вошел запыхавшийся чумазый мальчик лет одиннадцати, Айзик, сын местного корчмаря. Он остановился в дверях, с трудом переводя дыхание, будто заяц, только что петлявший по полю, унося ноги от собак.

— Что, опять что ли в усадьбу кличут? Не пойду! — недовольно пробасил Василь.

— И не ходите, дядя Василь, — совсем по-взрослому заговорил парнишка, — мой папа велел тебе сказать вот чего: ты этой зимой за него заступился и не дал паршивцу Самусю уворовать у нас с телеги мешок рыбы, когда папа пошел в корчму, чтобы рассчитаться с рыбаком, а ничего нельзя оставить без присмотра ни на минуту! Так вот и он тебе теперь скажет одну вещь, чтобы тебя выручить. В усадьбе только что человека убили насмерть — приезжего, и господа взяли и решили, что это сделал ты. Может, спьяну они так подумали, потому что картавый пранцуз говорил так громко, что мой отец смог все услышать. За тобой уже людей посылают, так папа велел тебе сказать, каб ты уходил, потому что лучше, чтоб тебя не нашли, чем перед ними оправдываться и не оправдаться. А завтра тут будет полиция из уезда, вот что, дядя Василь.

— А людцы, да что ж это делается? Василь, да что это? Да неужто ты грех взял? — заголосила жена Василя Анна, у которой сейчас же на глазах появились близкие бабьи слезы.

— Да не убивал я никого! — прокричал Василь. — Ну, паночки, ну, спасибо вам за ласку! То катают в бричке, белой булкой угощают, денежку дают, то руки крутят, в склеп запирают, то домой отпускают, а теперь кажут — ты убийца!

— Беги, Василь, — поднялся с полатей отец, — малой верно кажет: убивал, не убивал — а перед панами не оправдаешься, ты простой мужик. Пока сховайся в лесу подальше, а там видно будет — вдруг найдут настоящего злодея.

Против мудрости старших не принято было возражать. Анна, слезы у которой высохли так же быстро, как и появились, уже суетилась, собирая мужу в узелок нехитрую снедь — все, что можно было найти в доме.

— От, паночки! — ругался Василь, засовывая за пояс топор и набрасывая на плечи старую свитку. — Наградили «за верность государю»…

Он замолчал, перекрестившись на икону, и взял из рук жены узелок. Голодным тоскливым взглядом посмотрел на нее, еще красивую, два года назад родившую ему третьего сына, в одной рубахе с распахнутым воротом, с налитой грудью, теплыми, любящими глазами, и сердце у Василя облилось кровью. Жена робко прильнула к нему, он свободной рукой обнял ее за плечи. «Сейчас бы тот двугривенный им, верно, гайдук, собака, подобрал! — думал Василь. — А сыны спят… Пусть».

Айзик уже выбежал во двор.

— Иди, Василь, не ровен час, придут за тобой, — поторопил отец.

Василь обнял его, поцеловал мать и уже с порога сказал:

— Я на монашьем болоте сховаюсь. Как-нибудь ночью приду. Что я тут был, никому не говорите, как на сгон уехал — так вы меня и не видели.

И, не задерживаясь больше ни на секунду, он вышел из хаты. Лунный свет был неверным и загадочным. Словно спасительный пот земли, собиралась в густой траве предрассветная роса.

Бегство Василя послужило для тех, кто знал об убийстве Зыбицкого, подтверждением его виновности. Пожав плечами, согласился с этой версией и уездный исправник, прибывший в Старосаковичи с командой гарнизонных инвалидов и приказом задержать этого самого художника Зыбицкого. Что «…оказалось совершенно невозможным по причине обезглавления онаго посредством нанесение удара большим вострым мечом, коий для доказательства мною изъят у помещечьего сына Саковича Алеся, а означенный для задержания господин Зыбицкий ко времени прибытия моего в усадьбу оказался совершенно мертвым и отнесенным в склеп. Там же и его голова, каковую вместе с туловищем и пашпортом на фамилию Зыбицкий доставил я в уезд для проведения дальнейших следственных действий».

Исправник, появившийся в усадьбе не с утра, а ближе к вечеру, Тарлецкого там уже не застал. Очень коротко, учитывая обстоятельства, простившись с Ольгой, но пообещав молодым Саковичам очень скорую новую встречу, тот, сославшись на служебные дела, спешно уехал в Белыничи. По пути он заехал в Клевки, где без всякого на то права учинил арендатору беспощадный разнос за плохое ведение хозяйства и обнищание людей.

А на Василя был объявлен розыск. Исправник даже велел Алесю привлечь людей из шляхетской слободы и устроить у него дома засаду.

Глава 7

Счастливое село

Пан Константин с двумя своими слугами Тарасом и Амиром всю ночь скакали по освещенной полной луной дороге на Игумен. У пана Константина была причина торопиться: из Игумена Тарас должен был отправиться в Вильно и доставить в штаб русской армии жалобу на майора Тарлецкого раньше, чем тот сам вернется туда.

Черный лес по обеим сторонам дороги был непроницаем и грозен. На случай встречи со зверем или лихим человеком к седлам были приторочены кобуры с заряженными пистолетами, и даже саблей был вооружен не только пан Константин, но и Амир. Страшнее всего была рысь, которая с нависающих над дорогой еловых лап прыгает на спину путнику и быстро находит его горло. Надеялись на коней, которые своим животным чутьем предупредят об опасности.

Утром, чтобы дать передохнуть коням и подкрепиться самим, ненадолго остановились в придорожной корчме. Отдохнув часок на соломе, всадники продолжили путь и около полудня недалеко от Игумена свернули в деревню Тростяны, где жил знакомый пану Константину еще с прежних времен, когда они вместе бывали на сеймах, помещик Адам Глазко. Тут пан Константин хотел переждать самое жаркое время дня, накормить коней и написать ту самую жалобу на Тарлецкого, с которой должен был отправиться в Вильно Тарас.

Тарас был родом из этой деревни. Однако по мере приближения к Тростянам на его круглом румяном лице с веселыми озорными глазами не появлялось выражения радостного оживления, наоборот, Тарас становился непривычно суровым. Пан Константин знал, чем объясняется смена настроения его слуги. Он ни о чем не спрашивал, а Тарас лишь сдвинул белые брови и молча сжал зубы, когда увидел, как несколько тощих бесштанных детишек вылезли из оврага и принялись, обжигаясь, рвать крапиву, росшую по его краям.

И все в этой начинавшейся за оврагом деревне было как-то кривенько, и даже крапива, которую дети понесут матери, чтобы хоть чего-то сварила поесть, была какой-то не сильно сочной. Тарас помнил, как в его доме пекли хлеб с примесью мякины и всякой всячины — иногда даже с толченой молодой корой. Хлеб становился черствым сразу, как только его вынимали из печи, но все же съесть ломоть побольше почиталось за счастье.

Собственно, пока Тарас по счастливому случаю не был подарен пану Саковичу, он полагал, что живут они в Тростянах вполне нормально, даже хорошо. Жители села делились на селян, которые работали и пили хлебное вино, и таких же селян, которые пили хлебное вино и следили за тем, чтобы первые работали, слушались пана, и не дай бог не удрали из Тростян к казакам на Украину или просто к другому пану. Этих пан поназначал своими псарями, тиунами, десятниками, некоторым даже выправил грамоты о шляхетстве. Каждое воскресенье в корчме (а в Тростянах было целых две корчмы) эти бездельники рассказывали селянам о том, как они защищают их луга и посевы от наездов алчных и бессовестных соседей, желающих погибели их доброму пану. Наезды и в самом деле были, только чаще со стороны пана Адама на соседей — свою оголтелую челядь нужно было иногда чем-то занять. Зная дурной нрав и многочисленность «тростянских разбойников», которых пан Адам мог поставить под ружье, соседи предпочитали с ним не связываться. Порой, истощив собственные погреба и исчерпав кредиты, пан Адам вдруг мирился с кем-то из соседей, приезжал с сердечными заверениями в вечной любви, чтобы погостить и погулять за счет вчерашнего недруга.

Шляхетство у Тростянских шарачков было липовым, дворянские грамоты и родословные поддельными. Впрочем, и благородное происхождение самого Адама Глазко однажды было поставлено под серьезное сомнение. Кто-то из оскорбленных его выходками соседей даже довел дело до разбирательства в Вильно на сессии Литовского трибунала. Тогда-то Тарас и стал слугой судьи Саковича, оказавшегося депутатом того трибунала, и взявшим сторону пана Адама, но вовсе не ради его благодарности, а потому что показания против него оказались лживыми.

Тарас не понимал, что общего может быть у благородного пана Константина, его нынешнего хозяина, с этим пьяницей и кровососом Глазко, и списывал эту дружбу только на то, что пан Константин просто мало знает тростянского помещика. Впрочем, не его это было дело, и он, конечно, помалкивал. А вот за «козью морду», с которой Тарас въезжал в Тростяны, можно было и бизуна получить от пана. Чтобы отогнать дурное настроение, в котором Тарас и сам не привык долго пребывать, он принялся подначивать татарина Амира:

— Ты бы, Амир, пока не поздно, сховался в овраге, — на полном серьезе сказал он. — Не любят здесь вашего брата. За то, что вам вера не позволяет горелку пить. Вон у корчмы привяжут к столбу и будут горелку в рот заливать, пока пьяные песни не заорешь, или свинины не попросишь, или душу не отдашь аллаху.

Амир, ловчий пана Константина, во внешности которого до сих пор не проявлялось ничего мусульманского, после слов Тараса вдруг резко превратился в эдакого Чингисхана. Он приосанился в седле, отчего, казалась, с его одежды, как с отряхнувшейся собаки, слетела пыль, стали яркими его красные штаны и рубаха, маленькие острые глаза на круглом лице сузились, а короткие тонкие усы вытянулись струной. Весь его вид словно говорил: «Ну, кто здесь хочет привязать меня к столбу? Попробуйте только!» Рука Амира даже легла на эфес очень сильно изогнутой турецкой сабли.

— Амир, на что тебе серп? Жниво еще далеко, — продолжал подначивать Тарас.

— Твой длинный язык надо привязать к этому столбу, — огрызнулся Амир, не глядя на Тараса.

Тот усмехнулся в ответ, но внутри его передернуло — ему уже приходилось быть привязанным к этому столбу у корчмы. Однажды зимой он возвращался из Игумена, где зарабатывал деньги для оброка у купца, строившего себе новый дом. По дороге, чтоб согреться, купил бутылку горелки. Выпить в чужой корчме было для тростянских тягчайшим преступлением против пана, отправлявшего на собственную винокурню едва ли не половину урожая зерна. Селянам строго была установлена норма — сколько нужно выпить в своей корчме за год или заплатить пану специального налога, если ты непьющий. Чтобы кровные грошики не пропадали, конечно, предпочитали пить. На беду сразу у въезда в село Тарасу тогда встретился войт, который учуял от молодого паренька запах, нашел под свиткой початую бутылку. Собрали народ.

Стыда, оттого, что тебя раздели на глазах у всех, не было — человек, родившийся под паном, рождался без стыда принимать от пана наказание. Было очень страшно. Было удивление оттого, что ледяная вода сначала обжигает, и словно горячим клеймом в тело, ледяными струями в уши врывались слова, которые приговаривал экзекутор: «Купляй у своего пана!»

Тарас потом лежал в горячке, чуть не умер. Однако ничего, оклемался, и даже выпивать не бросил, только холода стал бояться. Зная это, добрый пан Константин за службу подарил ему очень теплый старый тулуп своего покойного эконома, в котором Тарас с удовольствием ходил зимой.

Жилище тростянского помещика в сравнении с усадьбой Саковича, пожалуй, сошло бы лишь за хозяйственную постройку. Это был чудом до сих пор не сгоревший деревянный дом с горбатой гонтовой крышей, похожий на барак. Фасад усадьбы украшало лишь крытое крыльцо с двумя засаленными столбами. Дом был явно перенаселен: вместе с паном Адамом здесь жили его жена, брат Мартын, старуха мать, две дочери и три сына, старший из которых сам уже был женат, а младшему исполнилось только десять лет. Сюда можно было добавить нескольких шарачков — постоянных собутыльников пана Адама и предполагаемых женихов его весьма непривлекательных дочерей. Немногочисленная дворня, надрывавшаяся, выгребая из углов дома грязь и блевотину, давно была выселена в сараи.

Проехав запущенный сад, всадники увидели самого пана Адама. То, что он выиграл в трибунале дело по поводу своего шляхетского происхождения, было, конечно, его большой удачей — внешне на благородного патриция голубых кровей тростянский помещик никак не тянул. Даже ростом не вышел. Маленький, тщедушный, но пузатый, с раздуваемой ветром лопастью редких волос, с красным одутловатым лицом, с мешками под злыми похмельными глазами. В старом халате и комнатных туфлях на босу ногу он стоял на крыльце, с которого только что помочился, и за что-то ругал мужиков, вернувшихся с покоса. Увидев пана Константина, он быстро дошипел свою гневную тираду и заговорил елейно-ласково:

— Ступайте работать и молите бога, что ко мне дорогой гость пожаловал, а то бы я вас… День добрый, пан Константин! Не часто таких гостей встречаю, добро пожаловать!

Пан Адам попытался принять подобающую осанку, но состояние его было болезненным, и он как-то боком спустился с крыльца, чтобы обнять гостя. Мужики поспешно уходили со двора, боясь задержаться даже для того, чтобы перемолвиться словом с Тарасом, земляком, которого давно не видели. Тот принял поводья из рук своего барина и сам постарался встать так, чтобы пан Адам его не видел за шеями коней. Но пану было не до него, он уже захлебывался от злости на замешкавшегося на секунду холопа, которого он подзывал, чтобы приказать бить гусей и немедленно накрывать на стол.

— Какая радость для всех нас, — хрипловатым голосом сказал он, вновь обращаясь к Саковичу, — чему я обязан этой радостью?

— Радостного тут мало, — улыбаясь, ответил пан Константин. — Мне пришлось бежать из собственного дома.

— Что же случилось? — всерьез испугался Глазко.

— Приехал ко мне один москаль, майор, и стал мне говорить, что я преступник, заговорщик, и что он может отправить меня в крепость, а имение мое забрать, но по своей доброте и благорасположению ко мне этого не сделает. А сам уже вызвал в имение солдат! — пан Константин старался говорить это шутливым тоном, но скрыть за ним раздражение ему не удавалось. Оно откровенно проявилось, когда он добавил: — Но страшного для меня, пан Адам, ничего нет, я сам так упеку этого наглого выскочку, что он проклянет день, когда приехал ко мне в Старосаковичи и посмел мне угрожать! Его накажут его же командиры, когда я напишу о его воровских делах. Я, собственно, и приехал к тебе, чтобы написать письмо и немного отдохнуть. Я еду в Несвиж, к Радзивиллам.

— Да-да, пан Константин. Когда нам угрожают, приходится искать покровительства у сильных. Так вы спешите в Несвиж? Но ведь это не помешает дорогому пану судье хотя бы отобедать у меня?

— Конечно, не помешает. Но прежде я хотел бы написать и отправить письмо. Распорядись, чтобы накормили моего слугу, он поедет с письмом в Вильно.

— Сделайте милость, пан Константин, пойдемте в мой кабинет, все, что вам нужно, сделаем, — сказал пан Адам, радостный от ожидания скорого застолья.

Длинный дубовый стол распоркой тянулся от стены до стены самого большого зала в доме, и все же многочисленным домочадцам и нескольким гостям Адама Глазко было за ним тесновато. Вино и горелка лились рекой, которая несла вовсе не прохладу, а некое ядовитое болотное марево в эту душную гостиную, где было жарко, несмотря на раскрытые настежь окна. Одна за другой поднимались здравицы в честь знатного и богатого гостя, которого пан Адам представил чуть ли не магнатом. Блюда не убирались со стола, но то и дело подавались новые, и вскоре весь стол был заставлен всяческой снедью, которую крестьяне, из которых все это высасывалось, не видели даже по большим праздникам. Срочное дело было сделано — Тарас уже ехал в Вильно с только что сочиненным доносом, поэтому Сакович мог себе позволить поднимать кубок, тем более что вино никогда не лишало его разума.

— Я слышал, что Доминик Радзивилл покинул Несвиж и уехал в Варшаву, — прямо в ухо, чтобы не надрываться, стараясь перекричать подгулявших гостей, сказал Саковичу пан Адам.

— Это так, — ответил Сакович. — И он посадил на коней и вооружил там целый полк. Я знаю, что скоро пан Доминик вернется, и тогда Радзивиллы снова станут в Литве теми, кем они были. А не помещиками «Минской губернии», у которых плюгавый московский чиновник может описать маемость. А пока пана Доминика нет, его замок открыт для таких, как я. В Несвиже меня всегда укроют, если вдруг этому майору действительно очень захочется упрятать меня в темницу.

— Вы так осведомлены, пан Константин. Вы верно знаете, что Радзивиллы придут сюда с войском?

— Я вчера получил письмо от сына. Он теперь капитан в легионе Вислы, он тоже придет сюда, и если пан Бог будет милостив, я смогу обнять своего Павла!

— Значит, будет война, пан судья?

— Будет, пан Адам. И теперь не время пировать. Бери саблю и садись на коня, возьми с собой брата и поехали со мной, встанем под Литовские хоругви! Я пятнадцать лет ждал этого… — хлебное вино и жара делали свое дело. Каким бы крепким не был пан Константин, а и у него по щеке прокатилась пьяная слеза.

— Но я не хочу войны! Сейчас я здесь хозяин без всякой хоругви, а кто будет хозяином, когда тут будут скакать голодные солдаты на голодных конях? Их голодное брюхо будет здесь хозяйничать!

— Сейчас здесь хозяин не ты, а москали. Ты их голодных солдат кормишь, и хлопцев своих в рекруты даешь, и на сгоны людей даешь… И приговор теперь тебе чинить будет не судья Сакович, а губернатор, которого сюда царь назначит.

— Москалю только дай денег, и он не мешает. Я у себя все приговоры сам чиню, и для этого быдла я и магнат, и царь, и бог! Москалей мне и дурить легче (знаешь, сколько я им покотельщины недоплачиваю?), а с их попом можно и за чаркой поговорить.

— Так тебе не нужна наша вольность, как при Речи Посполитой, когда ты мог короля выбирать?

— Вольность? Варшаве Наполеон вернул вольность. Теперь у этих гордых вольных поляков поля позарастали бурьяном, казну разворовали, по мне уж лучше москали.

— Эх, пан Адам, ошибся я тогда в трибунале. Ты и верно, не шляхтич! — с горькой решимостью сказал пан Константин, но, по счастью, Глазко его уже не услышал, иначе могли кинуться сечь саблями «дорогого гостя» всей пьяной оравой, дуэльных правил здесь не придерживались. Ничем не успел бы помочь и Амир, стоявший у дверей с каменным трезвым лицом.

— Танцевать! Танцевать! Музыку! — кричали со всех сторон, заглушив реплику пана Константина, и молодые люди, опрокидывая стулья на снующих под ногами собак, подхватились из-за стола скорее приглашать дам — двух дочерей, невестку и жену пана Адама, которая сохранилась несколько лучше своего супруга. В зале появились музыканты с постными вытянутыми лицами.

— Сейчас увидишь, дорогой пан Константин, как мой маленький Петрусь играет на скрипочке! — с восторгом заговорил пан Адам. — Такой хороший мальчик! Такой маленький вельможа. Никакой учебой его не мучаю, чтобы только здоровью его не пошкодить, только со скрипочкой играет.

Ударил бубен, заиграла гармошка, к ней присоединилась дудка, десятилетний младший сын пана Адама подхватил скрипку, и зазвучала мазурка. Танцующие скакали, обливаясь потом и словно подбрасывая взмахами рук к потолку клубы нестерпимо жаркого воздуха. Дожидаться вечерней прохлады у них не было терпения — в первый час попойки время тянется медленно и лишь потом начинает лететь, сливаясь в размазанное полотно лиц, предметов, поступков. Мазурка закончилась, и сразу заиграла полька, танцующие в тесном зале то и дело налетали на стол, заставляя невольно вздрагивать Саковича. Пан Адам настойчиво кричал ему в ухо что-то про своего славного Петрусика, который сосредоточенно двигал смычком, изображая игру. На его скрипке не было даже струн, а играл за него, тоже весьма фальшиво, музыкант, спрятавшийся за буфетом.

Сакович покачал головой и, не пытаясь больше спорить с захмелевшим хозяином, осушил свой кубок. Старые подгнившие половые доски с усталым скрипом ходили ходуном, подрагивали массивные подбородки дочерей пана Адама, и в такт им звенела оставленная на столе посуда…

На третий день пути уже перед закатом пан Константин Сакович приехал в Несвиж. Древнее гнездо князей Радзивиллов встретило его спокойствием и уверенностью, передавшейся и ему, как только он проехал через арку мощных Слуцких ворот. Казалось, Москва не оказала и не могла оказать никакого влияния на эту вотчину могущественнейших магнатов прежнего Великого Княжества Литовского, хоть формально и сделала Несвиж заштатным городком Слуцкого уезда. И только самим князьям пришлось покинуть свое имение, так же как и пану Константину Старосаковичи.

Перед величественным иезуитским костелом, служившим фамильной усыпальницей Радзивиллов, пану Константину пришлось остановить коня, чтобы пропустить странную процессию, преградившую ему дорогу: несколько доминиканских монахов в мешковатых нищенских рясах, один из которых исступленно бил в барабан (такие барабаны прежде собирали под стяги личные войска Радзивиллов), возглавляли толпу возбужденных гимназистов лет тринадцати-пятнадцати. Они шли за монахами несколькими рядами. Некоторые пытались чеканить шаг, другие поднимали над головами шесты с привязанными к ним пестрыми платками, видимо, изображавшими знамена.

— Прочь иноверцев! Возродим Речь Посполитую! Под знамена императора! — развязно выкрикивали мальчишки.

— Яну-Генрику Домбровскому… — подавал голос один, самый горластый.

–…Ура! Слава! — азартно подхватывал хор молодых несформировавшихся голосов, и вздрагивали уши у коня пана Константина.

— Пану Понятовскому!..

— Ура! Слава! Сто лят!

— Радзивиллам…

Совсем недалеко катались на лодках с барышнями по замковому пруду несколько русских офицеров из размещавшейся здесь артиллерийской роты. Они делали вид, что не понимают по-польски, и к берегу не причаливали.

Кроваво-красный солнечный диск, отражаясь в пруду, прятался за крышей дворца Радзивиллов, окруженного рвами и старыми бастионами.

Шесты с платками во время скандирования метались из стороны в сторону, кружась в руках раскрасневшихся юнцов, как беспомощные конечности механического пугала. Неровные глухие удары барабана…

Пан Константин с трудом удерживал на месте коня, пытающегося пятиться назад. «Видно, я не ошибся, приехав сюда. Скоро, скоро начнется!» — подумал он.

Глава 8

Особенная канцелярия

Тарлецкий, переживший за одни сутки столько приключений, очень надеялся на то, что все как-нибудь обойдется. Но предчувствия были нехорошие, и в Вильно он возвращался с тревожным настроением. Перед этим в Минске он целый день делал вид, что пересчитывает мешки с зерном в тамошнем богатом армейском магазине, на самом же деле он то сочинял каламбур, в котором имел полное право рифмовать «любовь» и «кровь», то думал о том, как будет оправдываться, ежели что-то станет известно начальству. На всякий случай даже написал подробный рапорт.

Не обошлось. Тарлецкий понял это уже по тому, как посмотрел на него Егор Францевич, к которому он зашел с обычным докладом по возвращению в Вильно. Взгляд генерал-интенданта был похож на тот, каким он встретил Тарлецкого в день, когда сообщил о предстоящей тому «варшавской миссии». Эта отстраненность во взгляде у русского гессенца появлялась после общения с кем-то или очень высоким, или очень таинственным. По тому, как он прятал глаза сегодня, чувствовалось, что генерал-интендант должен сказать Тарлецкому что-то не только секретное, но и очень неприятное. Не став слушать доклада, он огорошил Тарлецкого известием, что тому надлежит сдать дела.

К такому крутому обороту у Тарлецкого ничего не было подготовлено, и пока он молча стоял, как рыба хватая ртом воздух, Егор Францевич пояснил хоть что-то:

— Что ж вы, милостивый государь? Заигрались. Обидно — такой ум, такая хватка! Впрочем, это только молодость. Бог даст, все еще у вас устроится. По мне довольно того, что тот хлебный обоз, по поводу коего написана Борисовского уезда помещиком жалоба, в нашем гродненском магазине, и деньги за него из казны на сей день не выписаны. Однако жалоба, и другие известные вам обстоятельства… Теперь уж не я решаю.

— Что же со мной будет, Егор Францевич? — пробормотал Тарлецкий вместо всех приготовленных для этой встречи хитрых отговорок.

— Не знаю, милостивый государь. Будем полагать, что дела вы сдали мне лично, а теперь ступайте к себе на квартиру и ждите.

— Ждать на квартире? А долго?

— Полагаю, нет. Не смею более задерживать. Дела! Государь пожаловал третное жалование офицерам всех полков, участвовавших во вчерашнем смотре, вы-то знаете, какая это для нас головная боль…

Его более не задерживали… Тарлецкий на каких-то ватных ногах шел по булыжной мостовой, свернул в свою не мощеную с подсохшими лужами во всю ширину улочку, ведущую в сторону Рудницких ворот, в сердцах пнул перебегавшую дорогу ни в чем не повинную курицу. Отставка. Конец карьеры. Так неожиданно, как, наверное, смерть на войне. Тарлецкий поднял голову на многочисленные колокольни костелов и церквей, и только теперь услышал, что они звонят, и этот звон ему показался похоронным. «Зайти в церковь? После. Велено ждать на квартире, — мелькнуло в голове, и вместе с этим пришла первая обнадеживающая мысль: — Ведь если бы хотели казнить по военному положению, или там в солдаты, то взяли бы под стражу прямо там, в главной квартире.

Значит, что-то другое. А может быть, воспользоваться неопределенностью и бежать? В Варшаву! Нет, вот за это точно расстреляют»…

Тарлецкий, вытянув шею, посмотрел в оба конца кривой улочки — не следят ли за ним. Ничего подозрительного. И вообще он стоял уже у порога своего дома.

Найти сносную квартиру в небольшом Вильно, перенаселенном армейскими и гвардейскими офицерами, офицерами свиты Его Императорского Величества, было непросто даже для Тарлецкого при всей его близости к квартирмейстерским. Так что он мог быть доволен комнатой во втором этаже каменного дома, под окнами которого недавний крестьянин Игнат успел посадить редиску и еще какую-то зелень. И это всего в десяти минутах ходьбы от губернаторского дворца, в котором была нынешняя квартира самого Государя. Тарлецкий вошел в крохотный дворик. Игнат дремал здесь на привезенных из Минска мешках с овсом, и своей перевязанной головой еще раз напомнил Тарлецкому о приключившемся с ним несчастье. Велев денщику сделать чаю, Тарлецкий по наружной деревянной лестнице поднялся к себе. Конечно, по такому случаю предпочтительнее была бы кружка рому (отличный ром привезен был из той же последней инспекции) но, не зная, до каких пор и чего вообще предстоит ему дожидаться, откупорить бутылку Тарлецкий не рискнул.

К счастью, дожидаться пришлось недолго. Игнат даже самовар не успел вскипятить. Только пришел не какой-нибудь здоровенный усатый гвардейский кирасир с высочайшим повелением, а чумазый мальчишка еврей, который взялся проводить господина майора на квартиру, где его ждут. Ничего не понимая, но преисполнившись решимости испить чашу унижения до конца, Тарлецкий смахнул единственную пылинку со своего новенького майорского мундира и отправился вслед за мальчуганом. Благо, идти было совсем недалеко — на Немецкую улицу, до спрятавшегося за густой листвой тополей и каштанов двухэтажного дома, совсем незаметного в ряду более основательных купеческих домов. Без особого удовольствия вручив своему проводнику копейку, Тарлецкий остановился у дверей, за которыми, очевидно, должна будет решиться его судьба.

Из мистического оцепенения его вывел молодой подполковник Свиты Его Императорского Величества по квартирмейстерской части, который из этих дверей вышел. Лицом с вполне доброжелательным выражением он даже немного был похож на Его Императорское Величество — бакенбарды, узкий подбородок, умные глаза, хотя благородства, конечно, поменьше, чем у Государя. Тарлецкий, как водится, поднес левую руку к шляпе.

— Тарлецкий? Что же вы не заходите, вас ждут, — ответив на приветствие, сказал подполковник и быстро, не дождавшись невнятного вопроса Тарлецкого «… а в каком кабинете?», удалился в сторону Ратушной площади. Следовало решаться.

Ни у дверей, ни за ними не было охраны. Деревянные ступени с углублениями от примерно полувекового употребления вели во второй этаж, в первый, очевидно, попасть можно было только со двора. А во втором уже и дверь была открыта. За ней была обычная обывательская комната с кроватью и платяным шкафом, но основное место в ней занимал большой чистый письменный стол с изысканным чернильным прибором, прижимавшим отгибающийся уголок знакомого Тарлецкому красочного полотна, изображающего переправу через Березину.

Из-за стола поднялся молодой человек с абсолютно непримечательной внешностью, разве что карие глаза могли запомниться из-за весьма проницательного взгляда, который, Тарлецкий, как будто уже когда-то встречал. Это был статский, причем, не переодетый в цивильное офицер, каковым нередко представал сам Тарлецкий. По выправке и манерам это был именно статский — чиновник, который, учитывая его пусть не юный, но все же весьма молодой возраст, никак не мог быть выше Тарлецкого в Табели о рангах, если это не какой-нибудь княжеский отпрыск. Однако такого впечатления встретивший Тарлецкого господин не производил, слишком прост. Если бы на нем хотя бы был чиновничий мундир, можно было бы определить его ранг по количеству и ширине галуна, так нет, молодой господин был одет как обычный городской обыватель.

— Добрый день, Дмитрий Сигизмундович, — заговорил он, тем не менее, очень уверенно, — меня вы можете называть Александр Леонтьевич, а то, я вижу, у вас затруднения, как ко мне обратиться, к докладу, верно, готовились.

— Очень рад знакомству… — пробормотал Тарлецкий, так и не понявший, как же следует обращаться с этим Александром Леонтьевичем.

— Правда? — сделал вид, что обрадовался, тот. — Так сделаем наше знакомство приятным. И никакого доклада не нужно. Только в рапорте все изложить придется, подробненько так, обстоятельно…

— А кому адресовать рапорт? — спросил Тарлецкий. Александр Леонтьевич в ответ засмеялся.

— А мы в вас не ошиблись! Умеете вы инициативу перехватить. Это вам интересно, что же за ведомство вами распоряжается, когда генералинтендант принял вашу отставку… Я ваше любопытство удовлетворю несколько позже. Вы пока просто напишите: «По обстоятельствам моего пребывания на переправе через реку Березина и в селе Старосаковичи могу пояснить следующее…» и далее в таком роде.

— Я уже подготовил такой рапорт, — сказал Тарлецкий, которому почему-то не становилось спокойнее от казавшегося доброжелательным тона собеседника.

— И верно, мы в вас не ошиблись. Коли рапорт при вас, давайте я его прочитаю прямо сейчас. Мне нравится ваш штиль. Кофе будете? Присаживайтесь.

Из смежной комнаты, дверь в которую была приоткрыта, с самого начала доносился прекрасный аромат колониального напитка. Оттуда вошел чубатый казак в синем кафтане, ловко державший серебряный поднос с двумя чашками. Сделав глоток прекрасно заваренного кофе (казак, верно, был с турецкими корнями), Тарлецкий, наконец, почувствовал себя чуть-чуть увереннее. Подумалось, что прежде чем разжаловать в солдаты, вряд ли станут угощать хорошим кофе. Статский, конечно, издевается над ним, но сам Тарлецкий на его месте упивался бы своей властью куда более откровенно.

Ослабив на шее щегольской галстук, молодой человек читал рапорт Тарлецкого с явным удовольствием, которое, впрочем, могло относиться и к напитку. На чтение он потратил ровно столько времени, сколько потребовалось на то, чтобы выпить чашку кофе, не дав ему остыть.

— Ну просто роман! Так вы действительно полагаете, что господина, именовавшегося Зыбицким, убил крестьянин? И при этом исчез его портрет? — сказал он, отложив бумагу. Тарлецкий в ответ развел руками, что означало, что он сам понимает, насколько это нелепо, но получается именно так.

— Эх, Дмитрий Сигизмундович, вы сильно нам навредили. Вы даже себе не представляете, насколько сильно. Это могло стать одним из самых блестящих наших дел, а обернулось полным конфузом. По вашей милости. Из-за вашего желания немного нажиться за счет пана Саковича и нашей казны. Черт вас дернул отправиться именно в Старосаковичи! Неужели при вашем-то положении и уме не нашлось ничего основательнее, чем манипуляции с несколькими телегами зерна?

Тарлецкий был вынужден достать платок, чтобы вытереть пот со лба. И дело было не в июньской жаре, застегнутом до подбородка мундире и выпитом горячем кофе.

— И вы не зря волнуетесь, — более жестким, чем до сих пор тоном продолжал таинственный чиновник. — Все могло закончиться для вас очень плохо, попади ваше дело в высшую воинскую полицию. И я, признаюсь, не хотел этому препятствовать, в конце концов, выявлением неприятельских разведчиков должны заниматься они. Благодарите сентиментальность нашего директора, решил дать своему однокашнику шанс что-то исправить. Он вас и для зимней вашей заграничной компании выбрал. Вы, конечно, предположения можете строить, но я вам имя благодетеля не назову, не стоит вам знать.[1] Особенно принимая во внимание любовь вашу блеснуть где уместно, и где неуместно эдакой особой осведомленностью, близостью к высшим кругам. Придется, господин майор, опуститься пониже.

— Так я все еще майор? — попытался пошутить Тарлецкий, однако Александр Леонтьевич его игры не принял, он пока вообще при всей своей любезности не ответил ни на один из его вопросов.

— И разговариваете вы сейчас не с господином де Сангленом[2], а со мной, только потому, что Зыбицкий был не каким-нибудь заурядным лазутчиком, коих даже гражданские губернаторы великолепно отлавливают, а шпионом высшего разряда. Его барон Биньон привез с собой из Франции, я полагаю, не просто так, а для особых поручений.

Тарлецкий снова вытер пот со лба и неуверенно попытался возразить:

— Но если у него такие важные поручения, зачем ему рисковать и вести подметные речи за Наполеона перед какими-то дурными мужиками?

— Сие тоже особенное поручение. Он ведь и не хотел склонить мужиков к неповиновению, ему нужно было выведать их настроения, а сделать верное заключение о настроениях местного населения способен только опытный шпион, понимающий психологию!

— Вы, Александр Леонтьевич, как будто присутствовали там, на реке, во время разговора, — сказал Тарлецкий, думая, что делает собеседнику комплимент. Он не подозревал, насколько его замечание оказалось точным.

Хозяин кабинета, усмехнувшись, подошел к шкафу и выдвинул из него один из нижних ящиков, содержимое которого вызвало недоумение у заглядывавшего ему через плечо Тарлецкого. Какая-то грязная черная шляпа, какие-то черные волосы, косы… пейсы? Не может быть! Вот почему эти глаза показались ему знакомыми!

Перехватив взгляд Тарлецкого, Александр Леонтьевич снова усмехнулся.

— Это у вас, военных, почитается чем-то недостойным сменить свой мундир на какую-то иную одежду, пусть даже в интересах разведки. Поймай такого переодетого неприятеля французы — даже пулю бы пожалели, вздернули бы на ближайшем дереве, — сказал он, при этом совсем не рисуясь. — Так что приходится нам, статским, по необходимости чертом рядиться. Для нас не зазорно. Особенно в государственных интересах. А польза от этого маскарада могла быть большая. Кабы не вы.

Сказав это, Александр Леонтьевич положил на стол то, что достал из шкафа — рублевую ассигнацию.

— Возьмите. Вы, помнится, грозились, что я за своим рублем в Вильно поеду? Получилось наоборот. А я извозом не зарабатываю.

От такого эффектного удара Тарлецкий, до сих пор столько раз громивший в диалогах своих оппонентов, просто «поплыл».

— Я… Простите… Я же не знал… Я не мог себе представить… Виноват, — на лбу у Тарлецкого снова выступил пот. — Так значит, там, на лесенке у окна тоже были вы, а не призрак монаха со старосаковичского болота? Господи, я же едва в вас не выстрелил!

— Это я сглупил, каюсь. Мальчишество. Очень уж хотелось довести дело до конца. Хотелось убедиться, что Зыбицкий в усадьбе, потом попытаться продолжить за ним слежку… Кстати, если бы вы не бросились меня преследовать, я бы увидел, кто убил Зыбицкого. Вы и тут оказались не к месту. В то, что оружием кого-то из предков Саковичей воспользовался мужик, я не верю. Скорее, заговорщики, которым вы поспешили заявить, что разоблачили Зыбицкого, решили с ним покончить прежде, чем он предстанет перед серьезным дознанием, где сможет многое нам открыть.

— Но почему же Василь Башан тогда бежал?

— А почему вы решили, что он бежал? Его родственники утверждают, что вообще его не видели с тех пор, как он ушел на фортификационные работы. Не исключено, что с ним покончили так же, как и с Зыбицким.

— Господи, зачем же столько крови?

— Я, наоборот, удивляюсь, почему ее пролилось так мало, почему вас не убили. Неужели из-за того, что вы так очаровали панскую дочку? Ведь все очень серьезно. Кому-то из местной знати Наполеон отвел роль будущего вождя или лидера в восставшей против нас Литве. Кому именно — мы не знаем. Может быть, это скрывающиеся где-то Карл Прозор или Станислав Солтан, может быть, кто-то еще. Зыбицкий должен был привести нас к этому человеку, и я потратил уйму усилий, чтобы занять идеальную позицию для наблюдения за ним. Все получилось просто великолепно, а тут вы! А еще особый случай состоял в том, что Зыбицкий, как вы убедились, на самом деле лица умеет рисовать, он после своего ареста мог не просто нам выдать других агентов и дать их описание, но и натурально их внешность изобразить. Имея портреты, мы бы всех этих агентов в два счета переловили!

В этот момент Тарлецкий почувствовал, что любезность Александра Леонтьевича не более чем следствие хорошего воспитания, на самом деле ему хочется не угощать Тарлецкого кофе, а сделать с ним то, чего не сделали Саковичи. Поежившись, он выдавил из себя:

— Чем я могу загладить… Если это возможно…

— Совершенно загладить вряд ли возможно. Впрочем, действительно, давайте от эмоций (простите, захлестнули) к делу. Итак, «заглаживать», как вы изволили выразиться, будете службой в егерском полку.

У меня уже приказ имеется о назначении вас младшим штаб-офицером первого батальона девятнадцатого егерского полка. Это в шестом корпусе, в дивизии Лихачева. Впрочем, возможно я забегаю вперед. Я прежде формально должен вам предложить стать нашим агентом. Ежели вы не согласны принять наши условия, приказ силы не имеет, вы поступите под арест на время разбирательства жалобы пана Саковича и всех прочих обстоятельств, и что далее будет с вами, мне, признаюсь, уже не интересно.

— Лучше в полк. И я ведь уже имел честь… ежели я верно понял, я именно вашему ведомству служил в Варшаве. Только я даже не знаю, как оно именуется, впрочем, если я не должен знать… Но я, видимо, должен что-то подписать…

— Я и не сомневался, что вы согласитесь. А подписывать ничего не надо. Теперь вы агент Особенной канцелярии при военном министре.

— Только вы понимаете, что об этом никому говорить не следует, вы уж простите, что именно для вас я это подчеркиваю. О существовании канцелярии известно только очень узкому кругу, и вам более знать ничего и не нужно. Скажу только, что моя фамилия Майер, и еще назову два имени, которые вы можете спросить у дежурного генерала, ежели возникнет нужда сообщить что-то срочное, а меня при штабе нет. Одного вы уже видели, когда сюда пришли — это подполковник Чуйкевич. Вот у кого светлая голова, я вам скажу! Военный министр к нему очень прислушивается. А вторую фамилию вам будет запомнить совсем просто: Барклай де Толли, — заметив, как округлились от удивления глаза у Тарлецкого, Майер улыбнулся: — Разумеется, не военный министр, а Андрей Иванович, его племянник. Он, как и я, военного чина не имеет. Так что вы теперь почти всех в нашей канцелярии знаете. От вас на первых порах потребуется очень немного: нужно составить по возможности объективное мнение об одном весьма необычном человеке.

Александр Леонтьевич жестом предложил Тарлецкому вернуться в кресло, давая понять, что разговор займет еще какое-то время. Тот только теперь заметил, что последние несколько минут стоит перед этим молодым статским вытянувшись во фронт и глупо сжимая в руке проклятую ассигнацию. Следовало отдать должное чиновнику Особенной канцелярии — он вовсе не придавал значения своему превосходству над собеседником, его больше занимало дело:

— Именно в девятнадцатый егерский вы направляетесь не случайно. Там в результате совершенно дикой, как и ваша с обезглавленным Зыбицким, истории, (случившейся аккурат в тот же день!), образовались две вакансии. Там один похотливый мерзавец ротный командир покусился на честь солдатской жены, надо полагать, молодой и красивой. Командир полка майор Эмбахтин, узнав о сем безобразии, лично пришел все это прекратить, а негодяя пристыдить. А тут на беду появился солдат, муж этой женщины, и не долго думая отомстил. Именно, что не долго думая, потому что выстрелил он не в насильника, а в Эмбахтина, которого первым увидел. Смертельно ранил. Потом воткнул штык в себя… История, конечно, мерзкая, и ее обстоятельства решено не разглашать. В сферу внимания особенной канцелярии она попала только потому, что кому-то в ней привиделся заговор литовских магнатов против российского командования только на том основании, что несчастный этот егерь — местный уроженец. Глупость, конечно, и фантасмагория. Однако, приглядите, на всякий случай — вдруг к этому на свое несчастье выжившему ревнивцу примчатся на помощь некие сподвижники. Да и вообще, прислушайтесь, что в полку говорят по поводу этого события. Но нас больше интересует господин, который назначен на место разжалованного ротного — капитан Княжнин. Прежде он служил в егерской роте лейб-гвардии Преображенского полка, потом при нашем австрийском посланнике, обеспечивал его безопасность. Отличный фехтовальщик, но не бретер. Хотя в каких-то историях с дуэлями был замешан, и в одном случае был выключен из службы тогдашним Государем Павлом Петровичем, а в другом, много позже, уже после Тильзитского мира, вообще уехал в Англию. По слухам, поступил там на военную службу и даже успел повоевать с французами в Португалии. Важно то, что между двумя этими событиями было и третье — в марте 1801 года, в ту самую ночь, когда апоплексическим ударом скончался Император Павел I, отставной капитан Княжнин был среди офицеров, оказавшихся в Михайловском замке, где все это произошло.

Майер посмотрел на Тарлецкого, как бы спрашивая, понимает ли тот, на что делается намек. И хоть Тарлецкий в ответ многозначительно опустил глаза, мол, все понимаю, и понимаю, что вслух об этом нельзя, Майер все же решил обрисовать его задачу достаточно недвусмысленно:

— Поскольку к тем событиям, воспоминания о которых нашему Государю столь неприятны, по некоторым свидетельствам имеет отношения Англия, а Англия как главный противник Наполеона очень заинтересована в том, чтобы война между нами и Наполеоном непременно началась… А господин Княжнин, живой свидетель события, которое может бросить на нашего Государя тень, несколько недель назад вдруг приезжает из Англии и просится вернуться в службу… То и возникает предположение — а не возложена ли на него английским кабинетом миссия, положим, оказать на нашего Государя какое-то давление угрозой раскрытия каких-то фактов, чтобы война наша с Наполеоном обязательно состоялась.

Наполеон, Англия, Государь — от этих слов, произнесенных чуть ли не в одном ряду с его фамилией, сдувшийся было Тарлецкий вновь начал наполняться ощущением собственной значимости. Заметив это, Майер поспешил опустить его с заоблачных сфер:

— Возможно, да и скорее всего, сие тоже фантасмагория. Старый русский офицер в грозный для Отчизны час просто счел своим долгом встать под ружье. Я думаю, истинную причину вы скоро поймете. Служить будете в одном батальоне, вы старше чином, присмотритесь к нему, обратите внимание — с кем помимо офицеров полка встречается, одним словом, составите свое мнение и отпишете нам. Можно не встречаться, письмо на мое имя оставите дежурному генералу. Самое главное — службу не забывайте. Вот, собственно, и все, отправляйтесь в полк. И не кручиньтесь о карьере, Дмитрий Сигизмундович, можно с честью послужить Отчизне и в армейском полку. Наш прежний начальник тоже, кстати, переведен егерской бригадой командовать. Не сомневаюсь, что он и на этом посту себя проявит. Что ж, не смею задерживать. Как вы поняли, сотрудников у нас немного, а дел все больше.

Разговор закончился рукопожатием, означавшим, видимо, что высказанные и невысказанные обиды забыты и следует заняться общим делом.

Тарлецкий вышел на улицу немного не в себе. Он пока не понимал, стоит ли ему благодарить Бога, за то, что все так обошлось, или действительно можно поставить крест на собственной карьере. Дел, действительно, было много: пока его еще знали как офицера, близкого к генерал-интенданту, следовало быстро сшить у лучшего портного егерский мундир.

Глава 9

Первые потери в Девятнадцатом егерском

— Каким же недалеким должен быть помещик, который отдает в солдаты такой самородок, верно, отец Василий? — сказал полковому священнику капитан Княжнин. Только накануне он принял под начало третью роту первого батальона, но уже успел получить среди солдат прозвище Генерал. Княжнин действительно выглядел даже представительнее, чем их измученный болезнями дивизионный генерал Лихачев: гордая осанка, мужественное смуглое скуластое лицо, волевой подбородок, бакенбарды, посеребренные сединой, да и возраст под пятьдесят. Словно с портрета в галерее военных героев. Тем более удивительным выглядел на этом человеке обычный обер-офицерский мундир, пусть и из дорогого тонкого английского сукна.

Столь же удивительным был новый полковой иконостас, который капитан рассматривал уже несколько минут. Основным фоном служил нехитрый геометрический узор, который можно было видеть на праздничной одежде у здешних жителей. Эти ромбики и крестики причудливо сочетались с библейскими виноградными гроздьями, колючей терновой лозой, дубовыми листьями, и, что больше всего поразило старого капитана, почти органично в эту композицию, мастерски вырезанную из еще не потемневшего дерева, вписывались военные атрибуты: ружейные стволы с грозными штыками, барабаны, палочки которых составляли крестики, сабли с темляками, гренадки с язычками пламени, как на киверах егерей, наконец, патронная сумка с отчетливо читающимися цифрами «19» — номером полка. Действительно, такой иконостас был совершенно уникальной полковой принадлежностью. Мастер, придумавший и создавший все это, скромно стоял в сторонке, стряхивая фуражной шапкой стружки со своего мундира. Это был егерь из роты капитана Княжнина, худощавый остроносый парень лет двадцати с торчащими, словно шишки, обветренными скулами и подбородком.

— Господь наделяет даром многих, — ответил капитану священник. — Наделяет щедро, не делая различия, кому он достанется — помещичьему или мужицкому сыну. Только раскрыть свой дар помещичьему сыну проще, ему при первых признаках склонности к чему-то изящному даются и учитель, и клавесин, и акварель… А сколько божьих искр, брошенных среди простых людей, так и не разгорелось. Ежели бы я случайно не заинтересовался необычным образком, который этот егерь носит вместе с нательным крестом, глядишь, и эта искра угасла бы, разве что стал бы после двух-трех ранений полковым ложенным мастером.

— Думаю, не случайно вы его заметили, батюшка, а Божьим промыслом. По которому его пан в нем ничего не разглядел и отдал в солдаты. Стало быть, здесь, в полку ему что-то предначертано, — Княжнин, улыбнувшись, многозначительно поднял вверх палец, а затем продолжил более серьезно: — С таким глазомером егерь и стрелять должен отменно. Я, собственно, за ним к вам пришел, хочу небольшой турнир в роте устроить — определить самых метких егерей в застрельщики. Прежний-то ротный кого в стрелки, кого в третью шеренгу случайно определял, разве что по росту. Поручик Коняев, как вы знаете, другим был озабочен…

Отец Василий с трудом сдержался, чтобы не сплюнуть, перекрестился. Молодой егерь неуверенно сделал то же самое.

— Где же ты, Кротович, научился так резать по дереву? — спросил у него Княжнин.

— Батька у меня был добрый, ваше благородие. Мне малому ножик подарил, так я забавы разные вырезал, еще гребешки, один раз ковш, похожий на рыбу…

— Погоди, у тебя же выходит хорошее барокко. Этому тебя кто научил?

— Никто его не учил, — ответил за мастера отец Василий. — Говорит, в село к ним приезжали мастера униатский храм украшать, так он подсматривал, как они работают. Так везде что-то и подсматривал, что-то уже в здешних лидских костелах (в костелах, порой, есть на что посмотреть, и я не гнушаюсь). Когда почва благодатная — прорастает любое семя!

— Верно. И я знал такого парня из кухаркиных детей с искрой божьей. Только у того был талант фехтовальщика, редкостный талант! Я вот еще о чем с вами хотел поговорить, батюшка: я ведь в полк только прибыл, а вы, я сразу заметил, к солдатам не как к безликой массе относитесь, по именам многих помните, и роту мою пока лучше меня знаете. Так я хотел спросить вашего совета относительно егерей. Положим, самых метких и проворных я сам довольно скоро определю. Но мне нужно знать кто надежней, стойче, кого я могу в третью шеренгу определить. А кто, наоборот, духом не крепок, может испугаться, растеряться в бою. Таковых мне тоже желательно знать, чтобы поставить во вторую шеренгу.

Если капитан Княжнин за свой внешний вид быстро заслужил прозвище Генерал, то протоиерей Василий Васильковский, если бы в среде духовенства уместны были бы шутки, и внешне, и по образованности своей мог бы прозываться Владыкой. Он на самом деле был статен, в возрасте Христа, никак не егерского, а скорее гренадерского роста, усы и густая черная борода скрывали всю нижнюю часть лица, в котором самым примечательным был острый взгляд умных карих глаз. Прежде чем ответить, отец Василий на несколько секунд задержал этот взгляд на собеседнике.

— Вот вы, господин капитан, долго где-то скитались, даже по-русски еще говорите не чисто, с каким-то заморским выговором, а к делу сразу обратились верно, другим бы у вас поучиться. То верно, что к рати готовите воинство свое. А что мне вам ответить про крепость духа у нижних чинов… В бою я их не видел, не довелось. А до той поры, пока ядра не загудят над головой, о сем предмете можно лишь делать предположения, а они могут стать неверными. Если Господу будет угодно — «и последние станут первыми», и сей отрок Антось Кротович, который только три месяца, как из рекрутского депо, может стать героем, а побежит тот, на кого и подумать не могли. Ежели кому-то твердости не достанет — наша вина, более даже моя, стало быть, не внушил.

— Согласен с вами. Однако, боевой опыт, коли он есть, вещь тоже весьма важная. Тоже и традиции, в которых человек воспитывался.

— Тогда все просто. Прежде полк набирался из сибирских рекрутских депо. Люди оттуда крепкие и живучие уже в силу суровости тамошнего климата. Отличные выносливые солдаты, многие до службы успели с рогатиной на медведя поохотиться, и в вере православной крепки все как один. А последние пополнения уже из Новгород-Северского депо, рекрутами из этих мест, литвинами. Солдаты из этих новых наших губерний тоже неплохие, послушные, неприхотливые, однако скрытные — никогда не знаешь, что у них на уме: вчера безропотный и покорный, а сегодня в офицера выстрелил… — Отец Василий сделал паузу, во время которой молчал и Княжнин. — Однако, самые ненадежные не они, а те, кого в 1806 году на время польской войны призвали в милицию, а потом так и оставили в солдатах, почитай, обманом. Они ведь в душе к службе не подготовились, не осознали, что от прежней жизни на 25 лет или навсегда уходят. Слава Богу, таких в полку немного. Вот и решайте, господин капитан, кто надежней. Я по мере своих сил стараюсь, чтобы сибиряки и литвины особняком не держались. Может, и вам не стоит их делить на шеренги. Верю, Господь вам подскажет верное решение, главное, что вы его ищете.

Капитан склонил голову под благословение батюшки, потом сказал:

— Спасибо вам, отец Василий, это именно то, что мне нужно было знать, никто бы не просветил меня лучше. Кротович, прибери здесь все и ступай в роту, через час возле моей квартиры будет построение.

Молодой егерь взял метлу и довольный, что, наконец, оказался при деле, принялся подметать свою «мастерскую» — небольшой хозяйственный дворик простого крестьянского дома, в котором квартировали священники двух егерских полков — девятнадцатого и сорокового. При этом он что-то бормотал про специальную олифу, которой следовало бы покрыть иконостас для лучшего оттенка и сохранности. Капитан Княжнин, с первого же дня со всей серьезностью впрягшийся в службу, торопливо зашагал в сторону полкового лагеря, разбитого в полуверсте отсюда на безлесом холме, от которого глубокие морщины оврагов спускались к заболоченному ручью, огибавшему лагерь с трех сторон.

Когда Княжнин был уже далеко, отец Василий, видя, что движения солдата становятся какими-то рассеянными, спросил у него:

— Тебя что-то гложет, Кротович? Вижу, хочешь о чем-то спросить и не решаешься. Если про твоего товарища Ксаверия Городейчика, так он сегодня преставился, прости, Господи, его прегрешения. Грех на нем большой. Сам с себя повязки сорвал и от потери крови умер, сие то же самое, что на себя руки наложил. Большой грех. Хорошо, что вчера успел принять у него покаяние. Господь милосерден, может, примет его душу. Каялся он искренне.

Антось, следуя примеру священника, перекрестился и, наконец, решился заговорить:

— Я, батюшка, тоже хочу… покаяться…

— Говори, солдат, облегчи душу.

— Это ведь я тогда сказал господину майору про господина поручика… Я в лес шел мимо мельницы, где для стирки все устроили и Вероника работала. Я увидел, как туда наш ротный поручик пошел, а потом Вероника закричала… Я не знал, что делать, мы же с Аверкой весь год вместе, дружили, я в лагерь побежал и первого встретил господина майора. Он, меня увидев, спросил, что случилось, а я ему как есть все рассказал. Господин майор сильно рассердился, мне велел идти в роту, а сам пошел на мельницу. Аверку, верно, аккурат из караула сменили, и он, как был с ружьем к жене отправился, он ей завсегда помогал белье относить. И вот как все обернулось. Получается, если бы не я, с нашим полковым командиром ничего бы не случилось…

–… А твой Аверка застрелил бы того, кого надо? — продолжил мысль отец Василий, строго посмотрев на Антося, который от этого совсем съежился и опустил глаза.

— Пути Господни… — произнес отец Василий, перекрестившись. — Отпускаю тебе твое невольное прегрешение, ежели оно было. Только, знаю, тебе будет легче тогда только, когда во оставление грехов ты чтото делаешь руками. Так вот тебе послушание: вырежешь табличку вот с такой надписью, — священник протянул Антосю четверть бумажного листка с аккуратно выведенными буквами и цифрами, — здесь написано «майор Эмбахтин Андрей Григорьевич, командир 19-го егерского полка с 12.05.1809 по 12.06.1812». Приладим табличку у иконостаса, пусть будет для полковой истории.

— Так господин майор тоже умер? — пробормотал Антось.

— Царство ему небесное, хороший был человек. Поеду отпевать… А ты ступай в лагерь, как тебе капитан велел. Вот беда — руки у тебя задрожали — ты сейчас ни дерево резать не сможешь, ни из ружья метко выстрелить, а капитан хотел лучших стрелков отобрать. Еще вот что тебе назначаю: десять раз перед сном читай «Верую» — быстрей ересь свою униатскую забудешь. Ступай с Богом.

Затеянный капитаном Княжниным стрелковый «турнир» в тот день так и не состоялся. Был получен приказ о срочной передислокации в Гольшаны, назначенные генералом Дохтуровым местом сбора его корпуса. Полк выступил в поход быстро. Егерям ведь даже палатки иметь было не положено именно для легкости перемещений — чтобы ничего не привязывало к месту, пусть даже хорошо обжитому за несколько недель. Основательно устроенные из самых невообразимых материалов балаганы были без сожаления оставлены на потеху окрестным ребятишкам, а скорее, их родителям на дрова. Поживиться в оставленном лагере чем-то более существенным вряд ли было возможно — русская пехота отправлялась в поход, не забывая унести с собой все, что может пригодиться в пути и на следующем биваке. Денщики навьючивали на лошадей офицерские чемоданы (только полковым и батальонным командирам полагалось иметь походный экипаж), егеря средней шеренги распределяли между собой ротный шанцевый инструмент, артельщики, считавшиеся строевыми солдатами, но настолько серьезно занятые хозяйством, что им даже ружье не полагалось, уносили артельные котлы, прилаживая их за спину, словно черепашьи панцири. Позади начавших марш колонн тронулись и обозные фуры, в одной из которых, церковной, поехала за полком и дивная работа Антося. В подразделениях, где командиры особенно были озабочены тем, чтобы блеснуть на смотре, почти все, а в первую очередь кивера и оружие укрывалось чехлами из пропитанной воском плотной ткани, и даже форменные панталоны прятались в ранцы, а вместо них надевались походные шаровары. И мера эта переставала казаться излишней, как только от головы до хвоста колонны начинала подниматься пыль, мешающая говорить, дышать и окрашивающая в ровный серый цвет и траву и деревья по обе стороны дороги.

Но пока пыль совсем не заслонила глаза, спускавшиеся с холма солдаты девятнадцатого полка, поворачивая один за одним головы влево, долго, пока не начинали спотыкаться, смотрели на маленький холмик из свежевырытой земли. Молодая женщина, яркую красоту которой не могла скрыть даже больше похожая на солдатский походный чехол, чем на женскую одежду, грубая дорожная свитка, воткнула в холмик самодельный крест из двух связанных веревочкой палок. Она не упала, обнимая могилу только что зарытого в стороне от кладбища мужа, просто стояла, словно окаменев, то опуская глаза на могилу, то глядя в след уходящему полку. Она, наверное, могла пойти за ним вместе с обозом, и когда полк снова станет лагерем или на квартирах попытаться опять что-то зарабатывать стиркой, пристроиться к маркитанткам, среди которых хватало солдатских вдов. Узелок со всем ее имуществом уже висел у нее за спиной, словно солдатский ранец, но какой-то инстинкт потерявшей хозяина собаки, заставлял ее пока оставаться здесь, у этого песчаного холмика, которому, очевидно, суждено очень скоро просто сравняться с землей.

— Куда ж теперь Веронике идти? — сказал Антось своему товарищу и земляку Тимохе, шагавшему рядом. Их было двое старосаковичских хлопцев в батальоне.

— Домой вернется, к шьвекру, — прошепелявил Тимоха, которого однажды за дерзость и пьянство так измордовал тот самый поручик Коняев, что из передних зубов остались только самые центральные — по два сверху и снизу — чтобы было чем скусывать патрон. Поэтому теперь, как только Тимоха раскрывал свой широченный рот, он тут же становился похожим на бобра. Антося это уже не смешило. Он покачал головой:

— Не вернется. Мне Аверка рассказывал, будто пан его специально в солдаты отдал, чтобы его Веронику себе забрать для забавы, нравилась она сильно пану.

— Вот и поручику понравилашь. И что ей было топать вшюду за Аверкой? Конец один.

— Я боле всего боялся, что Аверку сквозь строй погонят, и мне придется самому его шпицрутеном… Избавил и себя от муки, и нас от греха…

— Только мне таперь замешт его мотыгу няси… Не, Антошь, шлучишь какая заваруха, надо до дому бежать, пока недалеко!

— Тихо, Тимоха, услышат, — оглядываясь по сторонам, прекратил разговор Антось. Сделать это так или иначе заставляла пыль. Чтобы не глотать ее при каждом вдохе, егеря повязывали на лица платки или любые тряпки, закрывающие нос и рот. Совершенно чудный предмет оказался на лице у нового ротного командира — круглые коричневые стекляшки на глазах в кожаном ремне, застегивающемся на затылке — здорово, никакая пыль не попадет в глаза!

Вообще после первых самых тяжелых месяцев, проведенных в рекрутском депо, Антосю стало казаться, что вообще вся солдатская служба в том только и состоит, чтобы перетаскивать с места на место свой 25-фунтовый ранец, да 12-фунтовое ружье, да еще, что дадут, или что сам стащишь где-нибудь по дороге или на привале. Шагать и шагать, отмеряя версты от Новгород-Северского до Луцка, от Луцка до Волковыска, от Волковыска до Лиды, шагать, стаптывая сапоги и сбивая ноги — до тех пор, пока не упадешь где-нибудь в полном изнеможении навсегда, чего уже не раз хотелось. От дурного удерживало любимое дело, которым по личному распоряжению новопреставленного майора Эмбахтина Антосю разрешалось заниматься на благо полковой церкви во все время, когда полк был не на марше. Антосю самому нравилось то, что он делает. Никогда прежде он не занимался резьбой так серьезно, батюшка даже давал ему деньги на все необходимые инструменты — резцы, сверла, стамески. Это не ложку ножиком вырезать!

В этот раз марш оказался не слишком тяжелым. Девятнадцатый егерский полк располагался всего в одном переходе от Гольшан и пришел в местечко раньше большинства других частей шестого пехотного корпуса. Это давало шанс разместиться на ночь на квартирах, пусть и в тесноте, но под крышами. Солнце, только начинавшее наливаться спелым алым цветом, пока лишь краешком касалось креста высокого, но не имевшего купола, и от того мрачноватого костела. От этого прикосновения на поблекшей позолоте креста вспыхивали пронзительные лучи. Вслед за ними лучи загорались и на других крестах — над звонницей, стоявшей при въезде в местечко, словно сторожевая башня, над противоположным фронтоном костела, над православной церковью. Немного в стороне от местечка на возвышении, окруженном рвом, стоял красивый замок с шестигранными башнями, поднимавшимися вровень с самыми высокими деревьями. Просматривающиеся сквозь их листву темно-красные кирпичные стены и черепичные крыши этой некогда роскошной магнатской резиденции выглядели загадочными, словно выплывающими из глубин средневековья.

Полк не остановили в поле не доходя до местечка, как это чаще всего бывало, а повели в сами Гольшаны. Тут для Антося начиналось самое интересное, то, из-за чего он порой готов был смириться с тяжестью долгих пеших маршей. Он во все глаза глядел на старинные стены, стараясь подсмотреть что-нибудь интересное для себя. А костел, при всей его общей строгости, строился в стиле барокко, витиеватой лепнины в его оформлении хватало. Вот, не на костеле, а на каком-то еще более древнем каменном столбе — самое интересное — герб под похожей на крендель шапкой. Щит, разделенный на четыре части, в одной — всадник с мечом на вздыбленном коне (таких изображений Антось видел уже немало и знал, что это старинный герб Литвы), в другой четверти человек с телом коня, целящийся из лука в собственный хвост, который вовсе и не хвост, а змея, широко раскрывшая пасть. Рассмотреть этот интересный герб до конца Антось не успел, потому что на кого-то наткнулся и тут же услышал негодующий возглас:

— Куда ты прешь, деревня, ослеп что ли?!

Прямо перед Антосем стоял незнакомый офицер в штаб-офицерских эполетах и отряхивал рукав своего чистенького с иголочки мундира, перепачкавшегося при столкновении с запыленным с ног до головы рядовым.

— Виноват, ваше высокоблагородие, — пробормотал Антось, готовый уже получить кулаком в скулу или в зубы. Офицер, однако, бить его не стал, может быть, просто побоялся вымазаться еще больше.

— Это, господин майор, наш батальонный Батичелли, на архитектурные красоты загляделся, — заступился за Антося его командир взвода поручик Загурский, хороший, добрый командир.

— Батичелли — свалился с ели! — срифмовал майор и тут же спросил у поручика: — Как мне найти полковника Вуича?

— Вон он, в конце колонны верхом. На белой лошади, не ошибетесь.

Опасаясь последствий своей неловкости, Антось продолжал наблюдать за незнакомым майором и видел, как тот подошел к их шефу полка с докладом, вручил ему какую-то бумагу, после чего они рядом, продолжая разговор уже неофициально, пешком вошли в местечко.

Квартирьеры разместили егерей за исключением назначенной в охранение третьей роты в хозяйственных постройках двухэтажного францисканского монастыря, пристроенного к костелу большой буквой П. Монастырь был действующим только до той поры, пока край не отошел к России, теперь же в основном пустовал — что-то жуткое начинало происходить с теми, кто пытался здесь обустроиться. Слух об этом как-то сам собой распространился среди солдат еще в строю, едва они вошли во внутренний дворик монастыря. Как и гораздо более существенная новость — назавтра назначена дневка для сбора остальных частей корпуса, стало быть, отдых.

Здесь еще дотемна было проведено построение первого батальона. Шеф полка представил нового младшего штаб-офицера батальона, того самого майора, с которым Антось столкнулся возле костела. Теперь он молил Бога о том, чтобы майор его не запомнил, ведь до сих пор у них в первом батальоне было заведено так, что именно младший штаб-офицер всем распоряжается. Номинальный командир батальона старый майор Быков, давно утративший надежду сдать экзамен на следующий чин, к службе относился совершенно равнодушно, отдавая все на откуп своему заместителю капитану Калмакову. Тот, напротив, обязанности свои исполнял ревностно, чем и заслужил должность старшего дивизионного адъютанта при генерале Лихачеве. Чрезвычайное происшествие в батальоне, бросающее тень не только на полк, но и на дивизию, без лишних разбирательств было списано на служебные упущения майора Быкова, на карьере которого был поставлен окончательный крест. То, как стоически воспринял это старый майор, лишь добавило ему уважения со стороны и сослуживцев, и командиров.

Слух о том, что назначенный на место Калмакова майор Тарлецкий до этого служил чуть ли не при самом военном министре, а, стало быть, переведен в полк за какие-то грехи, тоже сам собой успел распространиться в батальоне за те несколько минут, которые были даны для подготовки к построению. Добавив к этим двоим штаб-офицерам еще очень «перспективного» командира третьей роты великовозрастного капитана Княжнина, а также вспомнив долгое пребывание всего полка в Сибири, кто-то из молодых офицеров уже остроумно окрестил батальон «ссыльным».

Последние искры энтузиазма, которые Тарлецкий пытался сохранить, убеждая себя в том, что в этом заурядном полку у него особо важное задание, угасли на этом построении в мрачном, стиснутом холодными толстыми стенами монастырском дворике, слишком напоминавшем тюремный. Темные настороженные лица егерей выражали, как ему показалось, абсолютную тупость. Эти лица теперь ему предстояло видеть каждый день, этими приземистыми шеренгами командовать, вспоминая напрочь выброшенные из памяти за ненадобностью давние кадетские уроки по тактике, ротным и батальонным построениям…

Тарлецкий, по всей форме представленный батальону, долго ходил перед строем, застывшим по команде «на плечо», словно примериваясь к нему и убеждаясь, что ростом он тут выше всех. Он то пристально смотрел в неподвижные глаза подчиненных, то косил глазом на собственный впервые надетый темно-зеленый егерский мундир. Непривычно стыла кожа над верхней губой: только что Дмитрий по обыкновению пехотных офицеров сбрил усы.

Очевидно, нужно было что-то сказать. Что в таких случаях следует говорить, Тарлецкий не знал, заранее об этом не думал, впрочем, и стеснения от собственной заминки он не испытывал, это вообще не было ему свойственно. Наконец, остановившись перед третьей ротой, Тарлецкий неожиданно даже для себя начал с того, что было ему ближе:

— Кивера в батальоне без чешуй.[3] Вовсе старого образца… Я знаю генерал-кригс-комиссара армии, скоро получим все новое.

Тарлецкий еще раз с усталым выражением на лице прошел вдоль строя, не подозревавшего, что его речь уже закончена, и после долгой паузы произнес:

— Господ офицеров прошу после построения зайти в мою квартиру рядом с вот этой башней во втором этаже. Имею для вас некоторые известия из Вильно.

Глава 10

Избранники Белой дамы

Направляясь на новое место службы, всегда обо всем осведомленный Тарлецкий уже знал, что выиграет время, если отправится не в Лиду, а сразу в Гольшаны. Прибыв в местечко на три часа раньше своего полка и на час раньше квартирьеров, он, разумеется, занял в бывшем монастыре помещение, самое удобное для того, чтобы, не откладывая, устроить для офицеров батальона ужин по случаю своего вступления в должность. Для этого он выбрал достаточно большой зал во втором этаже в самом конце здания, примыкавшего к башне-часовне. Наверное, здесь когда-то была столовая братьев-монахов, потому что даже мебель для довольно многолюдного застолья искать не пришлось — посередине зала со сводчатыми потолками, неровными, словно вылепленными ладонями, уже стояли два длинных стола, а недостающую лавку Игнат быстро заменил принесенными из других помещений стульями и табуретами. Он же принес и положил у стены достаточно много свежей соломы для ночлега и вообще постарался на славу, накрывая на стол. Тарлецкий не поскупился: стол украшали полдюжины золотистых горлышек шампанского, а темных, не помеченных никакими наклейками, а от того еще больше манивших своей загадкой бутылок с ромом и венгерским вином на столе и стоявших в углу ящиках было устрашающе много. Гостей ждали и вареное мясо, и жареные куры, и рыба, и зелень — все, что Тарлецкий успел купить на местном рынке. Пригодилась и выращенная Игнатом в Вильно редиска, которую тот не позабыл вырвать с грядки перед убытием вместе с барином в полк.

Вскоре после построения, управившись с размещением солдат и устройством собственных квартир, у Тарлецкого начали собираться офицеры. Новые подчиненные Тарлецкого, ожидавшие, что действительно попадут на какой-то серьезный и нудный совет, увидев накрытый стол, одинаково, словно сговорившись, говорили: «О-о-о!!!». «Вот вам и штабной майор — нам всем поучиться!» — сказал майор Быков, появившейся в келье Тарлецкого одним из первых. Помимо новых сослуживцев по батальону были приглашены командир третьего батальона майор Перепелицын, полковые адъютант, казначей и квартирмейстер — совсем молодые подпоручики. Командира полка среди приглашенных не было: назначенный на место умершего Эмбахтина майор Пригара 2-й был сейчас за две сотни верст от Гольшан и о своем новом назначении еще даже не знал. Он командовал сводно-гренадерским батальоном 24-й дивизии, входившим в состав 2-й западной армии Багратиона, дислоцировавшейся под Волковыском. Зато пришел командир бригады полковник Вуич. Будучи шефом 19-го егерского полка и находясь при нем, полковник, как это было заведено, фактически им и командовал.

Судьба этого старого вояки делала его очень подходящим шефом для полка со «ссыльном» батальоном. Капитанский чин Вуич получил еще за штурм Измаила, участвовал в подавлении здешних конфедератов в 1794-м, отведал в 1807-м французской картечи и заслужил орден Святого Георгия. Но награду так и не получил. В недавней войне со Швецией он удерживал один из Аланских островов с батальоном егерей и четырьмя десятками гусар и казаков без единой пушки. Когда лед вокруг острова растаял, этот отряд оказался отрезанным от своих. Выдержав четырехчасовую бомбардировку с окруживших остров шведских галер, Вуич вынужден был сложить оружие. После заключения мира со шведами он предстал перед военным судом и был оправдан, однако рескрипт о его награждении за французскую компанию император так и не подписал, а производство в генеральский чин, давно заслуженный, год за годом отодвигалось.

Появление этого колоритного серба с живым мясистым лицом, отца-командира, очень уважаемого в полку, послужило сигналом к началу застолья. Вуич, как водится, пожелал новому штаб-офицеру удачной службы, с энтузиазмом за это выпил и тут же с искренним сожалением вместе с полковым адъютантом покинул компанию, успев перед уходом выпить за здоровье Государя Императора. Командир корпуса Дохтуров, разместивший свой штаб неподалеку в замке, собирал у себя всех командиров дивизий, бригад и полков, причем по какому-то действительно важному поводу.

За столом оставалось еще более двадцати человек. Офицеры, хоть среди них и не было никого, кто недолюбливал бы своего командира, после его ухода все же почувствовали себя еще более непринужденно.

Тарлецкий, устав улыбаться в ответ на поздравления, вместо которых, прощаясь со своими прежними сослуживцами, он выслушивал соболезнования, на какое-то время выключился из общей беседы. Теперь, медленно смакуя шампанское, он оценивающе рассматривал офицеров своего батальона. Больше других его должны были интересовать непосредственно ему подчиненные командиры рот[4], про одного из которых предстояло еще и составить заключение для особенной канцелярии. Как раз этот субъект и производил на Тарлецкого самое неприятное впечатление. Такой же, как он, новичок в батальоне старый капитан Княжнин. Единственный, кто промолчал и даже не улыбнулся, узнав, зачем он сюда приглашен. И сейчас этот выскочка с внешностью генерала и с солдатским загаром ни с кем не разговаривает, молча пьет ром, почти не закусывает. Однако и явного высокомерия по отношению к другим не выказывает, просто старается быть незаметным, что тоже подозрительно. «Между прочим, мог бы взять на себя половину расходов — в батальон-то назначен одновременно со мной» — подумал Тарлецкий с неприязнью.

Слухи о необычном прошлом этого офицера явно уже распространились в полку: на пятидесятилетнего капитана молодые прапорщики и подпоручики уже смотрели как на человека, овеянного неким загадочным ореолом. Это вызывало у Тарлецкого к Княжнину еще и чувство ревности: ему казалось, что Княжнин с его смутным прошлым, а не он со своими связями и безграничными возможностями становится самым авторитетным офицером в батальоне. Даже мундир у этого капитана был сшит из самого настоящего тонкого и прочного английского сукна, подороже, чем у него, уж в этих-то вещах майор Тарлецкий знал толк. Утешало только то, что портной у Тарлецкого был явно лучше.

Что же касается других офицеров, то с ними все было проще. У большинства их поношенные мундиры, подпоясанные дешевыми нитяными шарфами, были сшиты из грубого ворсистого солдатского сукна. Новый начальник Тарлецкого майор Быков, крупный, грузный, с темным, почти черным лицом, большим ноздреватым носом, толстыми губами и осоловевшими глазами тоже явно жил на одно лишь жалование. Майор был из тех старых служак, циников и пьяниц, которые уже нисколько не скучают по жене, а если когда и напишут ей в вотчинную деревеньку, то разве что сильно проигравшись в карты.

Капитан Овчинников, командир первой роты, маленький, жилистый и тоже уже не молодой, откинув голову, как певчая птичка, назад и к плечу, что-то с постным выражением на лице говорил своему приятелю, остроносому и розовощекому командиру второй роты, заставляя того давиться от смеха. У Дмитрия сложилось впечатление, что капитан Овчинников всегда говорит тихо, что, возможно, является признаком ума. Вообще за столом было не слишком шумно, это несколько удивляло Дмитрия. Казалось, давно привыкшие друг к другу офицеры занимаются привычным делом. Это было не совсем то, что было нужно Тарлецкому, ведь он устроил это застолье еще и для того, чтобы быстро разузнать все, что ему поручил узнать загадочный господин Майер (в голове даже невольно составлялась ассигновка по отнесению сегодняшних расходов за счет Особенной канцелярии). Чтобы расшевелить гостей, Тарлецкий попросил наполнить бокалы и провозгласил тост:

— Господа! Я хочу выпить за девятнадцатый егерский полк, волею судьбы ставший для меня теперь и семьей, и домом, за его офицеров, столь радушно меня встретивших. Я не сомневаюсь, что нам приятно будет служить вместе. За вас, господа!

— Ура! За девятнадцатый егерский! — подхватили офицеры, поднимаясь со скамеек с бокалами и кружками, в которых было налито уже не шампанское.

— А что, господа, вы мне расскажете про полк? — спросил Дмитрий, когда офицеры вновь сели за стол. — Я слышал, что некоторые солдаты здесь отказывались принимать православное причастие?

— Ерунда, — негромко сказал Овчинников, — наши ребята принимают даже мозольную жидкость и дорогие духи, попадись они им только.

— Так что и причастие от отца Василия принимают, он их всех в правильную веру оборотил.

Сидевший рядом с Овчинниковым поручик Полозов, прыснул со смеху, чуть не ударившись лбом о стол, но тут же поднял голову и добавил:

— Да нет, Дмитрий Сигизмундович, полк у нас неплохой, и батальон как батальон. И пороха некоторые уже понюхали, и на смотрах не последние. Одним словом, служить можно. Да вам лучше всех господин майор расскажет, он больше всех лиловый воротник носил[5].

— Да уж, понюхал я табачку в Пресновской крепости, Дмитрий Сигизмундович, эвон как нос раздуло, — словно нехотя, взял слово Быков и все сразу притихли, предвкушая отменное развлечение. — А порох тут нюхали, как изволил похвастать поручик, только те, кого в полк из других частей перевели, вроде вон капитана Княжнина, по нем сразу видать, какой ландскнехт…

На «ландскнехта» Княжнин вовсе не обиделся, наоборот, впервые за вечер улыбнулся.

— Мы ведь до лета 1808-го в Сибири стояли, по дюжине крепостей разбросанные, иные друг друга в глаза не видели, не то что Наполеона, — продолжал Быков. — Зато, как двинулись на запад, так сразу в Европу, в огонь! Воевать с Австрией…

Вспоминая эту «войну», когда Россия обозначала выполнение своих Тильзитских союзнических обязательств перед Францией, офицеры, сидевшие за столом, заулыбались.

— Славное было время! После нашей-то глуши, — вспомнил капитан Овчинников, — мощеные дороги, каменные сараи под черепицей, фрау в полосатых чулочках, колбаса… и жалованье идет не в ассигнациях, а серебром!

Однако боевые потери батальон понес, — с серьезным видом осадил капитана Быков и тут же пояснил для Тарлецкого: — Стояли мы както возле какой-то тамошней конфетной мануфактуры. Так вот один дурак из гренадерской роты захотел полакомиться, упал в чан с сиропом, да и утонул в нем. Насилу выловили, засахарился весь, как марципан.

— Как цукат, — сдерживая смех, тогда как все прочие сделать этого уже не могли, поправил поручик Полозов.

— Вам бы, господин поручик, только оконфузить старого майора, дескать, не знает, деревенщина, что такое марципан, — не обращая внимания на реакцию подчиненных, с деланным укором сказал Быков. — Так вот, сами вы оконфузились, а майор не ошибся: Марципан — фамилия того гренадера…

Новый взрыв хохота последовал за этой репликой Быкова.

— А я знал в Лиде одного жида, его звали Соломон Цукат, — тихо сказал капитан Овчинников.

— Нет, господа, я верно знаю: Цукат — это заводной жеребец нашего полкового адъютанта! — вставил поручик Загурский, сидевший рядом с Княжниным, после чего Полозов, наконец, упал лицом на стол и уже долго не мог подняться.

— Да, господа, — с трудом отдышавшись от смеха, заключил Тарлецкий, — уж в одном мне наверное повезло: с вами не скучно!

В разговор вступил командир гренадерской роты капитан Крауззе.

Этот офицер отличался превосходной осанкой и аристократическими чертами лица, окрашенного в какой-то неестественно ровный желтоватый цвет. И мундир у Крауззе был под стать — сшит явно не на капитанское жалование. Осушив очередной бокал, он, любуясь собой, возразил:

— Напротив, Дмитрий Сигизмундович, из рассказа господина майора вы можете заключить, что до сих пор именно что скука была нашим главным противником. Луцк, наверное, самый большой город, который мы видели за последний год. Никакого светского общества, только косо посматривающая напыщенная шляхта…

— А я наслышан, что и в борьбе со скукой у вас есть боевые потери? — попытался перевести разговор на интересующую его тему Тарлецкий и сразу почувствовал, что ее обсуждение не слишком приятно этому кругу офицеров. Те, кто был еще не очень пьян, перестали смеяться, многие предпочли вместо продолжения разговора отправить в рот кусок побольше и вроде как оставаться при деле, кто-то принялся набивать трубочку табаком. Полк накануне потерял своего командира, и какое бы нелепое недоразумение за этим не стояло, шутить по этому поводу было неуместно. Однако, видимо из уважения к новому штаб-офицеру, выказавшему сегодня столько щедрости, ему ответили, несмотря на очевидную бестактность вопроса. Говорить пришлось поручику Полозову, умевшему очень быстро переходить от безудержного смеха в совершенно серьезное состояние и обратно.

— Вы про случай с солдатской женой? Так то, скорее, не от скуки. У поручика Коняева к тому молодому егерю, мужу ее, давняя нелюбовь была.

— Городейчик, — подсказал фамилию новопреставленного из своего взвода поручик Загурский.

— Так вот, сей Городейчик был в команде новобранцев, при коей Коняеву довелось быть партионным офицером. По дороге из рекрутского депо в полк трое или четверо из партии дезертировали, один умер, еще несколько человек заболели горячкой и остались в госпиталях. Одним словом, Коняев привел в полк только три четверти партии, а по установлению и за потерю десятой части партионному офицеру следует гауптвахта. Так что Коняев за свою нерадивость был препровожден под арест до тех пор, пока все оставленные в госпиталях не соберутся. Последним выздоровевшим оказался Городейчик. Вот поручик и не мог ему простить месяца гауптвахты.

— А Городейчик бы помер от горячки, кабы его жена не выходила, Вероника, — добавил Загурский. — Она ведь за мужем увязалась, чтобы не стать наложницей своего пана. Тот, верно, не знал, что по российскому закону, ежели женатого солдата берут в рекруты, жене полагается воля, да еще земли следовало дать. Они на самом деле любили друг друга, и никаких поводов Коняеву Вероника не давала.

— Давайте, господа, за упокой души Андрея Григорьевича. Благороднейший был человек, от того и вмешался, и под пулю попал, — предложил майор Перепелицын и все выпили, не чокаясь.

— Право, стоит и разойтись на этом. Роты только что с перехода. Кажется, сейчас не самое уместное время устраивать пир горой, — впервые вступил в разговор Княжнин, словно нарочно для того, чтобы неприязнь к нему со стороны Тарлецкого переросла в ненависть. Однако, далеко не все считали застолье неуместным, и Княжнину тут же возразили: «Полно вам, капитан, завтра дневка!», а Крауззе, который давно уже посматривал на Княжнина, подбирая момент для того, чтобы что-то у него спросить, сказал:

— А вас, капитан, мы не отпустим, прежде чем вы хоть что-то не расскажете о себе!

— Так вот, о борьбе со скукой. А я вчера все же добился прощального свидания с красоткой-шляхтянкой с ближнего фольварка, — легко меняя тему, снова вступил в разговор уже изрядно подвыпивший Быков.

— Так вы вчера куртизанили с паненкою! Ну и как успехи, майор? — спросил сгорающий от нетерпения Полозов.

Быков усмехнулся и попытался откинуться на спинку стула, которой не было, так что Овчинникову пришлось его поспешно поддержать.

— Нет, господа, просто смешно. Красотке не меньше тридцати лет, и я рассчитывал, что она не станет изображать из себя фиалку недотрогу… А мы, как юные влюбленные, простояли два часа возле клуни, понюхали друг у друга под мышками… Вот, милостивые государи, и все!

— Переждав взрыв хохота, которым офицеры встретили рассказ о любовных похождениях старого майора, Тарлецкий сказал:

— Позвольте мне с вами не согласиться, господин майор. Я, например, очень высокого мнения о здешних шляхтянках. И надо вам признаться, что из-за любви к одной из них я и оказался здесь. Я хотел было уже просить ее руки, но ее отец, чтобы не отдавать ее за меня, поскольку терпеть не может русских, состряпал на меня донос — и вот я среди вас.

Тарлецкий сопроводил свое откровение довольно дешевым театральным жестом.

— Так выпьем за любовь! Это, оказывается, благодаря ей мы сегодня сыты и пьяны! — предложил уже изрядно захмелевший Полозов.

Попойка достигла уже той стадии, когда на ура встречается любой тост. Тарлецкий не отказывался от вина. День крутого перелома в своей жизни он решил отметить так, чтобы это запомнилось. Игнат, едва успевал убирать со стола пустые бутылки и выставлять вместо них новые.

— Ну вот. Тайны раскрываются! Теперь мы знаем все обо всех, кроме вас, господин Княжнин. Откройте же и вашу тайну! — снова взялся за свое капитан Крауззе, заставив Княжнина едва заметно поморщиться.

— Вас интересует, почему в свои годы я только капитан? Ответ простой — не выслужился, — ответил он, впрочем, без раздражения.

— Дмитрий Сергеевич, вы не подумайте, что мы хотим заставить вас рассказывать о том, о чем бы вы не хотели говорить. Но мне кажется, всем будет интересно послушать вас как человека, многое повидавшего. Правда ли, что вы долгое время жили в Англии? — спросил дипломатичный Полозов.

— И вправду, расскажите нам. Никогда не был в Англии, и наверное никогда не побываю, — поддержал его Быков, который был для Княжнина непосредственным начальником. Загадочному капитану пришлось сдаться.

— Да, это правда. Только не столь уж и долгое время — пять лет. Да и из них больше половины пришлось провести не в Англии, а в Португалии.

Крауззе обвел победным взглядом офицеров, многие из которых притихли, хоть это уже и непросто было сделать.

— В Португалии? Что же вас туда занесло? Это ведь где-то в самом конце Европы? — с удивлением, скорее всего неподдельным, спросил он.

— Обстоятельства сложились так, что пришлось завербоваться в британскую армию. А она в это время воевала в Португалии с французами.

— Значит, и вам довелось повоевать?

— Довелось.

— Ландскнехт! Я же говорил — каков ландскнехт! — хлопнув себя по ляжке, воскликнул Быков.

— А что это за обстоятельства, из-за которых вам пришлось вступить в армию державы, с которой Россия по тогдашним своим обязательствам находилась в состоянии войны? — спросил Тарлецкий.

— Не думаю, что кому-то в России хотелось исполнять эти обязательства. А обстоятельства, из-за которых я завербовался в 95-й легкий полк, весьма тривиальны: просто нужно было на что-то жить.

— Эти обстоятельства мы понимаем, не так ли, господа офицеры? — сказал Быков, обведя мутным взглядом своих скромно обмундированных младших офицеров, многие из которых даже по примеру солдат объединялись в артели, чтобы экономнее столоваться.

— Не поверю, что дело только в деньгах. Да и может ли жалованье английского офицера выправить бюджет благородного человека, у вас, ведь, верно, и семья есть? Я полагаю, тут главным для вас было именно то, что Англия напрямую воевала с французами. Верно, у вас к ним остались счеты после Тильзита! — вступил в разговор командир третьего батальона майор Перепелицын — крепкий, подтянутый блондин лет тридцати пяти, явно еще не утративший интереса к службе, как майор Быков.

— Я получал не офицерское, а сержантское жалование. Однако, оно было выше, чем мое нынешнее капитанское.

Услышав это, многие, особенно те самые «артельные» офицеры — от прапорщика до поручика — оживленно зашумели.

— А что касается счетов к французам… — продолжал Княжнин, — если у меня и были к кому-то личные счеты, то скорее к австрийцам, чем к французам, однако, не скрою, мне было не все равно, с кем воевать. Аустерлиц и Фридлянд я вспоминал. А более всего боялся, чтобы Жюно не уговорил Сенявина дать ему моряков из своей эскадры для обороны Лиссабона. Стрелять в соотечественников я бы не смог. Слава Богу, Сенявин, как и вы в Австрии, проявил благоразумие — просто стоял на рейде.

Сказав это, Княжнин одним большим глотком выпил ром, остававшийся в его кружке, словно давая понять, что его рассказ закончен. Однако интерес к его истории среди офицеров только разгорелся. Последовав его примеру, и не тратя время на то, чтобы закусить, вновь принялся его донимать Полозов:

— Расскажите же еще что-нибудь! Что собой представляла эта война? Хороши ли англичане в бою? А французы? Мы ведь, того и гляди, с ними снова схлестнемся…

Княжнин, которому Загурский только что наполнил опустевшую кружку, снова отхлебнул, как будто для того, чтобы развязать себе язык. Однако, рассказ его был немногословным:

— Война, господа, она одна, что в Польше, что в Португалии. Только пыль там чаще красная, и еще горы. А кровь такая же. Но вот воюют англичане не так, как мы. Они не трусы, однако ведут войну так, чтобы терять поменьше людей. И еще, они выцеливают среди противников отдельных людей… Будто убийцы. И мне пришлось. Ведь девяносто пятый полк в британской армии как раз стрелковый. Он один такой, даже обмундирован в зеленое, а не в красное, как остальные полки, и вооружен исключительно нарезными карабинами. Его роты распределены по всем бригадам армии нарочно, чтобы отстреливать неприятельских офицеров. Я к этому так до конца и не привык.

— Но научились?

— Научился. Из хорошего оружия грех промахнуться. Только заряжать его приходится в три раза дольше. А французы, как и мы, предпочитают палить не так прицельно, но часто. Храбры до отчаяния — их косишь, а они только смыкают ряды и карабкаются, карабкаются на кручу… Но и их можно побеждать.

— Если с ними нет Наполеона, — вставил Перепелицын.

— Сие немаловажно. Но важнее не проиграть им в храбрости и превзойти в упорстве, которого французам порой не хватает. И следует верить в свою победу, а не бояться ее, как англичане, которые приняли капитуляцию у Жюно на весьма интересных условиях: сами же на своих кораблях отвезли из Лиссабона в Тулон побежденных, которые сохранили и оружие, и знамена, и право хоть завтра снова воевать против англичан. Впрочем, таким образом они избежали кровопролития, коего, как я уже говорил, англичане в своих рядах не любят.

— Известное дело: ваши англичане привыкли воевать деньгами, — сказал Тарлецкий.

— Однако и это британское оружие теперь не столь грозное — у них все больше банкротств из-за континентальной блокады. Теперь англичанам остается или свернуть Наполеону шею с нашей помощью, или испытать такое же унижение, как мы в Тильзите.

— Континентальная блокада… Если вам угодно, я могу вам сказать, где можно купить любой английский товар от колониального табака до сукна, правда, втридорога, — сказал Тарлецкий, который упорно старался соревноваться с Княжниным в осведомленности.

Согласен с вами, — сказал Княжнин, — поэтому Наполеон чувствует, что его пальцы зажаты на шее у Англии не слишком плотно, и теперь готов на все.

— Вы считаете, что будет война? — скептически спросил Овчинников.

— Я потому и вернулся в Россию.

«Посмотрите на него, каков патриот! В его годы такое дешевое позерство!» — со злостью подумал Тарлецкий.

В этот момент он начал ощущать что-то необычное: комната словно до бесконечности удлинилась, своды потолка стали переплетаться какой-то каменеющей паутиной, а в уши навязчиво стали проникать какие-то звуки, будто кругом, и даже по потолку беспорядочно бегают десятки людей, и их шаги гулко отдаются под сводами. Потом многие из офицеров подтверждали, что примерно в то же время почувствовали то же самое, только другим слышались кому приглушенные вздохи, кому скрежет, кому бряцание решеток или ключей. Тогда же Тарлецкий объяснил себе этот необычный эффект «неправильной» стадией опьянения и решил, что нужно просто выпить еще для прояснения мозгов, но следующая реплика уже слетала с его губ как бы независимо от него:

— Ежели у вас столь горячее стремление защитить отечество, ежели вы его так любите, то зачем же тогда вы его покинули?

Княжнин даже не посмотрел в его сторону. Тарлецкий схватил со стола откупоренную бутылку венгерского и перевернул ее горлышком в свой бокал. Вино, сделав три-четыре «выстрела», выплеснулось на стол, и Тарлецкий, отставив бутылку в сторону, залпом выпил.

— Почему вы не отвечаете мне? — остановив на Княжнине взгляд, начавший уже бессмысленно блуждать, спросил он, повышая голос. — Как же, господин Княжнин, вам, офицеру лейб-гвардии, имеющему черт его знает сколько заслуг, зазорно… Вам не нравится, что вы оказались в подчинении у молокососа без роду без племени, у интенданта, не так ли? А в сомнительном свойстве ваших заслуг следует еще разобраться!

— Мне вовсе не зазорно, — выдавил из себя Княжнин, продолжая смотреть мимо Тарлецкого, словно тоже видя в дальнем темном конце зала что-то необычное. — Я просто слишком впечатлен вашей речью на смотре. Не знаю, что и ответить…

— Да! Я вчера был интендантом, но я выполнял поручения государственной важности, о которых нельзя распространяться… Я не из тех комиссионеров, кому вы, господа ротные, привыкли оставлять десятую часть причитающихся вам сумм, чтобы в последующем не было проволочек, и которых вы презираете. Я сам препроводил многих таких, вовсе зарвавшихся, прочь со службы… И теперь наш батальон будет получать все, что полагается. Потому что я знаю, как устроены финансы всей огромной армии, и сколько при их движении кладет в свой карман каждый чин…

— Вы напрасно этим гордитесь. Финансы армии устроены очень скверно. Свинец для пуль на учебную стрельбу приходится покупать из запасного фонда, почитай, что на свои, а от того не покупается вовсе, а солдат делает за год три или четыре выстрела! Куда он после этого годится в стрелковой цепи против француза? — вдруг перестал отмалчиваться Княжнин. Он даже начал горячиться, и, наконец, стало заметно, что спиртное действует и на него при всей его португальской закалке. — Мы бываем биты французами потому, что наш солдат стойкий в строю, а потеряв строй, не знает, что ему делать, и, как правило, бежит с поля боя. Вы просили историй про португальскую войну? Извольте — позволю себе вспомнить одну. В сражении при Бусако в самый страшный момент, когда французские колонны дошли, несмотря на потери, до вершины горы и уже готовы были нас оттуда сбросить, вперед вышел генерал Крауфорд в черном плаще (у него даже прозвище было «Черный Боб»), поднял вверх шляпу и закричал: «А теперь, солдаты пятьдесят второго, отомстите за сэра Джона Мура!» И, ей Богу, хоть я и не знал этого Мура, убитого французами годом раньше при Ла-Корунье, и даже в пятьдесят втором полку не состоял (наша рота была ему придана для усиления), однако же я, как и все вокруг, был охвачен таким гневом и такой решимостью мстить за этого чертова Джона Мура, что с каким-то ревом бросился в контратаку и не сделал больше ни одного выстрела — только кромсал этих несчастных французских новобранцев полусаблей. Видите ли, простой британский солдат, как и генерал Крауфорд, дрался за свою честь. Среди простых французских солдат принято драться за свою честь на дуэлях. А мы своему солдату отказываем в том, что у него может быть честь. За людей их не признаем — так, серая масса.

— Так ведь иной раз и пытаешься с ними поговорить по душам, — не согласился Полозов, — так ведь молчат, как истуканы.

— Это не значит, что они вас не понимают и не станут ценить благородного и справедливого к себе отношения. И это не дает права таким, как Коняев, пользоваться их женами будто наложницами. Останься он в батальоне, в бою наш солдат думал бы о том, как пустить пулю ему в спину, а не о том, как одолеть врага. И не станет он, солдат, храбрее от того, что вы, господин майор, пообещали им новые чешуи для киверов.

— Подумать только! Стало быть, вы здесь единственный благородный человек! Сэр! — сразу театрально отреагировал Тарлецкий. Но теперь его игра выглядела значительно более убедительной, просто яркой, а странные отзвуки шагов у него в ушах сменилось шумом аплодисментов. На самом деле за столом на несколько мгновений установилась тишина, словно приоткрыли крышку и выпустили лишний пар из котла.

Но дрова под ним пылали уже слишком жарко.

Поощряемый мерещившимися ему аплодисментами, Тарлецкий продолжал:

— Да тот же презираемый вами Коняев благороднее вас, который за английские фунты пошел воевать в чужую армию! Как же, вам там пожаловали чин сержанта, не какого-то капитана российской лейб-гвардии! Он, видите ли, переживал: не пришлось бы стрелять в русских моряков! Он называет английских стрелков, целящихся в отдельных офицеров, убийцами, но сам, по собственному признанию, делает то же самое. Привычное дело быть убийцей, господин Княжнин? Вспомните март 1801-го…

Услышав этот грубый намек, касающийся его участия в дворцовом перевороте, когда был задушен император Павел, Княжнин поднялся из-за стола с побелевшим лицом, сверкающими, словно две черные молнии, глазами и, впиваясь ногтями в собственные ладони, сказал, отчетливо выговаривая каждое слово:

— Не вам учить меня благородству, господин поляк со шкловским лоском, который служит, как вы выразились, в «чужой армии», только почему-то называет себя русским. Давно ли ваш батюшка вытащил свою шляхетскую саблю из кучи навоза на телеге?

Тарлецкий, который словно наяву увидел именно такой эпизод из собственного детства, нащупал на столе только что опорожненную им бутылку, и что есть силы запустил ее в Княжнина. «Ландскнехт» продемонстрировал, что ром, если и подействовал на его мозги, то не на те области, которые отвечают за реакцию. Он даже не стал уклоняться — молниеносным движением правой руки схватил со стола деревянную кружку и парировал ей летевшую в него бутылку, так что та, изменив траекторию и едва опять не разбив голову Игнату, ударилась в стену, разлетевшись вдребезги.

— Прекратите, черти! Второго смертоубийства в батальоне за неделю мне уж точно не простят, в солдаты разжалуют! — проговорил майор Быков, еще пытавшийся обратить происходящее в шутку. Впрочем, для того, чтобы ее оценить, времени уже не оставалось.

— Господа, что за наваждение? Я один ее вижу? — дрожащим голосом проговорил молодой поручик из гренадерской роты.

В том месте, где разбилась бутылка, словно из ее осколков, материализовался туманный белый силуэт молодой дамы, медленно поплывший из темной глубины свода к столу.

— Вероника! — пробормотал кто-то. Ошалевший Игнат, оказавшийся ближе всего к месту, где появился призрак, с воем стал бегать по залу в тщетных поисках двери.

— Нет-нет! Вероника осталась в лагере, у могилы своего Аверки… — возразил кто-то, тем самым подтверждая, что видение возникло не только у гренадерского поручика.

Белую даму видели все.

— Однако, ну и ром у вас, Дмитрий Сигизмундович… Нельзя было мне поминать чертей! — пробормотал старый циничный Быков, при всем при том начиная креститься.

— Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй… — кто в голос, кто шепотом принялись молиться офицеры, но слова застыли у них на губах, когда дама приблизилась к капитану Овчинникову, и протянула к нему руки, словно умоляя о чем-то. Овчинников задрожал и едва не лишился чувств, а дама, оборотясь вокруг поддержавшего капитана прапорщика из его роты, приблизилась к капитану Крауззе, лицо которого из желто-коричневого сделалось совершенно белым. Его дама «умоляла» еще настойчивее, едва не повиснув у него на шее, а когда, словно отчаявшись добиться от Крауззе чего-то нужного ей неведомого, она бросилась к следующему офицеру, тому самому поручику, который первым ее увидел, остальные, опрокидывая лавки, в панике бросились к противоположной стене заколдованного зала.

За столом оставались двое. Те, кому по офицерским понятиям полагалось едва ли не тот час же драться — Тарлецкий и Княжнин. Но пока они не могли даже сжигать друг друга взглядами: происходящее вокруг было столь необычным, что не могло не отвлечь внимания. Впрочем, Княжнин, поставивший на стол кружку и опустивший руку на эфес шпаги, отвлекался меньше — вся потрясшая офицеров мистика происходила у него за спиной. Он продолжал презрительно смотреть на Тарлецкого, пока не понял, что взгляд широко раскрытых глаз противника направлен мимо него, ему за спину. Последовав за взглядом Тарлецкого, Княжнин увидел, что теперь руки белой дамы простерты именно к нему. Собрав всю свою решимость, он остался на месте и даже отважился встретить ее взгляд. К нему были обращены бездонные черные омуты на белом, искаженном страданием лице, которое вдруг стало рассеиваться, словно поглощаемое этими омутами, открывшимися Княжнину. Тот застыл и не смог бы теперь двинуться с места, даже если бы захотел.

— Господа, что с вами? Совсем перепились?

Эту фразу произнес вернувшийся с совета у Дохтурова полковой адъютант, пораженный картиной, которую он увидел: в дрожащем полумраке освещенного дюжиной свечей зала двое застыли напротив друг друга, словно каменные изваяния, денщик Тарлецкого бьется о стены, остальные офицеры, словно стадо перепуганных овец, сгрудились под темными сводами. Выдержав паузу, которая понадобилась адъютанту, чтобы убедиться, что перед ним все же те самые люди, с которыми он расстался час назад, тот попытался отрезвить эту компанию:

— Господа, война! Позавчера Наполеон перешел через Неман…

Ночь, когда началась война, ничем не отличалась от сотен и тысяч других ночей. Бесконечное недосягаемое дымчатое небо. Россыпь одинаковых звезд, словно тлеющий мусор. Будто новые звезды, поднимаются вверх искры бивачного костра, в который экономно подбрасывает хворост солдат артельщик. Лай собаки на окраине местечка. Взрывы хохота подвыпивших офицеров из окон монастыря. Дышит, не спит ручей со странным названием Карабель. Полусонная луна. Ночь, каких миллионы.

Для кого-то — последняя. Но кто об этом знает и какое дело остальным? По каким приметам узнать человеку свою последнюю ночь? Если падает с неба его звезда, смотрит ли он в это время в небо?

Несколько солдат у костра еще не спали, тихо разговаривали. В этот раз егеря третьей роты выпили свою винную порцию за упокой Аверки Городейчика, может, и загубившего свою душу, но избавившего роту от ненавистного «Коня» — поручика Коняева. Придумал это простое прозвище ротный балагур Евсей Филимонов, озорной, еще не старый, но уже бывалый солдат с проседью в голове. Он же и нового ротного окрестил Генералом. Теперь он говорил как раз про него:

— Я в господах сразу понимаю, что за человек. «Генерал» наш, я вам скажу, солдата будет беречь. Может, кто из нас и дослужит свои двадцать пять лет до конца.

— А что, коли выслужишь всю службу? Воля будет? И земли дадут? — спросил бывалого Антось, дослуживавший первый год.

— На что тебе будет земля, дурному старику? — усмехнулся Евсей. Ты своим землепашеством рублей тридцать за год заработаешь, а в Москве кучер столько за месяц получит, а сторож и того более — до ста тридцати целковых в месяц! В Москву надо, когда отслужишь, в Москве все деньги!

— Брешешь!

— Вру, что ли? Не вру, вот тебе крест. Мы когда из Сибири шли, я с одним московским приказчиком разговаривал. Только, чтобы в сторожа или там дворники взяли, нужно, чтобы руки-ноги после службы целы остались. Опять же, дурной болезни не подобрать…

— А я сегодня на здешнем рынке такую историю слышал, — вступил в разговор рябой артельщик из крепких сибирских крестьян однодворцев, для которого поход на рынок был первым делом при вступлении в любое местечко. — Когда строили этот монастырь, где сейчас офицеры гуляют, одна стена все время заваливалась, что бы каменщики ни делали. Они и решили, что неспроста это, нечистая сила пакостит, и, стало быть, жертву нужно принести. Человечую!

— Верно, давно это было. Дремучий тогда был народ! — заметил Евсей, и, поудобнее устроившись на своей шинели, сказал, зевая, — Давай, сказывай дальше.

— Сговорились так: чья жена первая придет с обедом для мужа, ту тайно и убьют, и в стену, что все время рушится, замуруют! И самый молодой каменщик стал бога молить, кабы не его жена красавица пришла первой. Любил ее, стало быть, сильно. И она его сильно любила, и первая с обедом-то и прилетела, себе на погибель. Сделали все, как уговорились. И стена более не рушилась, все достроили в срок, который господин назначил. Только с тех пор в монастыре является призрак белой дамы и всех пугает. Просит она чего-то у тех, кто ее увидит…

— Верно, чтобы похоронили по-христиански, — предположил Евсей.

— А может, мужа своего ищет? Понять не может, как он мог согласиться на то, что с нею сделали, мучается, — сказал Антось. — Вот и Вероника Аверкина так его любила, что за ним полетела, а обернулось бедой.

— Подмурок нужно было тым каменшшыкам покрепче закладывать, и не пришлошь бы девку убивать, — прошепелявил откуда-то Тимоха, про которого думали, что он давно спит.

В это время из дверей монастыря, будто пчелы из встревоженного улья, стали буквально вылетать офицеры их батальона.

— Что это с ними? Никак белую даму увидали? — удивился артельщик.

— А то и самого Наполеона! Дамы бы они так не перепугались… — пошутил не менее удивленный Евсей.

Самое время было Антосю вспомнить о наказе отца Василия. Отодвинувшись от костра и подняв взгляд к неменяющемуся звездному небу, он принялся тихо шептать, стараясь, как учил батюшка, проникнуться смыслом произносимых слов:

— Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия…

Глава 11

Карчма пры дарозе…

«Наполеона прославляют быстротою в военных его действиях, однако же главная причина сей быстроты заключается в том, что он боится затягивания войны, ибо имеет за спиной порабощенные народы. Посему Наполеон ищет генеральных баталий, дабы одной или двумя решить участь целой войны. Весьма часто нетерпеливость Наполеона вовлекала его в весьма важные ошибки. Оборонительная война есть мера необходимости для России. Главнейшее правило в войне такого роду состоит: предпринимать и делать совершенно противное тому чего неприятель желает. Посему нам должно избегать генеральных сражений до базиса наших продовольствий. Он часто предпринимает дела свои и движения на удачу и не жалеет людей…

Надобно вести против Наполеона такую войну, к которой он еще не привык и успехи свои основывать на свойственной ему нетерпеливости от продолжающейся войны, которая вовлечет его в ошибки».

(Из аналитической записки сотрудника Особенной канцелярии Военного министерства подполковника П.А. Чуйкевича, поданной Барклаю де Толли за два с половиной месяца до начала войны).

Переправа через Неман 24 июня (или 12-го по старому стилю) огромной армии Наполеона у Ковно с недвусмысленным намерением быстро овладеть столицей древней Литвы Вильно вызвала движение десятков тысяч конных и пеших людей колоннами и поодиночке с запада на восток. Двигались, утопая колесами в песке, подводы и экипажи — по отдельности и длинными обозами, перемещались массы рогатого скота — огромными стадами или просто привязанными к крестьянским подводам. Слуга пана Константина Саковича Тарас Борисенок двигался вразрез с этим генеральным направлением — сначала с юга на север, а потом обратно — с севера на юг. Такой маршрут был предписан ему поручениями господина, которые он привык неукоснительно выполнять, за что и ходил у пана Константина в числе самых доверенных слуг. Когда нужно, Тарас, чтобы выполнить поручение, привлекал собственную смекалку. До сих пор она всегда выручала, и если бы пан вместо Антося Кротовича или Тимохи Жука отдал в рекруты его, Тарас уже, верно, метил бы в унтер-офицеры.

В Тростянах Пан Константин написал два письма: одно адресовалось в Вильно, в штаб русской армии, а другое — жене, панне Ядвиге, и от Тараса требовалось не только отвезти письма в оба места, но и не перепутать их. Тарас, старательно избегая всех питейных заведений, встречавшихся на пути, сначала добрался до Вильно.

Там пришлось натерпеться. Взяв у него панское письмо, сразу по добру по здорову не отпустили. Узнав, о чем сказано в доносе, отвели к хитрющему молодому чиновнику, который давай Тараса пытать — а кто из себя его пан, да с кем встречается, да пишет ли письма старшему сыну и с кем письма передает, да про художника иноземного… Ладно, что хоть не били. Пришлось прикинуться сущим дурнем да пообещать впредь за собственным паном присматривать, а будучи с какой оказией в Борисове, все рассказывать тамошнему батюшке, будто на исповеди. На том и отпустили, даже дали дорожный паспорт, чтобы больше никто не задерживал по дороге до дома, и пятак, стало быть, поверили, что дурень, значит, и пятаку обрадуется.

По дороге в Полоцкий повет, в имение отца панны Ядвиги, Тарасу встретился первый двигавшийся на восток обоз. Это увозили в места постоянного квартирования полков зимние солдатские панталоны, чтобы они не обременяли православное воинство, щеголявшее теперь во всем летнем[6]. Под Полоцком пришлось задержаться на десяток дней, потому что старый помещик действительно был очень плох, со дня на день ждали его кончины, и Тарас оставался под рукой у панны Ядвиги для того, чтобы оповестить об этом печальном событии пана Константина. Но через десять дней старику вдруг стало значительно лучше, гордый собою доктор подтвердил, что это не сиюминутное улучшение, а действительно хороший признак, свидетельствующий о верно выбранном лечении, и панна Ядвига сочла, что теперь Тарас больше нужен пану Константину, которому заодно можно с ним передать хорошие известия. Как раз накануне в имении появился Амир с новым письмом от пана и инструкциями для слуг, где им его искать.

Так что обратно с письмом панны Ядвиги отправились вдвоем: ловчий Амир и Тарас, числившийся у пана чашником. На дорожных перекрестках оба с любопытством наблюдали: у кого из уходивших на восток людей (от них и узнали, что война уже началась) какие имеются пожитки. Русские помещики увозили с собой порой целые поезда из груженых подвод. У большинства беженцев подвод не было — или реквизировали для военных нужд, или нечего было увозить, все умещалось в тележках, которые кое-кто толкал перед собой. В дрожках и пролетках, с саквояжами и чемоданами, а иногда и с привязанной к пролетке козой уезжали мелкие и средние государственные чиновники, сокрушавшиеся из-за потери места. Однажды Тарасу и Амиру надолго преградил путь длинный военный обоз с провиантом. Слуги пана Саковича невозмутимо пересекали эти пока не слишком стремительные людские потоки и продолжали свой путь, конечным пунктом которого должен был стать Несвиж.

Впрочем, путешествие могло закончиться и раньше. На двенадцатый день войны Тарас и Амир около полудня остановились в небольшом селе Гировичи, не доехав пяти верст по дороге из Радошковичей до Ракова, очень довольные, что зарядивший в который уже раз за последние дни проливной дождь пережидают в корчме. К тому же Тарас полагал, что нынче с утра им с Амиром угрожала куда более серьезная опасность, чем просто промокнуть до нитки.

— Не доведет нас до добра твоя сабля, Амир! — сказал он своему товарищу, когда они устроились за столом. — Ей богу, давай ее, кривую, пропьем, гляди, как корчмарь на нее глядит — рублей десять даст серебром.

В ответ на это Амир, не говоря ни слова, вынул свою саблю из ножен и, полюбовавшись клинком, ловко разрубил им пополам кольцо колбасы, которую им только что принесли на деревянной тарелке.

— Ах, силен! — похвалил Тарас, поймав на лету свою половину и откусывая от нее хороший кусок. — Только зря товар запачкал — тебе колбаса не полагается, она из свинины.

И, чтобы снять все вопросы, Тарас не менее смачно откусил и от половины, которую Амир отрубил себе. После паузы, во время которой говорить Тарас не мог, так как рот был занят, он продолжил:

— Кабы я тебя не остановил переждать за кустами, точно бы мы на тех конных выскочили. А там объясняй, кто ты такой и на что тебе сабля. И чего у тебя глаза такие узкие. Хорошо, ежели бы это поляки были или там французы какие. Те, коли по нашему месье Венье судить, люди деликатные — просто повесили бы тебя на березе. Повыше, чтобы Казань свою напоследок увидал. А ежели бы, не приведи Господь, казаки? Те еще и обчистили бы нас обоих до нитки.

— Я панский ловчий! — гордо заявил Амир, снова звякнув саблей.

— Так за это тебе сейчас телятины принесут. А коли какой офицер надумает тебя повесить, так ему все одно будет, кем ты назовешься.

Через минуту Амиру действительно принесли телятины с хреном и оливками. Корчмарь, рыжий беспокойный еврей лет сорока, не пропустивший, наверное, ни одного слова из разговора посетителей, которых в корчме почти не было — только Амир с Тарасом да парочка засидевшихся пьяниц — воспользовался предлогом, чтобы вступить в разговор:

— Простите, уважаемые, бедного корчмаря за любопытство, а далеко ли отсюда вы видели конных? То ведь солдаты были?

— Верстах в десяти отсюда с боку Воложина. Все при оружии, в казенном обмундировании, так что, надо полагать, солдаты. А может, и генералы, шапки на них знатные были, из черного меха! — ответил Тарас, подмигнув Амиру.

— Веселый вы человек, пан. И вижу, что очень умный. Значит, скоро и тут солдаты будут. Как вы полагаете?

Довольно грубая лесть Тарасу, тем не менее, понравилась, и он ответил с умным видом:

— Полагаю, что пока они дорогу высматривают, проверяют, а дня через три будут в Минске — московские служилые люди отовсюду бегут.

Корчмарь, взглядом спросив разрешения, подсел за стол к своим посетителям.

— А я такой слышал разговор, будто война эта ненастоящая, — понизив голос, сказал он, — будто русский царь нарочно позвал сюда Наполеона, тайно с ним сговорился, кабы француз, будто бы от себя, дал тутошним мужикам волю и русским тоже, до самой Москвы. А сам царь о том объявить боится, как бы помещики его за то не удавили, как его батюшку. Как вы полагаете?

— Полагаю, что кабы москали тебя услышали, так тут же у тебя во дворе и пристрелили бы, — еще более таинственным и тихим тоном, чем собеседник, ответил ему Тарас. — У нас в имении объявился один такой мастак, будто бы пана нашего рисовать, так тоже все рассказывал, будто мужику от француза воля выйдет. Оказалось — шпиен, верно, тоже уже повесили.

Словно подтверждая предположение Тараса, в этот момент за закопченными окнами корчмы раскатисто прогремел гром.

— Боже сохрани! Да я ж никому! Наслушаешься тут в корчме разного…

— Не верю я в эти байки, — уже с серьезным видом заключил Тарас. — Сильно много вреда государству, даже ежели кровь проливать не будут.

И все ради мужицкой воли? Нет, браток, бойка будет не на шутку. А нам бы с тобой хорошо было, кабы француз москаля побил, в Москву ушел, да и сам не вернулся.

— Ай, как же хорошо послушать разумного человека! А что пан думает про мой откуп? Я ведь казне до конца года уплатил. Оставят мне откуп?

Тарас, освоивший роль «эксперта», высказался и по этому поводу:

— Я так полагаю, что любая власть, одно ж, от горелки кормится. И коли новая власть будет, она перво-наперво горелочные котлы пересчитает. И новый откуп тебе назначат.

— Я же стану после этого совсем нищим! — всплеснул руками корчмарь. — Что же мне делать? Мне останется только выходить на дорогу просить милостыни!

— Ты лучше попроси совета у умного человека, — сказал ему Тарас, окончательно вжившийся в роль.

— Будь ласков, уважаемый, научи, что делать! Шмуля Михельсон всю жизнь тебе будет благодарен!

— Не мне тебя, еврея, учить. Французы эти, и немцы всякие, они же не знают, что у нас почем, и деньги у них должны водиться — в дальний поход без денег нельзя — так что ты найдешь случай выгодный гандель сделать. А самое выгодное дело сейчас предложу. Сам бы занялся, да не могу, служба.

Тарас, отхлебнул пива и, с полминуты настороженно подержав его за своими румяными круглыми щеками, продолжил, понизив голос:

— Мы с Амиром, когда с теми конными разминулись, после набрели на поляну, где они ночевали. Так вот, когда я их отхожее место, эту их подливку увидел, — Тарас поморщился, — сразу сообразил, как можно потратить грош, а заработать злотый.

Корчмарь хлопал глазами, нервничая оттого, что до сих пор не понимает своей выгоды, стало быть, теряет коммерческое чутье? Тарас не стал ходить вокруг да около, а сразу выложил коммерческий план:

— Такое отхожее место у них оттого, что воду пьют самую гадкую, только что не из гнилой лужи. Их же сюда пришло — мильен, на всех чистой воды не хватает. А у тебя родник прямо за корчмой. Возьми свою самую большую бочку, налей родниковой воды, запряги коня и езжай на дорогу, только не милостыню просить, а воду солдатам продавать ковшами. Полагаю, в жаркий день ты дармовую воду в звонкую монету будешь превращать, как тот апостол камни превращал в хлебы.

Шмуля, почесывая шею и что-то в уме подсчитывая, пробормотал:

— А ежели в бутылках продавать, а лучше во флягах, да брать еще за флягу… Эй, Давид, неси-ка сюда для дорогих гостей вина самого лучшего, лаконского, да кликни Веронику! Это хороший гандель, уважаемый, очень хороший! Мне тебя Бог послал! То, что еврей не смог придумать, может придумать только вумный поляк!

Тарас, перед которым поставили чарку греческого вина, в несколько глотков осушил ее, вытер усы, и, наконец, вспомнил о деле, ради которого они с Амиром и появились в этой корчме. Здесь их могло ждать известие от пана Константина. Предполагалось, что где-то в этих воложинских лесах должны собраться шляхтичи, готовившие выступление в поддержку Наполеона, а возглавить их должен был Михал Радзивилл, генерал варшавского войска. Верно это или нет — не знал и сам пан Константин, надеявшийся прояснить что-то при встрече с эмиссаром из Варшавы, но, как известно, из-за вмешательства Тарлецкого ничего не прояснивший. Если бы пан Константин был неподалеку, он бы оставил весточку и дальнейшие указания для своих слуг здесь, в Гировичах.

Однако корчмарь Шмуля о пане Константине и каких-то прячущихся в здешних лесах шляхтичах, кроме одного пропившегося шарачка, задолжавшего ему тридцать злотых, ничего не знал. Стало быть, старосаковичским чашнику и ловчему путь лежал дальше, в следующий назначенный паном пункт — в самый Несвиж.

А перед неблизкой дорогой следовало как следует подкрепиться и отдохнуть, тем более, что дождь лил не переставая.

В корчме появилась красивая молодая женщина в слегка полинявшем, но чистеньком розовом платьице городского покроя, украшенная дешевыми бусами и искусственным румянцем на осунувшихся щеках, скромно остановилась у дальней стены заведения.

— Я знаю, как мне тебя отблагодарить, уважаемый, — улыбаясь, заговорил корчмарь, — Я вижу, вы давно в дороге, без женки или подруги, верно, соскучились… А у меня для вас вон какая пригожая девка есть.

Чистая еще, только третьего дня сюда прибилась. Солдатская вдова, Вероникой зовут. Ежели пану угодно — ступайте с ней, все за мой счет!

Тарас, бросив на женщину короткий взгляд, достаточный, тем не менее, для того, чтобы уловить в нем оттенок смущения, покачал головой.

— Нет, что-то глаза у ней какие-то сумотные. Я уж как-нибудь дотерплю до дома, у меня жена хорошая, молодая. А ты принеси-ка мне лучше еще того, «конского» — славное вино!

— Славное, славное! Давид, неси лаконского! — приказал корчмарь подростку, очевидно, своему сыну, и тут же обратился к Амиру: — А что же вы ничего не пьете, пан ловчий?

— А ему вера не позволяет, — ответил за товарища Тарас и добавил, обращаясь уже к Амиру. — Только напрасно ты, страдалец, удовольствия лишаешься. Масульманской верой тебе вино пить не разрешается — вино и не пей, терпи. А про пиво и горелку в твоем Коране ничего не говорится.

— Неси. Келих горелки! — вдруг решительно потребовал Амир. Взгляд его ставших вдруг какими-то масляными глаз был устремлен на Веронику. Он не отрывался от нее даже когда ему принесли водку, которую корчмарь взахлеб расхваливал, будто бы она и второго перегона, и оковитая, то есть очищенная от сивушного масла углем.

Амир поднял келих на ощупь, залпом выпил, не оценив всех прелестей напитка. Однако все окружающее в этот момент, а может, немного раньше, для него чудесным образом преобразилось: осклизлый глинобитный пол корчмы стал казаться роскошным восточным ковром, крепкий запах чеснока и селедки — изысканным цветочным ароматом, а шум дождя за окном — прекрасной чарующей музыкой. Оторвав, наконец, взгляд от скромной солдатской вдовы, которая на этом волшебном фоне, наверное, тоже преобразилась в его глазах не меньше, чем в сказочную Шехерезаду, Амир принялся что-то разгоряченно шептать на ухо Тарасу. Тот, улыбаясь, задал товарищу какой-то вопрос, после которого Амир не раздумывая закивал головой так, что затряслись его довольно плотные щеки. Тарас, словно довольный кот, слизнул с усов каплю вина и обратился к корчмарю, тактично отстранившемуся от их переговоров:

— Милейший Шмуля, а дозволь замест меня с этой пригожуней товарищ мой пойдет?

— Хорошо. Товарищ за полцены, — подумав, предложил корчмарь. Тарас поморщился.

— Уважаемый! Ему, это все одно, что мне. Он мне за такую милость тоже услужит, чтобы ты был спокоен, что и мне хорошо.

Шмуля с отчаянием махнул рукой:

— Будь по-твоему! А то дорогие гости скажут, будто еврей думает только о своей выгоде. Вероника! Покажи, сладкая, пану ловчему комнату для постояльцев. Давид! Не смей подглядывать! Она еще к своему ремеслу не привыкла, всего смущается, вы с ней поделикатнее, пан ловчий!

Амир решительно направился к женщине, которая покорно пошла перед ним, до этого даже изобразив натужную улыбку. Впрочем, даже ее хватило, чтобы Тарас на мгновение пожалел о том, что уступил свой шанс другому. Чтобы скорее отрешиться от этих мыслей, Тарас поспешил снова взяться за кубок, который оказался почти пустым.

— А еще я полагаю, почтенный Шмуля, — сказал он корчмарю, проводив взглядом своего товарища, — что какие бы солдаты сюда ни пришли, а всю твою горелку и вино заберут у тебя на нужды войска. За бесплатно, иль бумажку какую-нибудь пустую напишут. Так что беречь тебе твое вино сейчас резону нет. Вели подать еще, да и сам выпей…

Когда задумчивый Амир, поглаживая рукой усы и подбородок, словно только что отведал сладкого рахат-лукума, вернулся к столу, его товарищ и корчмарь — литвин и еврей — уже обнимали друг друга, демонстрируя характерное для этого толерантного края единство народов, крепнущее перед лицом наступающих тяжких времен. Татарский народ в лице Амира, попросившего еще келих, присоединился к этому благородному процессу, не дававшему слугам пана Константина заметить, что дождь, удерживавший их в корчме, уже давно закончился.

— Я все же отблагодарю тебя, Тарас! — сказал расчувствовавшийся корчмарь (и верно — когда бы еще он отведал такого хорошего вина?). Он поднял вверх палец, затем с многозначительным видом приложил его к губам, давая понять, что сейчас откроет своим новым друзьям большой секрет. Он даже обнял их обоих за шеи, приблизив к себе, чтобы можно было говорить тихо. — В полутора верстах отсюда у хутора Будровщина москали с перепугу потеряли свой обоз — больше дюжины подвод, не знаю с чем…

— Как потеряли? — удивился Тарас.

— Так не мудрено и потерять! Сколько добра с этого несчастного края они везут в свои амбары, которые называют магазейны, которые такие огромные, что все здешние корчмы могли бы этим торговать десять лет, а все здешние люди могли бы это три года кушать и ничего не делать! А на самом деле им придется три года ничего не кушать, потому что все их харчи уже в царских магазейнах! Так эти подводы, они, верно, отправили в какой-то свой магазейн, может быть, в самый Минск, и не приставили к нему своих солдат, или те засиделись в какой-нибудь корчме, а оставленные сами себе мужики возницы узнали, что началась война, и разбежались по домам. И вот мне говорят про этот брошенный обоз, и у меня сердце обливается кровью, потому что я могу вообразить, сколько там может быть добра, но я не знаю, что с этим странным известием делать? Вы можете мне сказать: «Шмуля, не теряй времени и гони все эти подводы к себе на задний двор, прячь все, что ты там найдешь, в свои погреба, и это поможет тебе или сделать хороший гандель, или просто не умереть от голода, когда придет зима, а эти солдаты опустошат здесь все вокруг!». Но я не делаю этого, потому что просто боюсь! Я боюсь пальцем дотронуться до этих фурманок, потому что если москали найдут у меня хоть одно казенное ячменное зернышко, они не станут устраивать суда, а тут же повесят бедного еврея и еще скажут, будто именно его прадедушка отправил их пророка Иисуса на распятие!

— А хоть что-то происходит в округе, про что не знает «еврейская почта»? — восхитился Тарас осведомленностью корчмаря. — Только нам ты на что про это рассказываешь?

— Потому что мое сердце успокоится, если добро достанется добрым людям! Одно дело старый корчмарь, которого каждый считает пронырой и вором, другое дело вы — честные панские слуги! С твоим умом, уважаемый, ты придумаешь, что делать с этим обозом, да вот: скажешь, будто это пана вашего обоз, а вы сопровождаете…

Тарас решительно поднял кубок, приглашая всех выпить. Кажется, у него уже созрел план.

— У какого, кажешь, это хутора? Будровщина? Амир! Едем! — приказал он, вытерев усы. Закусывать уже не хотелось. Амир несогласно помотал головой, но Тарас тут же ткнул в него пальцем и напомнил:

— Уговорились: я тебе девку, ты до самой встречи с паном меня слушаешься. Аллах свидетель! Поехали, браток, поглядим просто, что там в фурманках…

После проливного дождя мир, в который вернулись Тарас с Амиром, отдохнув в корчме всего-то часа три или четыре, выглядел совершенно иным. Крупные капли скатывались с листвы деревьев, в которой бешено щебетали птицы, омытая от дорожной пыли трава поднималась на глазах, даже куры, шаставшие возле корчмы, отряхивали от воды свои перья и так активно вертели головами, словно теперь ждали от жизни чего-то нового. Легко дышалось. Новым и многообещающим выглядел мир в глазах Тараса и Амира, улыбнувшихся друг другу. Они сели на коней — Тарас, слегка покачиваясь, Амир, как всегда, будто влитой. Мечтательная улыбка не сходила с его губ даже когда они поехали мимо выползавшего из леса кладбища. Тарас понимающе ухмыльнулся — видно было, как зацепила татарина грустная красавица из корчмы. Тем не менее, именно он выбрал направление, в котором нужно ехать. Дорога выглядела, будто холстина, лежавшая в корыте и замоченная для стирки — каждая колея, каждый след от копыта были заполнены водой, иногда удивительно прозрачной, а кое-где из воды выступали лишь небольшие бугорки грязи. Поэтому двигались по обочине, не такой разъезженной.

Выйдя из корчмы, путники не понимали, что они вернулись не просто на не самую оживленную раскисшую дорогу, а на театр военных действий, в конце второй недели войны докатившихся до этих мест в полусотне километров от Минска.

В связи с этим у автора появляется долгожданный повод сделать довольно пространное отступление, касающееся общего хода войны.

Всадники, которых Тарас и Амир видели утром, были конными егерями из легкой кавалерийской бригады Пажоля, проводившей разведку перед наступавшей на Минск группировкой маршала Даву. Это шестидесятитысячное соединение было брошено сюда из Вильно после того, как Наполеон понял, что его первый, самый мощный удар пришелся в пустоту. 22 июня объявив с соблюдением всех формальностей войну России и через два дня перейдя ее границу, французский император стал действовать именно так, как и предполагал аналитик российского военного министра подполковник Чуйкевич. Наполеон попытался быстро приблизиться к основным силам российской армии и разгромить их в генеральном сражении. Он предполагал, что это произойдет у Вильно, так как по тогдашним неписаным правилам войны было не принято оставлять столицы без боя, и его более чем двухсоттысячная армия, сытая в авангарде и голодная в хвосте, была там уже через четыре дня. Тем не менее, русские, сохраняя полный порядок, ушли в сторону своего заранее подготовленного укрепленного Дрисского лагеря. То, что оставленный императором Александром город все же столица, Наполеон подчеркнул тем, что на третий день пребывания в Вильно учредил, не обращая внимания на недовольство поляков, Комиссию временного правительства Великого Княжества Литовского. Таким образом, Вильно приобретал статус не просто города, присоединявшегося к Польскому королевству, конфедерацию о воссоздании которого уже успели провозгласить в Варшаве, но столицы отдельного государства, некогда одного из крупнейших в Европе.

Впрочем, пока этот шаг Наполеона был не более чем расстановкой легких фигур для шахматного этюда на политической доске. На самом же деле французский император был разочарован не менее поляков тем, что не удалось сразу прихлопнуть русскую армию мухобойкой, мощнее которой в его руках еще никогда не было. А раз так, пришлось обратить внимание на «муху» поменьше — вторую западную армию Багратиона, находившуюся на начало боевых действий на сто километров южнее первой. Для того, чтобы разделаться с ней, не дав соединиться с армией Барклая де Толли, и двинулся на Минск контингент, составленный из прекрасных пехотных и кавалерийских дивизий. Командовал ими в ситуациях, когда требовались самостоятельные решения, Даву — лучший из наполеоновских маршалов. Не обладавший столь яркими да и вообще какими-либо полководческими достоинствами младший брат Наполеона король Вестфалии Жером, возглавлявший не менее многочисленную группировку на юге, получил от императора разнос за то, что засиделся в Гродно вместо того, чтобы активно действовать против Багратиона. Капризный Жером, уже примерявший на себя польскую корону, позволил себе не слушаться старших. За это он вскоре был наказан — брат «отобрал у него игрушки» — отстранил от командования. Но тогда Жером все же сдвинул с места свой кавалерийский авангард и польский корпус Понятовского.

Таким образом, Багратиону угрожали удары с двух сторон. С третьей стороны его армию едва не погубило указание Александра I резко двинуться на соединение с Барклаем де Толли через Воложин и Вилейку. Этот маневр только увел Багратиона с кратчайшего маршрута движения на Минск, и теперь в этом пункте его мог опередить Даву. По дороге группировка этого маршала чуть не отрезала от основных сил еще и корпус Дохтурова, двигавшийся из Гольшан к Дриссе. Их почти перпендикулярные маршруты пересеклись в Ошмянах, и они едва разминулись, даже поскрежетав друг о друга кавалерийскими авангардами, после чего и у тех и у других появились первые пленные и донесения об одержанной победе.

В тот день, когда Тарас и Амир так чудно посидели в корчме и потом отправились искать новых приключений на свою голову, Наполеон уже неделю занимался устройством завоеванной территории в Вильно, основные силы Даву стояли в Воложине, а Багратион, находясь на пути в Кореличи, получил об этом донесение от своих казачьих разъездов. Учитывая, что с тыла у него уже появилась польская кавалерия из группировки Жерома, как раз в эти часы он принял решение не пробиваться на север, а отступать на Мир и Несвиж, имея в дальнейшей перспективе уже не Минск, а Бобруйск. Таким образом, армии Барклая де Толли и Багратиона двигались в расходящихся направлениях, одна на северо-восток, другая на юго-восток, и расстояние между ними вместо того, чтобы сократиться, вскоре увеличилось в два с половиной раза. Однако это стратегическое обстоятельство, вызывавшее растерянность в русских штабах, еще сильнее било по противнику. Погоня за «разлетающимися мухами» давалась преследователям очень нелегко: плохие дороги, то жара, то дожди, неправильная фуражировка и, как следствие, неимоверный падеж лошадей, наконец, много собственных ртов — все это приводило к огромному количеству отставших, заболевших дизентерией и просто умерших на обочине дороги.

В штабах царила растерянность, из-за которой авангарду одного из корпусов первой армии просто забыли сообщить о начале войны и не передали приказ отступать. Этот отряд под командованием генерала Дорохова чудом выскользнул из окружения, а потом, после нескольких изнурительных маршей, соединился с армией Багратиона. Как раз в день, который описывается в этой главе, где-то здесь же, неподалеку от Воложина, он повстречался с казаками Платова. Итак, если растерянность царила в штабах, то простые участники войны тем более не могли иметь какого-то целостного понимания того, что же на самом деле происходит. Однако именно из их поступков — участников, ведомых чаще всего своими простыми интересами, и складывалось то, что потом станет историей и войдет в учебники.

Вот и Амир отнюдь не был озабочен вопросом — смогут ли соединиться русские армии и дадут ли они французам сражение. Другие свежие и очень сладкие воспоминания занимали его голову. Но он, тем не менее, вел за собой затеявшего этот их авантюрный поход Тараса, каким-то своим чутьем определив, где именно нужно свернуть с испещренной мокрыми колеинами дороги на проселок. И уже через несколько минут они действительно нагнали обоз. Одно слово — ловчий!

Глава 12

…Нясі ўсе, штоў возе!

Впрочем, догонять обоз не было необходимости, он стоял на месте. Три десятка довольно упитанных волов, которым, очевидно, предназначали печальную участь самим идти за каким-нибудь полком до того места, где их решат съесть, дисциплинированно ждали какого-нибудь приказа, хлопая хвостами по назойливым кровососам и пережевывая свою нескончаемую жвачку. Но приказа не было, старшим в команде оставался худой рыжий пес, сбившийся с ног и сорвавший голос в попытках вернуть в строй ту часть поголовья, которая уже начала разбредаться в лесу. Туда же въехали несколько лошадей, запряженных в подводы, груз на которых был прикрыт таким же вощеным холстом, из которого в русских пехотных полках любили шить всевозможные чехлы. На некоторых подводах холст, зацепившись за ветки, был уже где наполовину, а где и полностью сорван, и секретный военный груз был открыт для обозрения. Без труда можно было заключить, что это бочки. Причем, бочки весьма вместительные.

— Ай, братки мои! Не надурил корчмарь… — пробормотал Тарас, сползая с седла. Оглянувшись по сторонам и никого не увидев (место вообще со всех сторон было прикрыто лесом), он подошел к одной из подвод и машинально потянул за повод лошадь, чтобы вывести ее из тупика, в который та сама себя завела.

— Тут бочек с тридцать! — пьяным глазом, тем не менее, практически безошибочно прикинул Тарас. Одно слово — чашник!

— А что в бочках, может, порох? — проявил, наконец, интерес нашедший все это добро ловчий Амир.

— Так сейчас узнаем! — уверенно сказал Тарас, отвязывая от одной из повозок ведро, на треть заполненное дождевой водой. Ласково похлопав по крупу лошадь, он забрался в подводу, качнул стоявшую в ней бочку.

— Не, не порох. Штось жидкое, — заключил он и, ловко вывернув деревянную пробку вверху бочонка, поднес к открывшемуся отверстию свой широкий нос. Амир с интересом наблюдал за реакцией товарища. Тот выдержал долгую паузу, во время которой и рыжая собака притихла, так же выжидательно уставившись на Тараса, и даже волы, казалось, перестали ломать сучья и тише стали хлопать хвостами. Это не было ни восторгом, ни разочарованием, скорее, строгая озабоченность обозначилась на лице Тараса, когда он коротко сказал:

— Горелка.

Впрочем, это стоило еще проверить. И Амир, ни слова не говоря, помог товарищу наклонить бочку, чтобы часть ее содержимого несколькими булькающими отрыжками перелилась в ловко подставленное ведро.

Первым сделал несколько глотков прямо из ведра, как и положено, чашник, и озабоченность на его лице, наконец, сменилась некоторым удовлетворением.

— Не сивая, оковитая, — определил он и с хрустом откусил половину свежего огурца, неизвестно откуда появившегося у него в руке.

— Дай! — неожиданно потребовал Амир, видно, день для него выдался очень незаурядным. Дождавшись, когда приложившийся к ведру Амир перестанет, передергиваясь, вертеть головой, Тарас сунул оставшуюся часть огурца ему прямо в рот.

Пора было принимать решение. По крайней мере пес, переставший носиться по лесу и с облегчением передавший ответственность за судьбу обоза людям, ждал от них именно этого, деловито присоединившись к их компании.

— Я знаю, что с этим делать! — твердо сказал Тарас. — Тут до Ракова верст десять, не боле. В Ракове купцы — самые ушлые, черта не боятся. Мы им все это продадим за треть цены, не за треть, так за четверть, за четверть возьмут, набьем торбы полные денег и айда дальше в Несвиж, пана искать.

Тарас кивком головы указал, в какую сторону они поедут. Амир несогласно помотал головой и указал пальцем совсем в другом направлении.

— Раков там. И Несвиж в ту сторону. Получим гроши, заберу из корчмы Веронику себе, — сказал он, тем самым подтвердив свое участие в предприятии.

— Хорошо вам, мусульманинам, женок можно заводить, сколько мошна позволяет! — в свою очередь поддержал его идею Тарас, и оба принялись выводить застрявшие в зарослях подводы на проселок, выстраивая одну за одной и увязывая друг за другом, словно караван верблюдов. Умный пес тут же принялся помогать им следить за порядком. Дело оказалось чрезвычайно утомительным, и вскоре они снова приложились к ведру с водкой. Амир сделал это, не вылезая из седла — верхом он, ловко орудуя плеткой, собрал в один табун большинство волов. Американским ковбоям можно было бы у него поучиться.

— Хорошо вам, и горелку не запрещается пить, только вино… — вернулся к прежней теме Тарас, сидя на подводе, которую они определили в головные. — А ты знаешь, что на этой бочке, из которой мы сейчас угощались, написано? «Хлебное вино»!

На Амира эта новость произвела сильное впечатление. Его лицо буквально заклинило с искривившимся после выпитого выражением, а ведро вывалилось у него из рук на землю, Тарасу не хватило сноровки, чтобы поймать его на лету.

— Врешь, баламут, ты читать не умеешь! — прошипел Амир, продолжая морщиться.

— А вот и не вру! Москали всегда так горелку называют! — обиженно сказал Тарас, поднимая ведро с земли и оценивая, сколько водки в нем еще не расплескалось. В эту минуту рядом с ведром рухнул на землю, будто мешок, и сам Амир.

— Это он, татарин, с непривычки, — пояснил своему новому другу — рыжему псу — Тарас, убедившись, что Амир дышит, причем, достаточно равномерно, с похрапыванием. Тарасу пришлось положить остаток сил на то, чтобы погрузить его в подводу. Уже не проверяя, все ли подводы увязаны в поезд, Тарас решил трогаться, чтобы добраться в Раков до темна, а уже тогда, под покровом ночи, завершить сделку.

— В какой же стороне той Амир показывал Раков? Жаль, что поснул, он же, хитрый татарин, дорогу чует, будто кошка! — продолжал разговаривать то ли с собакой, то ли сам с собой Тарас. — Кажись, туда. Главное, на гостинец не выходить, проселками. Ты, рыжий, давай, гони за мной волов.

Обоз, непонятно кем управляемый, будто летучий голландец, нащупав парусами слабый ветер, тронулся с места. Солнце садилось по правому борту подвод, следовательно, направление было выбрано верно: туда, куда завещал Амир.

Однако уехал этот несущий кому-то много-много радости и спотыкающийся на каждом шагу караван недалеко — саженей на пятьсот. Он остановился, когда навстречу ему выехали и окружили со всех сторон всадники числом даже превосходившие поголовье волов, бывших под началом у Тараса. Впрочем, количество кавалеристов в окосевших и часто заморгавших с полудремы глазах Тараса могло выглядеть и преувеличенным. Но то, что это не те всадники, которых они с Амиром видели утром, он сумел определить. Те, утрешние, были в зеленом, в меховых шапках с красными шлыками, а эти — в темно-синем, в шапках с верхом четырьмя углами, и у каждого была длинная пика, упиравшаяся в стремя. Один уже воспользовался своей, чтобы подцепить холст, прикрывающий бочки, и посмотреть, что под ним. И еще на шапках у этих были орлы, а сколько у тех орлов голов, Тарасу различить было уже трудно, но сразу показалось, что две. Или даже три. Таким образом, он не сомневался, что перед ним русские, которые вспомнили про свой богатый обоз и отправили его искать целый отряд. Тарасу, конечно, было невдомек, что в уже упомянутую легкую бригаду Пажоля (которой предстояло через два дня первой вступить в Минск) входили два полка: второй французский конноегерский и девятый польский уланский, их униформа, разумеется, была разной.

Тарас, конечно, мог бы попытаться незаметно улизнуть — густой кустарник был всего в полуметре от подводы, в которой он сидел — но как же Амир? Спит мертвецким сном, да еще с этой своей дурацкой саблей. Не бросать же друга расхлебывать кашу, которую заварили вместе! И Тарас решил призвать на помощь свою смекалку, хоть в ту минуту это было уже очень нелегко. Он решил, что лучше все объяснить, не дожидаясь вопросов.

— Дай вам Бог здоровьечка! — обрадованно заговорил он, стараясь, чтобы язык не слишком заплетался. — Насилу вас, хлопцы, дождался, все думал, куда же вы подевались? Все ваше, как есть, целехонько, все для вас сберегли, сховали тут… Кабы не мы с другом, глядишь, жиды все бы к утру растащили… Только уж вы извольте мне квитанцию выдать, все чин по чину…

— Кто ты есть? — спросил его красивый молодой суб-лейтенант с тонкими закрученными усами. Отвечать правду в этой ситуации казалось Тарасу неразумным. Смекалка подсказала ему, что нужно врать, заодно объясняя, почему Амир при оружии.

— Шляхтичи мы, — ответил он, неловко подбоченившись, и вспоминая фамилии соседей пана Константина, но вспомнил только одну, вторую пришлось придумать. — Богуш и Мурзаковский. Все разбежались, а мы, вот, что могли, схоронили, вам передать. Одно ведро только разлилось, рыжий собака виноват…

— Маешь документ? — продолжал допрос красавчик.

— А як же ж? — ответил Тарас, важно надув губы, и действительно извлек из-под свитки бумагу с гербовой печатью, ту, что выписали ему в Вильно.

— Что он говорит? — спросил у молодого офицера другой, постарше, который перед этим, сделав довольно широкий круг, объехал вокруг обоза, чтобы убедиться, что волы и бочки не приманка и рядом нет засады. Девятый уланский уже побывал в этой войне в деле — именно он под Ошмянами сразился с авангардом Дохтурова, изрядно пострадав, и это быстро привило привычку во всех случаях к службе относиться серьезно.

— Он говорит, что это русский обоз, и что они с товарищем спрятали его в лесу, чтобы передать нам, потому что они польские шляхтичи, пан лейтенант, — ответил молодой, бросив короткий взгляд на документы, которые взял у Тараса.

— Патриот? — сказал тот, кого назвали лейтенантом, взглянув на Тараса уже без всякого недоверия.

— Не, пан офицер, в бочках горелка, — припоминая, что когда-то он, кажется, пробовал вино с таким названием, что сказал офицер, ответил Тарас. — Добрая, казенная. Мы с паном Мурзаковским проверили… Не отдавать же добрым хлопцам всякую дрянь!

— Кажется, он изрядно пьян, — усмехнувшись, сказал лейтенант.

— Видимо, выпили для храбрости, и чуть-чуть не рассчитали. Дело-то лихое — увести из-под носа у москалей целый обоз! Молодцы литвины!

Оба офицера расхохотались, сделав в знак признания заслуг пана Богуша «под козырек», и тут же отрядили часть улан, чтобы те отконвоировали обоз в расположение бригады.

— Он просил квитанцию, — вспомнил суб-лейтенант.

— У тебя есть чернила, перо, бумага? Дай ему лучше московских денег. И запомни их фамилии, у нас сегодня получится хороший рапорт!

Тарас сказал, что дальше ехать с обозом не может, что им с товарищем нужно домой в Несвиж. Военные не возражали, сдавших имущество «шляхтичей» отпускали на все четыре стороны, но возникли трудности с Амиром. Тот никак не хотел просыпаться. Впрочем, и сам Тарас как-то отяжелел.

Как в итоге разрешилась эта беда, он узнал только утром, проснувшись, разбуженный противным вороньим карканьем, в распряженной телеге на обочине проселочной дороги, где он спал рядом с Амиром, укрытый грубым армейским холстом. Голова раскалывалась, и мутило так, что если бы сейчас Тарас опять увидел тридцать бочек с водкой, его бы, наверное, вывернуло наизнанку. Но от всего обоза осталась только одна пустая подвода да ведро, на дно которого Тарас не решался посмотреть. И еще рыжий пес верно охранял их сон, несмотря на то, что накануне Тарас так не по-товарищески пытался свалить на него вину за недостачу проклятой горелки. Слава богу, их с Амиром собственные кони стояли рядом, мирно пощипывая траву. Тарас торопливо подошел к своему, отвязал притороченную к седлу вместительную баклагу с кленовым соком, не портившимся, потому что в него были добавлены кислые ягоды поречки и проросший овес, стал жадно пить. Как они с Амиром нашли обоз, он еще помнил. Все остальное — очень смутно. Следующее, что полагалось сделать похмельным утром, после того, как утолил нестерпимую жажду, это проверить, все ли на месте. Раскрыв свою подозрительно пухлую торбу, Тарас обалдел, даже головная боль притупилась — так много в ней было денег — десятирублевых российских ассигнаций!

— Так что же это мы, не четверть цены, а целую в Ракове сторговали? — пихая Амира локтем в бок, пробормотал он, после того, как, несколько раз сбившись, насчитал триста шестьдесят рублей или около того. Однако, пошарив у себя за пазухой и не найдя там никаких бумаг, Тарас, начиная что-то смутно вспоминать, понял, что ни в каком Ракове они не были. Ведь вчера ему уже приходилось лезть под свитку, нужно было показать офицеру документ. Ладно бы пропал только тот дорожный паспорт…

— Амир, проснись ты, чурбан татарский! Я письмо панны Ядвиги до пана Константина сгубил! — запричитал он, все настойчивее теребя товарища. — Все из-за тебя, нехристя: «Давай денег выручим! Кралю свою в корчме заберу!»

Амир, наконец, начал подавать признаки жизни. Он приподнялся, посмотрел на Тараса бессмысленным взглядом, который затем наполнился выражением глубокого страдания — и физического и душевного, повернулся лицом к востоку (умение правильно ориентироваться у него, к счастью, сохранилось) и, обхватив голову руками, начал что-то бормотать по-своему. Тарас понял, что Амир ему не подскажет, где искать потерянное письмо, тот, казалось, забыл не только то, что было вчера, но и вообще местный язык. Вздохнув, он сжалился над товарищем и протянул ему свою баклагу. Словно из солидарности, пес принялся лакать дождевую воду из лужи.

Не было худа без добра. Раскаяние Амира было столь глубоким, что он уже не помышлял о том, чтобы вернуться в корчму, наоборот, стал торопить Тараса в Несвиж, чтобы наверстать время. День, они, конечно, потеряли, зато денег у них теперь было, как у дурней! Собственно, и деньги их были именно для этой категории: Амир верно заметил, что Тарас не умеет читать, если бы умел, обратил бы внимание на то, что заплатить десять рублей «ходячею монетой» по этому казначейскому билету полагалось «Объявителю сей госуларственной ассигнации». Это был, конечно, грубый ляп французского ведомства, ответственного за выпуск фальшивых российских денег, однако дурней в этой стране хватало, и Тарас не стал бы выбрасывать свалившиеся на них с Амиром ассигнации, даже если бы знал, что они фальшивые.

Не бросил Тарас и подводу, оставленную им сердобольными военными (Тарас не сомневался, что это были русские, кто же еще будет платить царскими деньгами?). Он впряг в нее свою лошадь, только казенный холст выбросил от греха. Амир стал ругаться из-за того, что с подводой они будут двигаться медленнее, чем верхом, но Тарас заявил, что после вчерашнего он вообще не может сесть в седло. Так и поехали — Амир, покачиваясь в седле, впереди, Тарас, полулежа на телеге, за ним. Рыжий пес, поняв направление движения, забежал в авангард. Кажется, Тарас накануне его хорошо покормил. Состояние было такое, что даже ругаться не было сил, и снова зарядившего дождя не заметили. Может быть потому, что по обеим сторонам дороги стеной встал глухой сосновый бор. Капли дождя терялись где-то в смыкающихся над дорогой густых серебристых кронах, не достигая земли, где, будь то солнце или дождь, было всегда примерно одинаково, царила постоянная тень, как на дне глубокого ущелья.

Через несколько часов, когда лес остался позади, впереди показалась деревня. Два десятка старых курных хат с соломенными крышами поднимались по пригорку к светлым и темным полоскам лиственного и хвойного леса, волнами сменяющим друг друга до самого горизонта, словно вырезанные из плотной бумаги декорации хорошей батлейки.

Все жители деревни собрались толпой в одном месте. Черный сытный дым плыл над их головами, затуманивая открывшиеся Тарасу и Амиру прекрасные декорации. Горел большой дощатый лабаз — русский продовольственный склад. Лошади казаков, делавших это кощунственное для хлебороба дело, были до предела навьючены мешками с зерном, больше увезти с собой казаки не могли. А то, что нельзя увезти, полагалось уничтожить, чтобы не оставлять неприятелю. Таков был приказ командования, местному населению также строго-настрого запрещалось выделить хоть толику. И казаки не позволяли крестьянам подойти к горящему складу. Те, впрочем, и не пытались. Но и разойтись по домам не могли, просто стояли и смотрели, как кошка, которая терпеливо может несколько часов сидеть перед закрытой дверью в ожидании, что ее в конце концов когда-нибудь впустят. Склад, запасы которого могли бы спасти несколько таких деревень в голодную зиму, уже сейчас маячившую перед здешними людьми, догорал, и некоторые казаки уже покидали пепелище, вытаптывая своими лошадьми еще не созревший урожай.

— Ховай, Амир, свою саблю, покуда нас эти казаки за нее не порубали! — раздраженно сказал Тарас.

— Лучше ты прячь свою телегу, видишь, им добро увозить не на чем! — огрызнулся Амир, и Тарас должен был признать, что татарин прав.

— Давай-ка, браток, оба в лесу сховаемся. Пора коней накормить, да и себе каши сварить, — сказал он, и они поспешно свернули с дороги.

Так и двигались еще три дня, всех опасаясь и ото всех прячась, ругаясь из-за телеги, которую Тарас упорно не хотел бросать, потому что, как он выразился, седло стерло ему всю задницу. Они не знали, что в Несвиже, куда они так упорно шли, располагается армия Багратиона, отдыхающая там после непрерывного изнурительного десятидневного марша, а стало быть, искать там пана Константина было бессмысленно. Они не знали, что весточкой от пана был отдаленный звук стрельбы, который они услышали 9 июля, стороной объезжая Столбцы. Стреляли западнее, со стороны Мира. Там казачий корпус Платова пытался обеспечить Багратиону относительно спокойные дневки в Несвиже.

То, что это пальба, а не кожухи от пыли вытряхивают, понял Амир, который когда-то бывал с паном на большой, как военные маневры, магнатской охоте. Узнав такое, Тарас предложил скорее опять спрятаться, но Амир сказал, что стреляют далеко и можно потихоньку ехать дальше.

А пан Константин в это время во весь опор гнал своего коня в противоположную от них сторону, молясь всем святым о том, чтобы остаться в живых. Он никогда не был счастлив так, как этим утром, когда в самой первой шеренге передового эскадрона третьего уланского полка, рядом с командиром эскадрона подполковником Яном Суминским проезжал под стенами Мирского замка. Он заслужил эту честь. Несколько дней он ехал из Несвижа в сторону Гродно навстречу войскам Жерома. И он встретил идущих в авангарде польских улан из дивизии Рожнецкого не с пустыми руками.

Он оказался возле моста через Неман неподалеку от Белицы как раз в тот момент, когда с приказом поджечь этот мост приехал русский офицерик с тремя казаками. И именно пан Константин толпу собравшихся поглазеть на это шляхтичей и мужиков поднял на то, чтобы помешать русским это сделать. Пока казаки отъехали собирать хворост, прапорщика, совершенно не ожидавшего такого поворота, скрутили кушаками, а казаки, увидев это, ускакали прочь. Можно было ожидать, что они вернутся с подкреплением вершить возмездие, но пришли, наоборот, уланы Рожнецкого. И пусть мост им не пригодился, они уже переправились через Неман вброд где-то неподалеку, пан Константин все равно был чрезвычайно горд своим подвигом, и ему позволили присоединиться к третьему уланскому полку Яна Радзиминского.

Когда возле Мира они встретили казачью заставу, сразу отступившую, это только раззадорило. Местные евреи сказали, что казаков в местечке немного, не больше сотни. Эскадрон Суминского тут же выгнал их из Мира и принялся преследовать. Эскадрон преследовал казаков почти два часа, гнал их дальше и дальше с родной земли. Пан Константин прекрасно помнил, что уже сражался здесь, под Миром, двадцать лет назад — в 1792-м. Тогда они храбро, но очень медленно пошли в атаку, не выдержали огня русских пушек и побежали. Теперь бегут русские! Слезы счастья застилали глаза пана Константина, когда возле плотины на речке Мирянка их передовой эскадрон встретил в пики целый казачий полк.

Тут было уже не до преследования. К счастью, на помощь подоспели еще два эскадрона во главе с полковником Радзиминским. Еще несколько минут польские уланы сопротивлялись. Их синие мундиры и разухабистые, как замысловатые вензеля, конфедератки смешались с такими же синими мундирами и мешковатыми красно-синими шапками изворотливых донских «иррегулярных» кавалеристов. Противники и вооружены были почти одинаково, и носили одинаковые красные лампасы. Несколько человек ошиблись с хода, с налета, наставив друг на друга длинные пики, потом в ход пошли сабли, подлые пистолетные выстрелы в упор, но когда Платов ввел в бой новые силы, все три уланских эскадрона покатились назад, сначала, пока не повернули не столкнувшиеся с опасностью задние, медленно, а потом все быстрее и быстрее. Рядом с паном Константином, сжимавшим в руке саблю, и не видевшим, против кого ее применить, вдруг ударили по голове древком пики полковника Радзиминского, тут же подхватили его бесчувственного под руки, и пан Константин больше его не видел.

Потом бородатые казаки с тяжелыми пиками наперевес появились сразу со всех сторон — в дело из засады вступили еще две сотни казаков, оставленные по обеим сторонам от дороги, по которой только что так самонадеянно малыми силами летели вперед уланы. Под леденящее душу гиканье в поляков, словно назойливые осы, полетели короткие дротики. В следующую секунду пан Константин в ужасе поднял своего коня на дыбы, едва не упав наземь вместе с ним, заставил его сделать поворот, как в вальсе, а потом, после первого отчаянного скачка, сразу пуститься в галоп. Распознав в цивильном жупане пана Константина одежду врага, за ним погнались.

Снова промелькнули мимо башни мирского замка, а скачка наперегонки со смертью продолжалась. Любимый конь под паном Константином тяжело дышал, хлопья розовой пены срывались с его разорванных удилами губ, а перед глазами летела, как в пьяном кошмаре, земля: стлалась трава, рябили цветы, взлетал фонтанами песок. Поле погони было ровным, как стол — ни укрыться, ни обмануть преследователей. Пан Константин не знал, жив ли еще хоть один человек из тех, с кем вместе он ехал, чтобы прогнать москалей из своих вотчин, придут ли на помощь еще два уланских полка, которые, он знал, оставались позади. Казалось, копыта сзади стучат только для того, чтобы настичь и убить его — Константина Саковича, владельца четырехсот душ и имения в Старосаковичах.

Смертельный ужас охватил пана Константина, лишил его остатков самообладания. Он неловко обернулся и увидел у себя за спиной лицо, заросшее черной взлохмаченной бородой. Жадные глаза казака впились в пана Константина, острием пики тот едва не доставал круп его коня. Пан Константин навел на преследователя пистолет. Стрелять во время скачки было почти бессмысленно, даже не потому, что на ходу очень трудно попасть в противника, просто при таком галопе кремневый пистолет даст осечку в трех случаях из четырех. Впрочем, казак все равно в ту же секунду исчез, спрятался чуть ли не под брюхом своей выносливой лошади. Отчаявшийся пан Константин все равно спустил курок и в этот момент сам потерял равновесие. Он даже не понял, прозвучал ли выстрел. Земля поднялась и с размаху больно стукнула его в плечо, пресным комом забилась в рот.

На следующий день у Тараса с Амиром, которые имели целую кучу денег, совсем закончились съестные припасы. Встретиться со своим паном они теперь торопились не только по долгу службы, но и в расчете на то, что тот укажет своим верным слугам путь к какому-нибудь котелку. Но к вечеру, услышав стрельбу еще громче, чем накануне, решили все же опять остановиться.

Они и не подозревали, что для встречи с паном Константином им уже нет нужды идти в Несвиж, потому что пан совсем рядом. Здесь, среди «белорусской Украины», где большая часть территории — ровные открытые поля, уже не так-то просто было найти место, чтобы остановиться, никому не мозоля глаза. Они выбрали опушку леса, за которым начинался луг, тянувшийся до берега Немана, здесь, в верхнем течении, еще не многоводного. На западе, за лесом, стрельба не прекращалась, грохотали пушки. Амир и особенно Тарас, у которого за два последних полуголодных дня стремительно осунулись его круглые, еще недавно радовавшие глаз щеки, с завистью смотрели, как их лошади принялись за свежую траву. Оба голодным взглядом обвели большое село на другом берегу: там наверняка можно было бы найти что-нибудь поесть, если бы еще разменять на медяки хотя бы одну ассигнацию…

А из села к реке выезжали всадники. Их было много, может быть, тысяча. Только один, торопливо топавший пехом впереди, выглядел привычно для Тараса — он был в обычной мужицкой одежде. Еще три или четыре человека рядом с ним были в знакомых казачьих кафтанах, зато таких, как остальные, Тарас отродясь не видал. Мужик вел всю длинную колонну к броду, там, конечно, переправиться такой массе всадников было скорее, чем через узенький мостик, перекинутый неподалеку. Несколько десятков уже переправились на тот берег, где затаились слуги пана Саковича, и они ближе смогли рассмотреть странных узкоглазых наездников в хвостатых меховых шапках, с тугими луками за спиной, полными стрел деревянными колчанами и кривыми саблями. Их медные лица ничего не выражали, они лишь невозмутимо смотрели по сторонам или отрывисто, визгливо вскрикивали, понукая своих коней поскорей выходить из воды на берег. От этих непонятных криков, от вида привешенных к седлам волосяных арканов Тарасу стало не по себе, а у Амира загорелись глаза. Оба, однако, поспешно попятились в лес, а дикого вида всадники, за которыми следовали еще несколько казачьих сотен, перейдя через реку, рысью вошли в лес по известной проводнику проселочной дороге.

— Земляки твои? — шепотом спросил Тарас у Амира. Тот отрицательно покачал головой:

— Крымские, — сказал он с некоторым пренебрежением.

Всадники, так поразившие своим видом не только Тараса, но и французов, прозвавших этих кавалеристов за рассылаемые ими стрелы «купидонами», входили в Симферопольский коннотатарский полк из бригады генерала Кутейникова. Эта бригада, скрытно прибывшая к месту боя, и решила его исход в пользу русского арьергарда.

Впрочем, не только конные лучники атамана Платова принесли русскому оружию первый заметный успех в этой войне. Сказалась еще и самоуверенность неприятеля, который ни в первый, ни во второй день боев, когда противостоящий ему казачий корпус был усилен еще и регулярными частями, не сосредоточил в один кулак все свои силы, рассчитывая, что русских можно победить одним пальцем. Так, командир французского авангарда Латур-Мобур из трех имеющихся у него кавалерийских дивизий задействовал только одну — Рожнецкого, Рожнецкий из двух своих бригад выдвинул вперед только бригаду Турно, тот, в свою очередь, из трех своих уланских полков два попридержал, отправив вперед только третий полк Радзиминского, который тоже оставил резерв и далеко вперед отпустил эскадрон Суминского. Впрочем, такое распыление сил отчасти можно было объяснить и тем, что польско-вестфальско-саксонский конный корпус француза Латур-Мобура[7] уже тогда на опустошенной казаками территории столкнулся с тем, чтобы накормить огромную массу лошадей, многие из которых в буквальном смысле превращались в дохлых кляч, и некоторые кавалеристы авангарда уже плелись пешком с седлами на плечах. Специфику скифской войны Великая армия ощутила с первых же недель.

Тарас с Амиром двинулись дальше на рассвете, рассчитывая, что столь ранней порой меньше вероятность повстречать военных, да и просто легче ехать — проливные дожди сменились ужасной жарой. Однако время, когда следует отправиться в путь, они выбрали неудачно. Впрочем, от судьбы не уйдешь. Среди Радзивилловских латифундий не миновать было того широкого открытого поля возле села Городея, где их путь пересекся с отступающим к Несвижу русским арьергардом. Они были аккурат посреди поля — больше двух верст от ближайшего островка леса, когда из низины справа от них появилось сначала облако пыли, потом выехали несколько всадников с пиками, а потом перед их глазами начала вытягиваться длинная колонна. За несколькими сотнями всадников шла пехота, вереницей тянулись подводы, упряжки по шесть лошадей везли пушки и зарядные ящики. Спрятаться было негде, зеленая рожь не поднялась еще и до колена. Колонна русского арьергарда была не столько длинной, сколько широкой. Потому что по самой дороге пылили только упряжки, а пехотные батальоны и казачьи сотни двигались по обеим сторонам от нее прямо по этой ржи, будто в грязных сапогах по дорогому ковру. Отступая и оставляя территорию неприятелю, арьергард заодно губил будущий урожай. Несколько всадников (уже было отчетливо видно, что это казаки) отделились от колонны и прямо через поле поскакали к Тарасу с Амиром.

— На что мы им, а? — с отчаянием пробормотал Тарас.

— Телегу свою хотят назад забрать! — съехидничал в ответ Амир.

— А давай скажем, что ты этот, крымский из их войска (ты ж такой же, только без лука), что ты, дескать, уже мою фурманку забрал, ведешь вместе с возничим до своих, а? — заработала несколько неуклюже смекалка Тараса, однако Амир на это отрицательно помотал головой.

— Эй, кто такие? — весело спросил один из казаков, и, не дожидаясь ответа, заявил:

— Мы забираем вашу подводу. Под квитанцию. И лошадей.

Услышав это, Амир сразу сузил глаза, погладил своего скакуна по шее, словно убеждаясь, что тот пока еще принадлежит ему. Мысль о том, что может быть иначе, совершенно недопустимая, заставила его в ту же секунду хлестнуть любимого коня плетью, пуская с места в галоп, прочь от охочих до чужого казаков. Те и опомниться не успели, а уже был упущен момент для того, чтобы хоть с какими-то шансами на успех пуститься в погоню на не очень свежих и увешанных вьюками лошадях.

Для порядка один из казаков пальнул по исчезающему в пыли беглецу из пистолета, но товарищи только посмеялись над его промахом, а другой наставил ствол на Тараса, для которого поступок Амира был, наверное, еще более неожиданным, чем для казаков. Бедняга настолько правдоподобно хлопал глазами и пожимал плечами, что ему поверили, будто он этого татарина и знать не знает, так, попутчик.

Всю дорогу, пока конфискованная подвода с впряженной в нее конфискованной лошадью пана Константина тащилась через поле к новому месту службы, осмелевший Тарас пытался уговорить казаков забрать у него только подводу, но оставить лошадь, в конце концов, он даже начал торговаться. «Хлопцы, вы лучше гроши возьмите, сто рублей дам!» — эта фраза едва не сорвалась у него с языка, но он вовремя осекся, подумал, что услышав про деньги, казаки заберут у него все подчистую и хорошо, если оставят живым. Поэтому когда Тарас, ведший свою лошадь в поводу, оказался уже возле самой русской колонны, где ему обещали выдать бесполезную квитанцию, он уже просто плакался, жалея сам себя и понимая, что казаки его совсем не слушают.

Тем не менее, его слушали очень внимательно.

Пан Константин узнал Амира, своего ловчего, обернувшись на звук выстрела. Он узнал его по тому, как ладно тот сидит в седле, узнал своего скакуна под ловчим, по тому, как стремительно тот стелется над полем, выворачивая копытами из пашни комья земли вместе с зеленой рожью. Чуть позже он узнал и Тараса, своего чашника. Все-таки его слуги шли туда, куда он им велел.

— Что же я пану скажу, ироды? Такую ладную лошаденку сгубил!

Письмо от панны Ядвиги до пана сгубил, теперь вот и лошадь! Казнит меня пан, не нужна ему ваша бумажка, не поверит он ей, и слова мои про старого пана и панну Ядвигу, дескать, живы здоровы, ему не нужны, ему письмо нужно от панны. Панна старалась, писала, а я, растяпа… Горелка проклятая виновата, не нужно было ее после лаконского из ведра пить… Услышав это, пан Константин, шагавший совсем рядом в колонне пленных, окончательно решил не выдавать себя. Он подставил раненому улану, которому помогал идти, другое плечо так, чтобы оказаться с противоположной от Тараса стороны. С разбитым лицом, босой, униженный, в одном исподнем — он не мог допустить, чтобы собственный слуга увидел его в таком виде. А самое главное он узнал: и жена, и даже ее отец «живы здоровы». Передать через Тараса весточку родным о себе? Нет, пусть лучше ничего не знают! Он и сам бы хотел навсегда забыть, как сдирали с него сафьяновые сапоги, снимали походный кунтуш и богатый жупан казаки, смеясь над его «сарматским» видом.

— Что, пан, куда ж ты полез? Помогли тебе твои ляхи? — сказал, подъехав к ним и распознав в пане Константине вовсе не военного, а местного шляхтича, казачий хорунжий, такой же дикарь, как и казаки, только вместо бороды более длинные усы. Он не остановил грабеж, велел лишь дать пленному хоть что-то взамен. Но те дырявые сапоги, которые сунули гордому шляхтичу, оказались на два размера меньше его ноги, и пришлось идти босиком. Практически все вновь обретенные боевые товарищи пана Константина, попавшие в плен, перед этим были ранены. Он сам был обезоружен, когда потерял сознание от падения.

До сих пор кружилась голова и тошнило. Но он вместе с другими легко ранеными шел пешком, как могли, помогали друг другу. Ночь, которую пришлось провести в Мире в мерзкой еврейской корчме на полу, была ужасной, он почти не спал. Утром, когда русские записывали фамилии пленных, чтобы передать Рожнецкому, и поляки могли бы через парламентеров отправить им личные вещи, пан Константин не назвал себя, и его так и записали: «Мятежник, присоединившийся к польским уланам». Желание жить поддерживала только твердая вера в то, что неудача случайна и скоро все изменится. Эх, если бы его увидел Амир! Верный ловчий помог бы бежать, отдал бы пану своего коня, а сам остался…

— Ну на что вам моя лошадь? У вас их вон сколько! — продолжал канючить Тарас. — Одной боле, одной мене, что уж вам? А как мне теперь пехом почти до Могилева идти? И как мне ответ перед паном держать?

— Мне такой ответ держать, что лучше уж в бега податься, в лихие люди, к вам, казакам… А сколько рублей вы в вашей квитанции за лошадь отпишете? Вы поглядите, какая лошадь добрая!

Под знакомый, словно доносившийся из-за окна усадьбы, голос чашника пан Константин едва не заснул на ходу. Из оцепенения его вывели слова знакомого хорунжего:

— Эй, паны-панове, благодарите свою матку боску, подводу для вас нашли! Садитесь, а то, глядишь, помрете по дороге.

Оставшись с клочком казенной бумаги на вытоптанной обочине, Тарас еще долго смотрел вслед уезжавшей все дальше подводе, к которой он уже так привык, и какой-то знакомый силуэт виделся ему. Лошадь, что ли?

«Неудивляйтес, ваше сиятелство, что пленные безрубашек и голые; некозаки рубашки сняли, а оне сами их уже в лагире в виду моем, подрали наперевяску ран, ибо голстины нет, а послать для взятья в местечко вышлоб грабежом ивсе ето делалос в перевяски скоростию, чтобы спасти их. Вашему сиятельству известно, что в таком случае посланные заполотном точно наделалиб чего небудь жителям тревожного и обыдного, а порятком изделать сего небыло возможности, потому что в местечке ни головы ни управителя нет, все разбежались, и всякий по своей мысли скрываетца; мундири и кивера пленные сами брасают, два раза им, поднявши, отдавали сподтверждением, чтобы оне такого не делали, нотак упрямы: не слушаютца изних многие, хочь убей ево. Вашего сиятельства покорнейший слуга

Матфей Платоф

Князя Кантакузина, подателя сего, предоставляю в милостивое вашего сиятельства уважение. Я нездоров, однакож, должен все переносить».

(Донесение М.И. Платова П.И. Багратиону, полученное в Несвиже 10 июля 1812 г.).

Глава 13

Дорога на Могилев

Почти месяц прожил Василь Башан на болоте. Он зарос густой бородой, опух от комаров, почернел от дыма. Рыбачил, ловил петлями глухарей на полянах, но все равно жил впроголодь. Василь совсем бы одичал, если бы иногда ночами тайком не приходил домой. Как-то раз он чуть не попал в руки людям из лесной стражи, которых, не дождавшись никаких действий со стороны Алеся, все-таки командировал в Старосаковичи уездный исправник для поимки преступника. Бог миловал: только Василь собирался пройти последние шаги через от крытое место от кустов за огородом до хаты, как дверь отворилась и один из стражников, карауливших Василя прямо у него в хате, вышел по нужде. Василь стал осторожнее. Но скоро охота за ним почти совсем прекратилась, и он даже не знал, почему так быстро отпустили вожжи. О том, что началась война, Василь услыхал дома, когда французы уже вышли из Минска и были в трех переходах от Старосаковичей. Это известие даже обрадовало его: война принесет перемены, может быть, ему не надо будет больше прятаться, авось на самом деле француз объявит мужику волю. Пока же он оставлял свой шалаш на монашьем болоте только на время.

Василь шел в село краем болота. Клочки белесого тумана опускались на прыщеватые кочки, поросшие длинной, но тощей травой. Земля под ногами была зыбкой, будто кисель. При каждом шаге словно злая трусливая шавка хватала Василя за пятку и тут же отпускала с раздраженным тявканьем. Василь решил, что больше никогда не пойдет этой дорогой. Наконец, он миновал болото, до окраины села оставалось пройти краем леса не больше версты, Василю даже показалось, что в промежутке между тихо плывущими парусами тумана он увидел свою хату. Было еще слишком светло, чтобы идти домой. Вот когда пожалеешь о том, что ночи в эту пору так коротки, хотя крестьянин обычно рад длинному дню. Василь прислонился к стволу березы, сорвал былинку, несколько раз укусил ее сладковатый стебель.

Вдруг сзади всего в нескольких шагах хрустнула ветка. Василь нащупал топор, который всегда теперь носил с собой за поясом, и присел на корточки, спрятавшись в молодой березовой поросли. Вскоре он различил силуэт невысокого человека, который медленно приближался к тому месту, где, крепко стиснув отполированное мозолистыми руками топорище, прятался Василь. Увидев штаны с форменным тонким кантом и сапоги казенного покроя, Василь решил, что это какой-то царский полицейский чин, снова хотят схватить его, но потом он разглядел богатый шляхетский жупан, и снова все стало непонятно. Человек остановился в трех шагах от Василя, у той самой березы, прислонившись к которой тот только что смотрел на свою хату. Василь теперь хорошо видел его лицо: широкие скулы, крутой лоб, раздутые ноздри, короткая рыжеватая бородка, приоткрытый беззубый рот.

— Тимоха? — удивленно проговорил Василь и, преодолевая собственное сомнение, поднялся из-за своего укрытия. Человек, в котором Василь узнал своего молодого соседа, год назад отданного в рекруты, вздрогнул от неожиданности и схватился за что-то под полой своего роскошного жупана.

— Жук? Тимохвей? — повторил Василь, уже совершенно уверенный в том, что не обознался.

— Ты кто? — неуверенно спросил Тимоха, не убирая руки из-под полы.

— Не признал соседа? — криво улыбнулся Василь, который понял, что его теперь действительно трудно узнать.

— Дядька Вашиль? — наконец, догадался Тимоха и показал свой беззубый оскал. — Здорово же ты переменилшя.

— Ты тож не попригожел. Зубы свои на царской службе съел?

— Ага! — ответил Тимоха с таким видом, будто ему даже весело об этом вспоминать. — Мясу шильно чьвердую давали.

— И жупаны такие тоже всем на службе дают? Может, зря я своего сына от рекрутчины берег?

В ответ на это Тимоха почесал в затылке. Откуда у него этот роскошный с серебряным шитьем жупан, он и сам плохо помнил. Ел, пока лесами дошел до села, что попало. Раз даже снял с веточки какие-то грибы, которые, верно, белка на зиму насушила, стал их жевать по дороге, чтобы хоть чем-то обмануть голодное пузо. Понравилось даже, сорвал на поляне и съел еще каких-то сыроежек. А потом вдруг стало мерещиться всякое: будто муха величиной со свинью угощает чаем белку, та вообще огромная, как кирасирская лошадь, все такие смешные! А белка мухе говорит, мол, сейчас под чаек попотчует пирогами с грибами, а Тимохе только смешно — грибы-то он у нее стащил… А вот тот дядька, что изпод земли вырос, верно, на самом деле был. Жупан-то вот — его пощупать можно. А дядька этот чудаковатый давай Тимоху выспрашивать: и кто он такой, откуда идет, чего видел? А Тимоха веселый такой, все как есть стал этому дядьке рассказывать: и как из полка убежал, и что француз пришел уже в самую Вильню, и как его задержал конный пикет, по счастью, не российский, и как его в тот же день отпустили домой, сделав ему такую милость только за то, что он здешний. (В доказательство достаточно было поговорить по-польски и пообещать, что маленько проведает дома своих, а потом пойдет служить Наполеону). Лесной дядька этому сильно обрадовался, прямо расплакался, представился Тимохе каким-то султаном[8] и велел откуда ни возьмись появившемуся слуге даровать Тимохе жупан со своего плеча вместо ненавистного ему русского мундира, еще и холодной кашей велел накормить. А сам, кажись, пошел чай пить с мухой и белкой…

— Не, жупаны полагаются не всем. Токмо героям. Что в селе-то? — наконец, ответил Василю Тимоха.

— Не ведаю, Тимоха. Нельзя мне до дома открыто. Стерегут меня, будто злодея.

— Ты чего, убил когошь?

— Никого я не убивал. Пока не стемнело, слухай, расскажу.

И пока над селом сгущались сумерки, Василь очень коротко рассказал Тимохе, почему ему приходится идти в собственный дом ночью, таясь от людей.

— Выходит, мы теперь с тобой оба в бегах, — усмехнулся Тимоха, выслушав короткую историю соседа и покачав головой, — нам теперь друг друга держаться надо.

— Вдвоем лучше, — согласился Василь. — А как же ты, Тимохвей, решился с царской службы сбежать? Теперь гляди, ежели поймают — не поглядят на твой жупан, не помилуют.

— Да я давно решилшя. Шьлушяя только ждал, — отчаянно шепелявя, начал хвастаться Тимоха. — А как про войну объявили, уштроилашь тут шуета… Вот тут мы, кому до дома недалеко, под шумок — ды в лясок. Я и Антошя звал… Антошь Кротович наш, вмешьте в одной роте мы с им были… дык той трясется вешь — боюшь, кажа, пришягу давал. Пришягу царю побоялшя нарушить, стало быть. А на кой ляд мне той царь? — Тимоха опять приоткрыл в улыбке рот, похожий на глубокую дыру.

В это время тихий ветерок поменял свое направление, паруса тумана всей нестройной эскадрой, врезаясь друг в друга и перемешиваясь, поменяли галс и тихо поплыли от села навстречу Василю и Тимохе.

— Чуешь, Тимоха? Никак мясо варят… — покрутив своим приплюснутым носом, сказал Василь.

— Пойдем, поглядим! Не могу терпеть!

Во дворе у Василя горел костер, разведенный под внушительной величины котлом, в котором действительно варилось что-то, наверное, очень сытное.

— Супэ! — крикнул кто-то возле костра, и будто по сигналу трубы отовсюду — из василевой хаты, из хлева, из-под росшей возле дома груши — как тараканы, повылезали люди, десятка полтора. Одни были в смешных колпаках, другие с открытыми головами, одни в коротких темных сюртуках, другие в простых белых рубахах, но все с мисками и ложками. Весело долдоня на непонятном языке, некоторые притушив пальцем трубочку, чтобы докурить после ужина, они собирались вокруг костра.

— Кажишь, пранцужы… — прошептал Тимоха, и они с Василем столкнулись плечом в плечо, прячась за одну и ту же березу.

Котел был снят с огня, и, прежде чем разливать «супэ» по мискам, в варево обильно накрошили хлеба.

— Точно, пранцужы! Жрут, будто шьвиньи! — подтвердил Тимоха.

— Ну? В моей хате? — не поверил Василь. Но основания не верить собственным глазам не было. Пламя костра освещало в наступающей темноте казавшиеся какими-то необычными чужие лица. Никто даже не перекрестился, прежде чем жадно наброситься на еду.

— Шь мяшом варка… — глотая слюну, пробормотал Тимоха.

Василь с удивлением обозревал все село, выглядевшее в наступающей темноте очень необычно из-за таких же костров, горевших в каждом дворе.

— А где ж мои? Никого не вижу, — встревоженно проговорил он. Скоро действительно стало невозможно что-то различить дальше нескольких шагов от костра. Один из солдат отошел от него довольно далеко в сторону Василя с Тимохой, наверное, в поисках хвороста, потому что он вернулся, не найдя ничего лучшего, как обломить жердь из плетня и подбросить ее в огонь.

— Вот мы и попали домой до женки… — разочарованно проговорил Тимоха.

Пришлось возвращаться в лес. Идти к Василеву шалашу через болото такой темнотой не рискнули. Василь и Тимоха то натыкались на колючую хвою, то спотыкались о раскинувшиеся щупальцами корни старых елей, собирали своими лицами паутину, но вскоре вышли к противоположной опушке, где и остановились, выбрав место повыше и посуше. Тимоха сразу уснул. В этот день он, чтобы скорее попасть домой, отмахал по бездорожью тридцать с лишним верст.

Они проснулись в одно и то же время не от холода, и не оттого, что выспались, скорее, оттого, что у обоих одинаково подвело животы.

— Не жалеешь, Тимоха, что утек из своего полка? — спросил Василь, раскрыв глаза и увидев, что его товарищ уже не спит. — Там бы тебе каши сварили, сухариков бы дали, винца поднесли…

— Ничего, мне шкоро моя Шьташя поднешет… — сказал Тимоха, туже затянув пояс.

Оба решили, что до вечера в село лучше не идти. Поскольку делать им было нечего, Василь все же услышал рассказ Тимохи о рекрутчине, о том, как полагается заряжать ружье, как исполнять другие экзерциции, как следует надевать непривычное для мужика обмундирование и амуницию, рассказал о злом поручике Коняеве, повыбивавшем ему зубы, рассказал историю Аверки Городейчика. Потом уже Василь не спеша рассказывал Тимохе обо всех новостях села за последний год, понемногу о каждом из его родных.

В это время сквозь шум листвы, сопровождавший их беседу, донеслись новые звуки. Василь и Тимоха вскоре поняли, что это спорят люди, только на непонятном языке. Любопытство заставило их оставить свою лежанку и вместо того, чтобы бежать в глубь леса, подобраться еще ближе к полю. Притаившись за кустом орешника, в трех десятках шагов от себя они увидели двоих солдат, которые отчаянно жестикулировали, очевидно, доказывая друг другу что-то. На них были синие мундиры с короткими фалдами, широкие походные штаны, высокие кивера под холщевыми чехлами. За спинами у них были скрученные в тугие валики шинели и ранцы из пятнистой коровьей кожи, у одного кроме патронной сумки была еще одна холщевая, удобная для того, чтобы положить в нее, например, хлеб. Этот был постарше, его бакенбарды даже были тронуты сединой. Он стоял, опираясь на ружье, и время от времени мотал головой. Другой то описывал рукой какой-то полукруг, то показывал пальцем вперед и громко говорил, после чего всякий раз, морщась, брался за живот. Его товарищ продолжал мотать головой и так же громко отвечал, выражая несогласие. Наконец, махнув рукой, он достал из своей холщевой сумки сверток, развернул его (в свертке оказалась вареная курица) и, отломив мясистую ножку, протянул ее товарищу. Тимоха, голодным волком смотревший на эту сцену, повернулся к Василю и удивился — какими злыми, просто звериными сделались его глаза.

Василь узнал расшитый рушник, в который была завернута курица. Этот рушник, этот узор вышивала его жена. Анна любила придумывать узоры, старательно вышивать их, а потом с особым удовольствием повесить новый красивый рушник под иконой.

А чужой солдат украл рушник и завернул в него ворованную курицу. Рука Василя потянулась к топору.

— Ты что? — прошептал Тимоха.

— Гляди, заблудились. Покажем дорогу? — Василь уже совладал с первой вспышкой бешенства и казался спокойным. — Эти из моей хаты… Рушник Анна вышивала.

— И то… Може, угошьтят? — неожиданно легко согласился на рискованное дело Тимоха. И они перестали прятаться.

Два мужика вынырнули из шершавой зеленой листвы орешника настолько неожиданно для французов, что те в первую секунду сделали поспешные движения ружьями, так, впрочем, и не подняв их в удобное для стрельбы положение. Один из мужиков, черный, бородатый, с приплюснутым носом сразу почтительно снял квадратную шапку перед солдатами, другой, в богатом жупане, тем не менее, поклонился с полным раболепием.

Французы, казалось, совершенно успокоились, но по-прежнему подозрительно продолжали смотреть на возникших перед ними туземцев с немытыми, распухшими от комаров лицами. Впрочем, кажется, в этой нищей стране так выглядят все.

— Никак, заплутали, вашьбродь? — нарушил молчание Тимоха, рискуя обнаружить свою солдатскую выучку. Но французы явно не знали местного языка. И все же один из них толкнул товарища в плечо и чтото быстро заговорил на своем языке. И Тимохе и Василю показалось, что они разобрали в его болтовне слово Могилев.

— Вам, вашьбродь, дорогу на Могилев показать? — спросил у французов Тимоха.

— Могилеф, Могилеф! — закивали оба с радостным видом.

— Это мы жнаем! Покажем, недалече, — сказал Тимоха и, зайдя вперед французов, повернувшись к ним вполоборота, дружелюбно мотнул головой, приглашая их за собой.

— Покажем, только, чур, за гроши! — и он для ясности сделал жест, который сразу оказался понятным иноземцам. Они захохотали, и один из них, тот, что постарше, вместо того, чтобы дать Тимохе монетку, водрузил ему на спину свой тяжелый ранец. Другой француз пропустил вперед Василя, который по-прежнему свою шапку держал в руках, и навьючил свой ранец и на него. Положив ружья на плечи, фузилеры пошли следом за мужиками. Тимоха и Василь молча вели иноземцев, прижимаясь к опушке леса. Солнце поднималось все выше со стороны луга, и лес не давал тени. Было жарко, французы повесили свои кивера на стволы ружей. Один беззаботно болтал, другому явно было не до разговоров, он все морщился и брался за живот, может быть, из-за его недомогания они и отстали от своих. В конце концов, старший товарищ, который чувствовал себя получше, взял у него тяжелое ружье и понес оба.

Когда нескошенный луг остался позади, французы вслед за проводниками вошли в лес, вставший перед ними углом, без каких-либо опасений.

Они видели топор за поясом у Василя, но это не смущало солдат французской армии, привыкших в любой стране кроме Испании чувствовать себя совершенно спокойно. Эти двое пьемонтцев в Испании не были.

— Шькоро, паночки, шькоро выйдем на Могилевшький тракт! Туточки через лешь коротей, — приговаривал Тимоха, несмотря на свою шепелявость взявший на себя ведение переговоров с иноземцами. Те ведь тоже не слишком понятно говорят, а Василь будто в рот воды набрал.

Вскоре последний луч, вслед за людьми бежавший по тропинке с залитого солнцем поля, затерялся в мохнатых еловых лапах. Это словно стало сигналом, что пора делать темное дело, и Василь многозначительно засопел в спину Тимохе. Тропинка становилась все уже. Французы позади примолкли, чаща, обступившая их с обеих сторон, им явно не нравилась. Все настойчивее тянулись к людям растопыренные когтистые сучья. Еловая лапа нависла прямо над тропинкой, перегородив дорогу. Тимоха проворно отодвинул ее с пути и придержал рукой, чтобы колючая ветвь не хлестала по лицам остальных. Пропуская вперед Василя, он успел шепнуть ему: «Табе первый».

Следом за Василем твердой походкой, как на марше, шагал старший из французов, который уже снял с ружья кивер и надел его, туго застегнув под подбородком. Тимоха стоял почти на самой тропинке и, чтобы пропустить мимо себя француза, он с улыбкой, которой словно извинялся за глупое дерево, вдался в густую хвою. Первый француз бочком прошел мимо, с Тимохой поравнялся второй, его лицо было так близко от Тимохи, что тот почувствовал табачный запах.

В этот момент Тимоха вынул спрятанный под полой короткий тесак. Отведя для замаха руку назад, он, не совсем понимая, зачем это делает, коротко ударил француза в живот. На мгновение Тимоха почувствовал что-то упругое, но дальше тесак пошел легко, без сопротивления. Француз прохрипел, точно подавился, и обмяк, вылезшие из орбит глаза закатились вверх, словно хотели в последний раз увидеть солнце и небо, но лишь косматые еловые лапы, мерно покачиваясь, смыкались над его головой.

Услышав предсмертный хрип товарища, второй француз обернулся, и в это время над ним занес свой топор Василь. Бывалый солдат почувствовал это и, уронив одно ружье, второе успел подставить под удар, ухватив его одной рукой за цевье, другой за ложе. Отбившись от одного, он должен был ждать нападения со стороны Тимохи, сжимавшего по самую рукоятку перепачканный кровью тесак. Француз оказался проворней и уже замахнулся на Тимоху прикладом, а тот, дурак, левой рукой продолжал бессознательно держать отведенную в сторону ветку, словно удержать эту ветку ему было важнее, чем уберечься от приклада француза. Он лишь успел немного отстраниться назад, как вдруг почувствовал во рту вкус земли, крови и крашеного дерева. Он упал на лежащего на тропинке отходившего француза, а тот, кто его ударил, снопом повалился на него — это Василь со страшной силой вломил ему обухом по затылку.

Василь бросил топор и помог встать Тимохе. Тот поднялся, опираясь на руку Василя, которая заметно дрожала, и с кровью сплюнул еще три или четыре выбитых зуба.

— Во ж жубами-то мне нешчашчье, оштатних ешийшя… — тихо прошамкал он и пнул еще подрагивающее в конвульсиях тело принявшего бой иноземца.

— Надо их… утащить отсюдова, с тропинки, а то как бы их не хватились… — деловито сказал Василь и прихлопнул на шее очередного комара. Он, наконец, преодолел немоту, зато взгляд его, словно оцепенев, остановился в одной точке — на затылке солдата, который он только что проломил.

Тимоха, который еще не оправился от полученного удара и стоял, покачиваясь и зажимая окровавленный рот рукой, помотал головой.

— Шперва шнимем ш их вше, и легше будечь, и кто они ешчь не ражобрачь…

— Они ведь… насмерть? — нерешительно спросил Василь.

— Боишьшя укушячь? — оскалился Тимоха. — Давай!

Еще раз сплюнув кровавой слюной, он, тем не менее, для начала отодвинул от французов ружья, вытащил из специальных ножен их штыки и полусаблю, которая почему-то была только у одного. Сняв с обоих всю амуницию, несчастных разули и раздели до исподнего. В ранцы пока не лезли, все покидали в одну кучу.

Тимоха первым взял одного из французов под мышки и, раздвигая спиной еловые ветки, волоком потащил в сторону от тропинки. Василь точно так же подхватил второго. Голова убитого запрокинулась, горбатый нос уперся Василю в живот. Василь старался не смотреть вниз, на узкие ноздри француза и его покачивавшиеся большие пальцы ног с почерневшими ногтями, за которыми оставался кровавый след. Они довольно долго волокли убитых, спотыкаясь и задыхаясь от усталости, пока Василь не окрикнул товарища:

— Стой, Тимоха! У этого… требуха полезла.

Тимоха бросил свою ношу и присел на корточки.

— Далей не поташшым, — тяжело дыша, сказал он. Василь посмотрел на него с благодарностью и содрогнулся: на губах и подбородке у товарища, как у вурдалака, прочной коркой запеклась кровь. Мертвецы, выделяясь белым исподним на фоне ржавого хвойного подлеска, были заметны издалека. Мужики перетащили их еще на несколько шагов до ближайшей неглубокой ямы, где наспех забросали старым валежником.

Сделав это, Василь с Тимохой переглянулись и решили, что, очевидно, следует перекреститься. Потом они рысью вернулись к своим трофеям, без разбору нагрузили их на себя и скорее пошли подальше от этого места, на ходу прикладываясь к единственному трофею, содержимое которого проверили сразу — тыкве, из которой была сделана фляга, а во фляге оказалась крепкая водка.

Лишь через полчаса, когда мрачные ели и заросли высокого, в пояс, папоротника с таинственным узором на листьях, окаменевшим на миллионы лет, сменились более веселыми орешником, ольхой, они остановились на светлой солнечной поляне, усыпанной спелой земляникой. О том, что только что случилось, как сговорившись, молчали. Будто всегонавсего прихлопнули тараканов, наносящих убыль семейным запасам.

Они вспомнили о голоде, и Тимоха достал из солдатской сумки еду.

Он криво усмехнулся, ломая кровавую корку вокруг своего рта.

— Шухари-то мне теперь совсем нетем есть. Ешли только в воде размотить, — сказал он.

— Пить хочется, — сказал Василь. — Слышь, ручей рядом журчит. Они быстро нашли ручей и, зайдя в него по колено, долго и жадно пили чистую и холодную воду, черпая ее пригоршнями. Потом, отмывшись от крови, вернулись на поляну. Тимоха принес воды в котелке и размачил в ней сухари, которые ему все равно приходилось глотать вместе с кровью.

Немного утолив голод, осмотрели добычу. Для людей, дикарями живущих на болоте, здесь было много полезного. Во-первых, в скатках шинели — пожалуйста, спи на ней, или ею укрывайся — кум королю! Под патронными сумками аккуратно скручены и затянуты ремешками такие же колпаки, что были у солдат, варивших свой суп у Василя во дворе. Тоже добрая шапка от комаров. В ранцах нашлись деревянные ложки, гребешки, складные ножики, пакеты с нитками, иголками, шилом, игральные карты, табак, носовые платки, по свежей рубахе и даже пара добротных запасных ботинок! Назначения некоторых предметов, особенно из патронных сумок, Василь бы так и не понял, если бы не объяснил Тимоха: это, мол, в свертках да в бумажных пакетиках патроны, это для чистки ружья, а это для надраивания амуниции, это запасные кремни, а это, на цепочке, привешена к пуговице игла для прочистки затравочного отверстия у ружья. А на каждой пуговице циферки — три единички, такие же на бляхе в виде ромба, которую они увидели, сняв чехол с одного кивера. Тимоха предположил, что это номер полка или дивизии, скорее полка. Не может же у них быть столько — больше сотни(!) — дивизий? В карманах мундиров из крепкого нездешнего сукна Василь и Тимоха нашли какие-то письма и деньги, ассигнациями и монетой: серебряной и даже золотой. Ну а с тем, что было в мешках для харчей, все было понятней: немного крупы, немного соли, какой-то очень засушенный продолговатый зеленый горох, сухари, наконец, та самая вареная курица в рушнике из Василевой хаты.

Василь только что обретенным ножом аккуратно обрезал уже надкусанную часть, брезгливо отбросил обрезок, потом по праву владельца птицы разломил ее пополам, протянул половину Тимохе.

— Ловко мы их! — сказал он с довольной улыбкой через минуту, в мелкую кашицу разгрызая косточки.

— Табе б хочь шчечашь в гренадершкую роту! — ответил улыбкой уже почти сытый Тимоха и тут же страдальчески сморщился, вспомнив о своих разбитых губах. Потом, уже осторожно и совсем неразборчиво выговаривая слова, он сказал, что в его роте, а то и в батальоне, может быть, никто еще ни одного неприятеля не убил, а он, хоть и дезертир, а уже сподобился.

— Дык воротись обратно, табе орден дадут! — сказал Василь, и оба по очереди хорошо приложились к фляге, после чего долго смеялись. Потом они лежали, раскинувшись на траве и молча глядя в небо. Отдохнув, они увязали свои трофеи в два узла и спрятали их на дереве, в густой листве приметного дуба. Ружья и патроны, подумав, взяли с собой.

Ночь, день и следующую ночь провели на монашьем болоте у Василя в логове. Трофейная крупа быстро закончилась, горох, сколько его не варили, так и не становился съедобным. Обсудили, что делать дальше: оставаться голодать на болоте или возвращаться в село. Больше, конечно, хотелось в село. Предположили, что французы из села уже ушли, а коли московской власти больше нет, им, может, уже и прятаться нет нужды. Решили, как выразился Тимоха, провести «ражьведку».

До села оставалось версты полторы через лес, когда услышали впереди шорох кустов и сами притаились за деревьями. На небольшую поляну перед ними, продравшись сквозь мелкую листву дикой бузины, выскочила коза с всклокоченной грязной шерстью, следом за ней показался босоногий мальчуган с прутиком в руке. Потом на поляну как бы нехотя вышла рыжая корова, а за ней несколько мужиков и баб, нагруженных мешками или узелками. Василь и Тимоха узнали своих односельчан и решили открыться. Появившись перед мужиками и бабами с ружьями в руках, они сначала перепугали их, но «болотные братья» поспешили объяснить землякам, что хотят всего-навсего поскорее узнать, что же происходит в селе и почему люди тащат свои запасы в лес.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • Часть первая

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Крепь предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

А. А. Закревский с февраля 1812 года директор Особенной канцелярии военного министра с 1795 по 1802 год воспитывался в Шкловском кадетском корпусе.

2

Де Санглен в 1812 году директор высшей воинской полиции, занимавшейся контрразведкой. До этого способствовал отставке прежнего директора Особенной канцелярии А. В. Воейкова как соратника опального Сперанского, отчего у старых сотрудников канцелярии к нему могло быть неприязненное отношение.

3

В 1812 году кожаные подбородные ремни в егерских полках должны были быть заменены на медные чешуи по образцу линейной пехоты. Однако процесс замены затянулся на несколько лет.

4

В пехотном или егерском батальоне русской армии было четыре роты, одна из них гренадерская. Действующий полк состоял из двух батальонов — первого и третьего, второй батальон являлся запасным (запасной батальон 19-го егерского полка в 1812 году состоял в гарнизоне Бобруйской крепости).

5

До мая 1808 года цвет воротника и обшлагов в 19-м егерском полку был лиловым. С 1809-го года в егерских полках была введена единая форма с темно-зелеными с красной выпушкой воротниками и обшлагами. Полки отличались цветом погон и выложенным на них из шнурка номером дивизии.

6

Впрочем, со своей шинелью русский солдат не расставался круглый год — она служила подушкой или одеялом на открытом ночном биваке, защищала и от сабельного удара — свернутая в скатку через плечо.

7

Кавалеристы именно этого корпуса — саксонские кирасиры Лоржа, уланы Рожнецкого, находятся в центре композиции знаменитой панорамы «Бородинская битва» Ф.А. Рубо.

8

Станислав Солтан, председатель Комиссии Временного Правительства ВКЛ, скрывался в лесах, чтобы не быть депортированным из Литвы. В Вильно появился только 18 июля.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я