На краю света

Сергей Безбородов

Журналист и детский писатель Сергей Безбородов стал участником зимовки советской полярной обсерватории на Земле Франца-Иосифа, самого северного в мире человеческого поселения в 1933–34 годах. В этой книге – захватывающий рассказ о жизни зимовщиков, о непростом быте, тяжелой работе и драматических событиях, произошедших в ходе экспедиции. У книги сложная судьба. В 1937 году, вскоре после того, как она была напечатана, автора арестовали, а тираж уничтожили. Текст и иллюстрации восстановлены по одному из немногих сохранившихся экземпляров. Серия «Ex cineribus» посвящена книгам, которые были утеряны или незаслуженно забыты в результате сталинских репрессий. Музей истории ГУЛАГа, Фонд памяти и издательство «Белая ворона» возвращают читателям уничтоженные книги и память об их авторах.

Оглавление

Из серии: Ex cineribus

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги На краю света предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава четвертая

Одни

Сквозь сон я услышал отдаленные, мерные удары колокола. «Верно, это на завтрак. Пора вставать», — лениво думаю я. Но вставать не хочется. В доме тихо, все еще спят. Я поворачиваюсь на другой бок и с головой закутываюсь в одеяло.

Но вдруг страшный визг, разбойничий свист, молодецкие выкрики и удары медных тарелок потрясают стены нашего спящего дома. Кто-то с треском распахивает дверь в коридор, и оглушительный вой и рев наполняют весь дом.

Это орет в комнате Шорохова патефон.

Ботинки чищу,

До блеска чищу!

Я чищу, чищу

И не устаю, —

выкрикивает патефонный голос.

Это утесовский «Яшка-коммивояжер». Шорохов знал, что завести, чтобы сразу разбудить нас!

Во всех комнатах начинается возня, кто-то кричит: «Остановите эту чертову музыку», хлопают двери, гремят рукомойники. А патефон все орет и орет.

Так просыпается наш дом. Мы должны прийти на завтрак раньше всех и все вместе. Наумыч приказал, чтобы с первого же дня к завтраку приходили без опозданий.

Мы выходим из дома.

Какая тишина! Солнца не видно, оно спряталось за густую пелену низких серых облаков. Медленно, с легким шорохом ползут по бухте льдины. Далекие острова и купола ледников — в белесоватой легкой дымке тумана.

Вот здесь несколько часов назад стоял пароход, гремели лебедки, перекликались матросы. А сейчас — тишина, покой, пустыня. И место, где стоял пароход, уже затянула тонкая корочка молодого льда.

Вдалеке по берегу бредет человек. «Ну, мало ли кто это может ходить», — равнодушно думаю я, и вдруг мне становится почти страшно. Ведь это же обязательно кто-нибудь из наших! Кроме нас, двадцати человек, никто ведь не живет на тысячи верст кругом! Целый год ни один человек, чужой, посторонний человек, не пройдет по берегу, не подплывет на лодке, не зайдет вечером на огонек.

В кают-компании еще никого нет. Костя Иваненко бродит по кухне, ворчит и чертыхается.

— Черт их знает, где у них блюдца. Весь дом обыскал, нет блюдцев. Что они их, с собой, что ли, увезли?

— А ты по радио запроси — где, мол, у вас, ребята, блюдца? — советует Ромашников.

— Робинзон Крузо двадцать лет без блюдца чай пил, а мы уж один год не можем, — говорит Боря Маленький, наливая кофе в большую кружку.

Шорохов перестает намазывать маслом хлеб, кладет нож.

— То есть как это без блюдцев? Мало ли кто без блюдцев чай пил! Придумал тоже — Робинзон Крузо! Робинзон Крузо, брат ты мой, кто был? Робинзон Крузо был дикарь, а тебе стыдно бы такие вещи говорить…

Приходит Наумыч. Он по-хозяйски оглядывает накрытые столы, потом идет на кухню, чтобы распорядиться насчет обеда, и, вернувшись, грузно садится на свое место — во главе большого стола.

Один за другим сходятся зимовщики в кают-компанию.

— Камчатка-то первая привалила, — говорит кто-то, и наш дом сразу и на весь год получает прозвище «Камчатка», а мы, его обитатели, — камчадалов.

Каждого входящего в кают-компанию встречают веселым криком:

— Здорово! Доброе утро! Садись к нам! К нам, к нам давай!

Стремоухов заходит в кают-компанию прямо в шапке, и Наумыч отправляет его назад в коридор, где у нас устроена вешалка.

— Разденься! Не в шинок лезешь!

Звенят стаканы, ножи, тарелки.

Мы наперебой рассказываем друг другу, кто видел какой сон и как трудно было сразу, проснувшись, сообразить, где ты, и как будили Борю Маленького. А Гриша Быстров немедленно предлагает сконструировать для Бори автоматический будильник безобидного действия, чтобы в 7 часов утра опрокидывалось на Борю ведро воды или падало тяжелое полено.

— Очень просто! — горячится Гриша. — Ей-богу, могу сделать.

И сразу начинает чертить вилкой на клеенке параллелограммы сил и равнодействующие.

Вдруг отворяется дверь, и, шлепая калошами, входит в кают-компанию Сморж. Он только что встал и даже еще не умывался. Он похлопывает себя по голым рукам и осматривает кают-компанию.

— А где ребята? — зевая, говорит он.

— Какие, Жоржик, ребята?

— Таймырские, — спокойно отвечает Сморж и достает папироску.

— Хватился. В огороде бузина, а в Киеве дядька, — хохочет Наумыч.

Папироска так и остается недонесенной до рта. Сморж испуганно озирается, сует папироску за ухо, начинает часто мигать.

Поднимается такой хохот, что даже повар Арсентьич выходит из кухни, держа в руке огромный нож, и принимается хохотать, еще не зная, в чем дело.

— Неужто ушли? — говорит Сморж, растерянно улыбаясь. — А как же посылка? Да вы, наверно, разыгрываете? — И, скинув калоши, он босиком выбегает в коридор и звонко топает к выходной двери.

— Догонять «Таймыр» побежал! — кричит Вася Гуткин.

— Он посылку жене приготовил! — давясь от хохота, выкрикивает Костя Иваненко.

— Вот разиня!

— Ай да матрос, свой корабль проспал!

Через минуту Сморж возвращается и смущенно присаживается с краю стола.

— Ну и пускай, — говорит он. — Вот и хорошо, что ушли. Без них лучше, одним-то. — Он осматривает столы, заглядывает в кружку Бори Маленького. — Чайку, что ли, попить?

— Пойди сперва умойся, — говорит Наумыч.

Сморж чешет под мышками, качает головой, удивленно хмыкает.

— Проспал! Скажи пожалуйста. Хорошо бы пьяный был, а то и выпил-то самую малость. Ай Жоржик, ну Жоржик…

— Да ты чего хоть во сне-то видал? — спрашивает Вася Гуткин.

— Черт их знает, каких-то змей.

Боря Маленький очень заинтересовывается сном Сморжа:

— А какие змеи? Толстые?

— Зеленые какие-то. С языками, — неохотно говорит Сморж. — Вилочкой такой языки. А что?

— Мне тоже змея снилась. Желто́брюх называется. С набалдашником.

— Нет. Мои простые были.

Леня Соболев хитро подмигивает нам.

— Как, как змея называется? Желтобрюх, говоришь? С набалдашником?

— Да. Они в Таганроге у нас водятся. Около железной дороги живут, в канавах. Такая змея, а на хвосте у ней набалдашник. Вот если ей надо нападать, она сейчас набалдашник свой надует, станет на голову, тресь набалдашником — и насмерть.

— И здорово бьет?

— Здорово. Зайца или, там, тушканчика может с одного удара положить.

— Интересная змея, — говорит Леня, — прямо необыкновенная. Ну а лису, например, может?

— Отчего ж? И лису убьет.

— А овцу?

Боря Маленький не замечает, что мы едва сдерживаемся от хохота. Он кладет вилку и серьезно говорит:

— Вот за овцу ничего не скажу, не слыхал, но ягненка, пожалуй, укокошит.

— Ну а как же она на голову-то встает? Ведь ей, поди, трудно? Да еще набалдашником бить…

Первым не выдерживает Вася Гуткин. Он давится чаем, громко фыркает. За Васей начинаем хохотать и мы все, а Боря Маленький размахивает руками, кричит, что он сам видел «черт-те сколько» желтобрюхов, что мы ничего не понимаем, что пусть любой из нас приезжает в Таганрог и Боря ему «желтобрюхами глаза засыплет — пожалуйста!».

С этого дня Боря Маленький получает на весь год кличку Желто́брюха.

В разгар чаепития из кухни появляется Арсентьич.

— Товарищ начальник, — говорит он. — Надо принести со склада ящик с консервированным молоком, мешок муки, сахару. Вы бы мне человека в подмогу дали.

— А мне человек десять нужно, — кричит со своего места Шорохов, — самолетный ящик перетащить.

И все вдруг заволновались, каждый вспомнил про свои заботы.

— Что же это такое, Наумыч? — обиженно говорит Костя Иваненко. — Я тоже не двужильный. Свиней три раза покормить надо? Надо. А их восемнадцать штучек. А еще снегу на двадцать гавриков натаскать. Посуды-то одной перемыть сколько? Только от завтрака помыл, глядишь — обед. От обеда помыл — ужин. А уголь? А дрова? Вроде, Наумыч, тяжело одному-то. Помочь бы надо.

Все загалдели, заговорили разом, со всех сторон на Наумыча посыпались вопросы:

— Куда яблоки будем убирать? Померзнут ведь.

— А как быть с научной работой? Надо бы уж начинать.

— Сперва надо в комнатах устроиться — помыть полы бы хорошо, вещи разложить!

— А баню когда топить будем? И кто ее должен топить? И как ее топить?

Огромный ведерный чайник выпит до капли. Дымят папиросы, трубки. Все говорят сразу, не слушая друг друга. Только один Наумыч слушает всех, поглядывает по сторонам, посапывает, иногда записывает что-то в книжечку.

— Ну что, кончили? — наконец говорит он. — Мой батька сказал бы: «Що будэ, то будэ, а музыка грай». — Он расстегивает форменный морской китель, достает из бокового кармана сложенную вчетверо бумажку, передает ее мне. — Читай, Сергей, — говорит он и закуривает папиросу.

Сразу становится тихо. Я встаю, развертываю бумагу и громко читаю:

ПРИКАЗ № 1

по научно-исследовательской базе на Земле Франца-Иосифа.

10 октября 1933 года

Бухта Тихая

§ 1

Объявляю распорядок дня на советской научно-исследовательской базе в бухте Тихой Земли Франца-Иосифа: подъем в 8 часов, завтрак в 8 часов 30 минут, обед в 14 часов, ужин в 20 часов, отбой в 24 часа. После отбоя всякий шум должен быть прекращен и выключен свет.

§ 2

Приказываю раз в 10 дней производить топку бани и мытье всего личного состава научно-исследовательской базы. Очередность топки бани всеми без исключения зимовщиками будет объявлена дополнительно.

§ 3

Для поддержания на должной высоте необходимых санитарно-бытовых условий, для контроля над приготовлением пищи и для организации досуга зимовщиков назначаю культурно-бытовую комиссию в составе тт. метеоролога Безбородова, старшего геофизика Ступинского и плотника Сморжа.

§ 4

С сего числа и впредь до окончания уборки всех материалов и скоропортящихся продуктов объявляю авральные работы. На время аврала необходимые научные работы и наблюдения ведут только старший метеоролог т. Ромашников и магнитологи по очереди. Полностью научные работы обсерватории развернуть по окончании аврала.

§ 5

Всякие отлучки зимовщиков с территории базы производятся только по моему, каждый раз особому, разрешению.

Начальник научно-исследовательской базы на Земле Франца-Иосифа

доктор Руденко.

— Понятно? — спрашивает Наумыч. — Ну кончайте, значит, курить — и за работу. Каюры пока пускай помогают Иваненко таскать лед и снег для кухни. А все остальные — на улицу.

Наумыч собирает со стола свои записочки, укладывает в жестяную коробку папиросы, допивает чай.

— Поработаем, ребята, как следует, а потом можно и чарку, таку щоб собака нэ перескочила, — говорит он. — До полярной ночи все надо убрать в склады и в дома.

— Успеем, — спокойно говорит Желтобрюх. — До полярной-то ночи еще глаза вытаращишь. Только приехали.

— А ты знаешь, когда полярная ночь?

— Ну когда?.. Ну не знаю. Наверное, в декабре, или когда там ей полагается? Не завтра же.

— Михаил Николаич, — говорит Наумыч, обращаясь к Лызлову, — вы ведь у нас заведуете солнцем, скажите-ка Боре, когда у нас полярная ночь полагается.

Лызлов неторопливо встает из-за стола, оправляет рубаху и медленно выходит из комнаты. Он возвращается с толстой книгой и какими-то бумажками в руках. Молча он роется в книге, просматривает бумажечки с вычислениями и, чуть пришепетывая, говорит, глядя на Наумыча сквозь маленькие стеклышки очков в жестяной оправе:

— Вот тут я уже подсчитал, пользуясь астрономическим ежегодником, как у нас будет убывать день. Можно прочесть цифры?

— Можно, можно, читайте, — говорит Наумыч.

— 12 октября день продолжается 6 часов 38 минут. 13 октября — уже на 24 минуты короче — 6 часов 14 минут, 14 октября — день 5 часов 48 минут, 15 октября — 5 часов 22 минуты, 16-го — на 28 минут короче, уже только 4 часа 54 минуты, 17-го на полчаса короче — 4 часа 24 минуты, 18-го — 3 часа 50 минут, 19-го — 3 часа 10 минут, 20-го — 2 часа 20 минут, 21-го день будет продолжаться только 52 минуты. 22 октября день равен нулю. Солнце в этот день уже не взойдет.

Лызлов аккуратно закрыл книжку и сел.

Несколько секунд в кают-компании была тишина.

— Вот те раз, — растерянно сказал Желтобрюх.

Наумыч осмотрел кают-компанию.

— Ну что? Слыхал? Двенадцать дней осталось!

И снова поднялся крик и гам:

— Да кто же ее знал, что она так скоро!

— Это же просто свинство — привозить людей за две недели до ночи!

Я пошептался со Стучинским и Сморжом.

— Платон Наумыч, — сказал я, — у культурно-бытовой комиссии есть к вам просьба.

— Ну-ну, давай.

— Сейчас уже одиннадцать часов дня. Пока суд да дело — полдня уже потеряно. Может, разрешите зимовщикам сегодня своим жилищем заняться? А то ведь прямо как на войне живем. Ни переодеться, ни умыться, ни отдохнуть как следует. А уж завтра, сразу после подъема, можно бы и за работу по-настоящему взяться.

Девятнадцать пар глаз смотрели на Наумыча с надеждой и ожиданием. Он звонко хлопнул по столу огромной рукой.

— Ладно. Жертвую одним днем. Только имейте в виду: 21 октября все должно быть кончено. Есть?

— Есть, Наумыч! Будет кончено!

— Пошли, ребята, устраиваться!

— По домам!

Так начался первый день зимовки.

——

У меня есть старенькая географическая карта. На этой карте разноцветными карандашами я вычерчиваю все маршруты своих поездок, путешествий, экспедиций.

Вот зеленая ломаная линия. Она соединяет маленький городишко Аткарск на берегу речки Медведицы с Таганрогом на берегу Азовского моря. Это — путь, который я проделал, сидя в седле. Верхом. Было это во время Гражданской войны.

Вот желтая линия — путь, пройденный мною на аэросанях.

Вот синяя — маршрут буерного похода, в котором я принимал участие.

Черный пунктир — автомобильные маршруты.

Красные линии — поездки по железной дороге. На востоке эти линии протянулись в глубину Сибири. На западе красная линия обрывается у Брест-Литовска, на юге кончается у Черного и Каспийского моря.

Зелеными и черными нитками остались на карте пешие и конные походы по горам Дагестана, по крымским джайляу.

Сколько раз мне приходилось развязывать мешки, открывать чемоданы, расставлять, раскладывать, развешивать вещи в глинобитных украинских хатах, в каменных горских саклях, в деревянных мещанских домишках поволжских городков, в просторных рубленых сибирских избах, в дощатых бараках у подножья горы Магнитной или Кузнецкого Алатау.

Но нигде, никогда я не осматривал свое жилище с таким любопытством и с такой тщательностью, как я осматривал и обшаривал маленькую свою комнатку в домике на острове Гукера.

Домик был разделен пополам узким темным коридором. Налево, на южной стороне, были жилые комнаты; направо, на северной, — лаборатории, библиотека, красный уголок.

В каждой комнате по одному маленькому окошечку с двойными рамами. Но рамы эти не такие, как у нас, на Большой земле. В каждой раме стекла вставлены в два ряда, так что в наших окнах выходило не по две, а по четыре рамы. Это тоже сделали нарочно для того, чтобы комнаты наши были теплее.

Подозрительно посматривал я на фанерные голые стены моей комнаты, на маленькое окошко, из пазов и щелей которого торчал пегий войлок и клочки грязной ваты. Это, наверное, какой-то мой предшественник отеплял окно, затыкал щели и дыры между оконными рамами и косяками.

«Интересно, — думал я, — каково-то будет в этой фанерной комнате при морозе в сорок пять градусов?»

Комнатка была маленькая, грязная. Я взял рулетку и измерил свое жилище.

Длина 2,9 метра. Ширина — 1,9. Значит, площадь комнаты — пять с половиной квадратных метров.

У окна стоял небольшой столик, а перед ним — стул, у стены — железная кровать, у другой стены — невысокий маленький шкафик, а над ним висела маленькая полочка. Вот и вся обстановка. Даже второго стула поставить некуда — не поместится в моей комнате второй стул.

Я сел на кровать и долго осматривал комнату. Тут и устраиваться-то особенно нечего. Все равно ничего не придумаешь. Разве что перевесить полочку? Прибить ее вот здесь у стола, а то висит она над шкафом совсем ни к чему — и для вещей не годится, и книги оттуда доставать неудобно.

Я наскоро перевесил полочку, сунул в шкафик белье, запихал под кровать чемоданы, повесил на гвоздь одежу: прорезиненный комбинезон, норвежскую рубаху, меховые штаны, брезентовый плащ.

Потом я разложил на столе коробочки с карандашами, перьями и скрепками, поставил чернильницу, стопочкой сложил писчую бумагу и записные книжки, голубым ватным одеялом застелил постель, повесил на стену винтовку, бинокль, полевую сумку.

Как будто бы веселей стало в моей комнатке.

Оглядев еще раз свое жилье, я отправился посмотреть, как устраиваются мои товарищи.

Повсюду стучали молотки, хлопали двери. Зимовщики шныряли по коридору, выносили ведра грязной воды, тащили к себе в комнаты всякую хозяйственную мелочь: графин, табуретку, щетку, коврик, будильник. Торопливо устраивались в новом жилье на долгий и трудный год зимовки.

Я зашел к Васе Гуткину. Вася стоял на стуле и прибивал к стене зеленые, цветочками, обои. Он вынул изо рта гвозди и весело сказал:

— Клейстера-то не напасешься на такую прорву. Гвоздями крою. Как выходит — ничего?

Комната у Васи большая, просторная. У него и диван есть, и большой шкаф, и настоящий письменный стол. В такой комнате жить можно.

— Да-а, — сказал я, — с обоями-то, конечно, лучше, совсем как в Ленинграде.

— А я что говорю? — обрадовался Вася. — Я и говорю, что с обоями веселей. Рукомойник занавесочкой замаскирую, на диван можно старое одеяло постелить. Не комнатка будет, а прелестная вещичка. Верно?

Он бросил в рот щепотку обойных гвоздей и проворно и ловко застучал молотком, откидывая голову и любуясь своей работой.

«Вот хозяйственный парень, — подумал я. — Где это он обои раздобыл?»

— Вася, а где обоями разжился? — спросил я. Вася пробубнил «у-бум-гум-гум» и показал молотком на потолок. На чердаке, мол.

«Разве и мне оклеить обоями? — подумал я. — Да нет, только лишняя возня».

— Ну стучи, стучи, — сказал я Васе и побрел к Ромашникову. Он сидел на кровати в своей тесной, как и у меня, комнате, заставленной громоздким купеческим комодом, черт его знает откуда попавшим на Землю Франца-Иосифа, и сосредоточенно смотрел на облезлую железную печку в углу.

— Ну как дела? Устроились?

Ромашников вздохнул, покачал головой.

— Вот с печкой не знаю, что делать. Не печка, а мумия. Подумайте только, Сергей Константинович, ведь мне на нее целый год смотреть.

— Зачем же вам на нее смотреть?

— Ну, а как же? Проснусь я утром — что прежде всего в глаза кинется? Печка. За год с ума сойти от такой печки можно.

— А вы лягте сюда головой, вам ее тогда и не видно будет.

— Нельзя. Печка должна быть в ногах. Нет, это не то. Я ее покрашу. Гришка Быстров советует функциональной раскраской — половину желтой, половину голубой. Чтобы глаз отдыхал. Или цветочками, что ли, ее пустить? Вы умеете рисовать простейшие цветы — одуванчик, незабудку или, там, какие-нибудь васильки? Лежишь и смотришь, а перед тобой будто разные цветы.

— Бросьте вы, — сказал я. — Ничего страшного нет. Печка как печка. И у меня такая же. Все равно ваши колокольчики через неделю облезут. Топить-то, наверное, придется здорово. Тут никакая краска не удержится.

— Нет, — упрямо сказал Ромашников, — покрашу. Жить, так уж жить как следует. Вы бы вот посмотрели, что Шорохов выделывает.

У Шорохова был задуман грандиозный план. Серой портяночной материей он обивал все стены своей комнаты. Там, где узкие полоски материи соприкасаются, Шорохов набивал полоски из белой бязи. Этой же бязью он уже обил и потолок, а в центре потолка приколотил четырехугольную чайную клеенку с цветами.

Комната Шорохова стала похожа на камеру буйнопомешанного, но самому Шорохову она очень нравилась, и он каждого из нас, по очереди, приглашал полюбоваться своей работой.

Боря Маленький уже приходил ко мне жаловаться на Шорохова:

— Забрал себе всю материю, мне даже на портянки не дал. Все себе тащит — и графин, и кувшин, и патефон. Даже белья мне не дает.

— То есть как не дает?

— Да так, очень просто. У нас, у летной группы, обмундирование отдельное. Одних простыней мы штук двадцать получили, а он дал мне две штуки и больше ничего не дает. Все себе забрал. Вот жила!

В большом доме была та же суета и беготня. Каюры с восторгом показали мне черный, страшный медвежий череп, в разинутую пасть которого, между желтыми изогнутыми клыками, они воткнули электрическую лампочку.

— К полярной ночи готов, как юный пионер! — орал Боря Линев. — Вот лампа будет! Красота!

К Грише Быстрову мне попасть не удалось. Только я приоткрыл дверь, как Гриша закричал: «Не входи, не входи! Короткое замыкание будет!» Он стоял посреди комнаты, опутанный проводами, с вольтметром в руке. «Потом, потом! — прокричал он. — Потом узнаешь!»

У Сморжа дико голосил граммофон, а сам Сморж, голый до пояса, приколачивал над кроватью фотографию, на которой он, Сморж, был изображен удалым, в бескозырке, матросом, сидящим верхом на белой лошади. В правой руке у Сморжа на фотографии была кривая сабля, а в левой — дымящаяся бомба.

Грудь и руки живого Сморжа были покрыты синей татуировкой. На груди был изображен орел, несущий в когтях женщину, на руках — якоря, канаты, рыбы и разные надписи вроде «Прощай, Мэри» и «Жизнь — копейка».

Комната Стучинского была похожа на приемную зубного врача. По стенам были развешаны карандашные рисунки, репродукции картин знаменитых художников, стол был заставлен фотографиями в витых рамочках. А на комоде, покрытом гарусной скатеркой, торжественно возвышался черный футляр.

— Фомич, она?

Улыбаясь, он молча раскрыл футляр. В нем лежала скрипка.

— Да еще какая! — сказал Стучинский. — Старого итальянского мастера. Этой скрипке четыреста лет.

——

Когда под вечер я вернулся в свой дом, в коридоре уже горели керосиновые фонари «летучая мышь», у Шорохова топилась печка и во всем доме воняло серой и каменноугольным смрадом.

Я вошел в свою комнатку. В темноте только смутно белело окно. Сквозь четыре его пыльных стекла едва пробивался слабый вечерний свет. Было слышно, как Вася Гуткин колет в своей комнате лучину, как распевает Боря Маленький и шелестит бумагой в фотолаборатории Гриша Быстров.

Я сел на кровать, осмотрел свою комнату. Она была самой неуютной, самой убогой и грязной из всех комнат, которые я видел.

Стены голые, ободранные. Полочка — некрашеная, вся в сучках и трещинах. Около двери на гвоздях бесформенной кучей висит одежа.

Сидя в сумерках на кровати, я долго думал, как мне сделать эту маленькую коробочку, в которой мне суждено прожить целый год, и опрятной, и привлекательной.

Вот эту пустую стену над кроватью можно завесить большой картой Земли Франца-Иосифа, которую я привез с собой.

Хорошо бы повесить на окошко занавеску. Я вспомнил, что, уезжая из дома, из Ленинграда, я захватил, на всякий случай, зеленую полинялую материю — небольшой кусок материи, который мог бы пригодиться на тряпки, на заплатки. Из этой материи я сделаю занавеску.

Электричества в нашем доме еще нет. У меня на столе стоит большая керосиновая лампа с мутным стеклом. Хорошо бы сделать на лампу абажур. Можно смастерить из проволочек каркас и оклеить его бумагой или обшить чем-нибудь.

Дверь моей комнаты притворяется очень неплотно. Зимой, в полярную ночь, из коридора будет, наверное, нести леденящим холодом. Дверь надо бы чем-нибудь завесить.

Я вытащил сверток теплой толстой материи, которую нам выдали на зимние портянки.

Снова я взял молоток и гвозди, вскарабкался на стул и принялся прибивать к двери портьеру из портяночной материи.

А потом кромсал, шил, и снова кромсал и перекраивал кусок линючей зеленой тряпки, чтобы получилась красивая настоящая занавеска.

Над кроватью я повесил карту Земли Франца-Иосифа, полочку оклеил белой бумагой и аккуратно расставил на ней любимые книги, которые взял с собой из Ленинграда: свифтовские «Приключения Гулливера», «Путевые картинки» Генриха Гейне, записки путешественников Нансена, Амундсена, Скотта, Пири, Норденшельда, словари, справочники.

Из чемодана я достал и повесил на стену фотографию моей матери, жены и сынишки.

Я хотел было переставить кровать, но в комнате было так тесно, что мне не удалось даже сдвинуть ее с места. Я принес себе графин и глиняную кружку; карандаши и ручки поставил в стаканчик рядом с чернильницей, а стол застлал белой бумагой и даже покрыл куском толстого стекла, которое нашел на чердаке.

На чердак я ходил искать обои. Но их там уже не оказалось. Последний кусок красивых, голубыми цветочками, обоев унес к себе повар Арсентьич…

Мы учимся жить

Дни становятся все короче и темнее. Солнца уже совсем не видно. Все небо затянуло плотной пеленой густых и низких облаков. Только изредка, перед закатом, между черно-синими тучами у горизонта пробьется багровый свет, на несколько минут осветит нашу снежную землю, выкрасит в розовый цвет плотные столбы дыма, поднимающиеся из труб, и снова исчезнет.

Давно уже улетели последние птицы, бухта и проливы покрылись сплошным льдом, все время падает и падает крупными хлопьями снег, засыпает наши постройки. А по ночам все чаще и чаще завывает вьюга, наметает большие и крепкие сугробы.

Идет, надвигается полярная ночь. И торопливо готовимся мы встретить ее пришествие.

Каждое утро, еще совсем затемно, нас будят отчаянные вопли «Яшки-коммивояжера».

Ботинки чищу,

До блеска чищу,

Я чищу, чищу

И не устаю, —

надрывается Яшка.

Мы уже знаем — пора вставать, уже восемь часов.

Заспанные, небритые, в грязной, промасленной робе, мы выползаем из дома.

Ах, как надоели эти ящики и мешки, бесконечные ящики, бочки, мешки, которые с утра до вечера мы таскаем, перекладываем, перетаскиваем с места на место, убираем в склады, распаковываем. Мы работаем до наступления темноты. А темнота эта наступает с каждым днем все раньше и раньше, и каждый день мы засветло успеваем справить все меньше и меньше дел. А тут еще всякие неожиданные происшествия и разные помехи.

То покажутся какие-то невиданные звери, и все бросают работу и сбегаются посмотреть на них; то подойдут к зимовке медведи, и начинается долгая охота, а то просто поднимается бесконечный спор о том, куда убирать бочки соленых огурцов — в теплый склад или в холодный?

Вот однажды, на второй день аврала, когда мы перетаскивали с берега пятипудовые мешки муки в большой продуктовый склад, названный нами «Торгсином»[23], на берегу вдруг поднялся страшный собачий лай. Собаки со всех сторон мчались к берегу, бесновались у самой воды, а некоторые, самые отчаянные, даже пытались прыгать на льдины, но срывались и падали в воду.

Мы побросали мешки и тоже побежали на берег.

В легком тумане, стоявшем над бухтой, ничего не было видно. И вдруг мы услыхали странное тяжелое пыхтенье, точно отдувалось и сопело какое-то гигантское чудовище.

— Смотрите! Смотрите! — закричал кто-то.

Почти у самого берега из спокойной воды вдруг показалось какое-то огромное животное, белесоватое, блестящее, точно лакированное, — не то рыба, не то зверь. Оно мелькнуло в воздухе и с тяжелым сопением снова нырнуло, даже не всплеснув воды.

— Это, наверное, белухи, — тихо сказал Боря Линев.

Целое стадо таких чудовищ шло из пролива Меллениуса. Они взлетали над водой, сверкая гибкими огромными телами, и снова уходили под воду. Плыли они очень быстро и вскоре исчезли за островом Скот-Кельти.

В другой раз неподалеку от берега из воды вдруг высунулась круглая черная головка. Точно маленький водолаз подкрался под водой к нашему берегу и теперь, высунув головку, с любопытством рассматривал наш поселок.

И снова ящики с консервными банками, мешки сахара и пшена брошены на землю, и снова, обгоняя друг друга, мы мчимся к берегу.

На этот раз пришельцу уйти не удалось. Боря Линев успел сбегать в дом за винтовкой, и, прежде чем черная голова спряталась под воду, Боря выстрелил.

Я и Ромашников быстро вскочили в лодку, которая стояла на приколе тут же у берега, и принялись грести к барахтавшемуся в воде раненому зверю.

— Как подплывем, первым делом хватайте за уши, — говорил Ромашников, шлепая веслами по воде и обдавая меня с ног до головы брызгами.

Но ушей у нашей добычи не оказалось. Это была нерпа, тюлень. Я зацепил ее багром и поднял в лодку. Нерпа была круглая, толстая, с остренькой усатой головкой. Короткая золотистая шерстка нерпы лоснилась от воды, точно смазанная салом. Мне сразу вспомнился мой школьный ранец, обтянутый такой же блестящей, отливающей золотом шкуркой.

На берегу нас уже ждали с фотоаппаратом.

Гриша Быстров раскинул треногу и накрылся брезентовым плащом, как заправский фотограф. Мы все расселись на земле вокруг своей первой добычи. А посередине, держа винтовку как жезл, гордо стал Боря Линев. Правой ногой он наступил на нерпу в знак того, что это он — тот самый охотник, который застрелил ее вот из этой самой винтовки.

А был у нас и такой случай. Однажды сырым, холодным утром мы пришли на пристань, чтобы перетащить в склад бочки с селедками и огурцами. Смотрим — кто-то здесь уже хозяйничал. Штабеля бочек разворочены, две бочки разбиты, расколоты в щепки, и повсюду валяются объеденные, обкусанные селедки. А кругом на снегу — огромные круглые следы. Следы идут к салотопке.

Дощатая дверь салотопки расшатана и вся изрезана глубокими бороздами, точно кто-то исполосовал ее острым ножом. Между расщепленными, исцарапанными досками торчат жесткие серебряные волосы.

— Проспали, — с досадой сказал Боря Линев, — ночью медведь был. Караулить бы надо.

До обеда мы работали на пристани без всяких приключений. «Королевскую селедку» и шотландку[24] перетащили в «Торгсин», огурцы — в кладовку при кухне, а бочки с треской, с вяленой воблой и морским окунем снова сложили в штабеля, чтобы они зимовали здесь на пристани до весны.

Но пообедать спокойно нам в этот день не удалось. Только было мы расселись за столами, как в кают-компанию ворвался Боря Линев.

— Идут! — закричал он. — Медведи идут!

Опрокидывая табуретки и стулья, разливая кофе и чай, толкаясь, крича и давя друг друга, зимовщики ринулись на улицу.

Откуда-то издалека доносился яростный собачий лай.

Я осмотрелся по сторонам, ища медведей. Но медведей нигде не было. Только по проливу, увязая в снеговой кашице и прыгая с льдины на льдину, цепочкой бежали куда-то наши собаки. А совсем далеко, позади мыса Седова, на белесоватом льду желтели два маленьких пятнышка.

— Вон они, смотри, — сказал Боря Линев и передал мне сильный полевой бинокль, а сам вместе со Стремоуховым побежал опять в дом.

Я навожу бинокль. Верно, медведи. Большой старый медведь медленно и важно идет впереди, озираясь и посматривая в нашу сторону, а за ним тащится медвежонок. Вот медведь остановился и высоко задрал голову — наверное, нюхает воздух. Потом он повернулся к своему детенышу, что-то, наверное, сказал ему, и оба они дружно и быстро побежали вдоль берега, то исчезая за навороченными льдинами, то взбираясь на стоящие торчком огромные глыбы старого льда.

— Братцы! Ведь это же прямо свинство, — чуть не плача, проговорил Вася Гуткин. — Неужели упустим?

Но в это время на крыльце опять появились наши каюры, обвешанные винтовками и патронташами.

— Товарищи, и я с вами, подождите, я только за винтовкой сбегаю! — крикнул я и опрометью бросился в наш дом.

Я вихрем влетел в свою комнату, сорвал со стены винтовку и полушубок, сунул в карман обоймы патронов, одной рукой нахлобучил шапку, другой полез в шкафик, где всегда лежали мои рукавицы. Что такое? Рукавиц нет. Я завертелся, заметался, шаря по всем углам, заглядывая под стол, под кровать, под шкаф. Рукавиц нигде не было. Я плюнул со злости и так, без рукавиц, и выбежал из дома.

Пока я собирался, каюры уже ушли.

Остальные зимовщики тоже разошлись, и только около бани стоял Гриша Быстров и что-то высматривал на берегу.

— Где каюры? — закричал я.

— Погнали медведей куда-то за мыс. Дуй скорее — может, еще догонишь.

Спотыкаясь о голые, еще не засыпанные снегом камни, я быстро зашагал по берегу. Руки мерзнут, посинели. А тут еще ремня у винтовки нет, приходится держать ее голыми руками. Я зажал винтовку под мышкой и сунул руки в карманы. В правом кармане лежали холодные обоймы, а левый был чем-то набит. Со злостью, совсем уже одеревеневшими пальцами я выворотил карман, и на снег упали мои новые меховые рукавицы.

— Вот черт! — обрадовался я и торопливо сунул руки в мягкий, теплый мех.

Скоро я дошел до самого мыса.

Нигде никого, ни каюров, ни собак, ни медведя. Я постоял, прислушался, осмотрел ледник, пролив, пустынный берег и уже хотел было поворачивать назад, как вдруг где-то невдалеке грохнул выстрел.

«Еще, чего доброго, меня за медведя примут», — подумал я и быстро пошел назад, пригибаясь от резкого встречного ветра.

Вдруг опять выстрел. Что такое? Я снова остановился и опять с беспокойством стал осматривать берег. И тут я увидел, что по крутому склону плато карабкаются наверх два человечка.

Один поменьше и потолще, другой повыше и потоньше.

Да ведь это же каюры! Чего это их туда понесло?

И вдруг высоко-высоко наверху, на самом краю крутой каменной стены показалась собака, и до меня долетел отчаянный тонкий лай. Собака покрутилась на обрыве и пропала, а на ее месте появился медведь. Он подошел к самому обрыву, постоял, походил взад и вперед, сипло и страшно огрызаясь на невидимую снизу собаку. Оба каюра разом вскинули винтовки. Снова гулко грохнул выстрел. Вспугнутый медведь отскочил от края обрыва и скрылся из виду.

А каюры опять полезли наверх, цепляясь за камни и выступы голой промерзлой скалы. Проползли шагов пятнадцать и остановились. Видно, совсем выбились из сил.

Прижавшись к каменной стене и держа наготове винтовки, они стали ждать, не покажется ли на обрыве медведь.

А собака держит медведя где-то у самого края обрыва: все время слышен ее лай и отчаянный медвежий рев.

«Нет, не добраться каюрам до медведя, — подумал я. — Зря здесь полезли. Надо было правее брать, там не так круто. Может, попробовать?»

Крепко зажав винтовку под мышкой, я побежал по берегу вдоль отвесно подымающихся утесов.

Вот за крутым поворотом начинается пологая, покрытая мелким камнем гряда. Отсюда я и полезу. Помогая себе винтовкой, как палкой, я начал взбираться.

Тяжело. Ноги застревают между камнями. Кровь больно стучит в висках. Я дышу со свистом, широко, как рыба, открыв рот.

«Может, вернуться?» — думаю я, а сам все лезу, все лезу, карабкаюсь с камня на камень.

Кое-как я добрался до полгоры. Вижу — дальше надо подниматься по гладкому склону. А снег крепкий и скользкий, как паркет. Я принялся выбивать окованным прикладом в снегу ямочки. Выбью ямку, поставлю в нее ногу, потом следующую ямку выбью, другую ногу поставлю. И так потихоньку поднимаюсь все выше и выше.

И вдруг снова выстрел. Убили! Теперь уж, наверное, убили! Опоздал я! Проворонил, дурак этакий!

Я остановился, прислушался. Нет, ревет!

Из последних сил я принялся выбивать в снегу зарубки. Полированная винтовка выскальзывает из облепленных снегом рукавиц. Пот щиплет глаза, слепит меня, капает с носа большими каплями. Я облизываю соленый пот с губ, мокрыми рукавицами протираю глаза.

Не знаю, сколько времени продолжался этот проклятый подъем. Наконец, мокрый, задыхающийся, я выбрался наверх и повалился прямо на снег. Где-то совсем рядом осипло лаяла собака.

Трясущимися руками я протер винтовку, загнал в магазинную коробку обойму и поднялся на ноги.

Шагах в двадцати от меня, уставившись куда-то вниз, лаяла белая, с черными подпалинами вислоухая собачонка. Я узнал ее.

— Гусарка, — хрипло окликнул я собаку. — Где медведь?

Гусарка взвизгнула от радости, кинулась было ко мне, потом снова бросилась назад, все время оглядываясь, непрестанно лая и виляя хвостом.

— Здесь он, здесь! — казалось, говорила Гусарка.

Я пошел за ней. И вдруг, за высоким сугробом, в десяти шагах от себя я увидел медведя. Он стоял на маленькой площадке, уступом выдающейся над обрывом.

Это было так неожиданно, что я едва не уронил винтовку.

Живой, сильный, дикий медведь стоял в нескольких шагах от меня на обрыве ледяного плато, где было нас только трое — медведь, собачонка и я. Медведь поднял маленькую, на гибкой шее головку и, шевельнув ноздрями, понюхал воздух. На серебряной его голове, как угольки, чернели три точки: два глаза и нос. Он с любопытством смотрел на меня.

Я вскинул винтовку и, почти не целясь, выстрелил.

Пуля толкнула медведя в голову, он попятился и мягко, как мешок с опилками, перевалился через край обрыва. В воздухе мелькнула косматая лапа. Медведь полетел под откос, поднимая сухую снежную пыль, увлекая за собой сугробы и камни.

Я сел прямо в снег и захохотал.

Мой медведь! Мой медведь! Мой медведь! Он стоял вот здесь. Белый, серебряный, косматый, с черными любопытными глазами, с маленькими ушками. Он посмотрел на меня снизу вверх. Вот здесь он стоял, а я вот здесь! Десять шагов! Мой медведь! Мой медведь!

Я вскочил на ноги, заплясал от восторга, стал стрелять в воздух.

Отсюда, сверху, я видел, как сбегаются к тому месту, где лежит мой медведь, маленькие черные человечки, как они машут руками, отгоняют собак.

Гусарка сидела поодаль и жадно жрала снег. Потом она растянулась на брюхе и, положив голову на лапы, стала смотреть на меня, тяжело и часто дыша.

Я подошел к Гусарке, сел рядом с ней, долго гладил ее и рассказывал, как я лез на плато, как боялся, что медведя уже убили, и какая она, Гусарка, молодчина, что одна задержала медведя, какая умная, хорошая собака.

Потом не спеша мы нашли пологий спуск вниз и уже в густых синих сумерках добрались до дома. Во всех окнах ярко горели веселые огни. Гусарка пошла к своим товарищам, а я — к своим.

Медведь уже лежал посреди кухни, раскинув от стены до стены жилистые, косматые лапы. Вся зимовка собралась вокруг медведя, и повар Арсентьич, тыча кухонным ножом, серьезно говорил:

— Вот это пойдет на бифштекс, а это будет заместо свиной корейки.

— Шкуру-то мне не изрежьте, — сказал я, протискиваясь к моему медведю.

——

В эти первые дни нашей жизни на Земле Франца-Иосифа я научился очень многому.

18 октября я первый раз дежурил на кухне. Дежурных у нас прозвали «кухонными мужиками». В этот день, 18 октября, «кухонными мужиками» были я и Ромашников.

У «кухонных мужиков» много разных обязанностей — они должны таскать на кухню воду, дрова, уголь, помогать служителю и повару.

Сначала мы принялись за воду. Но единственная вода, которую мы видели на острове Гукера, была соленая морская вода нашей бухты. Вся остальная, пресная вода давным-давно превратилась в лед и снег.

И вот, надев прорезиненные рубахи, вооружившись железными лопатами и захватив большие носилки, мы двинулись на водяной промысел.

За Камчаткой уже намело большие сугробы.

— Смотрите, какой хороший, чистый снег, — сказал Ромашников, — вот этот снег и будем таскать.

Я облюбовал большой гребень сугроба, прицелился и ударил лопатой. Что за черт? Лопата отскочила от сугроба, точно он был деревянный. Я снова размахнулся и снова изо всех сил ударил лопатой. Теперь она вошла в снег на каких-нибудь два сантиметра.

На пятом или шестом ударе мне все-таки удалось до половины втиснуть лопату в сугроб. Я навалился на рукоятку, чтобы обломить верхушку сугроба, но ладонь лопаты согнулась, как жестяная. Вытащив изувеченную лопату, которая теперь годилась разве что для выгребания золы из печки, я искоса посмотрел на Ромашникова. Он сидел около своего сугроба и тоже рассматривал свою согнутую пополам лопату.

— Ничего не выходит, — сказал я. — Это не снег, а черт знает что!

Ромашников встал, ногой выпрямил лопату и, размахнувшись как топором, сверху рубанул сугроб. Звякнув, лопата скользнула по крепкому ребру сугроба и ударила Ромашникова по ноге.

— Ой! — вскрикнул Ромашников и снова сел на снег.

— Нет, так ничего не выйдет, — сказал я. — Мы слишком жадничаем. Больших кусков нам не отломить лопатой. Будем откалывать маленькие кусочки.

Нигде, никогда я не видел такого плотного и крепкого снега, как на Земле Франца-Иосифа. С огромным трудом нам удавалось отламывать от сугроба только маленькие кусочки снега. Они отскакивали с сухим звоном, похожим на звук лопающейся электрической лампочки.

Проработав целый час, мы наконец наложили полные носилки и потащили снег на кухню. Но почти половину носилок мы растеряли по дороге.

На кухне было жарко и шумно. Трещало масло на сковородках, гудел в плите горящий уголь. Арсентьич что-то звонко рубил ножом на чистой деревянной дощечке. Он мельком взглянул на наши носилки и швырнул нож на стол.

— Что же это вы, так и будете по горстке таскать?! — закричал он. — Мне вода нужна, а вы чикаетесь! Интеллигенция, прости господи! Снегу не могут принести!

Он схватил с раскаленной плиты какую-то кастрюльку и сунул мне под нос:

— Корешки горят! Воды давайте! Нечего чикаться! Математики!

Костя Иваненко сидел около плиты на пустом ящике и чистил картошку, роняя на пол длинные ленты кожуры.

— Пилой надо, — сказал он, не поднимая головы. — Лопатой разве его возьмешь? — Он положил ножик, вытер руки об штаны и с презрением посмотрел на нас. — Пилой. Понимаете? Одноручной пилой.

— Господи, твоя воля, да чего они понимают! — откликнулся Арсентьич из облаков пара. — Разве они это понимают? Обедать они понимают! Почему того нет, почему этого нет, почему опоздал, почему не приготовил — это все они понимают. А снегу натаскать — это они не понимают!

Арсентьич выхватил щипцами из плиты раскаленный добела уголек, прикурил, швырнул уголек в ведро с помоями, злобно взглянул на нас и снова принялся стучать ножом, что-то бормоча себе под нос. Только и можно было разобрать: «интеллигенция… белоручки… работаешь, работаешь… ноги подламываются… математики…»

Мы вышли из дома.

— Попробуем пилой, — сказал Ромашников. — А то старик совсем озверел.

В бане мы нашли одноручную ржавую пилу.

Никогда я не думал, что снег можно пилить пилой. Да еще как пилить — с большим трудом, точно вязовые балки.

Мы подошли с пилой к сугробу, исковырянному нашими лопатами. Я выбрал место, с которого было удобнее всего запилить сугроб, и острым концом пилы вычертил на нем ровный четырехугольник. Потом, уткнувшись в сугроб коленом, я вонзил в снег пилу. Пила пошла вниз, пропиливая в крепком, как сахар, звонком снегу голубовато-зеленую щель. Так я пропилил две боковых стороны четырехугольника, потом подпилил его снизу и подковырнул лопатой.

Тяжелый и тугой снежный куб скатился вниз, даже не обломав острых ребер. Мы положили снеговой куб на носилки и снова принялись пилить сугроб.

Если бы в это время кто-нибудь из наших ленинградских друзей увидел нас за этой работой, — нас, наверное, приняли бы за сумасшедших. Трудно представить, чтобы взрослые нормальные люди дружно и радостно пилили снег пилами.

Не иначе как сумасшедшие!

А мы были очень довольны и рады, что нашли такой верный способ добывать воду.

Никогда до сих пор, открывая кран водопровода, обедая или умываясь, распивая чай или бреясь, я не задумывался над тем, как много воды надо человеку.

А снегу надо еще больше. Ведь из большого куска снега получается только маленький ковшичек воды.

Этот день, когда я был «кухонным мужиком», научил меня ценить воду и бережно относиться к ней. Я уже понимал, какое это тяжелое дело — добывать воду, и берег каждую кружку воды, зная, сколько труда положили на нее мои товарищи.

——

В эти же первые дни зимовки я научился по-настоящему стирать.

Когда я уезжал на зимовку, я сначала решил взять с собой столько белья, полотенец, носовых платков, носков, наволочек и простынь, чтобы мне без стирки хватило на целый год. Потом я увидел, что это получится огромный сундучище и что, пожалуй, не стоит тащить такой багаж на Землю Франца-Иосифа. «Буду там стирать, — решил я. — Стирал же я, когда учился на рабфаке, почему же не смогу стирать на зимовке?»

Пока мы жили в Архангельске, пока плыли, пока разгружались на Земле Франца-Иосифа, прошел целый месяц.

Вскоре же, как мы остались одни, я увидел, что чистого белья у меня почти уже нет. Одному затевать стирку мне не хотелось, и я предложил стирать со мной Васе Гуткину. У него тоже не было чистого белья, и он охотно согласился.

Еще с вечера накануне того дня, когда мы решили стирать, в комнате у меня собрался военный совет. На совет пришли наши друзья: Боря Линев, Стучинский, Гриша Быстров, Желтобрюх. Каждому хотелось посоветовать нам самый простой, легкий и удобный способ стирки.

Вася Гуткин, который считал себя специалистом по всяким хозяйственным делам, развалился на моей кровати и, бренча на мандолине, самодовольно говорил:

— Мне, милок, указывать нечего. Я на стирке собаку съел. И со щелоком стирал, когда мыла не было, и с песком стирал — по-всякому. Знаю, знаю, не рассказывай.

Ну а мне было полезно послушать советы опытных людей.

Я ни со щелоком, ни с песком никогда не стирал. А если и приходилось мне стирать — то в настоящей прачечной, где все было под руками, где из одного крана текла горячая вода, а из другого — холодная. Да и стирал-то я всякую мелочь — носовые платки, носки. А сейчас мне предстояла настоящая, большая стирка.

Никаких кранов с горячей водой здесь не было, и горячая и холодная вода лежала сугробами под окнами маленькой, тесной и темной бани. Баня, когда ее не топили, промерзала насквозь. На стенах ее сверкал иней, остатки воды замерзали в бочках и в корытах сплошной ледяшкой.

— Ну ты-то, конечно, все знаешь, — сказал я Васе, — а я не знаю. Выкладывай, ребята, свои способы.

Стучинский раскурил красивую свою трубку, пустил клуб дыма, полюбовался им, разбил дым ладонью и, как всегда, тихо и вежливо сказал:

— Мне кажется, что вы уже с самого начала делаете, я бы сказал, ошибку. Простите меня. Вася говорил, что вы собираетесь топить баню каменным углем.

Я подтвердил:

— Верно. Углем. Так быстрее.

— Это иллюзия, — продолжал Стучинский, попыхивая трубкой. — Это только кажущаяся быстрота. На самом же деле калорийность древесного огня больше, чем каменноугольного.

— Откуда это известно? — заинтересовался Гриша Быстров, а Вася Гуткин громко захохотал.

— Кройте, кройте! — сказал он и лихо заиграл на мандолине марш. — Калорийность!

— Мне это известно из опыта, — все тем же вкрадчивым голосом продолжал Стучинский. — Я целый год топил печь дровами и знаю, как быстро она нагревается. Но дело не в этом. Моя мамаша сообщила мне следующий способ стирки, который у меня есть основания считать очень хорошим. Берете белье, с вечера намачиваете его в теплой воде…

— Уж намочили! — насмешливо перебил его Вася. — Намочили. Догадались сами.

— Отлично. Намачиваете. Завтра простирываете в теплой воде раз, снова намыливаете, простирываете два, еще намыливаете и простирываете три. Вот и все. Главное — очень много мылить. Мыло отъедает грязь.

— Чепуха, — сказал Боря Линев. — И совсем не так надо стирать. Надо кипятить с содой. Без кипячения — гроб.

Здесь Вася Гуткин кивнул головой и подтвердил:

— Ясно — гроб.

— А самое лучшее, — продолжал Боря Линев, — стирать французским способом. Он так и называется — скорый и быстрый французский способ. Берешь белье, никакого тебе мыла, немножко наливаешь водички и керосину. Керосину побольше. Налил — поставь, пускай керосин грязь ест. Постоит так часа два, слей — и опять водички и керосину. Опять поставь. Палочкой можно помешать. Потом заливай одним керосином и ставь на огонь, чтобы в керосине прокипело.

— Керосин взорвется, — сказал Гриша.

— Ни черта он не взорвется! Способ верный.

— Взорвется, — сказал и Желтобрюх. — Обязательно, Борька, взорвется. Нет, это все не то. Зачем керосин, бензин? Мне рассказывал один летчик — Белоножкин фамилия, — может, слыхали? Ну, вот он рассказывал, как они стирали на Сахалине. Красота! Берешь белье, намыливаешь его и закапываешь в снег. В снегу пусть лежит подольше — ну, с неделю. Потом откопал — бельецо как стеклышко! Они целый год так стирали.

Вася Гуткин фыркнул:

— Отчего же это оно как стеклышко делается?

— Вымерзает. Полежит, вымерзнет в снегу, снег там с мылом все отъест — и пожалте! Красота!

— Извините меня, — вежливо сказал Стучинский, — но мне способ Белоножкина кажется сомнительным. Я бы не советовал рисковать без проверки.

— Машину стиральную надо сделать, — сказал Гриша Быстров. — И работы-то на два часа. Бак у нас есть. Деревянный барабан можно Сморжу заказать, из бака провести трубочку, чтобы горячая вода циркулировала, — и все. Затопил и крути ручку. Я, когда буду стирать, обязательно машину сделаю. Что у меня спина-то — казенная, что ли?!

Дискуссия о способах стирки кончилась очень поздно. Когда советчики разошлись, Вася сказал:

— Ну что, понял чего-нибудь?

Я признался, что ничего не понял, что думаю стирать так, как мне советовали моя жена и мама. Сначала отстирывать белье в теплой воде, потом стирать в горячей, затем кипятить и уж под конец полоскать в холодной воде.

— Ну конечно, — сказал Вася. — И я буду так же. А то заладили: вымерзает, вмерзает! Прямо талмуд какой-то.

С утра мы напилили дров, натаскали угля, разожгли обе печи и в самой бане, и в предбаннике и принялись носить в котел снег.

За ночь намоченное с вечера белье замерзло. У меня к тому же слиняла цветная рубаха, и полотенца были теперь в бурых и синих пятнах.

— Значит, будем стирать по-своему, — сказал Вася. — Верно? А то, может, французским? А? — подмигнул он мне.

Ежеминутно тухнет то одна, то другая печь. Мы набиваем куб снегом, но снег быстро тает, и снова куб кажется пустым, надо брать пилу и снова идти пилить сугроб. А тут кончается уголь. Надо идти за углем.

В бане душно, дымно, сыро. По ногам тянет с улицы злым холодом. Вода плещется на сапоги. С мокрыми ногами, вспотевшие, мы выскакиваем на улицу, на мороз то за снегом, то за углем, то за дровами. Стирка подвигается медленно. У нас только одна стиральная доска. Ею завладел Вася. Я стираю свое белье в деревянном корыте.

Уже через полчаса от мягкой снеговой воды руки становятся белые, как бумага, и сморщиваются, как печеное яблоко. На суставах пальцев появляется кровь. Тогда я вспоминаю, как стирала белье мама. Она зажимала один конец рубахи или еще там чего-нибудь в левой руке, а другой конец терла в мыльной воде. Я так и делаю. Как будто бы получается лучше.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги На краю света предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

23

Торгсин (Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами) — советская торговая организация, где за иностранную валюту и всевозможные драгоценности можно было купить продукты или прочие потребительские товары. Торгсин существовал с 1931 по 1936 г.

24

Шотландка — способ посола сельди, применявшийся шотладскими рыбаками.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я